Free

Художник Алымов

Text
0
Reviews
Mark as finished
Художник Алымов
Художник Алымов
Audiobook
Is reading Инна Сапожникова
$ 1,47
Synchronized with text
Details
Audio
Художник Алымов
Audiobook
Is reading Наталья Васильева
$ 1,47
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

VI

– Вы мне скажете правду? – спросил вдруг Алымов после короткого молчания, во время которого я вспоминал все эти впечатления.



– Относительно?



– Ну, да… относительно моих работ.



– Отчего же. Мне показалось это очень интересным. Разумеется, интереснее всего, что было на выставке.



– Неужели, – засмеялся Алымов, – интереснее даже патера с мухой?



– Простите, я сказал банальную глупость. Ну, хорошо, я постараюсь выразить то, что чувствовал перед вашей витриной. Во-первых, все это очень ярко и правдиво, все настоящее, дышит и светит…



– Но?..



– Но… не закончено и разбросано. Как будто материал для ненаписанной картины… Все это напоминает как будто…



– Разбитое зеркало? – подсказал Алымов живо.



– Именно, – вырвалось у меня невольно.



– Именно, именно, – подхватил Алымов, приподымаясь на своем месте. – Знаете, это сравнение пришло мне в голову в первый же раз, как я увидел свои эскизы собранными вместе. До тех пор я набрасывал их в разное время, в разных местах, под различными настроениями, и сам не придавал им никакого значения. Иное писалось между прочим, иное – с намерениями, но все-таки так, «пока и в ожидании». Так и прошли года… Наброски да наброски… А тут эта выставка… Отобрал я свои эскизы, нужно сказать, очень тщательно, только то, где действительно искренно отразился кусочек души. Устроил мне это все приятель, старый художник, а я даже вошел в зал уже вместе с публикой. И знаете, сначала даже не узнал своих работ… Бывает это: подойдешь к себе точно со стороны и смотришь, как на чужого. Такую минуту я пережил в N-ской зале. Чорт возьми, думаю, ведь в самом деле все они правы. А уж в это время в N создавался некоторый шумный успех, присяжные ценители успели провозгласить меня своим областным Рафаэлем… Ведь и в самом деле, думаю, – светится все это, точно окна какие-то прорезаны в темном кретоне… Ну, а в общем… стало мне в ту минуту ужасно жаль чудака, который написал все это. Кажется, и все правда, будто на негативе. Нет, никакому негативу не передать такой правды. Скорее – зеркало, в котором отразились солнце и небо, и бегущая волна, и пролетающая птица, и проходящий странник… Отразились, да так и застыли, в движении и красках… Вы не находите, что я преувеличиваю?



– Нет, – именно это чувствовал и я…



– Да?.. то же и вы чувствовали? Так… ну, а дальше что же вы чувствовали?



– Вы скажете лучше сами…



– Ну, а дальше – тоска! Как будто все эти волны, и облака, и пятна хотят сойтись, слиться в одну картину, полную настоящей шири, света, воздуха, жизни, глубокого смысла… Но…



Г-н Алымов помолчал.



– Зеркало разбито, – сказал он таким голосом и с такой нотой, какой я даже не подозревал в этом веселом человеке. – Разбито и развешано по клочкам… и так грустно светит кусочками своей яркости и веселья… Верно это?.. – спросил он как-то устало.



– Пожалуй, верно… Но…



– Нет, не пожалуй, а действительно верно. «Но» – хотите вы сказать – зеркало еще может собраться. Знаете, я ведь то же думаю! Что ж, в самом деле, – еще молод, все эти тучи, и волны, и странники еще ходят в душе… Ну, а иногда мне кажется, что так все и останется клочками… Кажется даже, что и всюду клочки… Вы беллетрист?



– Беллетрист.



– Роман написали?



– Романов не писал.



– Почему?



– Не знаю, право, – не задавал себе этого вопроса.



– Ну, врете, батюшка! Просто не хотите пускаться с пьяным Алымовым в откровенности. И чорт с вами, молчите себе… А уж я разболтался, так и стану продолжать, пока терпите. Да вот, подите, порой мне начинает казаться, что не один беспутный Алымов – разбитое зеркало, а все кругом, все наше поколение – такая же интересная коллекция. Большие клочки, маленькие клочки, клочки прозрачные, как воздух, клочки запыленные и перекошенные… Возьмите хотя вашу область – литературу: стоит посередине огромное великолепное трюмо старой, еще дореформенной работы, остальное… Впрочем, извините, может быть, я и совершенно не прав, – сказал он и опять засмеялся своим веселым смехом. – Только у меня своя теория на этот предмет. Нет устойчивой светотени… Представьте себе, что вы рисуете пейзаж в ветреный облачный день. Облака вверху плывут и плывут, свет и тени бегут по земле пятнами, появляются, исчезают, меняются сами, меняют все, что вы видите. Что еще за минуту резало глаз светлым пятном, то теперь спряталось в глубокой тени, тут появилось вдруг озеро, которого совсем не было видно, а где сейчас целое село играло на солнце, – нет ничего… Как вы станете рисовать?



– Рисуют, однако.



– Именно рисуют. Только что же для этого нужно? Нужно, чтобы вся эта светотень застыла, что ли, в душе, в мозгу, в памяти, в сердце, ну, чорт ее там знает где еще… Выражаясь высокопарно, нужно, чтобы свое солнце светило в душе. Зажмурился – готово.



– Пожалуй, – сказал я, невольно улыбаясь.



– Да! Вот у нас долго светило крепостное солнце… Видели вы когда-нибудь рисунки Боклевского к «Мертвым душам»? Нет? Будете в N, посмотрите нарочно. Вот, батюшка, настоящий талант, никогда ничего больше не создавший, правда… но его карандаши – это, это… Ну, право, это равно Гоголю. И вот когда впервые мелькнула у меня моя теория… Посмотрите, – ведь не боялся человек шаржа: Петр Петрович Петух – ведь это настоящая тыква. Видали вы тыквы на бахчах в хорошее, постоянное жаркое лето: нальется так – целая гора. Вот, думалось мне, Петр Петрович Петух: этакие запасы жиру и характерности могли налиться только в долгое, устойчивое лето… Ну, и нагляделись на них при устойчивой погоде наши дореформенные мастера: тоже зажмурится – готово. Так целый огород и возникает сразу: и огромные тыквы, и огурцы, и баклажаны, и наливное яблочко, и малиновая слива под тенью сладостной зеленого листка, и даже репей, и лопух у забора – по закону контраста. Представляете? Так все и режется: тыква – вот она, не спрячешь! Чертополох – вот его скоро выполют… Все ясно, определенно, все на своем месте, под ровным и определенным светом… Да если еще оторваться на время и посмотреть заграничные огороды, а потом опять вернуться к своему… да если еще скажут тебе, что это свое, родное скоро перепашут до подпочвы… Боже мой, с какой любовью все это врежется в памяти… Тыква, голубушка, скоро тебя не будет…



Он опять засмеялся и спросил:



– Вам понятно?



– По-моему, несколько парадоксально.



– Ну, все равно. Теперь представьте, что и там, в душе, тоже вдруг все вздрогнуло и понеслось. Так же вот, как в облачный день, – все изменчиво, так же несется что-то, перекрывает, меняет, обманывает… Что вчера казалось ослепительно сияющим, то сегодня стало тьмою, что вчера было самой мрачной тенью, – вдруг сегодня, если не совсем посветлело, то по крайней мере принимает приличные серые оттенки… Что тогда?



Я промолчал, не желая нарушать течения его причудливой мысли.



– Остается, батюшка, ловить клочки. Разбитое зеркало. А ведь все наше поколение именно таково: дрогнуло что-то и несется, и летит. Туча не туча, облако не облако… Где-то будто гремит, а больше все-таки мгла какая-то… Несется, закрывает, открывает… Да вот вам: давно ли мы любили народ и верили в него, как сорок тысяч братьев любить и верить не могут. Точно двери какие-то открылись, повалил в них мужик и занял всю арену российского внимания; бурьян из-под заборов забрался на первые гряды. Куда ни повернись – всюду он, и притом в самом лучшем виде… Господи боже! Как мы его, голубчика, любили и как уважали. Где только ни встретим – привет и почет. Говори, голубчик, выскажись! И высказывался! Вон сидит у тракта в будочке «поскотник». Обязанность, можно сказать, самая ничтожная: сиди у ворот, Да глупых телят на улицу обратно загоняй, разве еще когда начальству поскотину отопри. А подойдите-ка к нему: философ глубочайший! Беспортошные, безоброшные – все философы. Порток не имеет, оброку не платит, а поучить нас, бедных, может, потому что и в беспортошности его смысл глубочайший. А уж про выставки и говорить нечего: по всем стенам в золоченых рамах все он был. И ведь не то чтобы какое-нибудь частное увлечение, кружок какой-нибудь. Все общество – сверху донизу обожало. Ретрограды и радикалы одинаково. Одни говорят: он умник, он мудрец, в нем наше спасение, он всю эту фантасмагорию устранит и прежнюю светотень опять наладит; ему ведь, милому, у забора, по его мудрости и смирению, – самое надлежащее место. Другие радостно суетятся: погодите, вот он придет, и все станет совсем по-новому. Я лично из-за него на несколько лет краски и палитру бросил, не пошел в академию, метил в сельские учителя, и, наконец, чорт его знает по какой уж равнодействующей, попал в адвокаты.



– Вы адвокат? – удивился я.



Г-н Алымов расхохотался так звонко, что сосед счел необходимым трижды стукнуть кулаком в стену.



– А ведь в самом деле, это с нашей стороны свинство, – сказал Алымов. – Ну, хорошо, стану говорить тише. Да, батюшка, рекомендуюсь: адвокат Казанского округа. Благосклонные ко мне поволжские газеты порой так и называют меня: известный адвокат-художник. Причем, как водится, адвокаты слово «известный» относят к художнику, художники – к адвокату… А бывает и так. Говорят: вон на песочке адвокат Алымов этюдики пишет, или: сегодня художник Алымов в суде бродягу защищает. И чорт его знает: сам я путаюсь, потому что действительно бродяга на скамье передо мною сидит и бродяга у меня на этюде… Тише, пожалуйста, тише: сосед опять недоволен… Да, так я к тому, что из-за него, меньшого брата, одно время я даже этюды бросил, перестал думать красками, да что! Ей-богу, политическую экономию изучал… К чему, думалось тогда, наше искусство? Вот он, младший-то, придет и все картины сразу по-иному перепишет. Краски даже другие с собой принесет, видеть иначе научит: полнее и глубже! И куда ни посмотришь, все в этом уверены: в театрах, в музеях, в литературе, в поэзии, на выставках… Помню, как-то на пароходе по Волге случилось ехать. Пароходишко маленький, меж ближними пристанями шмыгает; на мостках, гляжу, компания: судебный следователь, исправник из бывших казанских студентов и уездный полицейский врач. Сидят за столиком, солнце их жарит, поют «Есть на Волге утес», слезами так и истекают… Ей-богу! Правда, выпито было изрядно, а все же, как хотите, замечательно! И было это, знаете, пониже Царицына, есть там этот знаменитый Стенькин утес:

 





Из людей лишь один

На утесе том был…



Понимаете, это уездный врач – тенорком, – и вдруг исправник октавой:





На-а Ма-аскву своротить он реши-иился!

10



«Есть на Волге утес»

– первая строка песни А. А. Навроцкого (1839–1914) «Утес Стеньки Разина». Строка

«На Москву своротить он решился»

неточная: в песне – «И идти на Москву он решился». Музыка к песне первоначально была написана А. Рашевской, а позднее, в 1896 году, самим Навроцким.





– Ой, батюшки, не буду, – спохватился г. Алымов, оглядываясь на стенку, и, подвинувшись, продолжал:



– Ну, я, понимаете, человек свежий, только что сел на пароход, не успел еще приобщиться к их настроению, – и потому невольно приведен был в изумление. «Что вы это, говорю, господа, делаете, побойтесь бога. И утесишко-то, во-первых, самый ничтожный, а, во-вторых… Ну, вы только представьте себе: вдруг он-то оттуда в самом деле выползет. Ведь вы тогда меры обязаны принимать… Хлопот не оберетесь: не мертвым телом, неизвестно кому принадлежащим, пахнет». Так ведь как обиделись: стол опрокинули. Исправник в грудь себя вилкой тычет. «Молодой человек, – говорит, – вы, может быть, па-ла-гаете, что если на мне вот этот проклятый мундир, так уж я народа не люблю. Ашиба-е-тесь…» Насилу усмирил, и то лишь тогда, когда опять столик наладили, и я в свою очередь приобщился к настроению. Тут, конечно, все забыли. Судебный следователь, человек, трепетавший перед прокурором, но, в сущности, большая умница, объяснил мне на мировую, что и песня-то, говорят, прокурором написана и напечатана была в самом благонамереннейшем журнале

11


  «Русская Речь», если не ошибаюсь, в конце 70-х годов.



. «Мы, говорит, молодой человек, свои юные годы вспоминаем. А служебным действиям это ни в коем случае помешать не может». Смешно ведь, правда? А как вам кажется, кто был всех смешнее?



– Я думаю, исправник.



– Ошибаетесь – художник Алымов. Я, положим, над ними смеялся, а ведь если был человек, искренно веривший, что он, тот, кто из-за утеса, со своей мудростью российского Барбароссы

12



…с мудростью российского Барбароссы.

 – Фридрих I Барбаросса (1123–1190) был известен своей борьбой против феодальной раздробленности Германии. В 1155 году был коронован как император Священной римской империи.



, действительно может оттуда выползти, – так это был именно я. Над исправником смеюсь, а сам на утес с замиранием посматриваю: выйди, голубчик, выйди, милый. И себя, понимаете, считаю уже сообщником, чуть не обладателем тайны, в душе зреет картина… Такая картинища, я вам скажу. Немного фантастическая, а, ей-богу, мне кажется порой, что стоит бурлаков…



– Какая, если можно спросить?



– Не знаю, сумею ли теперь рассказать… Кажется, так уж это давно было, и так вся эта светотень изменилась. Не хотелось бы смеяться над тем, над чем когда-то, право же, плакал… Ну, попробую, однако. Видели вы на моей выставке маленький такой этюдишко: «Утес – Два Брата»?



– Да, помню.



– Заметили? Помните там что-нибудь этакое… своеобразное, что ли?



– Позвольте: утес освещен последними лучами, река внизу, уже в сумраке, по реке пароход бежит… два огня…



– Ну-ну?.. – насторожился Алымов.



– В отдалении, в ущельях мигают две деревеньки…



– Татинец и Слопинец. Именно, – это пониже Работок. Говорят, в старину было опаснейшее место. На утесе два брата-атамана, в Татинце – тати, ну, и Слопинец – от слова «слопать».



– Неужто есть такие деревни?



– Есть и не такие. Так вы заметили этот этюд. Да, искрится в нем это нечто, искрится. Помните, огни у парохода? Смотрят! Грозят! Дымище сзади тащится. Змей Горынич, не правда ли?.. А Татинец со Слопинцем мигают, бедные, так смиренно и жалостно.



– Это верно!



– То-то! И вы думаете, я это как-нибудь там подмалевывал тенденциозно? Уверяю вас, нет: прямо с натуры. Сел на одном обрыве, посмотрел вниз, на эту матушку-Волгу, – так вся душа и вспыхнула тоской и грустью… А пароходище ползет, дымит, глазами сверкает, купчина на нем едет… Луговой остров, подлец, у Татинца со Слопинцем оттягал… Я же и процесс начинал, да потом товарищу более искусному отдал. Испугался купчины – силища! С простыми ходатями, а так орудует, – чистое дело, только мигни, проиграешь. Ну, зато уж в картину я все это вложил. Стала она у меня в душе расти и шириться. Всю Волгу исходил и изъездил, бугров этих сторожевых да берегов затуманенных набрал видимо-невидимо, в архивах копался, у лоцманов да у рыбаков обрывки преданий собирал, – и все так к своему месту ложится. Чувствую – растет! Светотень в душе установилась ровно: солнце вечернее по утесу скользит, река так вот и льется внизу, глубоко в сумраке, огни так и таращатся, дымище, как хвост, вьется, на отмели бурлаки, как мураши, стоят, смотрят, побросали лямки, баржонка прижалась к мели, – все уступает, все сторонится перед Змеем Горыничем. Понимаете – капитал совершает торжественное вступление на Волгу… Летит, свистит, распугивает свистом бурлацкие песни… А на утесе группа стоит, пятном в последних лучах так и режется… Удалые молодцы, мирские защитники, гроза крапивного семени, носители таинственной политической мудрости российских барбаросс из-под Стенькиных утесов… Ах, вы представить не можете, сколько я в эти фигуры вложил любви, тоски, ожидания и страсти…



– Вы их написали? – спросил я с интересом.



– К чорту! – сердито ответил Алымов и засмеялся. – Обманул меня подлец-атаман, недаром Хлопушей называется.



– Хлопуша – ведь это пугачовец.



– Чорт его знает, может, и тот. Шатались ведь они, подлецы, повсюду, а может быть, и нарицательное: хлопать зря – значит лгать, хвастать… Впрочем, он ли один тут виноват, право, не знаю! В неделю картину не напишешь. Собирался, все приготовил, между тем в первой инстанции дело-то мы проиграли. Купчина принялся круто, на месте пошли недоразумения, ну, тут за мной немного не присмотрели, я впутался глупейшим образом. Вышла история, а купчине только и надо было: губернатор – человек энергичный… Потом товарищи едва-едва успели все-таки поправить дело, а я уехал на время в некоторые северные города.



– И это было? – спросил я.



– Было, – ответил Алымов, слегка как будто застыдившись. – Уж именно, что печальное недоразумение. Собственно, за темперамент. Положим, недоразумение рассеялось сравнительно благополучно, а все же залегла, полоска… Вернулся – и тот, да не тот, и застал уже не то.



– Что же, собственно, изменилось?



Алымов помолчал и вдруг опять спросил:



– Хотите тему для рассказа?



– Непрочь, хотя чужие темы вообще плохо годятся.



– Ну, я расскажу вам небольшой эпизод… Охотно уступлю вам, тем более, что у меня, пожалуй, ничего не выйдет.



– Постойте, да разве вы еще вдобавок и пишете?



– Пишу, – рассмеялся он, – впрочем, только в N-ском листочке. Видели такую газету?



– Не помню.



– Напрасно. Самая колоритная газета в России. Издается местным купцом – мучник из Царицына. Начинает всегда тропарем дня. Продолжение составляет акафист местному начальству, конец – что-нибудь