Иллюзион жизни. Рассказы, эссе, миниатюры, ирония и гротеск

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Иллюзион жизни. Рассказы, эссе, миниатюры, ирония и гротеск
Font:Smaller АаLarger Aa

Иллюстратор Елена Сомова

Фотограф Макаров Владислав

Оформление обложки Елена Владимировна Сомова

© Елена Сомова, 2024

© Елена Сомова, иллюстрации, 2024

© Макаров Владислав, фотографии, 2024

ISBN 978-5-4498-2711-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«…ПЕШКИ ВСТАЛИ НА ГОЛОВЫ – ТАК ОНИ БЫЛИ ПОХОЖИ НА РЮМКИ-НЕВАЛЯШКИ, ПОЛНЫЕ БАРХАТА. НАПОЛНЕННЫЕ ЧЕРНЫМ И БЕЛЫМ ДЕРЕВЯННЫМ ПАФОСОМ, ПЕШКИ УСТРОИЛИ РЕВОЛЮЦИЮ, А ЧЛЕНЫ ПРАВЯЩЕЙ ДИНАСТИИ И ЭКС-МИНИСТР САРЫ СО СВОИМИ КОННЫМИ ОФИЦЕРАМИ УЖЕ МНИЛИ СЕБЯ ЗОЛОТЫМИ, КОСТЯНЫМИ И ПЛАСТИКОВЫМИ ФИГУРАМИ, СБЕРЕГАЯ ЭНЕРГИЮ ДЛЯ СРАЖЕНИЙ В ИГРЕ…»


ЕЛЕНА СОМОВА. РАССКАЗ «БЕЛАЯ ЛАДЬЯ, ИЛИ РЮМКИ-НЕВАЛЯШКИ, ПОЛНЫЕ БАРХАТА»

В книге использованы в качестве иллюстраций фрагменты репродукций двух офортов Франсиско Гойи: «А они всё не уходят!» и «Вот они и ощипаны».

Иллюзион жизни

Что есть жалость?

Так было жалко эту беременную дурочку, коротконогую, с толстыми икрами, налившимися титьками, подобно верблюжьим горбам, готовым к принятию тяжелой кармы – нести не свою ношу, освобождая ирода от ответственности. Ирод не рисовал себе в мыслях жизнь с дурехой, зачавшей от него во время его развлечения этой крепенькой телом, но хиловатой своим содержанием, тупицей. Она для него была вроде вешалки – удобной, комфортной и безотказной. В меру надежной. У нее была бегемочья походка на полную ступню. Она так и жила, по полной хватая горя и счастья своими обожженными в пятилетнем возрасте губами. Уродство прилипало к ней как ее принадлежность.

Жизнь с удобствами предпочитало все ее окружение, пользуясь дурой по – разному, кто как мог: то как жилеткой для вытирания соплей от наигранных слез, то перевалочным пунктом неудач, то просто узнать, чем жива и отнять, – забрать себе добытое кровавым прозрением дуры. Удивительно, но она мгновенно вызывала к себе презрение своей услужливостью и пониманием сути проблем Ирода и его окружения. К чему ей были эти мордовороты? Каждый себе на уме, сидит на своей ветке и вещает свои постулаты ценностей, противоположные твоим. Но уж самые растакие ценные. А ты – дура, и сиди в своем корыте и все, что ты вякаешь, принесет тебе рядом с такими иродами, только порицание. Они способны только порицать и не примут никогда твоей правоты.

Критиковать ее образ жизни и всё, что дура делает, стало нормой их отношения к этой девушке.

А станешь права – выдолбят на своих иродских стенах все, что есть у них против тебя, и обнародуют с уклоном в свою пользу, мол вот вам индивид, экземпляр под названием дура – хроническая. Всё, что она говорит – неправда. Потому что дуре изъясняться нельзя. Рядом с дурой мы все умные.

Ну как было сказать ей: «Беги отсюда, это звери!», – комфортнее смотреть жизнь, как бесплатный фильм в кинотеатре, не ожидая антракта и мороженого в фойе.

Дурочка проявляла усердие в учебе, надеясь на светлое будущее, обещанное некогда коммунистическим символом ушедшей в прошлое эпохи. Она почти всегда вела себя, согласно принятой роли. Эту роль она себе не выбирала, но коллекционировала похвалы в свой адрес от навозной кучи любителей живого кино. Гурманы натурального кинематографа подстегивали в ней неосмысленное шествие по острым камням своей горькой роли дуры.

Она от стремления к повышению своего статусного предназначения и уровня образования стала подружкой плохого человека, ежедневно осведомлявшего весь свой пожизненный экипаж нахлебников на чужие слезы о том, что дура ему сказала, как повернулась при ходьбе, как смешно поцеловала его, Ирода. Ведь это же так весело, когда все умные, а тут нашлась коротышка и обучилась по – срочному, так что все ее знания – псу под хвост рядом с их высшим-превысшим образованием на дневном-предневном отделении с выпивками, песнями и плясками. Гиганты мысли прошлись же…

Ироду весело было забавляться с дурочкой, сообщая под общий хохот кучки мерзавцев о ее прогрессе в умственном плане слушателям и соглядатаям истории.

Иногда дура чувствовала оттенок презрения к себе, но сразу же оспаривала в уме свои догадки с глупой своей верой в какое – то будущее на пустом своем месте.

На нее ходили как в зоопарк: посмотреть от скуки, узнать от нее самой, что нового в жалкой ее жизни происходит. Всегда было, над чем позубоскалить и потрепаться уставшим от своих мужей и спокойной размеренной жизни потаскушек от усопшей совести и потаскунов, пропагандирующих свободный секс, ибо главное – мозги, и если они есть, то можно садиться верхом на любого, и пилить дрова на записных книгах мудрости. Они оказались так безжалостны, заметив чуть – чуть крошечное, забрезжившее в черных тучах ее бытия, крылышко просвета. Ведь только им доступно окно в будущее и дверь в счастье. Эта белая сволочь разнарядится во все цвета мира, только бы оттенить себя и не слиться с мелочью.

Дура тем временем полнела и раздавалась в боках, ожидая своего несчастного ребенка.

Вслед ей смотрели и крутили у виска пальцем: ну зачем ребенок дуре?

А она за всех радовалась, как собачонка виляя хвостиком, и погибала в этом забытом селении, неся свой крест идиотизма, которого не было у нее с точки зрения медицины. Просто так не повезло человеку с друзьями. Она принимала за друзей подонков, ржащих над ней и ее походкой вечно беременной бабы.

Подонки собирались большими кругами и вместе обсуждали, как фильм, ее жизнь. А дура улыбалась им при встрече, да на праздники дарила всем подарки. Они и над ее подарками ржали до мокрых трусов своих позорных. Ее беда в том, что она отвечала скотам, как людям. А скоты принимали за должное ее нелепые подарки, и за подарки себе – ее горькую судьбу, брошенную уродам под копыта. Статусные свиньи хрюкали в своих благополучных чашках семейных чаепитий с рассказами о ней, горемычной, трепались по телефонам о ее бедах и сомнениях. А она все бегала за их флажками счастья, расставленными для нее в снегах, протоптанных лыжами параллельных дорог. И не находила этого счастья нигде. Искала и не могла найти в ужиных кольцах сплетен о ее поисках.

– Вы извините, дурушка, я обокрал вас десять лет назад, и вы утерлись слезами и ушли. Как же можно так жить, не отомщенной?..

А супруга этого мерзавца подрывала авторитет и без того не сильной дуры, и оставалась дура даже без работы – снова на улице, вдыхая горький запах отчаяния. А как же было супруге умника не рыть ямы дуре? Иначе она придет, как ясное солнышко, растопит ее жалость, расплачется вдруг. Матерая воинственная коряга, за дела своего супруга радеющая, да перестанет вдруг собирать сплетни? Как же будет им жить всем без дуры? Бесплатного кино лишаться? Да ни в жисть! Это как 13—й зарплаты лишиться или отпуска. Надо всегда заботиться о том, чтобы дура не выползла в свет, а то не дай бог ляпнет что – отвечай потом за нее. А сидит в своем отчем краю, засранном на всякий случай кучкой властелинов – и хорошо. Глубже ее затолкать только – и гоже. Дура опять припрется со своими убогими подарками, и начнет рыть свои кротовые норы к их счастью, чтобы полакомиться. Так лакомились они, лакомились, что разжирели свинские их рожи, и едва протискивались в телеэкраны новостей с извещениями о новых своих успехах.

А что было делать дуре среди болота крякающих уток, сидящих в сплошь сплетенных в узлы гадюках?! Утки громовещали известное им из уст гадюк, и растили вокруг дуры непроходимые чащи сплетен.

Дура горько разминала свои стертые в кровь ноги, присев на лавку. . По  осколкам своей судьбы ходить босиком не каждый сможет. А Ирод копил свои достижения, на ее крови выполненные, на разможженной всклянь ее судьбе, и здоровел на глазах, наливался соком всевластия. Ей открылся заговор вокруг нее. Внезапно, когда приятель Ирода извинился перед ней, для нее открылось все, от чего она страдала и несла свой кровавый болезненный шаг по жизни. Тогда самая говорливая трещотка подавилась своими вонючими слюнями, – так поперхнулась, что в ее легкие вошли ее зловонные слюни, образующиеся от жадных откровений за чайком. Так поперхнулась, что стол опрокинулся вместе с чашками их, прямо на подол зашикаренного платьишка центральной сплетницы.

Они делали ареной цирка ее жизнь, а забывали о своей, став клубком гадюк в лесной чаще.

Образы светлой души

Сердце не отпускает светлых лучей, однажды озаривших жизнь. Что человек ждет от жизни, то и придет к нему. Не отпускать образы света из души, озарившие когда – то в юности – мудро, свет имеет проекцию на судьбу. Эта проекция снизошла с озаренного подоконника из глаз прекрасного юноши и поселилась в сердце моем. Лучики света пробивались ко мне сквозь отчаянье и тревоги, приходили неспешно, вовлекая в свою карусель, врывались в открытое окно и перекрашивали все цвета в доме.

Они приходят к человеку, эти образы светлой души, являются из амальгамы света, из пуха, летящего высоко между деревьями с 12—этажный дом. Они возвращаются на мгновенье и некстати, – не успеешь между делами запечатлеть красоту и неординарность этих образов. Раздвоение мира происходит между соломинами солнечного света, – пучок лучей неотвратимо диктует свои постулаты битвы за существование.

Свет, исходящий от человека, иного свойства, этот свет исходит из всего: из ореола, ауры, несмотря на внешние воздействия мира, вследствие которых человек претерпевает изменения настроения, состояния души. Под влиянием характера отношений его с миром происходят взлеты или падения. Только взлетел, казалось бы, но тут как тут неотвратимость ненастья, психологического урагана, устроенного прорицателями будущего человечества. Сидим, боимся. На рожон лезут уставшие ждать, и получают бурю эмоций и длительные воспоминания дискомфорта.

 

Я знала, что воинствующие демагоги получают облом в середине спектакля жизни и долго зализывают свои раны в местах соприкосновений с убийцами комфорта.

Ужасны человеческие головешки с навсегда потухшим фитилем, чекающиеся сами с собой в зеркало красивым наполненным фужером. Они мстят за свое поражение всем, кто попадет под горячую руку. Лава их ненависти безгранична, к миру и самому себе они одинаково равнодушно относятся, предпочитая острое и холодное горячему и нежному. Они мертвы по натуре, хоть родились мягкими и добрыми, но эго вело их к пределу, тормоша, словно уснувшую куклу перед ширмой и рампами.

Каждый их день был как выход в свет со сменой декораций и застывшей музыкой в оркестровой яме. На вопрос, куда девается в человеке совесть, они отшучиваются: «Она в оркестровую яму упала». Так же упал их дух, поравнявшись со смертью и впитав ее отвратное дыхание. Гонка за недостижимым убила их души, не поставив памятники не погребенной отмершей плоти. И блуждают они по залам и улице, в спешке еще пытаясь что – то продать и подороже.

Но врывается воздух весны, распугав гниющую мразь по обочинам, и опрокидывает черную свечу предательства кристального света. Убедителен в правоте, воздух свежести расшвыривает комья сгоревших сердец. Падаль имеет запах разложения, но его взрывает буря свежего ливня над морской пучиной и растворяет вовсе, не дав отравить атмосферу.

Чайки вопят от голода рядом с домами, прилетев с озера. Чайки пророчили беду, но солнцем раскрыло их навстречу ветру и воде, дающей жизнь. Поддерживая жизнь, воля волн выносит на солнечный остров крохотного утенка, оставленного девочкой на песке на другом конце океана.

Я помнила чистые светло-голубые глаза юноши, с которым сидели мы на подоконнике в Доме работников просвещения и беседовали, и эти глаза меня согревали в зимних стужах. Через многолетний переход пройдя, я вижу их, и видела даже, когда умирала моя бабушка. Мои родители в это время сидели рядом с ней и держали ее за руку, а я в это время терпела скандал с мужем. Он кричал на меня изо всех сих, а я боялась разбудить наших детей и рыдала в ванной. Но вдруг я подняла глаза ввысь, – в пространство между занавеской и потолком, и что-то очень больно вцепилось в мои волосы впереди и немного справа, даже кожа онемела между челкой и макушкой. Затем в ванную муж принес мне телефон и сказал, что звонят родители, моя бабушка умирает. А я заорала на него: «Это все из – за тебя! Бабушка чувствует, как я несчастна с тобой! Она так старалась, работала всю жизнь по две смены, а ты своими постоянными придирками выводишь из себя и не даешь спокойно жить!»

Я взяла трубку и сквозь рыдания крикнула: «Забери меня с собой, бабушка, баб Аня, я не хочу жить, здесь одни сволочи, все гады и сволочи. Никто не понимает меня, я устала биться в их ледяные умы, они твердолобы! Это ослы, не люди. Бабушка, ты меня возьми с собой, пожалуйста!»

– Не возьму. Ты родила и еще родишь скоро. Люби детей. Ты нужна им.

На этой фразе раздалось такое странное хрипение, но я продолжала вести диалог.

– Нет, нет, бабушка, ты нужна мне! Пусть муж и его родители заберут себе и того ребенка, который родится, а я детям не нужна, я им чужда, как их отец, он ждет, чтобы я уехала к дяде Толе или в Москву к тете Поле. Мы ругаемся. Миша дерется, когда дети спят.

– Не надо драться, вы с мужем теряете свое достоинство перед детьми, если ругаетесь и деретесь при них. Ты уже разговариваешь не с бабушкой, Аленушка. Анна Александровна слышала твою первую фразу, а ответив тебе, сразу же испустила дух. Она стала весить меньше на семь граммов. Все в мире имеет свой вес, даже душа.

– Семь граммов… – слова с трудом, но дошли до моего сознания.

Семь граммов… эти семь граммов обеспечивали существование на земле самого близкого мне человека. Увлеченная любовью, унесенная ею на другую планету, где другой состав кислорода, я забыла, что бабушке я нужна более, чем кто – либо. Как пережить это неосознанное вовремя предательство? Убежать сразу от мужа? Слышали бы вы, что сморозили его родители, когда я зашла за своими дочерьми в их дворцовые хоромы… Они в своих плоских мозгах делили не свое наследство. Эти убогие понимают смерть через приобретение. Мои семь граммов не позволяют мне оставаться в этом обществе. Плакать при уродах не дозволено, это забавит отмороженные мозги, они сразу начинают потчивать своей убогой микстурой, из – за которой половина человечества падает в колодцы забвения, и многие остаются в нём на всю свою горестную жизнь. Эти отморозки не увидели слез на моем лице, поэтому сочли за право начать при мне дистанционный дележ бабушкиных денег, моей бабушки, которая не являлась им родственницей. Перелезли через головы моих родителей – и пошли плясать такую редку – еньку… Им, видишь ли, в их захолустье, надо поднимать чего – то, как это… фасад, или что. Бабушка мне для учебы деньги оставляла, я смогу в Москву поехать, остановиться у тети Зое и тете Поли, и учиться в литературном институте. Только эта мысль смогла остановить слезы внутри моей души. Эти бесчувственные животные не способны думать по – людски. Так я им и сказала. Пингвины почесали ластами за ушными отростками, обещали скандал, как всегда. Я все – таки развелась с их отмороженным сыном, обрела свободу и независимость. Стала отдельным государством в государстве.

А тогда, после последних слов моей бабушки мне по телефону… волосы еще болели на голове. Это был не удар, а попытка сверхсилы удержать меня за волосы или взять меня в свое пространство. Я тонула в слезах, и меня вырывала сквозь пространство рука бабушки, – из горя моего вырывала, из этих жутких мужниных скандалов и придирок маменькиного сынка. Ну надо же: причина скандала – не по струнке выровненные по гардинам занавески. Абсурд!..

Мама сказала, что когда бабушка умирала, то перед ней была моя фотография, где я первоклассница, и она держала фотографию за голову и кричала: «Дайте мне ее волосы!»

Через два года я развелась с мужем, будучи студенткой университета, а через пять лет ушла от него и душой. Насовсем.

Во снах меня преследовал ужас, оттого что мама хотела меня постричь и показывала, «по куда». Ее пальцы водили чуть ниже уха, а спина моя холодела, и я бежала прочь от насильственной стрижки. Психологически это можно было понять так, что я не хотела отдать свои волосы бабушке, я хотела сама быть рядом с ней. Подсознательно я мечтала жить и быть счастливой, и чтобы рядом бабушка отдыхала душой и сердцем, наслаждаясь цветами натюрморта, на который у нее в Ленинграде не хватило денег.

– Я нарисую тебе натюрморт, – говорила я баб Ане, вот подрасту немного. Но художник сказал тебе, что я твой лучший натюрморт, и надо беречь меня. А натюрморт он сделает из физиономии того, кто доставит мне неприятности.

Бабушка, милая моя бабушка, я знаю, ты простишь меня и отдашь мне свои последние конфеты и яблоки. Ты отдала за меня свою жизнь перед вепрем времени, который пытал меня. Тогда ты лежала в больнице с давлением, потому что умер твой дядя Саша, ты любила его. А когда он умер, то оказалось, что его семья даже не знает о тебе, что ты была только эпизодом в его жизни – и только. Твоя великая любящая душа была только грелкой мужчине, о котором знали я и тетя Рая.

Но тетя рая узнала о дяде Саше от меня, даже не от бабушки. Мы шептались на кухне, и тетя Рая обещала мне дать нам всем счастья, потому что она сама знает, где оно есть. Это было в моем детсадовском детстве, но так мучает маленькое предательство. Нельзя раскрывать секреты близких. Никогда нельзя раскрывать секрет, если тебя просили никому не раскрывать его.


Светлые глаза юноши потемнели со временем, а вокруг его глаз появились темные пятна. Он стал похож на медведя панда. У нас не было даже священного поцелуя, о котором мы мечтали, – только беседы возле окна. Странно меняется лицо человека. А у совсем другого юноши, который предал меня, кожа на лице свисает при повороте головы, будто стала велика. И хотя волосы не поседели, но видно стало, что он очень стар. Не заслужив седины у Бога, он поменял размер кожи. У предателей так бывает. Сок вытек моими слезами.

И вот это имея в памяти и сердце, надо находить в себе силы уезжать, убегать, уползать и улетать от довлеющего противостояния твоему внутреннему счастью. И я сейчас поеду на набережную, стану там наслаждаться свежим воздухом, которого давно не чувствовала и писать там стихи. И придет ко мне свет.

ПАМЯТИ ГАЛИНЫ АНАТОЛЬЕВНЫ АНТОНОВОЙ-СТАЙЦОВОЙ

В жизни каждого человека есть люди, которые становятся маяками в судьбе, такими маяками стали для меня в школьном возрасте мои учителя: Галина Ивановна Морозова, учительница литературы – дай Бог ей крепкого здоровья! – и Галина Анатольевна Антонова, моя классная руководительница и учитель географии в школе №169 Автозаводского района г. Нижнего Новгорода.

Стихотворение памяти Галины Анатольевны Антоновой-Стайцовой я поставила в книге своей прозы, потому что первые мои пробы пера в написании рассказов после моего папы видела именно она, мой учитель.

***


 
Цветы вдоль школьного двора,
Как в знанья быстрые ступени, —
Слезами поливая, верим,
Что не окончена игра.
 
 
Цветы – как поцелуи вслед
Учителю. Как это больно
Терять учителя невольно,
Как путеводной нити след.
 
 
Но среди школьных парт живет
Ее душа, ее дыханье
И сердца тонкое страданье,
Мечтаний дерзостный полет.
 
 
И знает каждый ученик,
Что материнское начало
В учителе бесценней книг,
И дарит крылья за плечами.
 

Памяти узников фашистских концлагерей

ФАШИСТСКИЙ КОНЦЛАГЕРЬ ЛЮБЕК

К 75-летию Победы СССР над фашистской Германией


Мы все жили в одной большой трехкомнатной квартире: я с мамой и папой, Алеша со своими мамой и папой, и дедушка с бабушкой. В войну мы не играли – только в раненых, – я их спасала, а Алеше мазала йодом коленки и пряники на обед ему берегла. Лариса протянула вперёд два кулака и спросила:

– Отгадаешь, в какой руке?

– В левой, – прошептала я.

– Вот и не угадала! Значит, делимся!

В горячих руках Ларисы оказались ароматные кедровые орешки. – А что ты шепчешь? Боишься кого? – Никого не боюсь я у бабани, сегодня все шепчут, и врач, и тётя Рая с тётей Клавой, слышишь? Шептались недолго, я бережно собирала слухом обрывки их фраз, – хотелось же быть во всеведении.

– Ребенку воздухом надо дышать, а они тут шепчутся! – сказала мама, и мы ушли. Но сначала прозвучало от мамы многозначительное: «Вот это да…!» на бабанино шептание прямо в ухо мамы.

Воздух был тряпочный какой-то: влажный и ветреный. Папа сказал, что тётя Надя станет матерью.

Тётя Надя была старшей дочерью тёти Таси, а тетя Тася – это родная сестра моей бабушки по материнской линии. Лариса – ее  младшая дочь, но для меня она была к тому времени уже взрослая. Дядя Кузьма, которого так боялась тётя Надя, потому что он сердился на неё, был мужем тёти Таси. Они были узниками концлагеря в фашистской Германии. Это мне рассказала тётя Тася Девятого мая.


Концлагерь – это лагерь пыток для военнопленных. Такой лагерь был в городе Любек в Германии. Я подумала: «Любек – это как любить, а там не любовь, а пытки».

Тетя Тася за год до моего рождения стала записывать в тетрадь воспоминания о концлагере. Дядя Кузьма был против, потому что жалел тётю Тасю: она плакала, когда писала и вслух зачитывала свои строки, очень сильно плакала, и даже я не могла успокоить её, хотя всегда тётя Тася была рада нашему с бабаней приходу.

«…В концлагере было большинство русских, за колючей проволокой в три ряда, последний ряд был под током. Кругом часовые на вышках, около лагеря – охрана с собаками. В лагере более 1000 женщин и девочек и 60 юношей, – это люди из Харькова, Днепропетровска, Запорожья, Калининской области, Каменноподольска, Белоруссии и одна женщина из Горького». Так записано в тетради тёти Таси.

Этой женщиной из Горького и была сама Таисья Александровна, родная сестра моей бабушки Анны Александровны Черкашиной по мужу, а родительская их фамилия – Шепелевы.

Тётя Тася рассказывала мне о войне, об издевательстве фашистов над военнопленными. В нашей семье со стороны папы был пропавший без вести отец тети Зои, племянницы моего деда Матвея Евсеевича Сомова, а со стороны мамы был ещё один фронтовик, вернувшийся с войны живым – дядя Ваня, муж тёти Марии, старшей сестры бабы Ани. Рассказы об ужасах войны и о доблести солдат были немногочисленны, но каждый День Победы разговоры были именно о борьбе против фашизма.

 

Тетя Тася напоминала, что не просто так рассказывает нам о войне, а чтобы мы знали и понимали, что война – это беда народа. А когда вырастем большими, чтобы не допускали войны, потому что страдания повторяются, проходят второй круг в жизни человечества, если о них забывают, а они с дядей Ваней боролись за мир и счастливую и мирную жизнь потомков, нас.

Дядя Ваня говорить о войне совсем не мог, потому что сильно напивался водкой сразу, как только речь заходила о войне. Он закашливался, и слёзы бежали струями по его морщинистым щекам. Я сжимала глаза и говорила: «Ненавижу фашистов!», когда по телевизору ко Дню Победы показывали фильмы о войне, и на экране мелькали фашистские знаки и фрицы со статной выправкой широкими шагами чеканили и резко вылаивали своё «хайль!».

«В воскресенье давали суп с чечевицей. Кроме чечевицы в тарелках плавали окурки, спички и железная стружка… Хоть до смерти хочется есть…», – читает тетя Тася из своей тетради, – «…но до супа в такой тарелке не добраться», так солдаты насильно заставляли есть суп с железной стружкой и мусором и при этом жестоко избивали, не давая проглотить.

«Они бьют, а пленные русские поют назло фашистам песни, и поляки и бельгийцы – тоже пели солидарно с русскими наши песни».

Немцы не знали, что делать, их бесило и одновременно приводило в недоумение такое поведение пленных. Потом фашисты придумали бить резиновым шлангом и поливать из пожарного шланга всех сопротивленцев.

По субботам на неделю давали куличик хлеба с вареными отрубями и деревянными опилками или черствый хлеб с не промолотой рожью и горьким кофе. Суп давали с картофельными очистками и длинными узкими листьями, такими горькими – есть невозможно».

«У каждого военнопленного на куске черной шкурки был написан номер, у меня был – 108», – строки тети Таси, пронизанные острой болью, написаны со слезами, оттого буквы неровные.

«На грудь русским военнопленным пришивали к одежде три буквы: „ОСТ“, полякам на куске желтой материи – „Р“. Если каратели не видели этих знаков, то били до потери сознания и запирали в одиночную камеру, но это не помогало».

Все военнопленные, по словам тети Таси, срывали знаки – все чувствовали себя людьми, а не рабами, – и некоторые даже пытались бежать из лагеря. Беглецов сразу расстреливали фашистские надзиратели, а если не удалось убить насмерть с первого раза, то несколько немцев подбегали и добивали раненых ногами или расстреливали в упор из автоматов.

Когда я подросла и пошла в школу, тётя Тася взяла обещание с меня, написать о страданиях людей в концлагере, чтобы потомки читали и не допускали войны и фашизма на земле: такой кровью оплачена была великая Победа!

«Концлагерь находился в Германии, в городе Любек…». Сейчас город Любек – это центр Ганзейского союза, поражающий своими масштабами культурный центр Германии. Мало кто вспоминает о том, что земля Ганзейского союза щедро полита кровью русских военнопленных, поляков, бельгийцев, французов, – узников концентрационного лагеря, находящегося в сердце фашистской Германии. Сердцем фашизма правильно называть именно те места, в которых свирепствовали варвары, выполняя установленную программу уничтожения наций во имя воцарения гитлеризма. Не Берлин, столицу Германии, а именно концлагеря, потому что и в Германии были сопротивленцы среди немцев, которые боролись против фашизма.

Мой друг, несколько лет назад покинувший сей мир, Сергей Мурзинский, писал диссертацию о Гитлере, и, работая в архиве над документами – свидетельствами фашистского варварства, надорвал свое сердце фактами о деятельности врачей Третьего Рейха. Сергея прямо из архива увезли на машине «Скорой помощи». Это было в Санкт-Петербурге, примерно за год до его кончины, – сердце своё молодой ученый-историк Сергей Мурзинский надорвал именно там, работая над рукописями Третьего Рейха, где говорилось о трудах фашистских врачей над генетическим изменением людей мира для подчинения всех народов единой идее фашизма. Люди использовались для чудовищных опытов фашистских генетиков. Это достижение цивилизации не смогло бы пройти мимо даже самой устойчивой психики любого другого ученого-историка. Грандиозные в своем величии постройки Любека сооружены на костях наших предков – воинов и жертв антифашистского движения.

] «Узники Любека жили в бараках, расположенных в лесу, и на работу их гнали только лесом, чтобы никто из жителей немецкого городка не мог их увидеть. Одежда была в полоску, на ногах – тяжелые деревянные колодки, чтобы не убегали, косынки были тоже в полоску, постригали всех без исключения наголо. У поляков были желтые косынки, их гнали на работу впереди всех, затем – русские и все остальные».

Голодных, измученных людей лесом гнали на каторжные труды под холодными ветрами. Пока вели на работу, немцы покрывались потом, оттого что непрестанно били прикладами и ногами всех, особенно отстающих, но это не действовало, – люди пели «Интернационал» и русские песни. Забывали о холоде и голоде, думали о Родине. Фашисты сами удивлялись, что на русских ничего не действует, – откуда такая сила? А силу давала вера в победу.

Ни на одну минуту военнопленные не забывали о своей Родине. «В каждой барачной комнате насчитывалось по двадцать и более человек, спали на 2-этажных деревянных нарах при холоде, – топить было нечем. Построили баню, но они боялись мыться, прятались, говорили, что там отравляют газами». И действительно в Любеке, как и в Бухенвальде, узников концлагеря душили газами при попытке помыться.

«Во время бомбежки баню в лагере сожгли военнопленные. Был случай…», – пишет тетя Тася, – «…задумали бежать две девушки, одна сумела, и если бы не собаки, она далеко бы убежала. Ее вернули, избили и бросили в одиночку на цементный пол, лишили пищи. Вторая девушка застряла в колючей проволоке под током», и сразу была убита фашистским надзирателем. «Она вскрикнула, часовой выстрелил, попав ей в грудь». Это видели из-за бугров земли пленники, испуганно прятавшиеся и тоже мечтающие, но не осмеливающиеся бежать. «После этого побега наказали всю палату, с кем жили эти две беглянки. Заставили до заката стоять по стойке смирно на припеке солнца без платка на голове, под окнами лагерь-фюрера. Головы у людей кружилась, они падали, их били и ставили на ноги снова под палящее солнце. Во дворе лагеря стояли три больших железных ванны: в 1-ой и 3-ей была холодная вода, во 2-ой – кипяток. За побег и забастовки, которые в лагере случались часто, «купали» в этих ваннах: надевали длинную рубашку и бросали в холодную, затем в кипяток, и снова в ледяную воду».

Работать гоняли по всему городу – убирать город и чистить туалеты или вскапывать огороды у богатых немцев. Если у кого-то из богачей-фашистов погиб или стал калекой в результате этой войны родственник или знакомый военный, то эти родственники или знакомые немца наслаждались местью, – избивали с особой жестокостью пленных, попавших к ним на прополку.

Я видела однажды в кино, как фашистские офицеры «дрессировали» своих детей с грудного возраста: они дразнили малыша, отнимая у него изо рта соску с молоком, едва ребенок хватал за соску – ее сразу же вырывали, и снова через минуту предлагали вожделенную пищу, и снова отнимали соску. Это в течение дня повторялось несколько раз, – в любой свободный момент, когда к малышу мог подойти его отец или кто-то из мужчин немецкой семьи. К полугоду такой ребенок уже с особой жестокостью мог причинять боль даже своей матери. Так была выдрессирована зверская нация, те самые жесточайшие звери, которые издевались над военнопленными в фашистских лагерях.


«Чтобы не идти к немцам в огороды на „работу“, люди расчесывали себе руки и ноги, прокалывали кожу так, что получалось вздутие», – пишет тетя Тася, – «их клали в лазарет и тем самым пленные спасались от издевательств».

Тетя Тася перед войной хотела уехать на Дальний Восток, тогда среди молодежи ходило поветрие – достигать успехов подальше от родного дома, добиваться всего самостоятельно. Но судьба привела ее в Харьков, здесь и застала война. Таисья Александровна работала в райкоме комсомола, занималась документацией. Когда началась война, всем работникам Харьковского райкома комсомола объявили об эвакуации и заставили быстро собираться. По дороге к вокзалу оперативно исчезло райкомовское начальство, – кто-то видел, как секретарей райкома сажали в отдельные машины и прямо от райкома эти машины испарились в неизвестном направлении. В вагоне поезда, таким образом, оказались только служащие. Поезд ехал очень долго, по рассказам Таисьи Александровны, коллеги начали беспокоиться, почему так долго едут они, куда их везут. Чем дальше отъезжал поезд, тем страшнее становилось за реальность. Люди беспокоились, пытались задавать вопросы, стучали в дверь вагона. Была одна остановка, во время которой люди набрали воды в пустые емкости, но уже тогда, на попутной станции, появилось подозрение на то, что людей везут не спасти, а казнить, поэтому бежали несколько человек, ехавших вместе в этом вагоне.