Я просыпаюсь. Вижу Бога Солнца, прижимающегося к покрытому тонкой решёткой окну. Он смотрит вдаль, за пределы монастырских земель, за горизонт бескрайней пустыни. Покрыв плечи простынёй, оставляю кровать и встаю подле.
– Луна, – зовёт по имени.
– Не спится? – спрашиваю я.
Лицо у него грустное, даже потерянное. Не желает, чтобы я обращала на то внимание, а потому, явив природную обаятельность, кидает наперекор:
– Хочется задать тебе тот же вопрос и потребовать объяснений. Ты не устала накануне?
Заставляет покраснеть и уронить взгляд. Поднимает его, прихватив за подбородок.
– Ну-ну, что это? Смущение? – уточняет мужчина и смеётся. – Приятно удивляешь.
Набираю в себе силы и выдаю робкое:
– Ты не сбежишь от ответа.
Гелиос ещё шире улыбается и признаётся в поражении.
– Провести тебя невозможно, Луна, хорошее качество.
Поправляю простынь, накрывающую грудь и танцующую по полу.
– Волнуешься? – спрашивает Гелиос.
– Уже меньше, – отвечаю я, однако в лицо собеседника не смотрю.
– Ощущаешь всё тот же трепет?
Прихватывает за локти и направляет на себя.
– Равно тебе, Бог Солнца, – парирую я.
– Напрашиваешься.
– На неприятности?
– Приятности.
Не удерживаюсь и, смеясь, в который раз потупляю взор. Бог Солнца улыбается и велит взгляда не отводить.
– Нет-нет, Луна, вступила в игру – будь добра продолжать. Смотри на меня и говори всё, что желаешь. Одно условие – смотри в глаза.
Облизываю и прикусываю губы; тогда Гелиос порывается поправить в очередной раз сбегающую с плеч простынь: накрывает и сжимает в кулаках. Взгляд его лобызает ложбинку меж грудей.
– Я вижу, на что смотришь ты.
– А я вижу, что обращаешься ты не ко мне, а к полу. Мало приятного, Луна.
В который раз поднимаю взгляд, но в этой попытке крепко сцепляюсь с мужскими глазами – родниковыми равно моим. Сколько в них отрешённости, сколько в них тишины. Хочу надеяться, что и мои глаза прекрасны и отражаются спокойными водами на лунном свету, проталкивающимся сквозь решётку окон. Красный занавес оказался не так страшен, обходительность стоящего напротив помогла не ранить меня. Однако я смотрела на человека, с которым познакомилась не так много часов назад, с которым впервой обмолвилась речами и впервой ощутила прикосновение кожи. Это неправильно. Это неправильно?
Мужчина наблюдает раскачивающиеся мысли в моей голове, а потому спешит отвлечь:
– Разрешишь себя поцеловать?
Спрашивает? Для чего? Потому что купил у Хозяина Монастыря один…
– Спрашиваю, потому что вижу, – в который раз Бог Солнца обрывает мои мысли, – тебе не навязать волю. К принуждению я не обращаюсь, велико уважение к тебе и уважение к себе. Разрешишь, Луна?
– Я хочу, – выпаливаю следом. – Поцелуй меня, Гелиос.
И он склоняется.
Цепляет губами и смакует. Это непохоже на безумство, с которым я набросилась вечером накануне, непохоже на…
– Как громко ты думаешь, Луна, – обжигает теплом Бог Солнца. – Я чувствую твои сталкивающиеся мысли, позволь их разъединить и прибрать.
– Я хочу большего.
– На сколько?
Скидываю с плеч простынь и остаюсь нагой.
– На столько, – с улыбкой кивает Гелиос и бережно касается плеч, руками выводя рисунки по коже. – Закрой глаза.
Слушаюсь и ощущаю припаивающиеся к ключицам губы, что неспешно скользят к груди, вокруг неё и по ней, затем спускаются к бёдрам и трепетно замирают.
– Не останавливайся, Бог Солнца, – прошу я и открываю глаза. – Как ты смеешь?
Мужчина улыбается и целует брошенную на его плечо руку, языком пересчитывает пальцы и повторяет мои слова.
– Статус Бога не позволяет тебе так издеваться, ясно?
Взвываю и руками обхватываю его белоснежную голову, прижимаю к себе, припаиваю к талии. В ответ слышу, что статус Любовника позволяет делать и не такие вещи.
Поднимаю за ворот распахнутой рубахи, наспех брошенной поверх тела после пробуждения, и покрываю поцелуями лицо. Вопрошаю, чего ещё ждёт Бог Солнца. Разрешения? Просьбы? Мольбы?
– Этого, – говорит он, видя как в его руках изводятся и как его желают.
Прихватывает и волочит к взбитой постели, роняет и падает следом, разводя колени и по пути обжигая горло оставленным на изголовье бокалом. Наблюдаю опускающуюся посеребрённую голову и запрокидываю от удовольствия свою.
Я должен поспешить.
Сегодня Богиня Судьбы очистится от грехов и обнажит суть. Сегодня она примкнёт ко мне. И пока Луна в Монастыре, я в мыслях и воспоминаниях: думаю о детях и женщине, наградившей меня ими.
Первенец – старший наследник – явился на свет равнодушно. Я помогал жене, не признающей меня мужем. Ребёнок пугал её. Впервой он навёл ужас на неё, затем – на весь мир. Его прозвали Богом Страха за суровый нрав и пугающий взгляд.
Второй ребёнок открыл в ней нежные чувства, и так произошла Богиня Милосердия.
Третий ребёнок дался ей с болезнями и лихорадками, мучал и едва не разверзнул. Она назвала девочку Расплатой, и имя это подхватили люди.
Четвёртый ребёнок крестился Азартом – за будущий темперамент и нынешнюю поспешность родителей.
Пятый ребенок одарил нас спокойными родами, и народ подхватил имя Мира. Нового мира.
Я слышу прекрасный щебет молодых девочек. Они воркуют и причитают о том, как лучше всего вести себя при знакомстве с Матерью. Их скромные одежды наводят смуту на только приехавших, а робкие взгляды одаривают противоречием и негодованием.
«Обращайся к Хозяйке Монастыря на «Вы» и не забывай добавлять «Госпожа» или «Матерь», дитя!»
«Хозяйка не терпит вольностей и глупостей – думай, что сказать, и после того говори».
«Ах, нежные девочки ей особо приветливы – будь умеренно-болтлива и тогда она угостит тебя своим вниманием».
«Любимицы получают подарки, а дарованное Богиней Судьбы – особенно приятно и почитаемо».
«Угощайся из рук Матери, ибо Матерь есть святая женщина».
«Госпожа добра, хоть и серьёзна. Ты растопишь её масляное сердце, когда поведаешь свою историю».
Велю заходить, и дверь отступает в сторону. В кабинет проскальзывает тоненький силуэт: руки заложены на груди в начало молитвы, а взгляд кропит бледные кулаки.
Новоприбывшие являют себя по-разному; и раз за разом ты должен подстраиваться под их нрав и привычки, постепенно выгибая под себя. Все девочки (за исключением Райм) были просты, хоть и отличались: кто заносчивостью, кто боязливостью, кто нетерпеливостью, кто набожностью. Все они плавились под тёплыми речами и открывались мне, добровольно заходя в Монастырь и с истинным наслаждением называя Матерью.
А эта девочка, едва скинувшая птенцовое оперение, выглядела предельно юной и верующей. Приветствую её радостным восклицанием и, покинув рабочее место (что при знакомстве делаю редко) ступаю и беру за руки. Что угодно – лишь бы разомкнуть начало молитвы.
– Назови своё имя, дитя, – прошу я и усаживаю ивовую веточку в кресло: она теряется меж подушек, и я допускаю мысль, что малосочное тельце придётся откормить. Стройность – желанна, худоба – менее.
– Аделфа, – отвечает девочка и оглядывается.
Глаза её цепляются за монолитный стол, на котором разбросаны бумаги и фолианты, за книжный стеллаж со множеством книг, за диван по правой стене и виртуозную картину над ним. Я знаю, что всё это кажется богатым и неприветливым, красивым, но чужим.
Ласково касаюсь лица девочки и направляю её на себя.
– Аделфа, – повторяю я, патокой растягивая слоги. – Прекрасное имя, Аделфа. Меня же ты можешь называть Матерью, Госпожой или Хозяйкой. Как угодно твоему трепетному сердцу.
Вот только здесь я промахиваюсь. Сердце у неё не трепетное…
– Почему не по имени?
Понимаю и припоминаю Яна, которого поразила схожим. И его последующее спокойствие, хотя сама сейчас готова взвыть от досады.
– Я назвала тебе свои имена, родная, – улыбаюсь я и ласкаю щёку.
Резво отстраняюсь и усаживаюсь обратно за стол. Тепла достаточно, теперь – осада.
– Как тебе дорога? Хорошо добралась?
И девочка, поражённая вопросом, наспех выдаёт благодарность и повествует о повстречавшихся чудесах: она видела каньоны, песочные бури и чёрные фонтаны. Три дня пути отрезали её от дома, но явили новый. Тот, о котором она не смела даже мечтать.
– Я рада, что рада ты.
И пока Аделфа в очередной раз пытается осмотреться, я осматриваю её. Чёрные волосы едва прикрывают плоскую грудь, бледное лицо наливается свежей краской в моменты стеснения или раскаяния, глаза – предательски-карие – свербят кабинетные стены. Подступаю к девочке и наношу на её иссушенные губы припрятанное в верхнем ящике стола масло. Блеклые линии наливаются розовым цветом.
– Боги величавы, а потому не расстраивай их, Аделфа. Соответствуй, – подмигиваю я и – опосля – закуриваю уготованную самокрутку.
В воздух взмывает горький и сладкий аромат, собранных в Монастырском саду цветов и трав.
– А богиней чего вы называетесь? – с заминкой выдаёт девочка.
– Родители не научили тебя именам богов? – злостно выдаю я. – Твоя семья верующая?
Только столпы веры способны удержать на управляющей скамье таких несчастных и недостойных божеств; только людское самоуничижение способно подпитать нашу мнимую святость.
– Отца с нами давно нет, а мать занимается воспитанием младших. Когда я уезжала, она готовилась к родам. Тяжёлым и последним, как высказалась сама.
– Для чего тебя отправили в Монастырь? – с улыбкой вопрошаю я.
– Чтобы… – спотыкается. Надо же. – Чтобы одарить возможностью сытого и блаженного существования, – неуверенно отвечает девочка. – Чтобы я стала уважаемой женщиной и жила в достатке до конца своих дней. Чтобы сами Боги обращались ко мне и видели прекраснейшее, созревшее на их землях.
– Угу. Как с брошюрки, родная. А теперь скажи правду. Как ты считаешь?
– Чтобы обеспечить мирным существованием себя еще на сколько-то месяцев или лет. Пока семье моей будет хватать уплаченной еды.
– Угу, – в очередной раз соглашаюсь я и откупориваю бутыль со вчерашним виски: прижигаю дно стакана. – А теперь выпей. И забудь, что сказала.
Девочка пятится и хмурится, исполняет наказ и вопросы следом не выдаёт. Все-таки собеседница из неё скучная; побороться не удастся.
Выступаю:
– Правдиво лишь то, что тебе донесла твоя семья и о чём говорят иные знакомые или незнакомые. Монастырь – это стать. Это возможность, красота и богатство. Ты выбралась из своей гниющей деревни и можешь расправить крылья для широкого полёта. Тебе, моя родная, будут доступны все блага мира. Всё, о чём боятся грезить городские, и всё, что на устах у близ расположенных деревень. Сами Боги – величественные и щедрые – пожалуют, чтобы воочию рассмотреть дивную красоту в твоём исполнении. Будь счастлива, принимая век таковым и людей таковыми. Будь счастлива, продолжая верить.
– Я услышала вас, – спокойно отвечает Аделфа и, расслабляясь, принимает форму кресла.
– Моё же место в небесном пантеоне – под эгидой Солнца, Удовольствий, Мира и Войны.
Девочка повествует, что слышала иное имя: встречающие её женщины окрестили меня Богиней Судьбы.
– Всё время забываю, а ведь это подарок самой Смерти, – смеюсь я. – Отказываться от такого было бы неучтиво и безумно, а потому я с великой честью ношу и его.
– Вы знакомы со смертью? – восклицает девочка.
А я хочу воскликнуть, что именно с ней мы вышагиваем бок о бок уже многие лета. И что Бог Смерти – наравне с Богом Жизни – единственно истинные Боги, населяющие наши и иные миры, не входящие даже в пантеон, но за греховным пантеоном наблюдающие.
Вместо того холодно соглашаюсь: без слов и лёгким мановением головы; любой ответ упомянутым Богом может быть услышан, а оскорблять или недооценивать это существо, по правде говоря, я опасаюсь.
– Ох, что же получается… – девочка переходит на шёпот и прогибается в спине, чтобы приблизиться ко мне, – этот бог приходит сюда, дабы…
И Аделфа – то видно – мыслями пропитывается, как могла бы ублажить своей кошачьей поступью и кошачьим взглядом саму Смерть. Смею разочаровать юную, обозначив, что Бог Смерти в Монастырь по прямому его назначению не является и сок спелых плодов не испивает; умалчиваю лишь, что обозначенный – и не мужчина, и не женщина – в довольствовании земными девами не нуждается, так как мысли его и действа – более высокие, выходящие за пределы людского (и пантеона в том числе) понимания.
– А кто же тогда…?
Притупляю пыл молодой, говоря, что в её обязанности входит открывать рот по факту, а не от интереса. Схожим однажды заставил смолкнуть (последующая обида явилась осадком дурного характера) Ян, но Аделфа – вместо недовольства или негодования – спокойно кивает и расправляет плечи.
Ну в самом деле скучная.
– Сколько тебе лет?
– Почти четырнадцать, – улыбается девочка.
– Почти – это тринадцать?
– Почти!
Хлопаю по столу ладонью и велю впредь не юлить; Аделфа пугается и, округлив глаза, продолжает болтать головой. Я отсчитываю юную и говорю, что с Богами играться – беду созывать, что всё мне известно, а вопросы направлены исключительно на проверку вшивости будущей послушницы. И Аделфа с извинениями бросается ко мне, прося не обращать внимания на ветреные глупости. Сдираю девочку с руки и, усаживая обратно в кресло, подсовываю договор. Самыми быстрыми речами она знакомится с условиями пребывания в Монастыре и без встречных вопросов чиркает пером по бумаге. Заглавная буква её имени оседает на всех копиях.
– Добро пожаловать в Монастырь! – объявляю я и в воздух поднимаю уже опустелый бокал.
Документ подписан. Теперь тело её, душа и сердце – всецело мои.
– А что случается с послушницами в возрасте? – робко интересуется девочка.
Да чтоб тебе пусто стало…
– Если не загнешься от заразы у себя между ног – может, окажешься полезной для кого-либо из Богов, – отвечаю я.
Знаю, что резко. Но смятение в душе молодой желаю прижечь моментально; она не должна расслабляться, не должна пропитываться к кому-либо и к чему-либо симпатией или привязанностью, не должна даже думать о дружбе. Кошки друг с другом, конечно же, ладят: я приучила; споры никогда не опоясывают стены Монастыря. Однако же случись что или забеги нехорошая мысль в одну из голов – я узнаю то сразу. Девочки научились дружить – мнимо, но не препираясь – и научились стучать друг на друга. За последнее полагались и поощрения, и наказания.
– Что значит «полезной для Богов»? – не унимается новенькая.
Я одариваю ее скучающим взглядом, должным означать: мне надоела и наша беседа, и ты в особенности.
– Об этом нашепчут сёстры, – ядовито улыбаюсь я и велю подняться. – И правила расскажут они.
Так лучше – всегда. Не говорить самому, а позволить пуганному люду отзываться о тебе как о монстре. Пускай поверит в легенды.
И я изучаю девочку: выведываю её умения и предпочтения и вместе с тем внимаю багрянцу на щеках. И она открывает свои умения и предпочтения и в предвкушении скорого знакомства с важными божками закусывает губу и мечтательно вздыхает.
Предупреждаю: до божков я продам её невинность на торгах. Аделфа вдруг притупляет взор. О, да ну тебя…! Не может быть!
Хватаю её за лицо и в который раз направляю на себя.
– Ты хочешь мне что-то сказать?
– Нет-нет, совсем нет.
– Признавайся, Аделфа.
– Ничего.
Прогуливаюсь по шее и, робко накрутив волосы, прошу поведать правду. Беспокойство девочки неумело отражается во взгляде. Я научилась подмечать эти детали. Аделфа выпаливает что-то скудное себе под нос, и тогда я швыряю её из стороны в сторону, держа за волосы. Девочка поднимает вой и взахлёб выдаёт, что делила постель с мужем, но мать, не зная того, указала в письме к Хозяйке Монастыря не пятнанную честь и безукоризненную чистоту дочери.
Прекрасно.
Прекрасно, Аделфа!
Пригреваю девочку пощёчиной и с криками выгоняю из кабинета. Пока только из кабинета. Для большего следует остыть и подумать. Хочу воскликнуть: «На кой чёрт ты сдалась, если тебя нельзя продать?», но вместо того выдаю:
– Монастырь избрал тебя как достойную! Понимаешь ли ты смысл этих слов? Как прекрасную и чистую, способную одарить одного из богов небесного пантеона – едино зримых богов – своей красотой и невинностью. А ты, как оказывается, обыкновенная продажная девка, не должная ступать вровень с моими послушницами. Ты ниже. Ты делала это запросто так, глупо и опрометчиво.
Проклинаю семью Аделфы и ругаю мать Аделфы: в чём проявлялась людская вера, если они направили ко мне порченный товар? Не дар, а наказание! И Аделфа с молитвами бросается ко мне, дабы выплакать прощение. Что угодно – только бы я не трогала семью…
Из расспросов становится известно, что мужем её назывался глупый ровесник-сосед, с которым Аделфа заручилась создать крепкую семью и сделать пару детишек, однако сама Аделфа и пошла на попятную, когда узнала: мать отправляет её в Монастырь. Молодые супруги (язык не поворачивается окрестить детей подобным) разругались: Аделфа отдалась мечтам знакомства и ублажения богов, а муж её поклялся разнести молву по всей деревне и далее – в Монастырь приняли противоречащую правилам и обязательствам.
– Урок первый, – говорю я. – За ошибки твои отвечать будут, в первую очередь, родные тебе люди, затем – ты сама.
Потому я отправляю в родную Аделфе деревню конвой: с поручением найти изменника, посягнувшего на честь послушницы Монастыря. Девочка в который раз бросается ко мне и интересуется судьбой мужа.
Прижигаю:
– Мужа! Как ты смешна. Помнится, ты избрала Монастырь и истинную веру в Богов.
– Так и есть, Матерь! – восклицает Аделфа.
– А муж твой – предатель, раз посягнул на послушницу, раз посягнул на принадлежащее богам.
– Но мы не знали…
– Урок второй, – роняю я. – Прежде действий должна идти мысль. Иначе ответ будет потребован со всех упомянутых лиц.
Конвой загружается, и водитель ступает ко мне с расспросами о деле. Отдаю поручение найти и убрать неверующего изменника. Аделфа плачет, причитая, что муж её верующий и ни за что бы на измену не пошёл.
– Он делил постель с послушницей Монастыря, а все послушницы принадлежат Богам и служат вере небесному пантеону. Верно?
– Верно! – горько соглашается девочка и падает на подушки, орошая их и кабинет всхлипами.
Девочка только явилась и сколько с ней уже бед… Привожу несчастную в чувства очередной пощёчиной.
– Что мне с тобой делать? – ругаюсь я. – Боги прознают, что Хозяйка Монастыря нечестна с ними, хотя это не так. Вот твой подарок для Матери, да? Поруганная честь?! Следовало избавиться от тебя! – грожу следом. – Ты нарушила условия подписанного тобой договора, ты заслужила наказания!
И Аделфа уверяет, что впредь будет самой лучшей из послушниц: она желает ею быть и не подведёт; просит простить и заступиться пред богами – те послушают, ибо уважают Хозяйку Монастыря. А я мысленно отменяю грядущие торги; товар, на который я ставила, прибыл с дефектом. Так себе новость…
– Прочь.
Однако прогоняю её не из Монастыря, а из кабинета. И вдогонку швыряю, чтобы юная не смела с кем-либо из послушниц обсуждать возникшую ситуацию и некоторые её особенности.
– Сплетни – зараза. Подхватил один и знают все. Береги себя.
Я наслаждаюсь последующим одиночеством и выкуриваю очередной садовый букет. В свежих, недавно доставленных письмах, обнаруживаю весточку от Гектора – с пожеланиями хороших дел, лёгкой дрессировки и послушных кошек, приглашения на празднество от Похоти и Страсти и на панихиды Богини Плодородия (а я, право, думала, она переживёт всех нас; уходить с иссохших земель этой старой карге не хотелось) и пустой конверт, подписанный Богом Смерти (он ничего не говорит, лишь напоминает о себе).
К концу недели через Монастырь проедет важное лицо: транспортировкой его занимаются тайно, без лишних глаз; чем не прикрытие – очередная машина близ никогда не скучающего борделя?
На следующей неделе – поставка в Полис: дурь и приправы, приправы и дурь. Избито, но приятно.
Ещё в какой-то из дней явится некий посетитель (не из пантеона, но прикинувшийся одним из его представителей), и потому я должна буду запустить государственных дельцов для устранения опасной личности. Об этом я знала лишь в общих чертах, да и меня особо не волновало кто и за кем явится, кто и кого уберет. Главное – заплатить и постараться сделать всё чисто (без моего участия, разумеется), ибо лишний стресс добавлял монастырским кошкам морщин.
– Матерь, – рокочет тонкий голосок за дверью, – разрешите?
Я велю зайти и взглядом встречаюсь с Аделфой.
– Снова ты?
– Простите за беспокойство, Матерь. Я…хотела вам кое-что сказать.
Вот девочка и сдаёт свои принципы (не сплетничать и не наговаривать), придя со свежими новостями из блудных спален. Иначе для чего? Следует поощрить действия юной, а потому я расслабляюсь – в лице и жестах – и приглашаю сесть подле. Аделфа благодарит и ёжится меж кожаных подушек.
– Внимательно тебя слушаю.
Складываю руки в замок и подпираю им подбородок.
– Чем ты хотела поделиться?
Девочка наспех признается, что интерес в отношении судеб зрелых послушниц оправдан; она не хотела обидеть, хотела узнать об одной из них.
– Продолжай, – опасливо пригибаюсь я и ловлю наивный детский взгляд.
Напрасно. Остановись, Луна.
– Моя сестра была направлена сюда много лет назад. Я и говорить ещё не умела…
Ровно как сейчас.
Однако вместо колкости киваю – и тоже ошибочно; заинтригованная (а мне следовало пресечь лишние речи и выдворить девчонку из кабинета; пришла она – вот уж точно! – не с теми новостями).
– Я не помню ни голоса её, ни лица…лишь только обещание встречи (и то, наверное, выдуманное самой от желания увидеться). Мать, отправляя меня в Монастырь, советовала найти сестру.
– Продолжай.
А голос мой предательски дрожит. К горлу подступают комья рвоты, а в голове поднимается протяжный гул.
– Имя ей Луна, – оканчивает девочка.
Я смотрю на Аделфу – теперь по-иному: заново знакомлюсь и заново препираюсь с чертами лица, выискивая схожести.
– Её ты не найдёшь, – говорю я. Спокойно. – Луна покинула нас много лет назад.
– Что с ней стало? – взволнованно вопрошает девочка.
Бросаю настойчиво и резко:
– Померла.
И потому Аделфа, преодолевая стеснение, уточняет:
– Её унесла болезнь?
– Да. Была такая, пока не перевелась на свете. Любовью звалась.
– Не понимаю, – признаётся девочка.
– И не должна.
Вести дискуссии на старом наречии мне не хотелось, а потому я швыряю наотмашь:
– Она влюбилась, хотя влюбляться не должна была, и со смертью любимого покинула мир живых сама. Всё просто.
– Луна покончила с собой?
– О, брось. Нет.
Это даже прозвучало оскорбительно. В особенности из уст юной нимфы.
– Тогда что…?
Вот же пристала.
– Аделфа, я над ними не стояла и подробностей не знаю, но могу заверить – не торопись кичиться чувствами, ибо они себя изжили, а подумаешь влюбиться – раздумай и живи спокойно. Не утруждай себя. Не нагромождай.
И я встречаюсь с пущенным мной однажды взглядом. Его наблюдал Хозяин Монастыря, когда повествовал свои и мирские истины (про несуществующие чувства, что явились выдумками нового мира), а я их не принимала и – более того – выражала откровенный протест, пускаясь в споры. Теперь – смех! – говорю теми же словами, пытаясь усмирить юный пыл и отгородить от превратностей жизни.
– Оно того стоило, я уверена!
Восклицание Аделфы остается без ответа. Конечно, девочка, стоило, и потому пожизненный траур – худшая из возможностей оплакивать ушедших.
Я мысленно прогоняю наши с ней беседы: рассказы о жизни до Монастыря, повествования о семье, разговоры о предпочтениях и мирских радостях, её огласку возраста и следующее за тем признание, что ни единый Бог не сможет опробовать её первой, ибо она жила с «мужем», а отправили её чистейшим подношением ради нескольких мешков круп.
– Может, – воображаю на ходу, – я могу предложить тебе работу иного характера? Как ты смотришь на это? Желаешь быть помощницей?
И Аделфа стремится убедить, что пребывание в Монастыре считает истинной честью, что она довольна и всем доступным благам рада, что она желает оставаться знатной дамой средь приходящих богов…
Напором пытаюсь ухватить девочку: рассказываю о перспективах жизни другой, рассказываю, что могу обеспечить её высокой должностью, перечисляю лиц, на службу которых она могла бы взойти, стоит мне только отдать им наказ. Я – истинно – пытаюсь отгородить сестру (кто бы мог подумать!) от ожидающих её лет, я предлагаю и предлагаю ей иные, знатные (взаправду знатные!) роли, но она – едва не плача – просит оставаться послушницей. Аделфа складывает руки в молитву (чему я больше не пытаюсь препятствовать) и просит прощение, если вдруг ещё чем обидела, ибо лишаться такой возможности (имеет в виду роль послушницы) и такого прекрасного будущего (воедино с милейшим настоящим) она не желает и готова тысячами извинений выпытывать мою милость, дабы я не отправляла её в другое место и не отрывала от Монастыря.
– Я буду лучшей из лучшей, я буду слушаться вас беспрекословно, я буду исполнительна и молчалива, что угодно, Хозяйка, умоляю, только не гоните меня.
Сдерживая слёзы, беру девочку за руки и обещаю: впредь покушаться на её радости и удовольствия не буду.
– Ты прекраснейшая из послушниц, – навзрыд выдаю я. – Хозяин Монастыря оценил бы тебя…
Последнее Аделфа не понимает.
О, если бы – в действительности – моя сестра ступила в тот роковой для Хозяина Монастыря день! И вместо знакомства, споров и притязаний со мной – Яну бы открылся этот прекрасный и послушный цветок; сорванный и потоптанный, но желающий нести добрую службу.
– Значит, – заключаю я, – быть не послушницей ты не желаешь?
– Я хочу посвятить всю свою жизнь Монастырю!
– Твоё слово. Твоё право.
И я отпускаю девочку.
– Простите, что потревожила вас, – выпаливает сестра и быстро поднимается.
– Иди, родная.
Это край.
Я поспешно вызволяю бумагу и чернила и поспешно наскребаю обращение приближённым к Гектору людям: привести и немедля. Записка приземляется вместе с ключом от монастырских врат в кубок на стеллаже.
Это край.
Мои танцы перевешивают, и балансировать сил не остаётся: я ощущаю падение. Окончательное. И эмоциональное, и физическое, ибо в этот же вечер встаю на прекрасный монолитный стол монастырского кабинета и затягиваю петлю.
Всё верно, Аделфа, твоя сестра покончила с собой.