Карамзин был весь свой век мечтателем и идеалистом; бессилие мысли и не могло в нем выработать ничего другого[4]. Сын своей страны, питавший к ней самую нежную привязанность, Карамзин мог явиться только проповедником хороших чувств, мог писать только для грамотной толпы, – для тех, чья мысль была не в состоянии перешагнуть за пределы личного эгоизма и личных повседневных отношений. Такому обществу был даже не нужен передовой мыслитель, ибо его не только бы не поняли, но отвернулись бы от него, как от фармазона и вольтерьянца. Добродетельное общество того времени очень дорожило своими удобствами жизни и своими правами; оно было слишком суеверно и невежественно, чтобы можно было пробуждать его мысль пробуждением других чувств, более возвышенных, широких, общечеловеческих и гуманных. Понятно, что Карамзин, чтобы влиять на такое общество, не мог стоять выше этого самого общества, не мог расходиться с его коренным мировоззрением, ни с принципами, которыми оно держалось. Когда «Живописец» вздумал было выразиться порадикальнее насчет крепостного права, то все заговорили, что он оскорбляет «целый дворянский корпус», и ему пришлось оправдываться, что он говорил о дворянах, «премущество свое во зло употребляющих». Карамзина ни в чем никогда не обвиняли, – напротив, он сам обвинял других, и после «Записки о древней и новой России», по словам г. Погодина, император Александр «явно охладел к Сперанскому»…