Read the book: «Маргиналии. Выпуск третий»

Font:

Редактор Сергей Кузнецов

Фото Валентин Карант

© Максим Велецкий, 2024

ISBN 978-5-0062-3382-9 (т. 3)

ISBN 978-5-0055-7952-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

От автора

Для тех, кто начал чтение «Маргиналий» с третьего тома, следует сказать два слова об общей концепции этой книжной серии. Каждая маргиналия (в латинской традиции – заметка на полях, примечание, толкование) представляет собой свободный комментарий к текстам других авторов.

Публикации отличаются друг от друга и по тематике, и по стилистике, и по объему. Что объединяет представленные в книге маргиналии – монографическую «К Софоклу», историко-философскую «К Керкиду», поэтическую «К Рабле», психологическую «К Августину», политологическую «К Гюго», полуисповедальную «К Бродскому» и полемическую «К Елизарову»? Ничего кроме исходной интенции – выразить мысли, так или иначе связанные с творчеством этих авторов.

В остальном же мне остается только повторить сказанное во введениях к предыдущим томам. Во-первых, тексты расположены в хронологическом порядке рождения их протагонистов. Во-вторых, информация об авторах и ссылки на источники даны в конце книги. В-третьих, не следует судить о содержании по названиям: маргиналии – вольный жанр, а потому между цитатой и моими заметками может не быть прямой корреляции.

Вновь хочу от души поблагодарить читателей, как сделавших предзаказ, так и регулярно поддерживающих меня звонкой монетой. Без вас, дорогие друзья, мне не для кого было бы писать эти полторы с лишним сотни текстов.

111. К Архилоху

«Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой.

Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов!

Пусть везде кругом засады, – твердо стой, не трепещи.

Победишь, – своей победы напоказ не выставляй,

Победят, – не огорчайся, запершись в дому, не плачь.

В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй.

Познавай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт».

Эти строки я выбрал в качестве эпиграфа к прочитанному зимой 2023 года курсу лекций по античной этике [АИ 111]. Тогда я сказал, что в них «античный дух – дух разумного, спокойного, ровного отношения к жизни – явлен с удивительной силой».

До этого в «2. К Феогниду» я уже писал о греческом пессимистическом отношении к миру и парадоксе того, что именно оно заставило величайший народ древности искать счастья – земного счастья – в искусстве, науке и философии. Феогнид тогда казался мне лучшим выражением античного мировоззрения. Однако, в его поэзии этот самый пессимизм все же зашкаливает. В частности, предельно суровы оценки человечества как вида – вот типичное:

«Ныне несчастия добрых становятся благом для низких

Граждан; законы теперь странные всюду царят;

Совести в душах людей не ищи; лишь бесстыдство и наглость,

Правду победно поправ, всею владеют землей».

Конечно, это вполне распространенный в Античности взгляд на мир. Но что отличает Феогнида по сравнению с его старшим коллегой Архилохом (их разделяет более сотни лет), так это отсутствие иронии и самоиронии – черт, без которых трудно терпеть то, что «нет правды на земле, но правды нет и выше». У Архилоха ничуть не больше оптимизма и не меньше удивления от того, насколько странно устроена наша жиза, но в нем больше легкости и веселости – качеств, помогающих переносить бремя существования.

В стихах Архилоха мы не найдем развернутых назиданий – в этом аспекте Феогнид, безусловно, качественно превосходит предшественника. Но зато – по тем немногим фрагментам, что остались от седой древности – личность Архилоха представляется мне более живой, глубокой и сложной. Он дальше от античной моральной философии, но «ближе к народу». И потому, как мне кажется, он еще лучше выражает античное миропонимание – то, которое впоследствии прошло у философов через рационализацию и тем самым подрастеряло ту самую веселость. Я отнюдь не являюсь поклонником «народности» любого рода – но Грецию VII века (эпохи научной революции и колонизации, дофилософскую Грецию), мне прочувствовать интересно – потому мне интересен и рассматриваемый автор. Я не поставлю легкий цинизм и оппортунизм Архилоха выше морализма Феогнида (а уж тем более, выше этических философских систем), но как человек, как тип, как характер самосский поэт привлекает своей амбивалентностью.

Что касается вынесенных в начало строк, отношение к стойкости у двух авторов мало отличается. Вот у Феогнида читаем строки с практически тем же месседжем (быть может, он даже взял идею у нашего героя):

«Кирн, будь стоек в беде. Ведь знал же ты лучшее время.

Было ведь так, что судьба счастье бросала тебе.

Что ж, коль удача – увы! – обернулась бедой, не робея,

Силься, молитву творя, всплыть на поверхность опять.

Слишком с бедой не носись. Немногих заступников сыщешь,

Если несчастья свои выставишь всем напоказ».

Но за пределами этой темы различия очень существенны. Феогнид – поэт-моралист, почти полностью сосредоточенный на описании ничтожности своей современности, несправедливости мироустройства и безучастности богов. По большому счету, он поэт одной темы.

Архилох же – поэт-экзистенциалист. Палитра его умонастроений гораздо богаче. То он выступает как пессимист и скептик, то как чуткий утешитель, то как благочестивый дифирамбист, то как трагикомический герой, то как эпатажный трикстер. Сын аристократа и рабыни, он не мог претендовать на высокий общественный статус, а потому вынужден был зарабатывать на жизнь военным делом. Поэтому в его стихах видна психология солдата удачи, то есть человека, не питающего надежд и не впадающего в иллюзии. Семья, достаток, почет – на все это Архилоху рассчитывать не приходилось. Его лирический герой – это всегда одиночка, не лишенный чести и благородства, но и не мнящий себя новым Гераклом, то есть не мечтающий даже о посмертной славе – той самой ценности, что ранее сподвигала гомеровских героев отказываться от всех благ мирной жизни (в том числе власти). В отличии от них Архилох не верит в «добрую память» о себе (слава богу, здесь он ошибся – мы читаем его до сих пор):

«Кто падет, тому ни славы, ни почета больше нет

От сограждан. Благодарность мы питаем лишь к живым, —

Мы, живые. Доля павших, – хуже доли не найти».

Непрочность существования и скромность перспектив автора имели, впрочем, положительное влияние на качество его поэзии. Во-первых, Архилох с нами более чем откровенен: он не пытается выглядеть лучше, чем есть – отсюда и та самая широкая палитра. Во-вторых, его мир – это хаос, но не полуинфернальный Хаос Гесиода: скорее он похож на комичный, абсурдный, нелепый мир гашековской Австро-Венгрии. Тема хаоса хорошо раскрыта в стихах, навеянных солнечным затмением:

«Можно ждать чего угодно, можно веровать всему,

Ничему нельзя дивиться, раз уж Зевс, отец богов,

В полдень ночь послал на землю, заградивши свет лучей

У сияющего солнца. Жалкий страх на всех напал.

Всё должны отныне люди вероятным признавать

И возможным. Удивляться вам не нужно и тогда,

Если даже зверь с дельфином поменяются жильем <…>».

Осмелюсь предположить: затмение затмением, но для Архилоха оно было лишь поводом для декларации своего взгляда на природу сущего. Столь же скептично-ироничен он и в отношении людей – но его позиция (в отличии от феогнидовской) чужда идее порочности человека. Для Архилоха человек – существо (прежде всего) непостоянное и неустойчивое:

«Настроения у смертных, <…>

Таковы, какие в душу в этот день вселит им Зевс.

И, как сложатся условья, таковы и мысли их».

Увы, у нас нет других свидетельств его антропологических взглядов, но если принять озвученные за целое, то можно сказать следующее: если для Феогнида люди злонамеренно дурны, то для Архилоха – невольно глупы. Эта тема перекликается с ранее обозначенной – о ненадежности существования и бессмысленности «долгосрочного планирования»:

«Часто копишь, копишь деньги, – копишь долго и с трудом,

Да в живот продажной девке вдруг и спустишь все дотла».

Конечно, можно увидеть в предыдущих стихах (насчет «настроений у смертных») отрицание свободы воли и идею того, что люди суть игрушки в руках богов («вселит им Зевс») – но мне кажется, что не стоит «теологизировать» его позицию, ведь в третьей строке говорится «как сложатся условья». Могу ошибаться, но «вселит им Зевс» в данном контексте имеет ту же коннотацию, что и русское «как бог на душу положит» или «бес попутал» – высказывания, согласимся, не имеют отношения к богу и бесу. Вот и «вселит им Зевс» – иносказание для «само собой вышло», «так получилось», «так совпало».

Тем не менее, Архилох далек от эпикурейского взгляда на природу богов как на безразличных и удаленных от мира блаженных существ. От него до нас дошло по паре строчек об Аполлоне, Деметре-Персефоне, Гефесте и Геракле – плюс самый ранний из нам известных дифирамбов Дионису:

«И владыке Дионису дифирамб умею я

Затянуть прекраснозвучный, дух вином воспламенив».

Последнее обстоятельство сподвигло Ницше в «Рождении трагедии» объявить Архилоха и Гомера «праотцами и факельщиками греческой поэзии». Гомер представлялся ему воплощением аполлонического начала, а Архилох – дионисийского. Ницше даже написал, что в любовной лирике последнего «мы видим Диониса и его менад, мы видим опьяненного мечтателя-безумца Архилоха, простертого на земле и погруженного в сон». Я, грешный, ничего подобного не вижу, но очевидно, что наш автор не был чужд искреннему благочестию – отсюда его строки о Зевсе:

«О Зевс, отец мой! Ты на небесах царишь,

Свидетель ты всех дел людских,

И злых и правых. Для тебя не все равно,

По правде ль зверь живет иль нет».

Крайне важен и другой отрывок, которому нам следует уделить особое внимание:

«В каждом деле полагайся на богов. Не раз людей,

На земле лежащих черной, ставят на ноги они.

Так же часто и стоящих очень крепко на ногах

Опрокидывают навзничь, и тогда идет беда».

Заметим, что Архилох не предлагает нам никаких интерпретаций – чем, мол, руководствуются боги – поднимающие и опрокидывающие. Он только приводит факты капризности фортуны: одни чудом выживают, другие внезапно все теряют. Мы можем спросить – так почему же стоит «полагаться на богов»? Какой смысл полагаться на них, если неизвестно, чего от них ждать? С большой долей вероятности, слова Архилоха адресованы не нашему благочестию, а нашей стойкости. Это призыв не отчаиваться – даже если положение кажется безнадежным, вероятность чуда, случая (с большой и маленькой букв) никто не отменял. То есть эти строки перекликаются с уже известными нам «в меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй». А также иными:

«Но и от зол неизбывных богами нам послано средство:

Стойкость могучая, друг, вот этот божеский дар.

То одного, то другого судьба поражает: сегодня

С нами несчастье, и мы стонем в кровавой беде,

Завтра в другого ударит. По-женски не падайте духом,

Бодро, как можно скорей, перетерпите беду».

В общем, если и можно говорить о религиозном мировоззрении Архилоха, то, как мне представляется, оно сфокусировано не вокруг Зевса или Диониса (как то видел Ницше), а вокруг богинь Мойры (Судьбы) и Тюхе (Случая) – об этом свидетельствует фрагмент, традиционно приписывавшийся Архилоху – «Все человеку <…> судьба посылает и случай». Впрочем, не факт, что поэтом τύχη καὶ μοῖρα воспринимались в качестве персонифицированных божеств, но при любом раскладе объектом веры Архилоха – солдата удачи без надежды на долгую жизнь и обеспеченную старость – должна была быть именно удача. Чтобы почувствовать, насколько такая вера могла быть сугубо личной и «внеконфессиональной», можно вспомнить современных предпринимателей, спортсменов или картежников: они тоже жаждут везения, фарта, «прухи» и стихийно им молятся, хотя при этом на рациональном уровне могут быть как атеистами, так и адептами религий, в которых нет места подобным «божествам». Проще говоря, сегодняшний человек, для которого удача есть вопрос жизни и смерти, даже если он христианин, может веровать в эту безличную удачу куда более истово, чем в Троицу, Богородицу или Николая Угодника. Вот и интимными божествами Архилоха, на мой взгляд, были τύχη καὶ μοῖρα.

Отсюда же и тема самоконтроля. Знание о том, что судьба переменчива, мир хаотичен, а люди глупы, заставляет поэта напоминать себе и другим об умеренности и стойкости – качествах, благодаря которым внешний беспорядок компенсируется внутренней упорядоченностью. Добавьте к этому веселость – и получите рецепт выживания и жизнелюбия по-архилоховски.

Поскольку у нас не работа об Архилохе, а вольные заметки на полях его стихов, эту самую веселость мы обойдем стороной. Равно как и его трикстерство – в частности, беззастенчивое признание в бегстве с поля боя, кое возбуждало к нему ненависть на протяжении долгих веков. Для меня в Архилохе притягательно все: широта и глубина его натуры, способность совмещать в себе противоположные качества, холодно-ироничное отношение к миру, а также невозможная для предшествовавших веков (с их фиксацией на славе и чести) внутренняя свобода (в том числе свобода показывать себя миру с неприглядной стороны). Показательно, что некоторые мотивы его лирики находили продолжение не только у жившего вскоре после него Феогнида, но и спустя более чем тысячу лет – так, у Паллада (IV—V нашей эры), одного из последних носителей языческой культуры и свидетеле физического ее уничтожения, читаем:

«Всем суждено умереть. И никто предсказать не сумеет,

Даже на завтрашний день, будет ли жив человек.

Ясно все это познав, человек, веселись беззаботно,

Бромия крепко держа – смерти забвенье – в руках;

И наслаждайся любовью при жизни своей однодневной,

Все остальное отдав на попеченье Судьбы».

Ну чем не Архилох? Он самый, только немного усиленный эпикурейцами. Так что наш герой не только сформировал широту античной души, но и пережил античное «тело»: когда оно было уже мертво (точнее, убито и подвергнуто надругательствам), последние люди погибшего мира продолжали мыслить и чувствовать в его стиле. В одном он точно не был прав – в том, что «кто падет, тому ни славы, ни почета больше нет от сограждан»: даже в архаичные времена он был объектом религиозного почитания: на острове Парос, его родине, те самые сограждане благочестиво чтили его как героя. Да и сейчас Архилох находит живой отклик – во мне, по крайней мере, уж точно.

112. К Пармениду

«Есть иль не есть? Так вот, решено, как и необходимо,

Путь второй отмести как немыслимый и безымянный

(Ложен сей путь), а первый признать за сущий и верный.

Как может «быть потом» то, что есть, как могло бы «быть в прошлом»?

«Было» – значит не есть, не есть, если «некогда будет».

Так угасло рожденье и без вести гибель пропала».

Парменид – самый переоцененный автор доплатоновской эпохи. Прославленный Платоном («Он внушает мне, совсем как у Гомера, „и почтенье, и ужас“» (Теэтет, 183е)), он приобрел куда больший вес, нежели того заслуживал – в результате историки философии до сих пор вынуждены пытаться придать его глубоко нефилософскому учению статус чуть ли не основы основ.

Всего забавнее то, что рассмотрение парменидовской мысли даже у крупнейших и авторитетнейших историков обычно проходит без упоминания главного ее тезиса (как в анекдоте про «а слона-то я и не приметил»): взгляды Парменида не просто абсурдны, но элементарно бессмысленны. В заслугу элейцу ставят разное: что он впервые в качестве определения истины назвал тождество бытия и мышления, что он первым опирался на логические доказательства (то есть не просто публиковал выводы, но и демонстрировал метод их получения), что с него началась традиция сомнения в достоверности ощущений, что он ввел понятие бытия в качестве субстанции. Все это, в общем-то, верно. Но само-то учение – не просто бредовое, а самое бредовое из всех когда-либо существовавших – но об этом почему-то предпочитают не упоминать даже в объемных историко-философских работах.

Напомню содержание философской (или не очень) поэмы Парменида. Чудо-кони унесли нашего мудреца (или его альтер-эго) в царство истины – там его встретила богиня Дике (Правда) и поведала, что бытие есть, а небытия нет. Все, что мнится людям – движение, изменение, рождение, гибель, прошлое и будущее – все это ложь. Потому что если бы что-либо рождалось и уничтожалось, то существовало бы небытие. А небытия нет – потому есть только неподвижное, целокупное, вечное, нерожденное, совершенное бытие. Но, спросим мы, может быть это бытие находится где-то в метафизическом мире, а наш имеет какой-то промежуточный, недобытийный статус (реального, но несовершенного)? Быть может, Парменид имел ввиду, что наш физический мир, где есть рождение и гибель, ничтожен и иллюзорен, а наше существование призрачно? Нет, нет и нет: разделение миров на истинный (бытийный) и мнящийся (меняющийся) произвел Платон – как раз пытаясь выйти из того тупика, в который зашел его любимый Парменид. У последнего же все просто: бытие есть, а небытия нет – вообще нет, совсем нет, никак нет. Но тогда, как объяснить то, что в прошлом (скажем, лет сто назад), нас самих не было, а при нашей жизни многих вещей (и людей) не стало? По Пармениду это иллюзия: никто не рождался и не умирал, ничто не возникало и не исчезало, все всегда было, есть и будет – «„Было“ – значит не есть, не есть, если „некогда будет“». Как это понять? Что это вообще значит? Историки философии обычно увиливают от ответа.

Но для меня куда более важен вопрос о том, зачем вообще ему понадобилось отрицать реальность ощущений (которые четко свидетельствуют нам о том, что изменение-небытие есть). Потому я хочу поставить вопрос о том, какую психологическую потребность удовлетворял этот мыслитель с помощью своего экстравагантного, мягко говоря, учения.

Я много лет возвращался к парменидовской теории в надежде найти столь эксцентричным взглядам какое-то разумное объяснение. Ранее я полагал, что причина в самом характере дедуктивных выводов, следующих из «бытие есть, небытия нет». Что есть, то есть, а чего нет, того нет – логично же? Вот, мол, и Парменид подумал, что это логично. Но что же следует из бытийности бытия и небытийности небытия? Бытие не могло родится из небытия. Но и из бытия тоже не могло (потому что это то же самое бытие). Значит, бытие вечно и нерождено. А раз небытия нет, то и рождения, и гибели нет. А раз их нет, то и времени нет – всегда есть всё, неподверженное изменению (в том числе возникновению и уничтожению). Таким вот образом холодный рассудок отверг ощущения и пришел пусть к парадоксальным, но важным выводам о том, что существует нечто вечное. И, поскольку доплатоновская философия видела мир единым, Парменид оказался перед выбором между разумом и чувствами: 1) либо признать мир постоянно меняющимся (тем самым примкнув к Гераклиту и милетским физикам); 2) либо признать мир вечным и неизменным – и тем самым отринуть идею становления.

Парменид выбрал второй вариант, положив начало рационалистическому направлению в философии. А уже позже – чтобы объяснить сосуществование вечного и временного – Платон поделил мироздание на сверхчувственные идеи и чувственно воспринимаемые вещи. Тем самым Платон, во-первых, защитил парменидовскую идею вечности, и во-вторых, реабилитировал нашу реальность…

Так я (ошибочно) думал раньше – полагал, что Парменид просто увлекся логикой, а Платон эту логику усовершенствовал (через разделение физики и метафизики).

Со временем я изменил свои взгляды – нет, дело было не в логике, уведшей Парменида черт знает куда. Напротив, он хотел прийти к своим странным выводам. Да, не вызывает сомнений то, что именно благодаря Пармениду (точнее, благодаря абсурдности его выводов) Платон осознал необходимость признания двух уровней реальности, обладающих различной бытийной силой. Вечные идеи, конечно, существуют (например, математические), но существует также и становящиеся вещи, постоянно переходящие из бытия в небытие и обратно. Потому небытие есть – к таким выводам пришел Платон (см. «7. К Платону»). Но у нас-то речь о Пармениде. Зачем же он проповедовал свою несуразицу? Иначе говоря, каковы были его истинные мотивы?

Перед тем, как высказать предположения на этот счет, хочется еще раз вернуться к вопросу о рассечении миров. Быть может, ранее мы все же погрешили против Парменида? Вдруг он все-таки полагал наш мир рождения и гибели реальным, но просто умалял его истинность (как тот же Платон, особенно ранний), не отрицая сам факт его существования? Доксография Парменида в этом смысле противоречива: часто в одном абзаце сочетаются монизм и дуализм – например, у античных авторов постоянно встречаются свидетельства о том, что он признавал два физических начала – огонь и землю. Странно – какие еще огни и земли, ежели речь до того шла о бытии?

Этот момент следует рассмотреть отдельно. Посмотрим, что писали древние, например Ипполит Римский в «Опровержении всех ересей»:

«Парменид полагает, что Все одно, вечно, не возникло и шарообразно, но и он не избежал мнения большинства, полагая началами Всего огонь и землю: землю – как материю, огонь – как творящую причину. Он говорил, что космос уничтожается, а как – не сказал».

Но это же абсурд – либо «Все одно, вечно», либо «начала Всего огонь и земля». Аристотель пишет не более ясно:

«Парменид <…> постулирует, что <…> есть [только] одно – сущее [„то, что есть“] и ничего больше… Однако, вынуждаемый согласовать [теорию] с опытом [„феноменами“] и полагая [поэтому], что [то, что есть], – одно согласно логосу, но множественно согласно чувственному восприятию, он, с другой стороны, полагает, что причин две и начал два: горячее и холодное, т. е. огонь и земля. Из них горячее он соотносит с сущим [„тем, что есть“], а холодное – с не-сущим [„тем, чего нет“]».

Что все это значит? Как чисто идеалистическая метафизика бытия может сочетаться с натурфилософией огня и земли? В этом вопросе я примыкаю к авторам, которые рассматривали его взгляды на космогонический союз двух начал (огня и земли) как пародию на ионийскую науку [о ней см. «1. К Анаксимену»]. Ведь физикалистские идеи Парменид высказывает во второй части своей поэмы, где богиня излагает неправильный путь, «путь мнения» – мол, это обычные смертные думают, что мир порожден элементами. Эта часть поэмы до нас дошла лишь частично, но начинается она так:

«Смертные <…> различили по виду и приняли знаки

Врозь меж собою: вот здесь – пламени огнь эфирный,

Легкий, тонкий весьма, себе тождественный всюду,

Но не другому. А там – в себе и противоположно

Знанья лишенную Ночь – тяжелое, плотное тело.

Сей мирострой возвещаю тебе вполне [кажущийся],

Да не обскачет тебя какое воззрение смертных…».

«Путь мнения» содержит и такие строки:

«Так родились эти вещи согласно мненью и ныне

Суть, а потом, коль скоро однажды возникли, – погибнут».

То есть Парменид не верил в первоначальность огня и земли – он всего лишь излагал популярные мнения. Отечественный историк философии А. Н. Чанышев так объяснял мотивацию автора:

«Богиня объясняет, зачем нужна эта натурфилософия. Она нужна для того, чтобы посвященный в истинную мудрость не казался толпе с ее обыденным сознанием неучем, чтобы он мог показать, что он знает всю ее премудрость, но тем не менее понимает, что это псевдомудрость».

Но почему же древние авторы (в том числе Аристотель) «путались в показаниях» – к ним-то Парменид был поближе, верно? Я полагаю, они (также, как и многие современные авторы) не могли взять в толк, как столь известный мыслитель мог пороть такую ересь как отрицание рождения и гибели вещей.

Однако, что там с делением мира? Мир един (и равен бытию) или поделен на две области (бытия и изменения)? Пусть Аристотель не всегда был справедлив к предшественникам (его изложение истории философии нужно делить надвое), но в отношении элеатов он высказался очень верно. Приведем два фрагмента – в первом он говорит о том, что Парменид сотоварищи не поняли, что вечное и временное принадлежат разным мирам (выделено мною):

«Теории их, пусть даже во многом правильные, нельзя все же считать естественнонаучными, так как вопрос о существовании лишенных возникновения и совершенно неподвижных вещей должен рассматриваться не физикой, а другой, главенствующей над ней дисциплиной. А они полагали, что, кроме бытия чувственно воспринимаемых вещей, никакой другой реальности нет, но в то же время впервые поняли, что без такого рода [=неизменных] вещей никакое познание или мышление невозможны, и потому перенесли на первые [=умопостигаемые] те воззрения, которые были справедливы для вторых [=чувственных]».

То есть никакого дуализма у них еще не было (о чем мы говорили выше) – оттого метафизические объекты они мешали с физическими. В другом месте Аристотель говорит:

«Некоторые из древних думали, что сущее необходимо должно быть единым и неподвижным <…>. Далее, точно так же им приходится отрицать, что существует движение. Исходя из таких доводов, они, не обращая внимания на [показания] чувств, пренебрегая ими и полагая, что надо следовать [только] разуму объявили Вселенную единой, неподвижной <…>. В рассуждениях это, по-видимому, выходит складно, однако на деле подобные взгляды близки к безумию».

Ну и – для окончательного удостоверения в парменидовском «безумии» – обратимся к его главному адвокату – Платону: «Я побаиваюсь вторгаться слишком дерзко даже в область [философов], утверждающих, что все (πᾶν) едино и неподвижно, однако страшнее их всех мне один Парменид» (Теэтет, 183e).

Слово «πᾶν» – это действительно Всё, вся вселенная, а не отдельная ее часть. Так что и критики, и поклонники Парменида соглашаются с тем, что деления мира на физический и метафизический у него еще не было. А свидетельства относительно огня и земли – это не убеждение Парменида, а позиция его противников – которую он, собственно, и критикует. И чтобы его философские взгляды не выглядели уж слишком дико, он самим фактом изложения физических теорий отметает возможный упрек в их незнании. Мол, смотрите, я знаю ваши взгляды – но они меня не убеждают, потому что это всего лишь мнения, которые нужно отмести – так отметите их также, как их отмел (предварительно изучив) я сам.

Ну-с, теперь надобно попытаться ответить на ранее поставленный вопрос о том, а для чего нашему герою понадобилось обездвиживать все сущее и признавать ложными все ощущения. Я убежден, что причина – не философская, а психологическая: Парменид стремился защитить религиозную картину миру от «тлетворного влияния» науки. Он теолог-реакционер, этакий Рене Генон Античности. Его «физика» абсурдна – и именно поэтому он ее проповедовал. Да, его учение противоречило здравому смыслу – но в этой нелепости заключалась и его сила. Также как Тертуллиан своим «бесспорно, ибо нелепо» и «это несомненно, ибо невозможно» ставил заслон научному мышлению первых веков христианской эры, Парменид своим «угасло рожденье и без вести гибель пропала» хотел сбить спесь с ионийской учености. «Хватит наблюдать за миром – ведь ощущения врут: отправляйтесь в чертоги разума и восходите к божественной истине» – говорит он. Так что никакой он не безумец – он расчетливый теолог, намеренно обесценивающий опытную науку.

Иначе никак не объяснить форму его сочинения. Зачем писать поэму, когда можно изложить свои воззрения в прозе (как это делал величайший ионийский ученый Анаксимандр)? Зачем нужна вся эта религиозная эстетика – крылатая колесница в царство истины, прохождение через «Ворота путей Дня и ночи»? Для чего изложение философского учения представлять как откровение богини? С какой целью критикуется обычный взгляд на мир («Беспомощность жалкая правит / В их [обычных людей – М.В.] груди заплутавшим умом, а они в изумленьи / Мечутся, глухи и слепы равно, невнятные толпы»)? К чему эти пафос и бескомпромиссность – столь неуместные при декларации откровенно нелепых взглядов? Я вижу тут не холодную логику, а несколько истеричную попытку противопоставить науке новодельный религиозный фундаментализм.

Увы, сработало. Потому что то же желание захватило и Платона. Величайший ум древности возвеличил Парменида именно потому, что увидел в нем опору для противодействия ионийскому эмпиризму. Так грубоватый религиозный пропагандист Парменид благодаря платоновскому пиару превратился в основателя европейского идеализма – в частности, Гегель (уж кто-кто, а он-то в идеалистах разбирался отменно) писал о нем: «Мы должны признать, что с Парменидом началась философия в собственном смысле этого слова».

В таком случае мы должны признать: философия началась с самой глупой идеи всех времен и народов – о том, что мы (как и все окружающие нас вещи) находимся не в подвижном физическом мире, а в застывшем вечном бытии, который нельзя исследовать органами чувств. То есть философия началась с антинаучного религиозного фундаментализма. Будем честны: не очень-то почтенное начало у этой самой философии.