88 клавиш. Интервью Ирэны Орловой. Библиотека журнала «Этажи»

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
88 клавиш. Интервью Ирэны Орловой. Библиотека журнала «Этажи»
Font:Smaller АаLarger Aa

Составитель Ирина Терра

Книжная серия Библиотека журнала «Этажи»

ISBN 978-5-0056-3499-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Ирэна Орлова

От составителя

Я рада объявить о начале выпуска книжной серии «Библиотека журнала «Этажи», в которой будут выходить книги постоянных авторов литературно-художественного журнала «Этажи», а также тематические сборники, собранные по материалам публикаций. За 7 лет работы на сайте журнала и в печатных выпусках вышло много невероятно интересных и познавательных эссе, статей, интервью, прозаических произведений, которые так и просятся в отдельные книжные томики.

Открывает серию книга «88 клавиш», посвященная Ирэне Орловой – педагогу фортепиано, музыкальному терапевту, редактору журнала «Этажи». Ирэна вошла в редакцию практически на самом старте – осенью 2015-го года. Она сразу приняла журнал как свое детище наравне с его основателями, беспокоилась о проблемах и радовалась победам. Под ее руководством рубрика «Музыкальная гостиная» стала популярной и привлекательной для многих профессиональных музыкантов и любителей. За два года она успела сделать несколько ярких интервью с известными музыкальными деятелями современности, среди которых Полина Осетинская, Люка Дебарг, Леонид Десятников, Николай Луганский, Андрей Борейко, Дмитрий Маслеев, Инна Барсова и другие. Эти беседы получили высочайшую оценку читателей, а Ирэна стала лауреатом ежегодной премии «Этажей».

В этом году 19 апреля Ирэне Орловой исполнилось бы 80 лет. Ее жизнь оборвалась из-за осложнений после операции на сердце. Известие о ее смерти стало неожиданностью для всей редакции, мы потеряли не просто редактора, а близкого друга. Эта книга – то немногое, что мы могли сделать для ее памяти, и чтобы еще раз выразить нашу любовь и признательность.

В первой части книги представлено интервью Игоря Джерри Кураса с Ирэной Орловой о ее знакомстве и дружбе с поэтессой Еленой Шварц. В этом интервью Ирэна вспоминает обстановку того времени – андеграундную культуру Ленинграда 60-70-х годов, удивительную эпоху в жизни культурной столицы.

Затем вы сможете прочитать интервью, которые Ирэна сделала специально для нашего журнала. Она умела вести беседу всесторонне – о простых человеческих отношениях, страхах, амбициях, ссорах, любви и дружбе – обо всем, что составляет человеческую жизнь. Интервью представлены в том хронологическом порядке, в котором они создавались Ирэной, начиная с февраля 2016-го и заканчивая февралем 2018 года – ровно два года плодотворной работы и встреч с интереснейшими людьми.

В заключении опубликовано воспоминание Игоря Джерри Кураса об Ирэне, история их дружбы длиною в три года, история коротких встреч и долгих бесед.


Ирина Терра

Елена Шварц:
«Писать стихи —
это проклятие!»

Елена Шварц


Игорь Джерри Курас беседует с Ирэной Орловой о её дружбе с поэтессой Еленой Шварц


Мы решили попробовать воссоздать образ Елены Шварц, опираясь на воспоминания какого-то близкого ей человека. Побеседовать о Лене и её стихах согласилась Ирэна Орлова – выдающийся педагог и преподаватель фортепиано в вашингтонской Levine Music. Ирэна дружила с Леной в Ленинграде 6070-х годов и была свидетелем не только становления Елены Шварц как одного из самых значительных русских поэтов второй половины XX века, но и участником невероятно активного и плодотворного периода андеграундной культуры Ленинграда того времени. Предлагаемая вниманию читателей беседа с Ирэной Орловой – это не только воспоминания о Елене Шварц, но и размышления об ушедшем прекрасном времени, о ленинградской легенде, об удивительной эпохе в жизни культурной столицы.


Ирэна, как ты познакомилась с Еленой Шварц? Помнишь ли ты свои первые впечатления? Знала ли ты стихи Елены до знакомства с ней?


Лену привела в мой дом Наташа Горбаневская, когда Лене было пятнадцать лет, то есть где-то в 1963-м. О ней уже говорили, что она пишет хорошие стихи и, вроде как, почти новая Цветаева. Я, будучи старше Лены на 6 лет, чувствовала себя очень зрелой, мудрой замужней женщиной.

Я увидела очень хорошенькую, нервную девочку.

Мы сидели на кухне, курили (она уже тогда курила), пили чай, и она рассказывала, в основном, как её учителя выгоняют из класса за плохое поведение. Мне показалось это милым детским лепетом.

И вдруг Лена прочла что-то вроде:


Дьяволу души не продают,

дьяволу души отдают.

О ангелов нудь, о дьявола медь,

мне ль, хулиганке,

молитвы петь?!


Она меня потрясла, честно говоря, но мы с мужем ей не понравились тогда. Да и с Наташей Горбаневской у неё не очень сложилась дружба, поэтому наши пути пересеклись уже много позже, в году 1973-м.


Какой она была? Какие самые важные черты её личности, её характера вспоминаются тебе, когда произносят её имя?


Трудно сказать, какой она была. Очень разной… С теми, кого она любила, – мягкой, преданной, нежной. С теми, кто ей не нравился – резкой, язвительной, изобретательно грубой.

Маленькая, субтильная, хорошенькая, постоянно с сигаретой, не расстающаяся с собакой, ругающая маму, как взрослый ругает ребёнка за плохое поведение. Она могла сказать маме: «Опять напилась?! Посмотри на себя! Ну-ка, пойди и подумай о своём поведении!» Очень строго – как взрослая.

Лежала в ванной по несколько часов – так она подзаряжалась – оттуда же звонила по телефону, там же писала стихи и учила новые языки, которых она знала несметное множество. Я любила, когда она приходила ко мне домой (мы жили по соседству), мы много говорили о музыке, о поэзии и сплетничали о людях, которых знали. Она провожала меня в аэропорту, когда я уезжала. Я была с собачкой, которую непременно надо было вывести погулять, и Лена отважно боролась за то, чтобы ей разрешили это сделать. Победила! Была очень горда.

Перед расставанием она меня перекрестила, а уже в самолёте я обнаружила крестик, который она незаметно сунула мне в карман…


Ты упомянула о маме Елены – Дине Морисовне Шварц. Как известно, она была замечательным советским театроведом – другом и помощником самого Товстоногова, который говорил о Дине Морисовне: «Для меня она – первый советчик, то зеркало, на которое каждому из нас бывает необходимо оглядываться. Её амальгама отражает чисто, верно и глубоко».

Рассказывала ли Елена что-то о своём детстве? Какие люди были в её доме, когда она росла, взрослела, становилась личностью?


Лена всё детство провела «на коленях» у Товстоногова. И, конечно, в театре. В доме бывали все актеры БДТ. Стояла непробудная пьянка. Тогда же и Лена научилась пить.

Она стала личностью очень рано. Уже в 15 лет она подружилась с Ефимом Славинским, который познакомил её с Глебом Семеновым. Она дружила с Витей Кривулиным. Они познакомились во Дворце пионеров в поэтическом кружке, и с тех пор были очень дружны, читали друг другу стихи – потому что ценили мнение друг друга. Дружила она и с другими поэтами. Я уже упоминала Наташу Горбаневскую, а Наташа знала всех…


Раз мы заговорили обо «всех», то не могла бы ты вспомнить обстановку того времени. Сейчас много говорят о Ленинграде 60—70-х годов. Появился своего рода миф о ленинградской андеграундной культуре, с её неофициальным театром, музыкой, живописью и, конечно же, – литературой. Что больше всего запомнилось тебе из этого мифа? Какие фигуры казались ключевыми?


Да это вовсе не миф! Даже если собрать все воспоминания вместе, они не дадут полную картину того, что начало происходить после ХХ съезда и разоблачения Сталина.

Это был настоящий взрыв! Подполье стало «легальным» и, хоть были люди, которых сажали за то, что они читали и распространяли «Доктора Живаго», как, например, Юру Меклера, который сказал следователю: «Автор на свободе, а я сижу?», были обыски, были доносы, – но всё равно это ощущение дозволенности и опасной недозволенности просто пьянило.

Я в это время была ещё очень молодой, школьницей, но дружила с Наташей Рубинштейн (тогда Альтварг), моей кузиной, всего на 5 лет меня старше и была знакома с её окружением – студентами филфака Герценовского института. Они говорили обо всём иначе, не так, как нас учили в школе (хотя и в школе я была бунтарем и диссидентом).

У Наташи я познакомилась с Таней Галушко, талантливейшей поэтессой, к которой я заходила после школы в её шестиметровую комнату на Владимирском проспекте и часами слушала её стихи и стихи других поэтов. У нее же я познакомилась с Лёней Аронзоном и Ритой Пуришинской, и многими другими, которые просто перевернули моё сознание.

Сразу после окончания школы я познакомилась с Ефимом Славинским и влюбилась в него за то, что он мог читать стихи сутками, не повторяясь. Он читал совсем новых молодых поэтов, привёл меня в ЛИТО к Глебу Семёнову. Там я слушала и сразу запоминала. Помню Нонну Слепакову, читающую «От свеч, клонящихся ко сну, от медленной органной дрожи, забыли люди про весну и заклинали волю божью…»

Очень скоро появились в моей жизни Бродский, Бобышев, Горбовский, Найман. В моей жизни в том смысле, что я слушала и читала их стихи. Ничего личного. Почти… Я помню комнату в коммунальной квартире на 6-м этаже Володи Швейгольца, у которого собирались все, кто хоть мало-мальски писал. Все считали себя гениями. Я была студенткой музыкального училища и не писала ничего, но, единственная среди них, зарабатывала деньги. Так что – я была вне конкуренции.

 

В это же время я познакомилась с Борисом Понизовским, у которого собирались совсем другие люди. Борис не говорил, он вещал о театре, о живописи, о поэзии. Кроме того, он делал очень модные туфли, в которых я ходила много лет на зависть всем подругам.

В то же время в Музыкальном училище сформировалась группа молодых композиторов, учеников Г. И. Уствольской, пишущей тогда, в основном, в стол. И они, эти дети, тоже начали писать «в стол», но собирались и играли друг другу. Они писали дерзкую музыку. На выпускном экзамене в консерватории я играла фортепианную сонату Геннадия Банщикова, про которую декан сказал: «За такую музыку надо сажать на 15 суток». Александр Кнайфель написал (и её поставили!) оперу «Кентервильское привидение», все остальное он писал на миллиметровой бумаге не нотами, а значками и, разумеется, «в стол»; Валерий Арзуманов – «Симфонические поэмы в память о Берге».

В то же время появились в моей жизни Анри Волохонский, читавший мне стихи километрами, Леша Хвостенко (Хвост), Лёня Ентин, Алик Альтшулер. Евгений Михнов – художник невероятной силы, немыслимого воздействия, я бы сказала, на все органы чувств. У него в маленькой комнате на Невском (рядом с «Сайгоном», где он расписал стены петухами) я проводила часы. Он был первым абстракционистом, которого я видела живьем.

Кроме того, между Ленинградом и Москвой тоже была очень тесная связь. В Москве я бывала часто, останавливалась у Алика Гинзбурга и Юры Галанскова, с ними ездила в мастерские Вейсберга, Оскара Рабина, в дом к поэту Лёне Губанову, женатому на красавице Алёне Басиловой, к художнику Толе Брусиловскому и его жене Гале, всех просто невозможно перечислить.

Встречалась с поэтами Генрихом Сапгиром и Игорем Холиным, а также с официальными поэтами. Конечно, с Толей Якобсоном и его друзьями. Просто непонятно, как при такой жизни мне удалось окончить училище, поступить в консерваторию, написать книжку, работать в школе и выпускать учеников на конкурсы… Но молодость – это особая национальность, время было резиновым, а энергия – неистребимая. Но главное, был интерес: к музыке, живописи, стихам, справедливости и к жизни.

Вот на фоне всего этого и появилась в моём доме Лена Шварц.

Насколько я знаю, в тот период, когда я дружила с Леной, имя её было легендой и тайной; её знали, стихи её ходили в перепечатке, но центром, как теперь говорят – в моё время не было этого слова, – тусовки она не была. Она и печататься начала тайно, где-то за рубежом в году 78-м, не помню уже точно. На чтения ходила выборочно и очень редко, в толпе не читала, но дома, когда к ней приходили, читала много и охотно, уверенная, что её стихи не понимают, внимательно вглядываясь в глаза слушающих и снисходительно улыбаясь на аплодисменты. Наверно потом это все изменилось, но я к тому времени уже уехала.


Ирэна Орлова, 1970-е


Я знаю, что именно ты «открыла» для Елены мир стихов Леонида Аронзона, которого Елена впоследствии считала величайшим поэтом.


Как-то, в одном из ночных телефонных разговоров, я прочла Лене стихи Аронзона. Она так долго молчала, что я подумала, что она рассердилась и повесила трубку. Поэты ведь не очень любят, когда им читают других поэтов. Но оказалось, что она плакала. Потом сказала: «Почему я ничего не знала об этих стихах? Вся моя жизнь бы пошла по-другому!»

Вскоре я привела её в дом к вдове поэта Рите Пуришинской. Боже, как они полюбили друг друга с первого взгляда! Рита меня спросила, понимаю ли я, что привела к ней гениального поэта. Я понимала.

Лена вскоре составила первый (машинописный) сборник Аронзона, который и лёг в основу сборника, напечатанного мной и Генрихом (выдающимся музыковедом Генрихом Орловым – прим. редакции) в Израиле. Про стихи Аронзона она говорила: «Он же написал обо всем! Куда ни посмотри – обо всем им написано!»


А ты бывала на чтениях Елены?


Да, конечно! Запомнилось, как я приехала с Леной на чтения, где сначала читала она, а потом Дима Бобышев. Лена, конечно, была со своей собакой, которая мирно лежала под стулом, пока Лена читала свои стихи, и взвыла, как только читать начал Дима. Дима после этого устроил скандал, сказав, что Лена подговорила собаку сорвать его выступление.


А почему Лена посвятила тебе стихотворение «Танцующий

Давид»?


Лена звонила мне почти каждую ночь и из ванной, в которой она лежала, читала мне только что сочиненные стихи. Однажды она позвонила и прочла «Танцующий Давид»:


Танцующий Давид, и я с тобою вместе!

Я голубем взовьюсь, а ветки, вести

Подпрыгнут сами в клюв,

Не камень – пташка в ярости,

Ведь Он – Творец, Бог дерзости.

Выламывайтесь, руки! Голова

Летай из правой в левую ладонь,

До соли выкипели все слова,

В Престолы превратились все слова,

И гнётся, как змея, огонь.

Трещите, волосы, звените, кости!

Меня в костёр для Бога щепкой бросьте.

Вот зеркало – гранёный океан —

Живые и истлевшие глаза,

Хотя Тебя не видно там,

Но Ты висишь в них, как слеза.

О Господи, позволь

Твою утишить боль.

Нам не бывает больно,

Мучений мы не знаем,

И землю, горы, волны

Зовём, как прежде, – раем.

О Господи, позволь

Твою утишить боль.

Щекочущая кровь, хохочущие кости,

Меня к престолу Божию подбросьте.


На строчке: «Меня в костер для Бога щепкой бросьте…» я заплакала и так и плакала до конца стихотворения. «Ну тебя, – сказала Лена, – тебе заплакать как высморкаться. Слушай ещё раз. И посвятила мне это стихотворение: «Уж больно ты хорошо плакала».


Вы говорили с Еленой о её стихах?


Да, говорили. Помню, как однажды на мой вопрос, счастье ли это – писать стихи, она ответила: «Это проклятие!»


Ирэна, мне говорили (не скажу, кто), что в те годы ты была известна на весь Ленинград своим умением гадать по руке. Поговаривали, что ты «нагадала» судьбу обоим великим поэтам поколения: Бродскому и Аронзону. А Лене Шварц ты гадала?


Я не помню, гадала ли я Лене, скорее всего – нет: ей как-то неинтересна была эта моя способность. К тому же после того, как я нагадала Лёне Аронзону его судьбу, я решила больше никому не гадать.


Ну, вы ведь были близкими подружками. Ты сказала, что сплетничали. О мужчинах? Расскажи об этом.


Сплетничали, конечно! И о мужчинах тоже. Но никаких жареных фактов ты от меня не добьёшься.


Общалась ли ты с Леной после твоего отъезда из СССР?


Какое-то время после моего отъезда в Израиль мы говорили по телефону, а потом – нет, не общалась. Мне сказали, что она обиделась за ошибки в моём издании первого сборника Аронзона. По-моему, она так никогда и не смогла мне простить, что в сборнике, изданном в Иерусалиме, были опечатки…


Как ты узнала о смерти Лены?


Я узнала о смерти Лены из письма моего друга Владимира Михайлова. Это было очень больно. Я все это время по ней скучала.

И скучаю до сих пор.


Июнь 2016

Интервью
Ирэны Орловой
опубликовано в журнале «Этажи» в 2016—2018 гг

Одиннадцать вопросов сыну
композитора Локшина

А. Л. Локшин с женой Татьяной


В августе 2015 года в поисках реквиемов, написанных советскими композиторами, я обнаружила «Реквием» А. Л. Локшина. Я была так потрясена этой музыкой, что оставила свой комментарий, который, разумеется, не передавал и десятой доли моего потрясения. Второе, что меня поразило – в силу своей профессии, я довольно хорошо знала музыку советских композиторов периода «оттепели», но никогда не слышала ни самого этого произведения, ни о нем. Имя композитора как-то смутно «отзвучивало» в моей памяти.

Я тут же получила письмо от сына композитора, и моя память заработала на новых оборотах.

Я вспомнила, что в 60-х годах (когда часто ездила в Москву) подружилась с учителем литературы, диссидентом Анатолием Якобсоном, который на одной из писательских вечеринок с болью рассказывал, что отец его ученика – композитор А. Л. Локшин оказался осведомителем и «посадил» математика Алика Есенина-Вольпина и преподавательницу английского языка Веру Прохорову. На этой вечеринке был Давид (Дэзик) Самойлов, который тут же сказал: «Я этим слухам не верю. Их распространяют сами стукачи. Посмотрите на лицо Шуры, такие люди не доносят».

Обо всем этом я написала в ответном письме Александру, сыну композитора. В результате у нас завязалась интенсивная переписка, которая и привела к этому интервью.


1. Александр, как вы узнали о том, что ваш отец был обвинен в доносительстве?


Узнал от родителей после визита Якобсона, моего учителя литературы. Как выяснилось спустя десятилетия, Якобсон даже хотел меня усыновить. Об этом моей матери рассказала вдова пианиста Ведерникова после какого-то концерта (или вечера, посвященного чему-то). Когда это произошло – точно уже и не помню. Наверняка после смерти отца.

Сейчас могу внести некоторые уточнения в хронологию (впрочем, нужны ли они?) Визит Якобсона в наш дом – это примерно июнь 1966 года. А вот наш с ним разговор, когда я ему высказал, что мой отец ни в чем не виноват, а он предложил мне встретиться с Прохоровой и Вольпиным – это, скорее всего, сентябрь того же года (начало девятого класса).

Кстати, у Вольпина есть превосходное стихотворение 1953 года «Не играл я ребенком с детьми», которое я позволю себе процитировать:


…Очень жаль, но не дело мое

Истреблять этих мелких людей.

Лучше я совращу на их казнь

Их же собственных глупых детей!

Эти мальчики могут понять,

Что любить или верить – смешно

Что тираны – отец их и мать,

И убить их пора бы давно!

Эти мальчики кончат петлей,

А меня не осудит никто, —

И стихи эти будут читать

Сумасшедшие лет через сто!


Никак не могу отделаться от мысли, что идея якобсоновского визита в наш дом принадлежит Вольпину.

Добавлю еще, что сам Вольпин в девяностые годы дважды приходил к нам домой и даже читал свои стихи (я записал их на магнитофон). Но это стихотворение почему-то не читал… Стих этот впервые попался мне на глаза значительно позже. Честно говоря, я не могу себе представить, как, написав такое, можно было прийти в наш дом.


2. Какова была ваша реакция на такое обвинение? Насколько вы вообще были осведомлены об арестах и расстрелах?


Внутренняя реакция – что это чудовищное, несправедливое обвинение. При этом об ужасах сталинизма у меня было самое расплывчатое представление. Более того, я не понимал, что Якобсон предлагал мне стать «Павликом Морозовым наизнанку», а по сути – все тем же Павликом Морозовым. Я не понимал, что действия Якобсона ужасны независимо от того справедливы обвинения в адрес отца или нет.


3. Какие отношения были у вас с отцом?


У нас не было конфликта отцов и детей. Мне было с ним интересно. Какое-то время я думал, что у всех примерно такие же отцы. Потом только понял, что мой – не такой, как все.


4. Почему Рудольф Баршай не поверил в сплетни и не побоялся исполнять музыку А. Локшина, тогда как другие дирижеры начали его бойкотировать, в том числе Рождественский?


Ближайшие друзья отца – композиторы Андрей Севастьянов, Михаил Меерович, Револь Бунин в сплетню не поверили. Моего отца с Баршаем познакомил композитор Бунин (их общий друг). Надо сказать, что со стороны Бунина это был весьма великодушный шаг (совершенно не характерный для композиторской тусовки) – познакомить «своего» дирижера с другим композитором. И действительно, в результате Баршай переключился на исполнение музыки моего отца, а своего старинного друга Бунина стал исполнять реже…

Так что на Баршая сплетня не могла произвести должного впечатления – хотя бы в силу обстоятельств знакомства с моим отцом. В высшей степени положительное отношение Шостаковича к отцу наверняка тоже было Баршаю известно. Бунин был учеником Шостаковича. Время от времени все они – Шостакович, Бунин, Локшин – встречались за одним столом и выпивали. Из рассказов моей матери я знаю, что во время этих застолий Локшин и Шостакович интенсивно общались.

 

Другая причина – это сам облик моего отца. Чтобы кое-что понимать по облику, по «ауре», нужно обладать определенным человеческим даром и, наверно, опытом. Думаю, что у Баршая этот дар и этот опыт имелись.

Третья причина – музыка. Ведь в музыке все слышно (если иметь соответствующее ухо). Есть такой композитор – Андрей Фролов, я с ним почти не знаком. Он сделал сайт, посвященный моему отцу, где пишет, в частности, следующее:

«Лично мне для подтверждения честности и порядочности этого человека [Локшина] достаточно его музыки. Такую музыку невозможно создать с грязными руками и нечистой совестью. Не получится, хоть ты тресни!»

Почему это «не было слышно» Рождественскому – отдельный вопрос, на который у меня есть ответ, не очень приятный для Рождественского.


5. Расскажите про отношения А. Локшина с Марией Юдиной, которая, как известно, назвала его гением. Почему отношения прекратились?


Здесь я могу только повторить то, что писала моя мать. Отношения прекратились из-за сплетни. Пастернак рекомендовал Юдиной встретиться с Прохоровой, только что освободившейся из лагеря и поговорить. Этого оказалось достаточно. Прохорова обвиняла во всем моего отца.

Что касается Юдиной, то, конечно, для нее все это было чудовищным шоком. Да и кто мог бы сопротивляться человеку, пришедшему из лагеря и рекомендованному самим Пастернаком? Потом, спустя примерно пять лет, Шостакович кое-что объяснил Юдиной (это ясно из сохранившихся писем). В результате отец встретился с Юдиной и играл ей свой Реквием…


6. Как это возможно, слушая музыку, понять, что за человек ее написал? Действительно ли гений и злодейство несовместимы? И это можно услышать?


Я думаю, что лучше, чем Окуджава, мне не ответить на ваш вопрос. А Окуджава написал «Каждый пишет, что он слышит, Каждый слышит, как он дышит, Как он дышит, так и пишет».

Потом, конечно, этот вопрос нужно задавать Андрею Фролову, а не мне. Я же не композитор, а непонятно кто. Но даже у меня есть микроскопический опыт сочинительства, и именно на этот вопрос я отвечал сам себе в рассказе «Банкет».

Вот еще добавлю по этой теме. «По ту сторону Реквиема» Апраксиной – как раз об этом. На это можно, конечно, возразить, что и Окуджава, и Апраксина, и Фролов – это все люди слишком впечатлительные, принимающие желаемое за действительное. Поэтому вот – более приземленный пример (проверенный временем). Это талантливые в молодости советские писатели, перешедшие на службу советской власти. Кажется, таких примеров много, и это уже – общее место. Да, еще Стругацкие писали об этом же:

«Он купил халтурщика Квадригу, а живописец протек у него между пальцами и умер».


7. Что вы можете рассказать о вашем отце, кроме того, что вы уже о нем написали в своих книгах?


Вот то, о чем я не писал в своих книгах об отце. Не уверен, что это можно где-либо публиковать. Но тем не менее.

Сплетня разрасталась постепенно. Михаил Александрович Меерович – друг отца и одновременно (!) лучший друг Хренникова регулярно сообщал отцу по телефону: «Знаешь, что о тебе говорят? Что ты на коленях просил прощения у кого-то там…» И так далее. Мне эти разговоры отец никогда не пересказывал. Я только видел его реакцию – вполне спокойную. Моей матери кое-что все-таки рассказывал, но не мне.

Еще о его спокойствии. После инсульта ему нужно было вырывать передний зуб. Но наркоз давать было нельзя. Я запомнил, как он выглядел перед походом к врачу. Он был очень спокоен, просил его не сопровождать.

Теперь еще об одной детали, о которой почти никто не знает. Но вначале придется повторить то, о чем я уже писал в своих книжках.

В молодости он перенес операцию по удалению язвы желудка, а до этого в течение нескольких лет ему кололи морфий – как обезболивающее. В какой-то момент он почувствовал, что может стать неизлечимым наркоманом, и тогда решился на операцию. Эта операция была чрезвычайно опасна. Я уже писал, что оперировал его сам С.С.Юдин и что сосед отца по больничной койке после точно такой же операции умер (его тоже оперировал Юдин). Где-то в интернете мне недавно встретился такой термин «юдинское кладбище».

Но главное (или не главное, уж не знаю, что тут главное) – он вырвался из наркотической зависимости.

Так вот, эти годы «под морфием» не прошли бесследно. С приближением старости его стала мучить бессонница, а при плохом сердце не спать нельзя. Он начал принимать снотворные. Дозу снотворных приходилось постепенно увеличивать. Со временем это привело к тому (уже в последние два года жизни), что с утра до примерно 5 часов дня он был в невменяемом состоянии, бормотал что-то бессвязное. К вечеру приходил в себя, становился самим собой… Понятно, что это были отдаленные последствия лечения морфием. Видеть это было тяжело. Обо всем этом никто, кроме нас с матерью, не знал.

Я бесконечно благодарен ему за то, что он не покончил с собой.


8. Хочется поговорить о том, как ваш отец писал музыку, делился ли только что написанным с близкими? Как вы, мальчик, все это тогда воспринимали?


Вот, что я помню о том, как отец сочинял музыку. Он сразу писал партитуру (черновик партитуры), а не клавир, предназначенный для последующей инструментовки. То есть сразу слышал весь оркестр. Потом переписывал все набело, а черновик уничтожал. Черновиков почти не сохранилось. Насколько я помню, сочинял «в уме» сразу все, а потом довольно быстро записывал. Конечно, еще сочинял, сидя за пианино. Так что – «сочинял сразу все» – это преувеличение. Никогда не делал каких-то фрагментарных записей, пометок… Расхаживая по дому или даже на улице, иногда невидимым смычком проводил по невидимым струнам. Во время сочинительства от него шло излучение, я бы сказал – физически ощутимое. Одно время, находясь с ним в одной комнате, я пытался писать стихи. Это оказалось абсолютно невозможно. Его излучение было слишком сильным.

Мне и матери он практически никогда не показывал готового, только что написанного сочинения. Приглашал своих друзей, особенно часто – Мееровича. Им играл.

Но был, помню, один случай, когда отец показал мне большой фрагмент, который он выбросил из Третьей симфонии (на стихи Киплинга). Это был необычайно, до слез красивый кусок на стихотворение «Карцер» («И схватил, скрутил караул меня…»). Вот, он мне этот кусок играл, а потом сказал примерно так: «Пришлось выбросить, потому что нарушается форма симфонии». И уничтожил, к моему горю. Потом мелодию приспособил для мультфильма «Русалочка» (режиссер Иван Аксенчук). Там «Карцер» превратился в «Песню Русалочки». Но это, конечно, уже было совершенно не то.

Еще я должен честно добавить, что более поздние его сочинения совершенно не понимал. Абсолютно. Мне казалось, что у него нет музыкальных идей, и я старался ему помочь, что-то подбирая на пианино. Как я сейчас понимаю, это было ужасно. Как он меня тогда терпел – ума не приложу.

Понимание музыки отца пришло ко мне только после его смерти.

Помню еще, он как-то спросил меня: «Как ты смотришь на то, чтобы мы купили рояль?» А у нас пианино хорошее тогда было, но все-таки с треснутой рамой… А тут рояль приличный продавался за не очень большие деньги. Я ему тогда ответил: «Ну зачем тебе рояль? Есть же пианино. А если тут поставить рояль, в комнате пройти будет невозможно».

Так я оставил его без рояля.


9. Как вы искали доказательства невиновности отца?


Я искал доказательства наощупь, если так можно выразиться. Мне сильно помогало то, что я знал ответ к этой головоломке (т.е. что мой отец – невиновен). Время от времени мне просто невероятно везло – один раз на улице я остановился у книжного лотка, стал читать сборник каких-то рассекреченных документов. Листая, обнаружил одного лубянского родственника Прохоровой (ее дядю, агента по кличке «Лекал»). Больше эта книжка мне ни разу не попадалась – ни в магазинах, ни на лотках. Это была удивительная удача. Потом обнаружил двоюродную тетю Прохоровой – разведчицу Веру Трэйл (это тоже было несомненным везением, но все-таки не таким сногсшибательным, так как Трэйл – очень известная фигура, и мимо нее я никак пройти не мог). Наконец, я узнал, что мать Прохоровой была агентессой. Здесь, пожалуй, тоже можно говорить о везении – в сборниках рассекреченных документов, которые издавались под редакцией А.Н.Яковлева (издательство «Материк») я обнаружил, что долгое время Интурист был частью Лубянки. Прохорова не знала об этом (!) и в конце концов опубликовала в своих воспоминаниях, что ее мать была сотрудницей Интуриста.

Вот одна из нескольких линий, которыми я занимался.

Начиная расследование, я даже в страшном сне не мог предположить, что Прохорова – выходец из лубянского семейства. Еще более поразительно то, что этого не понимала она сама. Вывод отсюда – очень простой. Даже не вдаваясь в детали обвинений, выдвинутых Прохоровой против моего отца, можно сразу сказать следующее. Эти обвинения имеют ту же степень адекватности, что и понимание Прохоровой характера деятельности собственной матери.

Если же начать углубляться в суть обвинений (см. Прохорова В. И. «Трагедия предательства» / Российская музыкальная газета, 2002 год, №4), то выясняется, что все они базируются на неверной посылке – предположении об отсутствии прослушки в прохоровской квартире. (А уж при таких-то родственниках, да еще Рихтере в качестве жильца, а затем – частого гостя, прослушки не могло не быть).

На этом фоне уже кажется неважным, что, как пишет сама Прохорова, во время встреч в ее квартире мой отец чрезвычайно опасался прослушивания, выбегал из комнаты, распахивал двери. Но так как беседы продолжались, сама Прохорова, видимо, его разуверяла. В своей статье об этих страхах моего отца она пишет с иронией: «Он подозревал мою соседку, неграмотную женщину, которая ничего не могла понять в наших разговорах».