След волка

Text
From the series: Голубая орда #3
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

СМЯТЕНИЕ МОНАХА

Сянь Мынь возвращался к себе тяжело, ноги его оставались бесчувственны. Помещение, которое он занимал во дворце, было одним из маленьких, обустроенное бедно и непритязательно. Простая циновка. Голые стены. В глубокой нише стены, тускло мерцал каменный Будда – подарок самого Гуру-Патриарха. Опустившись перед ним на грубую циновку, Сянь Мынь занял привычную позу сосредоточенности и будто забылся.

Уставшее тело спешило расслабиться, но только не мозг.

Дворец наполнился движением.

К нему пытались войти, но Сянь Мынь напоминал погруженного в транс, и его оставляли в покое.

День достиг апогея и снова пошел на умирание, и когда наступил новый вечер, и келья монаха наполнилась сумраком, Сянь Мынь словно бы очнулся от глубокого забытья и шумно вздохнул.

Украдкой наблюдающим за ним прислужникам показалось, что с утра он впервые вобрал в себя воздух. И слуги-монахи облегченно вздохнули.

Отошла ли У-хоу от дел, как многим казалось, Сянь Мынь теперь сомневался. Однако ему по-прежнему представлялось, что властности в повелительнице совсем не убавилось, просто она ждет какого-то нужного случая. Расчетливо выжидает, затаившись ненасытным зверем перед хищным прыжком.

О-оо, повадки этого зверя он знал, но заранее разгадать его злобный замысел было непросто. Придется напрячься, иначе…

Иначе ему первому, после Жинь-гуня, не сносить головы.

Испуг от услышанного ночью из уст У-хоу за день будто бы приутих, но он оставался, продолжал ворочаться холодом, давая повод к иным размышлениям, которые Сянь Мынь позволял себе редко. Его живой плотский разум давно смирился с обязанностями, которые поручили ему исполнять при гареме Тайцзуна, затем в тайном заточении бывшей наложницы старые наставники древнего учения, увлекшего Сянь Мыня в далекой молодости. Этот разум, утратив обычные каноны монашеского бытия, стал только формой, внешней оболочкой, перестав быть разумом «чистого» монаха, монаха-проповедника и мыслителя. Сделавшись главной опорой единоверцев в Чаньани, Сянь Мынь больше не вещал, не призывал, не «очищал», не «просветлял» – он наставлял и повелевал, укрепляя единство и единомыслие сильно разросшегося братства. Чувствуя себя той великой жертвой, на которую обрекает лишь Небо, он успешно сумел позабыть о жертвенности собственного предназначения и жил схоже с теми, кто стал его окружением, исполняя чисто монашеские обязанности не столь усердно, как прежде.

Продолжая испытывать досаду, которая вдруг обуяла его в спальне императрицы, он, подобающе изменив позу, страстным шепотом говорил маленькому каменному божку Будде, стоявшему в нише:

– Мы никогда не рождались и никогда не умрем. Но если нет ни рождения, ни смерти, тогда почему во мне все возбудилось? Ко мне снова вернулись размышления о конечных сроках живого и бренности бытия? Я уже вижу близкую смерть или только пока ее слышу? Я – тропинка по отвесной скале, ведущая паломников к вратам Неба, вера дает силы, закаляет и тело и дух, и зная, кто я, иду сквозь времена года и сияю, как звезда. Но вера бывает часто слепой и глухой, и в этом ее самая непоправимая слабость. Просто слепец жаждет неведомой остроты луча, о котором, наслушавшись восторженных восхвалений, он что-то воображает и жаждет обжечься, уколоться тем, чего не видит, – но все равно жаждет. Что это чудо во мне – Свет Бесконечного? Как мне бороться с Огнем семи эмоций, которыми Ты назвал удовольствие, гнев, сожаление, радость, любовь, ненависть и желание? Как быть с пятью моими врагами, которыми являются: ухо, нос, язык, глаза и тело? Великий, я в затруднении! Я давно не был в храме у последнего в этой жизни, кто меня наставлял, вразумляя твоим праведным именем! Я пойду, я пойду, мой Великий Созерцатель нашей суетной жизни! Я должен пойти и воздать тебе должное в храме Учителя. Мой Повелитель, я грешен перед тобой! Прости, если можешь!

Наверное, не только испуг, но и тревога за все, чего он добился, находясь много лет рядом с У-хоу, и что может пойти другим путем, было самым неприятным в его ощущениях. Отбивая поклон за поклоном, он говорил с идолом долго. И с облегчением поднялся, только достигнув ублаготворенности и равновесия и высказав скрытую смуту верному каменному слушателю, заверив в очередной раз в своей бескорыстной преданности.

Силы к нему возвращались медленно, и по переходам дворца он брел теми же мелкими шаркающими шажками.

Устало опираясь на пики, в чуткой дреме застыли стражи покоев У-хоу.

Что-то свершалось в тайных убежищах бесчисленного императорского гарема. Похожий днем на вечно голодное, злое змеиное кубло, ночью, как всегда, в поисках соблазнов и развлечений, он шуршал шелком платьев, приглушенным грудным смехом.

Безлунная звездная тьма властвовала над Чаньанью, глубже и глубже погружая столицу Великой империи в тяжелые или сладкие сны. Но, сменяясь желанной ночью, прожитый день не всегда и не всем приносит лишь благость короткого забытья.

Где-то горели костры, возле которых грудились люди-бродяги и вертелись грязные дети, пытаясь согреть свои тела в отрепьях. Детей в этой плотной ночи Сянь Мыню показалось неоправданно много, и он с неприязнью подумал о том, что многие из этих бродяжек, созданий Вершителя Судеб, скоро станут ночными разбойниками, ворами или грабителями. Они подбирали объедки, разбрасываемые взрослыми бродягами, копались в кучах мусора, радостно повизгивая от удовольствия, когда находили что-нибудь пригодное и полезное для себя.

Перекликались стражи на угловых башнях крепостной стены и стражи у внутренних ворот, узнавая монаха и неохотно исполняя приказание пропустить в соседний квартал, поскольку подобные ночные прогулки разрешались далеко не всем.

Пустыми глазами смотрели в огонь уставшие кричать и вещать за день базарные канатоходцы, предсказатели, чревовещатели, толкователи снов, заклинатели змей, продавцы опасных зелий, знающие вроде бы все и не знающие собственной судьбы.

Скакали по своим надобностям поспешающие запоздалые всадники.

Ночные разбойники терпеливо выискивали свои новые жертвы.

И никому, ни единой живой душе не было дела до одинокого монаха, как и ему не было дела до встречных бродяг и неприкаянных полуночников.

Когда совсем близко раздался жалобный вскрик, взывавший о помощи, Сянь Мынь остановился и невольно напрягся. Но крик больше не повторился, и монах побрел дальше, склонив отяжелевшую голову.

Все в нем было раздергано. Мысли летали беспорядочно, как мошки вокруг разноцветных бумажных фонарей над парадными входами в богатые дома. И он вдруг снова подумал, что нет известий от генерала Кхянь-пиня о сражении с тюрками и почему-то давно нет сообщений от Баз-кагана.

Однако и это прошло как-то боком, мелкого, личного в нем в эту ночь было больше.

Жизнь обывательская ничтожна по сути – монаху ли не знать! Массы людей, сбитые в муравейники, ульи, ползают, копошатся, творят или разрушают, не всегда до конца понимая, зачем и для кого и ради чего. Им прикажут срочно построить дамбу – они будут строить ее, день и ночь таская землю в корзинах. Повелят вспахать и посеять – пашут и сеют, выращивают и жнут. Прикажут взять в руки пики – возьмут и пойдут без роптаний, протыкая смертельным жалом живое, представшее на пути. Они послушны, трудолюбивы, как пчелы, но редко когда испробуют меда, потому что поедать его допускают лишь избранных. У каждого из них есть господин, управляющий ими с помощью властного окрика, плетки раба-надсмотрщика. У этого господина свой господин – со своими, более надменными и злыми в надменности верными псами-слугами. А у тех – свои, проживающие в более крупных поселениях, обустроенных городах и дворцах с переполненными гаремами, своими законами, судьями и палачами. Люди-муравьи, люди-пчелы редко знают, не понимая почти, кто и зачем над ними. Плетка и окрик – извечны. С этим они родились и с этим умрут, может быть, облегченно вздохнув, так как завершают свой грешный путь, сумев дожить до неосудимой старости. Что умирают счастливо, если это может быть конечным человеческим счастьем, не под карающим мечом деспота, не на виселице непослушания, не в изгнании за свободомыслие, а рядом с детьми, внуками, просто близкими. Они есть для улья и муравейника, есть для счета, но нет для себя, все они для кого-то. Их невзрачная мелкая жизнь, являясь основой основ, твердью и плотью, упрямо, настойчиво размножаясь, никогда не способна уверовать, что в ней самой и заложено начало чьих-то несметных богатств, знатности и величия, достатка и развращенности, надменности и презрения к их несчастной плоти, настолько безликой и беспомощной. Да и кто ей позволит уверовать в свои силы и светлое человеческое предназначение, в то, что, не стань однажды ее во всех этих ульях и муравейниках, не останется ни господ, ни стражей, не будет великих держав, государств и народов.

Вообще ничего не станет… включая богов и его, монаха.

Вольность мысли показалась на миг кощунственной, да такой и была, но Сянь Мынь не отринул ее: что толку изгонять, если она снова вернется? Она ведь приходит без спросу, когда вздумается. Все чаще и чаще приходит. Ничтожность человеческая, убогость бытия людского множества, копошащегося из века в век во благо другим, никогда не потрясала ни Небо, ни возвысившегося господина или правителя подобным убожеством, ни знакомых Сянь Мыню монахов. Впрочем, как и его самого. И не потрясет. Все это короткие мысли, необходимые для зарождения других, более удобных и хитрых. Поскольку весь водоворот бессмысленного и жалкого, случайного и закономерно уходящего на самом деле устроен совсем не бесцельно и вовсе не глупо. Как в том же улье и в муравейнике. Он с тем и устроен, чтобы основывать чтимый порядок и свое чинопочитание и в улье и в муравейнике. И себя создавать, мелочный жалкий разум, обязанный слышать глас некоего высшего порядка, как и должно быть в обычном смешении жизней и судеб. И тогда со временем из убогого «ничего» может возникнуть следующий молодой раб-надсмотрщик, свеженькая наложница, новый мелкий сюзерен, а там средний, большой, самый большой, безгранично всевластный, утверждающий, что он равен Богу. Такова иерархия высшего смысла. Но самые большие господа так просто не впустят в «князи из грязи», они давно защитились от низменной ничтожности, построив удобные сообщества, свои защитительные берега, узаконив право на вечную святость, недосягаемую для остальных…

 

Да и сам он, монах-праведник, и его собратья по вере, взывая и научая других послушанию, не впустят лишнего дальше порога в свой вроде бы искренний мир, как бы и что бы ни сотрясалось и не падало на голову…

Недоумение – его посмели отвергнуть, жгучая обида – в нем перестали остро нуждаться, тоскливая отдаленная горечь – вроде бы жалко каких-то несчастных и замордованных… подобно ему, серых людей, бродили в Сянь Мыне. В соответствии с ними текли отнюдь не монашеские мысли. И зная, что они самые что ни на есть обывательские, далекие от святости, монах им нисколько им не противился.

Противоречивая суть и выспренняя сущность обычной пространственной обывательщины, всегда готовой к протесту, осуждению существующих устоев, словно он сам к ним никак не причастен, иногда увлекали Сянь Мыня и вовсе в ином устремлении. Ущербность, опасность подобной мирской повседневной рассудочности и схожего состояния ума были ему очевидны, любыми усилиями государственной власти должны подлежать разрушению, но незыблемо и постоянно наперекор этой власти плодятся, множатся и умирают, оставляя бессмертными и недовольства-стенания, и глухое презрение к самим власть предержащим. Неизменяемой остается и согбенность пашущего, сеющего, жнущего, с его потным хребтом, который всегда в страхе и послушании перед деспотом-повелителем и своим господином, которому ежедневно, не жалея лба, приходится отбивать земные поклоны.

А еще неизменны пустые глаза – разрушительный конец той самой веры, над которой господствует монах.

И никто никогда не изменит этот порядок порядков.

Пусть он глуп, несправедлив, нередко жесток, но он заложен изначально тем Сеятелем, который явил тьме живое, и только Первотворцу посильно что-то в нем переделать.

К сожалению, – но только ЕМУ, способному посеять жизнь заново, в само семя заложив другие начала, другие потребности и желания.

Сеятелю, еще не познанному человеком. Не богам, не идолам, которым люди возносят мольбы и надежды, жалуются и стенают; рядом с не видимым Сеятелем боги бессмысленны и ничтожны. И не они создают живое и разумное, чистое и праведное и даже не загадочный Сеятель, а годы, века, миллениумы, преобразующие мысль, физиологию и не созревшие бытие.

Не солнцу, звездам, ветру, дождю, которые лишь содействуют физической жизни и более ничему в ней не способствуют, а Вечному Творцу и Созидателю, называемому Великой Загадкой Микрокосма.

Не уложениям мудрых, не восстаниям обезумевших, не добрым правителям – все это случайное в жизни живого, кратковременно и бессмысленно в бесконечном.

«Но одни это знают, уверовали, как могут, пользуются умно и не очень, другие же в серой безликой массе и не знают, и не способны познать… Что им же на пользу», – рассуждал монах, нисколько не беспокоясь, что рядом с возвышенным и вроде бы праведным, в нем легко и дружелюбно уживается совершенно несовместимое и противоречиво ужасное. Что вроде бы сочувствуя униженным судьбой и происхождением, на самом деле он никому почти не сочувствует, живя своим унижением, которое, конечно же, по его душевным переживаниям ни с чьим другим несравнимо.

Но так часто бывает, когда радетель за некое общее дело и равенство таковым только кажется, живя личным праведным возмущением, мелкой обидой, своим, только ему понятным недоумением о свершающейся несправедливости, которая больно и жестоко его затронула.

Так случается повсеместно, когда у каждого и правда своя, и обида, и праведный вроде бы гнев, на самом деле, не стоящий гроша.

Рабский дух, рабская сущность, дьявольская игра в жизнь, продолжая давно начатое на земле и на небесах, витали над уснувшей и бодрствующей Чаньанью, дворцами владык и вельмож Поднебесной, утомляя Сянь Мыня. Имея возможность вещать, призывать, наставлять, управлять, он слышал в себе раба больше, чем слышат другие, потому что знал эту суть лучше других, способствовал ее насаждению, мешая рабу и слуге познать нечто большее.

«Вся беда не в крамоле мысли, шевелящейся во тьме непроглядного разума, а в языке, с которого слетают слова, – говорил себе Сянь Мынь, как говорят очень близкому, способному понять твои подспудные метания. – Мысль, удержи лишь, скоро умрет, не став никому известной. А слово есть враг и тому, кто его произносит. В нем яд соблазна и путь к поступку – в нашем скоропалительном слове. И в нем наша глупая бесполезная сила – от слова нигде нет защиты, но оно и не воздает по заслугам ни праведнику, ни грешнику. Оно – просто звук в пустоту, звук, сотрясающий воздух. – Последний вывод вроде бы показался упадническим, не понравился, и Сянь Мынь властно поправил свою прежнюю мысль, наполняя ее возвышенной надеждой: – Оно властно входит, овладевает душой и редко ее безболезненно покидает. Укрепляется и взрастает в ее тайниках, находит поддержку сокрытым желаниям. Но как же оно коварно и как нам с ним быть?..»

* * *

Приблизившись к храму, в котором служил и наставлял последний из его живых старцев-Учителей, в свое время принявший предложение переехать в Чаньань и быть постоянно рядом, Сянь Мынь остановился. Беседа с Учителем предстояла не простой.

Нащупав кольцо, монах постучал о крепкую деревянную дверь.

– Давно ожидаю, – произнес тщедушный старец с трясущимися руками, встретив на входе дацана. – Ты не был у меня с весеннего равноденствия… Но, покидая Чаньань, был недавно Бинь Бяо.

В словах старого наставника слышался неприкрытый укор и Сянь Мынь подумал невольно: «Ну, вот и начало положено, Бинь Бяо уже был у старого наставника».

Приняв подобающую позу послушания и мелко шагая за хозяином молельного заведения, Сянь Мынь ничего не ответил.

В небольшой зале шло чинное ночное служение – единственное во всей Чаньани, совершаемое по незыблемым канонам, утвержденным когда-то первым Гуру-Патриархом, и Сянь Мынь, как глава столичной монашеской общины, об этом знал. Иногда ставил усердие настоятеля в пример другим, но сам давно не посещал служения.

Старец, медленно, кособоко, неуверенно переставляя плохо послушные ноги, не повел его к молящимся, направился в келью. С таким же изваянием Будды, как у него во дворце, несколькими тусклыми жирниками, грубой циновкой, давно утратившей свежесть, посредине земляного пола.

Обитель влачила жалкое существование, о чем Сянь Мыню так же было хорошо известно, но Учитель не обращался за помощь, подобно священнослужителям из других богоугодных заведений, а сам Сянь Мынь, по собственной воле, ни разу о ней не заикнулся.

Усадив на жесткую циновку Сянь Мыня и усевшись поудобнее, Учитель тихо и наставительно произнес:

– Я должен сказать: Бинь Бяо отдал себя Будде безраздельно, он добрее тебя, Сянь Мынь. Подчинив своей воле, почему ты в гневе отринул его? Разве монах монаху не брат? У тебя что-то с терпением или с желаниями?

– Не будем об этом сегодня, Учитель.

– Бинь Бяо также мой ученик. Он снова отправился в Степь, прихватив, по моему совету, еще десяток собратьев для лесных и Засаянских народов. И я рад, что Божественное Просветление великого Гуру-Патриарха, не без усилий монаха Бинь Бяо достигло Степи. Ты не слышишь, Сянь Мынь? Расширяясь, братство лишь крепнет.

– Я не только монах, мой Учитель, – смиренно ответил бывший послушник.

– Раб обычных желаний – хуже, чем раб.

– Знаю, Учитель, мы говорили об этом неоднократно, но снова отвечу: я не только монах, – еще смиреннее произнес Сянь Мынь.

– Божественное учение не любит насилия. Если Бинь Бяо не нужен в Степи, как монах, посоветуй вернуться в монастырь.

– Скоро я сам стану искать прибежища.

– О-оо, тебя привел ко мне страх? Изгнание для истинного монаха – достойная участь. Это путь к его будущей святости. – Старый наставник Сянь Мыня загадочно усмехался.

– Учитель, я давно…

– Ты давно не монах, я знаю, – сурово и властно перебил его старец.

– Прости, Учитель! Во дворце императоров, евнухов, наложниц нет Осветляющей Пустоты, которую ты исповедуешь. Там суета, соблазны и тлен развращения, низость падших, и я задыхаюсь.

– Покинь этот дворец. Ты устал, поручи другому наше дело. В монашеском рубище больше истины, чем в твоем платье пустого тщеславия… Я слишком стар говорить тебе иное.

– А Великая Лисица Поднебесной – кому ее поручить?

– Она приглашала на беседу Бинь Бяо. Зная, что для тебя нет секретов, он поспешил ко мне и сказал, что уходит, избавившись от соблазнов.

– Бинь Бяо пытался пристать к наследнику. С коварной У-хоу ему не справиться.

– Она настолько умна и хитра?

– Самый высокий ум ничто в сравнении с изощренным женским упрямством. Нам его никогда не понять.

– Я долго беседовал с Бинь Бяо – он ближе к сути вещей, чем ты. На старости я стал понимать смысл бытия, упираясь крепко лбом в землю, по которой самонадеянно расхаживаю каждый день. Погружаясь в глупые мечтания, Истины Просветления не достигнешь.

– Учитель, я не ослышался?

– Я не изрек ничего такого, о чем ты не думал хотя бы однажды, поддавшись соблазнам дьявола. Я просто изрек, думая о Бинь Бяо.

– Бинь Бяо смутьян.

– Прощаясь, он твердо сказал: будьте готовы, наследник однажды вернется, если…

– Что… – если?

– Если Сянь Мынь и генералы позволят ему жить.

– Наследник молод, еще неустойчив, править начнут другие, чуждые нам. Я должен оставаться во дворце, Учитель, и когда наследнику придет время вернуться на трон, я буду готов.

– Сянь Мынь, в Чадодарственном храме кощунствуют и богохульствуют. Я слышу ропот и возмущение. Множатся мерзкие слухи. Тебе ничего не известно или ты делаешь вид, что не знаешь о происходящем, о чем говорит вся Чаньань? Настоятеля пора строго наказать и заменить.

– Храм приносит самые большие доходы, Учитель.

– Доходы! Доходы! Что оглушает мои уши? Ты посмотрел на Цветок и Небесное Благоухание не иначе, как сквозь пелену тяжелого сна?

– Так и случилось, Учитель, я весь в мирском забытьи.

– В моем саду много настоящих цветов. Пойди, взгляни на них обычным взглядом, способным увидеть жизнь и цветка и былинки. На время забудь о дворце.

– Ночь, Учитель. Темно.

– Что увидишь, то и увидишь. В наших душах бывает намного темнее.

Сянь Мынь подчинился и вышел, сохраняя согбенность как знак великого послушания. Не скоро вернувшись, ровно сказал:

– Я долго смотрел. Цветы, распустившись во тьме, потом вдруг исчезли.

– Их больше нет? – спросил старый наставник.

– Не знаю, – ответил Сянь Мынь.

– Они еще есть? – спросил Учитель требовательнее.

– Снова не знаю. Есть то, чему я смог поклониться, – ответил устало монах.

– Ты вошел в Пустоту, – произнес облегченно старец и спросил: – Тебе было холодно или неловко и неуютно? Где тебе было больше всего неуютно?

– Я не запомнил… Нет, не было холодно и не было неуютно. Моя душа очерствела, иногда плохо слышит и ощущает. Во дворце мне в последнее время совсем неуютно. Я вижу зло и притворство на каждом шагу. И слышу в себе.

– Устал! Ты обессилен и духом и телом, Сянь Мынь. О чем еще хочешь спросить?

– Лучше я попрошу. Помоги мне заняться усмирением разума – он стал во мне слишком практичным.

– Посмотри на мой палец, – старец-наставник поднял вверх легкую, почти прозрачную ладонь, сжал в кулачок и, выбросив указательный палец, властно изрек: – Усни, погрузившись в себя, где никого нет, и скоро вернись. Ты просто глина. Летящий по ветру пепел, как нечто сгоревшее, которому нечего больше бояться… Ты сгорел, тебя больше нет…

– Начав искать цель, Учитель, я сбился.

– Путь не бывает единственным – у плетки страха и власти бывает один, и два, и семь коротких хвостов. Душа бессмысленна в цели, она должна быть свободной.

– Разве не ты наполнял меня Смыслом, поручая нести мою ношу?

– Душе праведника спокойнее в пустоте, она не должна жить одним узким смыслом. Она должна быть в Полете, где много всевозможных путей, не стремящихся к завершению.

– Я думал! Твоя тонкая мысль мне понятна, Учитель. Но, Учитель! В абсолютной пустоте и отрешенности никто и ничто не создаст, а я задумал вырубить статую нашему Будде-Гуру, какой не видел мир. Чтобы исполнить замысел, я должен и совершать. Что же тогда эта цель? С этим, не ожидая упреков, я и пришел… Я думал вчера и сегодня. Я думаю, слушая.

– Чаньань безумствует, много казней, Сянь Мынь… Что ты слышал, когда шел по ночной Чаньани?

 

– Разбойники обирали ночную жертву. Держась за кольцо твоей двери, я слушал себя. Но разве я должен слышать себя?

– Хочешь выпить воды?

– После… Конечно, из твоих рук твоей Светлой воды мне испить нелишне. Учитель!.. Учитель! – стряхивая легкое забытье, не осилившее его до конца, к чему, должно быть, стремился старый наставник, Сянь Мынь встрепенулся. – Истина призывает искать и достигать, а мы ведь достигли! Готовьте трактат о Великой Дочери Будды, он скоро нам пригодится… Учитель, не думать я не могу. И не слышать себя не могу.

– Она согласилась подняться на трон императором? – сдерживая волнение, спросил старый блюститель веры.

– Она еще женщина страсти, Учитель, я делаю, что могу. Сейчас рядом с ней нет никого, даже Жинь-гуня, и она почти образумилась. Я должен, Учитель! Я должен! Отступиться нельзя.

– Ты излишне встревожен, Сянь Мынь… О-оо, как встревожен, зря долго не приходил! Останься на ночь в моей келье. Я помогу ненадолго забыться. Тебе полезно на время отринуть тяжесть с души и тревоги. Останешься? – Учитель положил тонкокожую, почти бескровную старческую ладонь на бритый затылок Сянь Мыня, мял и тискал его толстую кожу.

– Князь Хэн! Зачем ей понадобился этот кастрат? Сначала – Абус, потом князь, следующим кто, воевода Чан-чжи?

– О, Небо, не ищи истину вне себя!.. Вернись, не испачкайся сильно, блуждая в своей темноте. Пойди, Сянь Мынь, и вернись. Я остаюсь наставлять, ты совершай – и будет над нами вечное НЕЧТО. Забудь и отринь, и я могу заблуждаться. Уйдешь, как следует отдохнув.

Старец сдвинул свою слабую, невесомую ладонь на лоб и глаза Сянь Мыня, подержав, повел ею медленно, широко по всему монашескому лицу, и Сянь Мыня в самом себе надолго не стало.

«Пойди и вернись! Пойди и вернись! Кроме тебя, больше некому. Ты, утратив, достиг, но можешь снова утратить. Чаще молись», – голосом далекого звездного Неба шептал издали наставник-Учитель, ясно давая понять, что сохраняет за ним право выбора Просветленного Пути. Отступать было поздно и некуда.