Free

Перед Великим распадом

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Мы сели за свободный столик. Выпили под семужку. Юра ворковал:

– Мы отлучены от собственного прошлого, – оно уже не может органично врасти в искореженный культурный опыт. Уже не восстановление связи времен, а безнадежность разрыва. Вспомнить можно лишь не прошлое, а лишь то, что оно было. И прошло.

Гена возмущался: национализм – результат крушения коммунистической идеологии. Из стремления сохранить власть компартии становятся националистическими, с насильственными переселениями, давлением на нацменьшинства, не развивая открытость в экономике и политике.

Рядом за столиком два известных писателя, постоянно травимые в официальной прессе, обсуждали новый Союз писателей. Один, в очках, улыбаясь, словно давным-давно решил какую-то главную проблему жизни, спокойно говорил, как я уловил, о самой структуре Союза. Это была коллективизация писателей для удобства начальников. А соцреализм – это 58-я статья, по которой раньше сажали.

– А теперь создают новый, такой же союз. Неужели это и есть новые горизонты?

Как приговор нашему общественному Движению «За новый мир».

Недалеко от нашего столика известная поэтесса в кругу литераторов возносилась тонким голосом в небеса:

– Способ совести избран уже, и теперь от меня не зависит. Жизнь людей доведена до такого неблагоденствия, до такого трагического состояния, что могла выжить и жива только чистая духовность.

Может быть, это в ней – кажущаяся манерность? И вся нечеловеческая сила, подавившая наши жизни – исторически отступает перед чудачеством? И позиция возвышенного поэта истинна перед историей?

Главное во мне не «способ совести» – стоять укором чистоты и правды. Я искал вознесения в иное – в абстрактном представлении о жизни. Поэтесса сохраняет чистоту и истину жизни – стоически, жертвуя своей судьбой. То есть испытывает поэзию жизнью. Может быть, она более права?

7

Заметил недовольство профессора Турусова, когда организовывал конференции, но не мог не собирать для дискуссии литераторов.

В нашем «сарае», Центре дискуссий расселись вокруг «рыцарского круглого стола» – придвинутых вместе нескольких столов, литераторы, художники и музыканты. У стен на стульях садились опоздавшие. Мы с соратниками и завсегдатаями нашего офиса, по обыкновению, сидели вместе.

В зале были люди, не обладающие весомыми ресурсами, которые бы позволяли всерьез влиять на события, но смело рисующие свои схемы, куда идти. Большинство были мои сверстники, все в основном из провинции, у всех похожие биографии – наверно, как я, учились самостоятельно на «подпольных» сборищах единомышленников, на собранных родителями и ими самими больших библиотеках, а не только по школьной программе. Тоталитаризм привел к примерно одинаковому уровню образования и в центре, и в глубинке. Наверно, мамы стремились устроить их в известные университеты, в том числе в столице. Трудно учились, подрабатывая, становились аспирантами, кандидатами наук, выступали в печати, написали диссертации и кучу статей, и некоторые стали докторами. Редкие, как я, ушли в чиновники, а потом были выгнаны из-за излишней самостоятельности. Многие становились для меня узнаваемые, в ком я чувствовал нечто родственное.

На подоконнике у открытого окна устроился знаменитый поэт с лицом беззащитного лягушонка, он шумно вдыхал свежий воздух улицы, тенистой от деревьев. Его приглашал Совет нашего Движения.

Я не потратил много времени на то, чтобы собрать секцию литераторов – участников. Почему они так легко собрались? Может быть, ощущали мощный импульс, который могло придать развитию страны Движение «За новый мир». У меня не было мысли искать для них нишу – они сами захотели ее найти. И мое дело было извлечь из их достойных споров настоящую цель моего Движения.

Но чего я от них ждал? Какого-то небывалого разрешения в меняющемся на глазах мире?

Мнения за круглым столом сразу разделились, как будто жили еще в старой системе, не слыша тяжелых командорских шагов грядущего, которые раздавались в моей голове. Я сразу ощутил электричество раздражения и ненависти.

Известный в узких кругах литературный критик из правления Союза писателей, крупный телом и юркий, словно приспособленный ко всем угрозам, возмущался:

– Трагедия истории поблекла, осталась пошлость и грязь. А для трагедии нужно единство народного сознания. Думали: сталкиваются высокие идеи и страсти. И вдруг – оттуда лезет клоп.

Молодая учительница в конце стола робко спросила:

– Говорите: нравственность в опасности. Утрачены идеалы, молодые отравлены рок-шумом. Выходит, раньше, когда жили во лжи, были нравственны?

– Чистота была всегда, и под прессом, – зло откликнулся крепенький юркий критик из Союза писателей. – Дело в том, что разлагается та, что была раньше.

Встал сидевший у нашего стола журналист и писатель Костя Графов, заговорил обстоятельно:

– Раньше в революции символисты, как Блок, видели Христа и небо в алмазах, модернисты (Белый) и футуристы (Маяковский) остались в революции. А реалисты отвернулись от революции (Бунин, Шмелев). Максим Горький, встречаясь на улицах с солдатами, увидел, как насилуют, стреляют в детей, в «Несвоевременных мыслях» писал: нельзя страну перевернуть за год – зальете кровью. Иллюзии спадают, Есенин повесился в гостинице «Англетер» от абсолютной безысходности.

И строго закончил:

– Перестройка принесла резкую политизацию литературного процесса – приемы масскульта, эпатаж, узкий круг звезд, выгоду, а не истину. Открытую литературную борьбу. Нам с вами не видать плодов перестройки, нужно, может быть, столетие.

Отозвался сидевший недалеко от нас поэт-эмигрант, наведавшийся в страну, маленький круглый, с выпученными глазами, вызванными базедовой болезнью, стрельнул ими, как будто они были надеты на палочку.

– Вся жизнь наших конформистов заключается в служении. Энтузиазм был официальным ритуалом. Все его усвоили. Любая русская бабка по демагогии переплюнет любого конгрессмена. Знает нужные слова, кто из родственников за что воевал. Общественная жизнь была убита, жила лишь имитация. Сила советского общества была в его неправдоподобии – никто не мог поверить, что это так. И – у нас была зависть как движущая сила. Жили любой ценой за счет будущего. Отняли возможность делать жизнь.

Я восхитился его безудержно смелыми выводами. Но прав ли мудрец? Не перекос ли страшный – его нападки на конформистов? Да, был ритуал. Вся история – сплошные ритуалы. Но главное – была жизнь, не озабоченная социальным, и в ней творился «акт пребывания», усилие осуществления жизни (по академику Петлянову и философу Мамардашвили).

Мой приятель Матюнин, член ЦК ВЛКСМ, попросил извиняющимся тоном:

– Как вы не понимаете? Нельзя было иначе! Обходно писали правду. Все в какой-то мере поступали безнравственно.

Грузно встал диссидент Марк, гневно сказал:

– Наше поколение – идолопоклонники! Растлили наши души, и мы поддались.

Гена Чемоданов, сидевший рядом с ним, вдруг возмутился.

– Эта трагедия продолжается с древних времен. Заблуждение, как трагический рок. Нельзя заблудшего считать злодеем. Нельзя обвинять народ, это идея «Вех», якобы, народ виноват перед интеллигенцией. Народ вырублен. Пострадал. Это беда, трагедия народа. И – нельзя подменять поколение – народом. Недаром народ не порицает сдавшихся перед силой, слабых «предателей». Ибо знает, дело не в предателях. Они сохранили главное – жизнь, и народ этому сочувствует. Приспособление к жизни – это внешнее. Главное для народа – сохранить жизнь, выжить.

Он защищал обывателя – истинного героя, который перенес немыслимое, его всегда мытарили, не оставляя в покое, а он отделывался полуработой, рожал, жил и не жаловался. И – как умеет подладиться к любым переломам!

Это же мои сослуживцы! Он призывает меня любить их, ежедневно портящих мне кровь нежеланием работать во всю силу.

Марк стоял стеной, распрямляя толстые плечи.

– А вы, господин, реабилитируете слепых, пусть честных служак, которые расстреливали восстание зэков. Правда, сами не стреляли. Сегодня опасна попытка реабилитировать страшный человеческий тип – порождение тирании, ставший ее оружием и жертвой. По сути, «честного эсэсовца». Трагедия в том, что создатели фильма «Наш бронепоезд» боролись за свое рабство. Дети обмануты, не верят «промотавшимся отцам», потому и ордена презирают.

– А вы! – разволновался Гена. – Рисуете наше поколение в виде безжалостных палачей, убийц, соучастников сталинщины.

Я изумился, слыша моих соратников, открывшихся новой стороной. Не стрелявший из-за малолетства, я был и за Марка, и за Гену. Неужели старшее поколение было поголовно рабами? И кухарки у власти уничтожали ум, интеллигенцию? Да, у массы были интересы самосохранения. Но масса многообразна, в ней есть и патриотизм, любовь к родине, и слепота – трагедия рока. Но и – массовая вера в вождя. Нельзя заблудшего считать злодеем, но в то же время как быть с тупыми, честными расстрельщиками?

Борьба старого и нового – это было для меня отвратительное разделение того, что в младенчестве хотел объединить в единое, безгранично любящее и любимое.

Костя Графов стал примирять приятелей.

– Наше поколение удивительно! Было воспитано на ленинских идеях, хотя реальная жизнь от них уходила. Народ защищался героически, большинство полегло. Как его назвать промотавшимся поколением? Да, существовало социальное ослепление. Народ – не соучастник, о лагерях ничего не знали. Нельзя сравнивать две диктатуры – сталинскую и фашистскую. Детям лгали поневоле, но не учили лгать. Было два не пересекающихся уклада: ничего не подозревающие дети – и взрослые, патриоты родины. Народ не был палачом. Никакая диктатура не ассимилирует всей жизни народа. Он сохранил извечные ритмы жизни.

Мне казалось, он не хочет раскрывать свою настоящую точку зрения. Мордатый критик-шестидесятник не выдержал:

– Лишенный возможности влиять не ощущает себя личностью, в то же время ощущая себя смертным. Обезличен – безответствен. Спасет чувство причастности, надежда на какую-то форму бессмертия.

 

Казахский писатель в синем халате и тюбетейке поддержал Костю Графова:

– Нужно ощущать чудо жизни, ее фантастическую реальность и тайну! Разве воспроизведение бытия как легенды – не реальная жизнь духа? Почему же это бегство от жизни, по словам исповедующих беллетризм? Лорка – творец современного мифа. А Шаламов говорил о противоестественности «лагерного опыта» для человека.

Что-то в его словах и восторгало меня, и казалось страшно однобоким и стыдным. Вспомнил акына в расписном халате и в шапке, с длинной бородой, который воспевал великого мудрого вождя, солнцеликого, разумом необъятным как океан, выше пирамид и звезд видящим весь мир.

«Сарай», набитый людьми, притих. С почтением выслушали иностранца.

Благожелательный американец-искусствовед рассуждал о русской прозе. Странно, что после голода в 32-33 годах у вас так долго умирают прежние идеалы! Скептически отнесся к самой возможности общественного идеала. Наиболее достоверен сам автор. Переделывает мир – для себя. Все его амбиции – в личной сфере. Никто не обязан быть счастливым. Сама жизнь – объект пародии. Запад тотально ироничен. Жизнь трагична, потому что кончается смертью. Все свершается внутри, а остальное – политический строй, социальный быт – производное, частности.

Он уравнивал добро и зло, горе и радость, смех и слезы, ненависть и любовь. Вещи счастливее людей. Бегство в замкнутый круг. Он противопоставлял миру бесстрастность и точность. Главное оружие – деталь.

Слова иностранца навели на мысли о соборности и индивидуализме.

– У многих идеал – индивидуализм, – трезвым голосом начал Костя Графов. – А коллективизм, община спасала Россию! Демократия без равенства – не демократия.

Мордатый поэт-шестидесятник возмутился от слов Кости:

– Массовость как уравниловка! Уравниловка поработала в истории – аристократия еще в девятнадцатом веке почти исчезла, осталась ее низшая форма – «знать» (смотри Бориса Чичерина). Последнее дворянство – это уже результат отрицательной селекции. Сейчас развернули настоящую совковость, когда разрешили проявить себя. И сразу появился национализм.

– У нас неприлично быть не похожим на других! – раздражился он еще больше. – Должен быть стандарт. Инвалида до сих пор не встретишь на улицах. А у американцев больной-даун окружен заботой. Человек – центр, а не Ельцын, не Гайдар. Андрей Битов писал: «Идейная редукция, растворение себе подобных есть внутренняя потребность и маленькое счастье человека. Стал в очередь, и усреднился, растворился. Бытие определяет сознание, но сознание несогласно».

Я вспомнил песню Булата Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья». Ее поют, как нечто коллективное, а эта песня была написана для узкого круга друзей. Нет, не все превращается в массовую культуру.

И снова разгорелся наш доморощенный спор.

– Художник имеет право на поиски! – неслись возражения. – На свои поиски, свой язык, пусть его лишь десять человек поймут.

– Дабы его дурь видна была, – вставил Юра Ловчев, рядом со мной. – Как сказал Петр Первый.

За столами шумели.

– По Достоевскому, правда всех религий в том, что они борются со злом – в самом человеке. Лишь в человеке его можно потеснить.

– Коллективизм индивидуальностей!

Я тоже был убежден: нужны личности, чтобы объединиться в сознательный коллектив. И хотел стать личностью, многое понял из пережитого опыта вытягивания своей организации из безденежья. Наши участники находятся под влиянием общего, вновь установившегося мнения. И, как интеллигенты с красными бантами в петлице в семнадцатом году, снова надевают уже белые банты, и гордо показывают их в залах на заседаниях и на улицах.

Филолог и теоретик искусства, пишущий о прозе молодых, высокий, бледный, модно небритый, с откинутыми назад прямыми волосами, говорил уверенно. Новая фаза столкновения с тысячелетней историей, а не с XX веком. Столкновение коммунальной и личностной ментальностей. Первая шла тысячелетия, вторая – от начала Рождества Христова. Марксовы классы – еврейская мечта сбиться в коммунальные группы, национальное идентичное сознание. Свобода нации добывалась в войнах. Сейчас век крушения коммунальности, в срывах, ибо национальному сознанию – тысячелетия.

А я не из тех ли, кто остановился на коммунальности? – подумал я. – Откуда тогда мое представление о поэзии, литературе как самой важной силы? Хотя, с распадением моно-интереса литература перестанет играть такую роль. Будет разнообразие интересов.

– Нет кризиса литературы, новой литературы нет, – безапелляционно утверждал модно небритый теоретик искусства. – Но есть выход – на дороге личностного. Всечеловечность, космополитизм – вот будущее. Классика наша вырывалась на этот путь, совершила подвиг общечеловеческий, и оттого стала великой. Западная литература – на верном пути развития личностного постмодернизма. Еврейская культура совершила подвиг ассимиляции, обогащения других культур. Подвиг – всегда вина.

Медлительный абхазский писатель с застывшим сарказмом на лице, которого отлучали от советской литературы за участие в подцензурном журнале, резко бросил в зал, выпячивая вперед нижнюю челюсть:

– Нет «человеку идеологизированному»! Работодателю нужна идеология, а не качество работы. Держится на всеобщем дефиците, его же и создавая. Настоящий писатель живет на фоне вечности. Идеологизированный же – заменяет чем-то другим. Классовый расизм. Совершенство таланта отрицает долгий идеологический путь развития человека. Зачем Шаляпину коммунизм? Он осуществился и так. Достиг совершенства другим, более коротким путем. Счастье не требует долгого идеологического пути, наоборот, гибнет на нем. Идеология приводит к падению мастерства.

– Необходимо возвращение к безусловной ценности личности, нравственным ценностям, – припечатал он. – Не коллектив воспитывает человека, а человек – основа коллектива. Все сейчас поворачивается к душе. Вся философская проблематика. Философия перестройки должна быть гуманистической.

Кто-то сидевший у стены сказал:

– Сначала нужно самоуправление – на всю Россию, и оттуда брать депутатов вверх. Должны быть личности, а не представители партий.

Это был давний спор. Я прочитал много статей по этому вопросу, и, конечно, в силу своей провинциальной образованности и романтической веры в существующую безграничную близость в мире предпочитал нутряное, изначальное, без наслоений соборности и религиозной веры.

Модно небритый теоретик пытался высказать свою идею до конца:

– Западная классика остается актуальной, с ее темой стоицизма, долга – даже не перед социальным злом (это наш застой брал на пропагандистское вооружение), а перед трагизмом существования. Там размышляют о человеке вообще, в ком стали проблематичными гуманистические ценности. Человек – многомернее, сложнее приготовленной ему цивилизации. Вера в человека – самая трудная из всех.

Да, я действительно в застое жил социальными проблемами, чувствовал в них последнюю истину. Но сейчас не знаю, может ли человек выстоять в трагизме существования вообще.

Диссидент Марк бурчал себе в живот:

– На Западе никогда не было такого тоталитаризма, как у нас – сверху донизу, и внутри – в психологии. Потому разрушить надо все! Высвободить «я». И только после подлинные индивиды начнут кооперироваться для своей необходимости. Авторитаризм продолжит агонию, придется выпить чашу до дна. Политики боятся потерять власть.

Не глядя на Марка, Гена Чемоданов попытался исследовать проблему исторически.

– Эта тайная болезнь Возрождения проявилась, когда труд перестал быть общественным или символическо-религиозным, свелся к накоплению и потреблению. Отсюда философия Декарта: «Мыслю, следовательно существую» – субъективизм западно-европейской культуры, духовная робинзонада. «Я» и «не-я» – центральная задача фаустовской души Запада. Отсюда кантовский «категорический императив». Капитализм выделил в самостоятельные сферы искусство, науку и философию. Вся послекантовская культура стремилась преодолеть Канта. Гуманизм стал змеей, кусающей себя за хвост (Ницше). От совпадения красоты и истины (античность, средние века, Гегель, Шеллинг) – через подвижное их соотношение (15 – начало 19 вв.) – к отделению красоты и истины. Буржуазия лишила все роды деятельности священного ореола (Маркс). Наступил рынок идей, духовное стало предметом потребления. Истина, мол, недоступна людям (сколько голов, столько и умов), и потому, мол, задача художника – проявление его уникальной и абсолютно свободной индивидуальности. Кто любит идеологию, тот убивает людей (Камю).

– Да, красота есть добро, – оживленно заговорили за столами. – Это единство в Европе давно разрушено, а у нас сохранилось доныне.

Гена продолжал в том же духе:

– Итак, в культурно-исторической драме сейчас два принципа: самостоятельной свободной личности – судьи истины и красоты (оборотная сторона – поиски через архаику, миф, «коллективного бессознательного – Хайдеггер, Юнг). С другой стороны, принцип «соборного» отношения к истине, не как личной собственности, а как к началу, которая больше владеет тобой (начало в античности и средних веках). Абсолютизация субъекта идет от обожествления человека (Возрождение) через абсолютизацию его Разума (Просвещение) к выделению в псевдосамостоятельную силу каждой его телесной и душевной способности (Авангард).

И заключил:

– Россия не испытала в полной мере влияния Возрождения, Реформации и Просвещения. Потому сумела сохранить содержательное начало культуры, общенародный и даже общечеловеческий характер своей духовной жизни (Достоевский). Ценность личности предполагает сверхличные ценности.

Одобрительно зааплодировали.

– Так! Русская литература, с ее чувственной передачей фактуры бытия, идеей жертвенности и искупления, видит задачу обретения духовной истины.

Гена открывался мне по-новому. Это то, что я хотел в нашем общественном движении, но в нем оказалась странная коллективизация индивидуальностей, все тонуло в негодующих спорах. Какое тут может быть единение? Ох, что-то неладно с моей организацией! Как собрать единомышленников, без кого невозможно работать? Но я верил, что могу собрать соратников, пусть немногих, способных конкретно отвечать за дело.

Поэт Коля Кутьков, полупьяный и вдохновенный, в пиджаке и с широким вывернутым галстуком, размахивая руками и мешая нам, возгласил:

– Великих поэтов двадцатого века рождали не столько грандиозные события, сколько предощущение великих Прощаний и неотвратимых Утрат.

И перечислил Блока и Бунина с дворянской культурой. Есенина и Клюева с их крестьянской общиной и миропорядком, крепких вольных хозяев Твардовского и Павла Васильева. Погибших фронтовых поэтов-сверстников, поколение 50-х и 60-х с благородным пафосом комиссаров чистой революции, отчего их поддерживало государство. И поэтов неуютных 80-х, ностальгирующих по старым тепличным условиям, любви и лиризму.

– Это начало главного феномена лирики – высказывание от первого лица, а не от класса, державы или лояльного лирического героя. 90-е годы будут под знаком личностной медиативной лирики, осмысляющей опыт, вечные вопросы на границе тысячелетий. Поиск идеалов, цинизм и безверие исчерпывают себя.

Молодой поэт-хохол со скобкой усов и бородки подхватил собрата:

– Наша поэзия не пробуждает в человеке его индивидуальности, аристократизма духа. Поэту страшно сказать: я. Только о народе священном. Это – от мировой тенденции нивелирования, усреднения личности, ненависти к аристократическому духу личности. Дух не имеет ничего общего с политикой, явлениям общественной жизни, а представляет собой альтернативу земным эмоциям в человеке.

Осанистый филолог из Института гуманитарных исследований с обильными волосами, разваленными по обе стороны головы, неспешно сформулировал суть эпохи:

– Необычный расцвет индивидуализма и неизбежное несчастье отдельного человека – вот мало разрешимое противоречие XX века!

Молчавший до сих пор кинорежиссер, посасывая незажженную трубку, вальяжно откинулся в кресле.

– Художник – врач общества. У нынешних пренебрежение к публике. Народ – в нравственной пропасти. Неужели вы и теперь «сами с собой»?

Я, выросший на окраине, где было только море и небо, как плохо знающий историю, был за самостоятельную личность, за самовыражение. Самовыражение – это стиль, а не преобладание разума. Вопль страдающей души, а не пресные споры о соборности и личности. В нем все богатство личности и отношений между людьми.

Как говорил кто-то, в стиле – ответ на все вопросы художника, окончательная победа разума. Это дело крестьянское – окультуренного огороженного цветения. Стиль – это когда за него дальше нельзя. Хочешь идти дальше – освой свой кусок целины. В «Мертвых душах» Гоголь стилем выразил победу над глупостью, и не нужен был второй том. Он погиб, так как пафос добра превзошел его стиль.

 

Почему так не эстетичны произведения на социальные темы политики, революции? Потому что на самом деле – там нет стиля, то есть раскрытия себя, а лишь натужный энтузиазм «приподнимания действительности».

Некий литератор робко глянул на сидящего на подоконнике:

– Андрей Вознесенский был прав в его ощущении необратимости убиения искусства социальным, идеологическим, классовым и другими заторами, нашим общим предательством. Прав в нужности духовного освобождения. Не дон Кихот, а Гамлет – сомнение и совесть! Вот, о Горации:

Я – последний поэт цивилизации.

Не нашей, римской, а цивилизации вообще.

В эпоху духовного кризиса цивилизации

культура – позорнейшая из вещей.

У раскрытого настежь окна знаменитый поэт шумно вдыхал воздух, ерзал, и внезапно расталкивая всех, выскочил вон.

Все переглянулись, чувствуя какую-то неловкость. Кто-то сказал, что у него астма. И все оживились снова.

____

После небольшого перерыва собрание оказалось в уменьшенном составе. Все кучно сдвинулись ближе к переднему столу.

Оставшихся увело в сторону метафизического в новом искусстве. Крестьянский поэт Коля Кутьков переживал за свое, больное:

– Происходящее в поэзии – взметнувшийся рой листвы, андерграунд объявлен новым периодом искусства. Уляжется, и все станет на свои места. Нет отката читателей от поэзии, а возвращается ее подлинная функция – отвечать человеку на его внутреннее, не имеющее отношения к государству. Это очень много, если бы хотя один миллион любят поэзию.

Все-таки, думал я, Коля отстал со своим кругом авторов «деревенской литературы». Не видит главного: смену кожи, изменение самого духа эпохи.

Мой взгляд был радикальным: вся советская литература, исключая нескольких великих, шедших своим путем, – фальшивая. Свезена мной на дачу и сброшена в угол, как хлам: «произведения» генсека Брежнева, Семена Бабаевского, Иванова, Проскурина, «секретарских» и других подобных писателей.

Разве глубина человеческой натуры заканчивается в накопленном до сегодняшнего дня духовном опыте человека? Она – не замшелая бутылка с драгоценным вином, а – распах в переливы космической новизны. Почему моей душе так хороша свобода новизны? Свобода иного выбора? Это свет того костра, что горит с древности, все разгорается, и топливом служат уже космические пространства, тот «бстракт», где чудится что-то атомарно-космическое. Хотя тоже не понимал, как цвета в абстрактном искусстве могут вызывать волнение, кроме разве зеленого – утешающего цвета леса.

По мне, поэзия во всем, настоящая, болевая – есть самая острая, самая неудобная, зачастую не нужная для человека. Ибо оптимальное состояние человека – покой, без терзания духа и тела. Брать ответственность, любить и ненавидеть – слишком тяжело.

Поэт-абсурдист с крестьянским лицом, кажущийся, подслеповатым, как бы не слышал Колю Кутькова.

– Мир сдвинут с устойчивой оси ценностей: центр и периферия, большое и малое, замкнутое и распахнутое меняются местами. Прием перевернутого зрения: «птица – это тень полета». Мысль идет окольным, огибающим, захватывающим «лишнее» путем, а то вовсе «от обратного». Лишнее – это и есть мистическая загадка жизни. Лирический герой уходит в себя, чтобы на новом уровне вернуться к людям.

Своей речью абсурдист поразил меня, хотя я ничего не понял, кроме последней фразы. Его сторонник поэт с женоподобным лицом и густой шевелюрой вообще привел меня в восторг:

– Нет старого языка, есть «рост речи». Гомер изобразил все соразмерное древнему человеку, для него были общезначимы побережье, флот, крепость, колесницы, человекообразные боги. Для нас сейчас – вирусы, наследственность, компьютеры. Мы должны вообразить пространство внутри бактерии.

– А человек куда денется? – выкрикнул Коля Кутьков. – Протестую!

– Не мы меняемся, а пластика, язык, знаки времени, – глянул на него женоподобный поэт. – Они – переменные нашего космоса. Постоянные – заповеди добра и реакции сердечной мышцы на адреналин.

Меня всегда поражали поэты, мои сверстники, как они умеют грандиозно обобщать, а я еще булькаю между разрозненными фактами и событиями. И было завидно, и прислушивался к себе: нет, завидую восхищаясь.

Вдруг поднялся гневный молодой художник с волнистыми волосами до плеч, «под Моцарта», пишущий в своих картинах огромные глаза настрадавшегося веками русского народа, набросился на них:

– Новые предлагают самовыражаться! Льют из ведра краску на полотно! Бенуа говорил, что русское искусство – это ответ русской души на таинства мира и гармонии, божественного замысла мира. Как можно отчуждаться от красоты мира, от бега облаков, шума леса, от травы в поле? Вместо – предлагают набор квадратов и треугольников – знаков уличного движения. Сезанн разделил мир, где песчинки одинаковой нет, на куб, конус, шар, как Маркс – на буржуа и пролетария. Марксова идея разделения! Борьба духа и тупой материи! Тенденция уничтожения цивилизации! Сама идея антибожественная. Бесы всегда существуют, как зло и добро. Демон возомнил и разбился. Идея самовыражения смертна, ибо не видно пределов нравственности

На художника навалились. Художник-диссидент с впалыми щеками и густой бородой до груди, участник известной «бульдозерной выставки», удивлялся:

– У вас по-старинному: враг – это дьявол, бес. А противоположное – Бог. Не умеем врага превращать в друга.

– Вертикальные линии напряженнее горизонтальных! А диагональ – это равновесие, соответствующее зеленому свету.

– Изображение должно быть – самим мазком, самим кружевом красок, – прорывом из канона!

– Не потеряете человека? – кричал молодой художник.

– Кандинский искал первоэлементы воздействия – в пятне, цвете, а Клее – в линии. Они потеряли?

Приверженцы старого искусства не сдавались.

Крупный телом и юркий литературный критик из правления Союза писателей вторил молодому художнику:

– Не интеллектуалы сообщают свой уровень массе, а масса навязывает свой уровень и стиль. «Шу» (кит.) – уважение, сама способность, до опыта, доброжелательного внимания – у нас утеряна. Насмешка, ехидство, ирония, разрушающие «шу», создают впечатление более высокой точки зрения. Это иллюзия, у них за душой – пусто. Насмешка – уменьшительное стекло ума, говорил немецкий ученый и моралист Лихтенберг.

Кинокритик, женщина с грустными глазами со смиренным видом вздыхала о гибели интеллигенции чеховского типа, жившей простодушной и прелестной духовностью, не замечая своей нищеты, – в театрах, библиотеках, дружеском общении.

– Кризис веры, доверия – опрокидывается вся шкала человеческих ценностей, веет ледяным ветром разрушения. Выветрилось чеховское: «Какое счастье – уважать человека!» В обществе происходит привыкание к бесчеловечности. «Долой литераторов – сверхчеловеков!» – этот лозунг понуждал забыть, что писатель – совесть народа, а не его рупор. Достоинство покидает нас, втайне не уважаем себя.

____

После диспута я предложил перекусить. Мои сотрудники сообразили скудный ленч, быстро разложили на столах несколько подносов с тарелками бутербродов из дефицитной колбасы и сыра, и несколько бутылок водки. Разлили в маленькие разнокалиберные рюмки.

После первой начался галдеж. Появившийся к ленчу автор поэм о святом русском народе с мстительным выражением на худом лице, с редкими сальными волосами на голове, стоя разглагольствовал, размахивая бутербродом:

– Мы ставим великих, всю культуру в золотые рамки. Если бы не было Пушкина, на его месте стоял бы Жуковский, и мы бы заметили в нем столько достоинств, что не замечаем сейчас. А культ Пилсудского в Польше? Не хочет народ видеть его реальным! Это – и у нас. Ни Ленина, ни Бухарина, ни Ельцына не хотим видеть, как есть. Несем на крыльях своей веры в святость. Реакция кризисных эпох на мечтания о стабильности жизни. Образ в золотой рамке – почему он именно в таком виде оказался нужен, выделился? Дело не в нем, не в Пушкине, а в нас. Пушкин гений, так как он нам нравится, а не от того, что великий поэт.