Read the book: «Право На Закат»

Font::

Глава 1. Муха и зеркало

Темнота была не черной, а серой. Цвета больничных стен. Она пахла карболкой и вареной капустой. И ещё — страхом. Чужим, липким страхом, который въелся в облупившуюся масляную краску.

Антон стоял у окна в коридоре и курил, стряхивая пепел в пустую консервную банку, приспособленную под пепельницу. Санитарка уже два раза шикала на него, но он лишь молча показывал ей средний палец. Ему было плевать. Сегодня утром врач сказал, что ему осталось. Недели, может быть, две. Не больше.

Он смотрел на муху.

Обычная жирная муха билась в оконное стекло. Она жужжала отчаянно, зло, как маленький мотор, который вот-вот перегреется. За стеклом был ноябрь, мокрая грязь и облезлые деревья, но муха рвалась туда, на свободу, не понимая, что стекло — это граница. Антон понимал её. Он тоже бился головой об эту жизнь, пока жизнь не сказала ему: «Хватит. Выхода нет».

Врач был лысеющим мужичком в запотевших очках. Он мялся, перекладывал бумажки и говорил какими-то канцелярскими, мёртвыми словами.

— Опухоль неоперабельна. Метастазы пошли в ствол мозга... Мы можем предложить паллиативную терапию. Обезболивающие.

— Паллиативную... — Антон попробовал слово на вкус. Оно скрипело на зубах, как песок. — Это когда просто ждёшь, да, док?

Врач поправил очки и не ответил. Антон встал. Он был высокий, жилистый, широкоплечий. В свои двадцать пять он уже хлебнул лиха: армия, драки, попытка заниматься бизнесом в лихие девяностые, которая провалилась в тартарары.

Бокс. В юношестве он подавал надежды. Тренер говорил: «У тебя удар — пушка, но ты псих, Брест. Ты не думаешь». Сейчас эта пушка, его тело, предало его. В голове, в самой сердцевине мозга, засела чужая, враждебная жизнь, которая пожирала его изнутри.

— Ясно, — сказал Антон и вышел из кабинета.

Он дошёл до туалета. Дёргал ржавую ручку, пока она не поддалась. Внутри пахло хлоркой и мочой. Антон посмотрел на себя в зеркало. Трещина пересекала стекло наискосок, деля его лицо пополам. Левая половина — ещё молодой парень с дерзким прищуром и трёхдневной щетиной. Правая — уставший старик с красными прожилками в глазах.

— Значит, так, да? — спросил он у своего отражения. Отражение молчало. И тогда Антон ударил. Он бил не ладонью, а кулаком, с оттягом, вкладывая всю злость, которая скопилась за эти дни.

Зеркало лопнуло с противным хрустом. Осколки брызнули в раковину, на пол, на его больничную пижаму. Кровь потекла по костяшкам пальцев, горячая, почти чёрная в тусклом свете лампочки. Он смотрел, как она капает на белый кафель, и чувствовал странное облегчение. Боль отрезвляла. Боль возвращала в реальность.

Дверь туалета распахнулась. На пороге стояла медсестра Зинаида Петровна, грузная женщина с усталым лицом.

— Брест! Ты что творишь?! Ты же мне всех больных перепугаешь! — закричала она, увидев кровь. — Опять?

— Уже всё, — спокойно ответил Антон, обматывая руку вафельным полотенцем, висевшим на крючке. — Уже не перепугаю.

Он отодвинул её плечом и пошёл по коридору. В палату идти не хотелось. Там было ещё двое стариков, которые кашляли и пахли старостью. Ему нужно было подумать. Нет, не подумать. Ему нужно было почувствовать что-то ещё, кроме этой тупой, звериной тоски. Неужели это всё? Армия, драки, попытки встать на ноги в этой проклятой стране, где всё рушилось, — и вот так глупо сдохнуть на больничной койке под капельницей?

Он сунул здоровую руку в карман пижамы и нащупал там смятую пачку «Беломора». Спичек не было. Чёрт. Он подошёл к окну в конце коридора. Та самая муха всё ещё жужжала, но уже тише, обессилев.

— Не пускают? — раздался тихий, ломкий голос за спиной.

Антон обернулся.

Это была девушка. Худая, почти прозрачная, с большими серыми глазами на бледном лице. Волосы, русые с рыжеватым отливом, были собраны в жидкий хвостик. На ней была такая же, как на всех, синяя больничная пижама, которая висела на ней, как на вешалке. Она стояла, прислонившись к стене, и смотрела не на Антона, а на муху.

— Не пускают, — хмыкнул Антон. — Стекло, бля.

Девушка не вздрогнула от мата. Она вообще, казалось, была где-то не здесь.

— У неё крылышко надломано, — сказала она задумчиво. — Видите? Левое. Она уже не улетит. Просто бьётся по привычке.

Антон пригляделся. Действительно, крыло мухи было как-то неестественно вывернуто.

— Вы энтомолог? — спросил он с усмешкой.

— Нет, — она наконец перевела взгляд на него. — Я Катя. Просто я давно лежу, делать нечего. Наблюдаю.

— Антон.

Он заметил, что его бинт на руке пропитался кровью и начал капать на пол. Катя тоже это заметила.

— У вас кровь.

— Ерунда. Кожу содрал.

— Вы из окна выпасть хотели? Или с кем-то уже подрались?

Антон рассмеялся. Смех вышел хриплым, лающим, но это был первый смех за несколько недель.

— С зеркалом. Оно мне не понравилось.

— Понимаю, — Катя слабо улыбнулась. — Я тоже иногда хочу разбить зеркало. Но у меня нет сил.

Повисла пауза.

Это была та самая пауза, когда два человека, обречённых на смерть, узнают друг друга. Им не нужны долгие объяснения. У Кати были такие же круги под глазами, такая же прозрачная, «больничная» кожа. Она не спрашивала, какой у него диагноз. Она и так всё знала.

— Хотите курить? — спросил Антон. — Правда, спичек нет.

— У меня есть, — Катя вытащила из кармана коробок. — Только давайте отойдём в то крыло, где ремонт. Там никого.

Они медленно пошли по коридору. Антон держал раненую руку на весу. Шлёпанцы хлюпали по линолеуму. В крыле, где шёл ремонт, пахло штукатуркой и краской. Они сели на подоконник у открытой форточки. Холодный ноябрьский ветер врывался внутрь, но им было плевать. Антон прикурил две папиросы и одну протянул Кате. Она взяла, но закашлялась с первой же затяжки.

— Не умеешь? — спросил он.

— Надо учиться, — ответила она, вытирая выступившие слёзы. — Пока есть время.

— Время, — повторил Антон. — Смешное слово. Раньше его было много, и я его бездарно тратил. А теперь...

— А теперь каждая минута — как золотой песок сквозь пальцы, — закончила за него Катя. — У меня саркома. Кости гниют. Врачи говорят — месяц, может, два. Но я думаю, что меньше. Я уже чувствую, как она ползёт по позвоночнику.

Она говорила об этом буднично, словно рассказывала о погоде. Антон вдруг почувствовал укол совести. Он тут разбивает зеркала и жалеет себя, а эта девчонка, которая легче ветра, говорит о своей гниющей плоти так, словно это просто неприятность.

— У меня опухоль в башке, — сказал он, затягиваясь. — Обещают, что откажут ноги, потом руки, потом я забуду, как дышать. Весело, да?

— Весело, — согласилась Катя. — Мы с вами — два сапога пара. Смертники-смертнички.

Она в последний раз затянулась, обожглась и выбросила окурок в форточку.

— А у вас есть мечта? — спросила она вдруг. — Такая... глупая. Детская. О чём вы жалеете?

Антон задумался.

— Я хотел бате мотоцикл купить. «Урал» с коляской. У него когда-то был такой, но он его продал, чтобы меня в секцию бокса отдать. Он у меня механик. Старый уже, больной. Мечтал прокатиться с ветерком.

Он усмехнулся.

— А вы? — он впервые перешёл на «вы» не из вежливости, а потому что почувствовал к этой хрупкой фигурке странное уважение.

— Я? Я хочу увидеть море, — Катя посмотрела в темноту за окном. — Не Финский залив, где вода серая и кусачая. А настоящее. Чёрное море. Чтобы теплое. Чтобы волны. И чтобы я зашла в воду в красном платье и поплыла. Глупо, да?

— Глупо, — согласился Антон. — Но красиво.

В коридоре зажглись лампы дневного света, зажужжали. Где-то далеко зазвенел звонок — отбой.

— Пора в палаты, — вздохнула Катя. — А то Зинаида Петровна будет кричать.

Она спрыгнула с подоконника и пошатнулась от слабости. Антон машинально подхватил её за локоть. Её кожа была прохладной и сухой. Она не отдернула руку.

— Спасибо, — прошептала Катя.

— За что? За кровь или за курево? — попытался отшутиться Антон.

— За то, что не смотрите на меня с жалостью. Все смотрят с жалостью. Родители, врачи, санитарки. А вы — как на живого человека.

Она повернулась и медленно пошла по коридору в сторону женского отделения. Её тень металась по стенам. Антон смотрел ей вслед. В голове, там, где засела опухоль, что-то пульсировало. Не боль. Мысль.

Он подошёл к окну, где всё ещё билась муха. Резким движением распахнул раму. Холодный ветер ворвался в коридор. Муха, почувствовав поток воздуха, рванулась и исчезла в ночи. Улетела.

Антон захлопнул окно. Ему вдруг стало легко. Очень легко. Словно он сам только что проломил невидимое стекло.

Глава 2. Открытка с пальмами

Утро в женской палате № 3 начиналось не с солнца. Солнце в эту сторону выходило только летом, да и то ненадолго. Сейчас, в ноябре, окно просто залипало серой, влажной мглой, сквозь которую едва пробивался свет уличного фонаря. Воздух был спёртым, многослойным: внизу — запах хлорки от недавней уборки, выше — въевшийся дух лекарств и старческих тел.

Катя проснулась от знакомой, ноющей боли в тазу. Она открыла глаза не сразу. Сначала прислушалась. Боль была похожа на тупое сверло, которое медленно, сантиметр за сантиметром, ввинчивается в кость. Сегодня она обосновалась в левом бедре. Вчера был позвоночник. Катя уже научилась отличать «географию» своей болезни. Саркома Юинга — так это называлось. Красивое имя для уродливой смерти.

Она медленно повернула голову на подушке. Рядом, на соседней койке, спала баба Нюра, её бессменная соседка вот уже две недели. Баба Нюра была древней, как мир, и почти ничего не соображала. Она то кричала по ночам, зовя давно умершего мужа, то лежала неподвижно, глядя в потолок выцветшими глазами. Сегодня она дышала тихо, с присвистом. Рот приоткрыт, в уголке губ запеклась белая полоска. Катя в который раз подумала: «Доживу ли я до её возраста?» — и в который раз сама себе ответила: «Нет. Не доживу».

Она села на кровати. Движение отозвалось новой вспышкой боли. Катя закусила губу, чтобы не застонать, и свесила ноги. Пол был ледяным. Тапки куда-то запропастились. Она нашла их под кроватью — старые, стоптанные, ещё вологодские. Привезённые матерью.

При мысли о матери внутри что-то сжалось. Вчера был день передачи: мать приезжала из Вологды, стояла под окнами больницы с пакетом передачки и плакала. Катя видела её сквозь стекло: маленькая, суетливая женщина в пуховом платке, которая всю жизнь пыталась её ото всего защитить, а в итоге — не защитила от самого главного. В пакете были яблоки, творог в баночке и новый флакон валерьянки. И ещё — губная помада. Мать купила её «на выписку», веря, что выписка будет.

Катя достала из тумбочки эту помаду. Тюбик был дешёвый, польский, с запахом малины. Цвет — ярко-алый, вызывающий. Такой она никогда в жизни не красилась. Дома мать говорила: «Красятся только гулящие». А теперь — купила. Катя отвинтила колпачок, поднесла помаду к лицу, но передумала. Положила обратно. Не сейчас. Может быть, никогда.

Из-под стопки старых рецептов и больничных талонов она вытащила свой дневник. Вернее, то, что служило ей дневником, — мятый обрывок кардиограммы, на обратной стороне которого она писала огрызком карандаша. Писать было трудно: бумага скользила, карандаш крошился. Но это было единственное место, где она могла быть честной.

«Сегодня боль в бедре. Сильная. Врачи говорят — надо колоть морфий, но я боюсь. Боюсь привыкнуть. Боюсь, что перестану быть собой и превращусь в растение, как баба Нюра. Я хочу помнить. Я хочу чувствовать. Даже если это боль.

Вчера я познакомилась с одним парнем. Антон. Он разбил зеркало в туалете и порезал руку. Глупый, смешной, злой. У него опухоль в голове. Он единственный, кто не смотрит на меня как на покойника. Когда он матерился и курил в форточку, я вдруг почувствовала, что я ещё жива. Удивительно.»

Она отложила кардиограмму и снова залезла в тумбочку. Там, на самом дне, под кипой никому не нужных справок, лежало её главное сокровище. Открытка. Старая, потёртая на сгибах, с выцветшими красками. На лицевой стороне было море. Не серое, балтийское, а ярко-бирюзовое, с белой пеной прибоя и тремя пальмами на переднем плане. Пальмы склонялись к воде, словно хотели напиться. На обороте было написано чернильной ручкой, давно, ещё до Катиного рождения: «Дорогая Люба! Поздравляю с Международным женским днём! Желаю счастья и мирного неба. Привет из Сочи!»

Катя не знала, кто такая Люба. Она нашла эту открытку, когда ей было семь лет. Они с матерью ходили на почту платить за квартиру, и открытка валялась на полу — видимо, выпала из чьего-то конверта. Мать хотела выбросить её, сказала: «Мусор». Но Катя подобрала и спрятала в карман пальто. С тех пор открытка жила у неё. Она была её окном в другую жизнь.

В Вологде, где Катя выросла, моря не было. Там было бесконечное бледное небо, серые пятиэтажки и запах сырости от реки с труднопроизносимым названием. В детстве Катя мечтала, что когда-нибудь она приедет в этот город с открытки, снимет туфли, зайдёт босиком в прибой и почувствует, как тёплая вода ласкает ступни. Она даже придумывала себе имя — не Катя, а Катрин. И чтобы обязательно в красном платье.

Красное платье. В её гардеробе не было ничего красного. Только серое, коричневое, чёрное. Всё практичное, немаркое, на вырост. Мать откладывала деньги «на чёрный день» и говорила: «Сначала институт, потом замуж, потом семья. Некогда о тряпках думать». И Катя не думала. Она окончила школу с золотой медалью, поступила в пединститут на филфак, но на третьем курсе её начала беспокоить нога. Сначала думали — ушиб. Потом — артрит. А потом... потом была Москва, онкологический центр, бесконечные обследования, и вот это слово. Саркома. Звучит как имя древнеримской богини. Богини, которая пожирает свои жертвы изнутри.

Катя погладила открытку пальцами. Бумага была тёплой, почти живой. Ей вдруг отчаянно захотелось увидеть море. Не через год, не через месяц. Сейчас. Немедленно. Чтобы почувствовать соль на губах и ветер в волосах. Хотя бы раз.

— Дочка... пить... — прошелестело с соседней койки.

Катя вздрогнула и спрятала открытку. Баба Нюра проснулась и смотрела на неё мутными глазами.

— Пить... — повторила она, облизывая сухие губы.

— Сейчас, баб Нюр, — Катя встала, превозмогая боль в бедре, и подошла к графину. Руки дрожали, вода пролилась на тумбочку. Она поднесла стакан к губам старухи. Та пила жадно, захлёбываясь, и вода стекала по подбородку на застиранную ночную рубашку.

— Спаси тебя Бог, — прошамкала баба Нюра. — Красивая ты. И добрая. Зачем тебе это?

Катя отвернулась к окну, чтобы старуха не видела её лица. Вопрос «за что?» каждый обитатель палаты №3 задавал себе ежедневно. И никто не находил ответа. За что бабе Нюре доживать свой век в беспамятстве? За что Кате, которая ни разу не целовалась по-настоящему, даже не танцевала с мужчиной и не ела персиков с ветки, досталась эта проклятая костная чума? Где справедливость? Её не было.

В палату вошла медсестра Зинаида Петровна с тележкой. На тележке позвякивали ампулы и шприцы. Утренний обход. Антон называл её «главной цербершей», но Катя знала, что Зинаида Петровна, в общем-то, добрая. Просто жизнь у неё была собачья: зарплату не платили третий месяц, дома — муж-алкоголик, а тут — полное отделение безнадёжных.

— Катерина, просыпайся, укольчик тебе, — медсестра привычным движением набрала лекарство из ампулы. — Давай ягодицу.

Катя покорно легла на живот. Укол был холодный и болезненный, но она уже привыкла. Её тело было похоже на решето — живого места нет.

— А тот парень, Антон, он в какой палате? — спросила Катя как бы невзначай, натягивая одеяло.

Зинаида Петровна хмыкнула.

— Брест-то? В седьмой. Только ты с ним не больно якшайся. Он буйный. Сегодня ночью опять курил в коридоре, чуть больницу не поджёг. И руку разворотил себе, пришлось зашивать.

— Он не буйный, — тихо сказала Катя. — Он просто живой.

Медсестра посмотрела на неё долгим, внимательным взглядом. Взглядом, в котором читалось: «Эх, девочка, не время сейчас влюбляться». Но вслух она ничего не сказала, только вздохнула и покатила тележку дальше.

Катя снова села на кровати. Достала из тумбочки маленькое карманное зеркальце и посмотрела на себя. Исхудавшее лицо, бледные губы, круги под глазами. Она не была красива в классическом смысле. Но в глазах что-то теплилось. Жизнь. Искра, которую даже саркома пока не смогла погасить.

Она взяла помаду, которую вчера привезла мать. Отвинтила колпачок. Малиновый запах наполнил ноздри. Она медленно, стараясь не выходить за контур, накрасила губы. Цвет был чужой, слишком яркий, почти вульгарный. Но Кате он понравился. Это был цвет бунта. Цвет жизни, которая скоро закончится.

В дверь постучали. Она вздрогнула и быстро стёрла помаду тыльной стороной ладони. На пороге стоял Антон.

Вид у него был ещё тот. Забинтованная правая рука, мятая пижама, щетина уже не трёхдневная, а почти борода. Но глаза горели лихорадочным, весёлым огнём. Он обвёл взглядом палату: бабу Нюру, которая опять задремала, облупленный потолок, мутное окно.

— Привет, — сказал он. — Есть разговор.

— Какой? — Катя попыталась пригладить волосы, но они не слушались.

Антон шагнул ближе и понизил голос до шёпота:

— Я тут подумал. В больничном заборе есть дыра. Я проверял. За ней — стройка. Если пройти через неё, можно выйти к парку. Сегодня ночью, во время дежурства Зинаиды — она в час ночи спит, я знаю. Давай сбежим.

— Сбежим? — Катя захлопала глазами. — Куда?

— Гулять. На ночь. Просто пройтись по городу, как нормальные люди. Подышать воздухом. А к утру вернёмся. Никто не заметит.

Катя почувствовала, как сердце забилось чаще. Это было сумасшествие. Если узнают — выпишут. Хотя... что значит «выпишут»? Смертникам некуда выписываться. Домой — умирать?

— Я не знаю... — прошептала она. — А если мне станет плохо?

— Я возьму аптечку, — серьёзно сказал Антон. — И ещё у меня есть это.

Он достал из кармана бутылку портвейна. Дешёвого, «три топора», с бурой этикеткой.

— Это для храбрости. И для согрева.

Катя посмотрела на бутылку, потом на Антона, потом снова на бутылку. В её голове пронеслась целая жизнь. Вереница серых дней, правильных поступков, неслучившихся свиданий. Страх. Бесконечный страх, который она впитывала с молоком матери: «Не ходи туда, не делай этого, это опасно». И к чему привела эта осторожность? К больничной койке в двадцать два года.

Она вдруг рассмеялась. Смех был тихий, но искренний.

— Хорошо, — сказала она. — Я согласна. В час ночи. Где встречаемся?

— У лестницы черного хода. Там замок сломан, я уже проверил.

Он улыбнулся. У него была хорошая улыбка: открытая, мальчишеская, контрастирующая с его грубоватой внешностью.

— Только оденься теплее. Ноябрь всё-таки, — добавил он и исчез за дверью так же быстро, как появился.

Весь день прошёл как в тумане. Катя машинально обедала больничным супом-пюре, машинально отвечала на вопросы врача во время обхода. Она думала только о предстоящей ночи.

Вечером, когда в палате выключили свет и только лампа за дверью бросала тусклый прямоугольник на пол, она достала из тумбочки открытку. Посмотрела на пальмы, на бирюзовую воду, на белый пароходик на горизонте.

— Я сделаю это, — прошептала она открытке. — Я увижу море. Обещаю. Даже если это будет последнее, что я сделаю в жизни.

За стеной, в седьмой палате, Антон лежал на койке и смотрел в потолок. Он тоже думал. О девушке с серыми глазами, которая собирает мух и пишет дневник на обрывках кардиограмм. О том, что, возможно, умирать будет не так тоскливо, если рядом есть кто-то, кто понимает.

В час ночи всё должно было начаться.

Глава 3. Ночь, когда луна была нашей

Время в больнице течёт иначе. Днём оно растягивается, как старая жевательная резинка, прилипая к бесконечным процедурам, обходам и перестуку капельниц. Но ночью, когда гаснет свет и стихают шаги медсестёр, часы начинают нестись вскачь. Антон лежал на своей койке, не раздеваясь, и считал минуты.

Соседи по палате — дед с пневмонией и мужик неопределённого возраста с перевязанным горлом — давно спали. Дед храпел с присвистом, мужик постанывал во сне. За окном моросил мелкий, противный ноябрьский дождь. Антон смотрел на стрелки своих дешёвых командирских часов, доставшихся ещё от отца. Половина первого. Ещё полчаса.

Он сел на кровати и проверил свой «тревожный набор». Из-под матраса он достал небольшой брезентовый вещмешок — армейский, видавший виды, с выцветшей звездой на клапане. Туда уже были уложены: бутылка портвейна «три топора», пачка «Беломора», коробок спичек, украденный из ординаторской пузырёк с перекисью водорода, бинт и горсть мятных леденцов от кашля — единственное лакомство, которое водилось в больничном буфете. И ещё — старый складной нож с потёртой рукоятью. Просто так, на всякий случай.

Он натянул поверх пижамы свитер грубой вязки — серый, с протёртыми локтями, который мать связала ему ещё до того, как ушла из семьи. Свитер кололся, но грел отлично. Сверху — больничный халат. На ноги — растоптанные кроссовки. Вид, конечно, тот ещё. Но выбирать не приходилось.

Без одной минуты час он бесшумно выскользнул в коридор. Лампы дневного света были притушены, только дежурный светильник горел над постом медсестры. Пост был пуст. Антон знал: Зинаида Петровна в это время обычно дремлет в ординаторской, накрывшись старым ватным одеялом. Он на цыпочках прошёл мимо, стараясь не наступать на скрипучие половицы.

Катя уже ждала его у лестницы чёрного хода. Она стояла, прислонившись к стене, и была похожа на привидение в своём бледно-голубом больничном халате, накинутом поверх пижамы. Волосы она распустила, и теперь они мягкими волнами спадали на плечи. В руках она держала старенькое драповое пальто — видимо, единственную тёплую вещь, которую ей привезли из дома.

— Тихо, — прошептал Антон вместо приветствия. — Зинаида только что проверяла. Сейчас спит. У нас есть часа три, не больше.

Катя кивнула. В полутьме её глаза казались огромными, почти чёрными.

— Я боюсь, — призналась она шёпотом. — Но это хороший страх. Живой.

Антон толкнул дверь чёрного хода. Та подалась с тяжёлым, ржавым скрипом. Он поморщился — слишком громко. Но за дверью было тихо. Только шум дождя и далёкий лай собак.

Они спустились по бетонной лестнице, пахнущей сыростью и кошками. Внизу была ещё одна дверь — железная, с навесным замком. Но замок был сломан. Антон ещё днём разведал: кто-то из санитаров сбил дужку, чтобы выходить покурить, не обходя проходную. Он потянул дверь на себя, и в лицо ударил сырой, холодный ветер.

— Пошли, — он взял Катю за руку. Её пальцы были ледяными.

Дыра в больничном заборе обнаружилась там, где Антон и ожидал: за старым моргом, в углу, где сетка-рабица отошла от столба. Кто-то уже протоптал здесь тропинку. Антон придержал проволоку, пропуская Катю. Она пролезла, зацепившись рукавом, тихо ойкнула, но тут же выпрямилась.

— Всё. Мы снаружи, — выдохнула она, оглядываясь. — Как странно. Я уже забыла, как пахнет улица.

— Как она пахнет? — спросил Антон, выбираясь следом.

— Бензином. Мокрой листвой. Свободой.

Они стояли на пустыре за больницей. Впереди темнели остовы недостроенного жилого комплекса — бетонные коробки с чёрными провалами окон. Стройка была заморожена: девяностые, денег нет, техника стоит. Только ветер гулял в пустых проёмах. За стройкой начинался старый парк, а за парком — город.

Антон достал из вещмешка бутылку портвейна.

— Ну что? За удачу?

— За удачу, — согласилась Катя.

Он свинтил пробку. Портвейн пахнул спиртом и виноградным соком. Катя сделала глоток и закашлялась.

— Гадость какая! — прошептала она, вытирая губы.

— Зато греет, — Антон тоже приложился к бутылке. — И мозги отключает. А нам сейчас полезно мозги отключить.

Они двинулись через пустырь. Ноги вязли в глине, кроссовки моментально промокли. Антон шёл первым, Катя — следом, стараясь ступать точно в его следы. Дождь то усиливался, то стихал, превращая всё вокруг в размытую акварель. Огни далёких фонарей дрожали в лужах.

— Расскажи что-нибудь, — попросила Катя, когда они перелезали через груду бетонных блоков. — Что-нибудь, не связанное с больницей.

— Что рассказать? — Антон помог ей спуститься. Она была лёгкой, почти невесомой. От неё пахло валерьянкой и ещё чем-то, едва уловимым — может быть, мылом.

— Самое счастливое воспоминание.

Антон задумался. Они вошли в парк. Деревья стояли голые, мокрые, их ветви сплетались над головой, образуя подобие тоннеля. Под ногами шуршали прелые листья.

— Лет десять назад, — начал он, — мы с батей ездили на рыбалку. На Оку. У него тогда ещё был мотоцикл «Урал» с коляской. Знаешь, такой, военный? Мы грузили в коляску снасти, удочки, котелок, и ехали на целый день. Батя сажал меня в коляску. Ветер в лицо, мошкара в зубах. Я чувствовал себя танкистом. Или лётчиком. Мы ставили палатку, жгли костёр, варили уху из плотвы. Батя пел песни под гитару — у него голос был... хриплый такой, но душевный. «Ой, мороз-мороз» и ещё «Степь да степь кругом».

— А мама? — тихо спросила Катя. — Она с вами ездила?

Антон помрачнел.

— Мама ушла, когда мне было двенадцать. Просто собрала чемодан и сказала: «Я больше не могу». Батя после этого запил на полгода, а потом зашился. И больше ни капли. Но мотоцикл продал — долги отдавать.

Они помолчали. Парк кончился, начались улочки частного сектора. Покосившиеся заборы, тёмные окна, цепные псы в будках, бряцающие цепями при каждом шаге.

— А ты? — спросил Антон. — Твоё самое счастливое воспоминание?

— У меня их мало, — Катя усмехнулась. — Я, знаешь, всю жизнь была правильной девочкой. Школа — дом, дом — школа. Мама меня берегла. От всего. От мальчиков, от плохих компаний, от ошибок. Я даже на дискотеку ни разу не ходила. Представляешь? В двадцать два года — ни разу не танцевала с парнем.

— Ни разу? — Антон остановился и посмотрел на неё с искренним изумлением. — Совсем?

— Совсем. Мама говорила: «Танцы — это разврат. Будут руки распускать». Я верила. Я вообще многим верила. Думала, жизнь длинная, всё успеется. Институт закончу, потом работа, потом... — она махнула рукой. — Не успелось.

— Мы это исправим, — твёрдо сказал Антон. — Я тебе обещаю. Ты потанцуешь. И не просто потанцуешь, а так, чтобы все ахнули.

Они вышли к небольшому скверу с детской площадкой. Посреди площадки стояла карусель — старая, советская, с облупившейся краской и деревянными сиденьями. Антон подошёл и толкнул её. Карусель заскрипела, но повернулась.

— Садись, — сказал он. — Прокатимся.

— Мы же взрослые люди, — Катя неуверенно улыбнулась. — И дождь.

— Плевать на дождь. Садись.

Она села на деревянное сиденье, вцепившись в ржавые поручни. Антон раскрутил карусель. Сначала медленно, потом всё быстрее. Катя взвизгнула — не от страха, а от неожиданности. Ветер хлестал её по лицу, волосы взметнулись, халат развевался. Она смеялась. Громко, заливисто, как не смеялась уже много месяцев.

— Ещё! — крикнула она. — Давай ещё!

Антон крутил, пока руки не заболели. Потом карусель остановилась. Катя, шатаясь, слезла с сиденья. Щёки раскраснелись, глаза сияли.

— Голова кружится, — сказала она, хватаясь за Антона.

— Это от шампанского, — пошутил он, хотя портвейн был давно допит.

Они пошли дальше, вглубь частного сектора. Разговор перекинулся на мечты. Катя рассказывала, как в детстве хотела стать балериной, но мать сказала: «Ноги кривые». Антон — как мечтал стать капитаном дальнего плавания, но дальше Оки не уплыл.

— Я бы хотела съесть персик, — вдруг сказала Катя. — Не из банки, не из магазина. А прямо с дерева. Чтобы сок тёк по подбородку и был тёплый от солнца.

— Искупаться в море, — подхватил Антон. — Я, знаешь, тоже моря не видел. Всё как-то не до того было. То учёба, то армия, то деньги зарабатывал. А теперь, выходит, и не увижу.

— Увидишь, — сказала Катя. — Мы увидим.

Он посмотрел на неё. Она была серьезна.

— Ты правда веришь?

— Я верю.

Они миновали ещё одну улицу и вышли к заброшенному складу. Высокий кирпичный забор, поверху — битое стекло. Ворота приоткрыты. Антон заглянул внутрь: пустой двор, заросший бурьяном, какие-то контейнеры, горы строительного мусора. Идеальное место для приключений.

— Давай зайдём? — предложил он. — Посмотрим, что там.

— Мне страшно, — Катя сжала его руку.

— Не бойся. Я с тобой.

Они протиснулись в щель ворот. На складе было темно и жутковато. Где-то капала вода. Ветер завывал в пустых проёмах. Антон включил маленький фонарик-брелок, висевший на связке ключей. Луч выхватил из темноты горы битого кирпича и ржавые бочки.

И вдруг — звук. Сначала тихий, потом всё громче. Рычание. Низкое, утробное, от которого волосы встают дыбом.

— Антон... — прошептала Катя. — Что это?

Луч фонаря метнулся в сторону звука. Из-за контейнера вышла собака. Огромная. Лохматая. Не овчарка, а какой-то чёрный волкодав неведомой породы. Глаза горели зелёным огнём в темноте. Собака не лаяла — она рычала, и рык этот шёл откуда-то из глубин её мощной груди. С оскаленной пасти капала слюна. Цепи на ней не было.

— Бежим! — крикнул Антон.

Он схватил Катю за руку, и они побежали. Не к воротам — собака отрезала путь к выходу. Они бежали вглубь склада, перепрыгивая через кучи мусора, оскальзываясь на мокром кирпиче. Собака неслась за ними, её когти стучали по бетону. Лай оглушал, отражался от стен.

— Сюда! — Антон рванул Катю за какой-то ржавый станок. Собака пролетела мимо, развернулась и снова бросилась. Антон успел схватить с земли обломок доски и выставил перед собой. Пёс вцепился в доску зубами. Хруст дерева. Рычание. Антон с трудом удерживал этот импровизированный щит, чувствуя, как трясутся руки.

— Антон! — закричала Катя.

— Беги! Вон туда, в будку! — он кивнул на трансформаторную будку в углу двора. — Я за тобой!

Катя рванулась. Антон изо всех сил оттолкнул собаку доской. Та, потеряв равновесие, заскулила на мгновение, но тут же снова изготовилась к прыжку. Антон не стал ждать. Он побежал за Катей, петляя, как заяц, между контейнерами.

Трансформаторная будка была открыта. Дверь болталась на одной петле. Катя уже была внутри. Антон влетел следом и захлопнул дверь, навалившись на неё плечом. Снаружи раздался страшный удар — собака всем телом врезалась в дверь. Ещё удар. Лай перешёл в захлёбывающийся визг. Дверь задрожала, но выдержала.

Они стояли в полной темноте, прижавшись друг к другу. Дышали тяжело, как загнанные лошади. Сердца колотились так, что, казалось, их слышно даже сквозь грохот собачьих атак. В будке пахло ржавчиной и старой проводкой. Где-то над головой потрескивал трансформатор.

Собака ещё несколько раз ударилась в дверь, потом затихла. Слышно было только её дыхание — хриплое, влажное — и тихое рычание. Она не ушла. Она ждала.

The free sample has ended.

5,0
1 rating
$1.19
Age restriction:
18+
Release date on Litres:
26 April 2026
Writing date:
2026
Volume:
120 p.
Copyright Holder::
Автор
Download format: