Саша слышит самолёты. Премия имени Н. В. Гоголя

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

3

Работа в Управлении считалась престижной. Она давала множество возможностей для сотрудников, единожды поступивших сюда, как в высшее общество по рекомендациям уважаемых людей. Конечно, одних рекомендаций было бы недостаточно. Прежде чем попасть сюда, все молодые сотрудники Управления получали прекрасное современное образование, многие стажировались за границей по линии министерства иностранных дел, разговаривали на нескольких европейских языках. Старшее поколение, впрочем, своё образование не афишировало, как и свой трудовой путь. Но по тому, как уверенно они нажимали на неведомые скрытые кнопки и рычажки, если того требовала ситуация, можно было догадаться, что вихри перемен не только не затронули вязкие хляби их связей, но и добавили им свойства сверхпроводимости.

Официально Управление занималось методическими вопросами энергонадзора, но на самом деле чем-то иным, что сплошь состояло из недоговорок и секретов. Поначалу Сашеньку это слегка нервировало, но позже она привыкла, тем паче что зарплату платили очень хорошую, даже слишком хорошую для государственного учреждения. После года работы она уже скопила денег на сравнительно новый автомобиль и гордилась тем, что смогла себе это позволить.

Её прямой начальник, Альберт Альбертович, был лет на пять младше папы. С начала восьмидесятых он служил под началом деда Егора, еще при министре Славском. В его кабинете висела фотография, на которой Брежнев с удивлённым лицом держит совсем молодого Альберта Альбертовича за предплечья, видимо собираясь расцеловать. На заднем плане дед Егор с начинающей седеть шевелюрой, а чуть с краю виден затылок Суслова. Фотография неофициальная, почти любительская. Всякий раз Сашенька, заходя к боссу, натыкалась на неё взглядом и вспоминала старый анекдот про кремлёвского целовальника. «Вам ещё френч и бороду, и Вы на Фиделя были бы похожи», – в первый раз увидев фотографию, съязвила Сашенька, в ту же секунду сообразив, что позволила себе лишнего. Но Альберт Альбертович только весело рассмеялся. «У меня тогда зуб болел, я на него чеснок положил. Ходил, дышал в сторону. Кто ж знал, что он целоваться полезет», – весело отшутился он и взял из Сашиных рук папку с документами.

Их отношения с боссом складывались прекрасно. Сашенька ощущала, что этот внешне строгий человек относится к ней скорее по-родственному, позволяя себе некие выходящие за рамки рабочих отношений эмоции. Иногда он вызывал её к себе, чтобы угостить чаем с печеньем и поговорить об автомобилях или о том, в какой стране стоит отдыхать в этом сезоне. Она никуда не ездила отдыхать, но имела своё мнение по поводу всех возможных стран. С детства ещё она увлекалась историями о всяческих путешествиях, регулярно читала журнал «Вокруг света» и могла безошибочно показать на карте любое государство. А теперь она часами просиживала в Интернете, ведя оживлённую переписку с жителями Майорки и Барбадоса, острова Маврикий и Суса. У неё даже случился виртуальный роман с одним ирландцем, который увлекался игрой в сквош и на всех присланных фотографиях сидел в бейсболке с надписью «Fucking Russians»…

Сашеньку развлекали эти беседы, в которых к её мнению относились с показным вниманием. Обычно в завершение разговора Босс передавал поклон Егору Ивановичу и дежурно осведомлялся о здоровье Варвары Михайловны. Потом он спрашивал что-то по работе, и Сашеньке приходилось переключаться на скучные темы договоров, юридических согласований и отодвигающихся сроков.

Когда она слегла с неожиданной краснухой, Альберт Альбертович через курьера передал ей огромный пакет, наполненный всяческими фруктами, и целую стопку дисков с мультфильмами. В одну из коробок была засунута записка: «Если ты ещё такой ребёнок, что болеешь краснухой, то и лечить тебя надо, как ребёнка. Принимай эти мультики пять раз в день до и после еды. А.А.»

Сашенька последовала этому рецепту, но вскоре температура скакнула за сорок, и её ночью увезли в Склифосовского. Трое суток ей ставили капельницы, исколов всю левую руку. Когда же через две недели её выписали, Босс, справившись заранее в приёмном покое, приехал встречать в бежевом верблюжьем пальто и с огромным букетом лилий. «Ого! Молодец девчонка!» – пробормотала медсестра, наблюдая из окна, как элегантный начинающий седеть мужчина помогает девушке сесть на заднее сидение шикарной баварской «семёрки».

– И чем это она его такого подцепила? Не красавица вроде. Ну да, попка там, ляльки, но всё явно не его масштаба.

Они мчались по Новой Риге, «крякалкой» сгоняя попутные машины на правую полосу. В Москве снег долго не держался, а здесь, за городом, он уже основательно разлёгся по краям шоссе, впитывая ржу на обочинах. До Нового года было ещё далеко, но в начинавшихся сумерках уже светились электрические свечки, треугольниками выставленные в окнах особняков. Их жителям опять хотелось детства и праздника. Сашенька рассеянно глядела в окно на пролетающий пейзаж и невнимательно слушала Альберта Альбертовича, который, смеясь, что-то рассказывал про аварию, в которую угодил директор их департамента, и про то, как страховая компания в ужасе прислала сразу трёх аварийных комиссаров. Он держал Сашенькину руку между своих ладоней, убаюкивающе и успокаивающе поглаживая. Сашу немного познабливало, но как-то не всерьёз, в фоновом режиме, словно бы и без её участия. Она не волновалась и не боялась, но нервная судорога, минуя сознание, пробегала вдоль позвоночника. Босс не был ей противен. Наоборот, в его присутствии она замечала за собой какое-то кокетство, впрочем, не отдающее фальшью и тем самым не заставляющее потом краснеть. Она просто немного млела от того, как этот красивый, высокий мужчина говорит, смотря ей прямо в глаза, как с достоинством держит красивую голову, как ловко играют его пальцы на клавиатуре лэптопа.

Иногда она заходила в его кабинет вечером, если оставалась допоздна на работе. В кабинете витал еле ощутимый запах Yohji Yamamoto, который свёл с ума не одну тысячу молоденьких девочек. Да, Босс умел себя подать. Иной раз на очередной вечеринке или презентации он появлялся в обществе таких шикарных дам, что Сашенькины сослуживицы даже икать не могли. После этих мероприятий, когда подгулявшие коллеги разъезжались в такси по домам, Босс элегантно упаковывал свою даму на заднее сиденье подогнанного шофёром автомобиля и, махнув кому-то, увозил к себе в коттедж. А может быть, и не в коттедж, может быть, просто провожал до дома. Но все были безоговорочно уверены в лихой Альбертовой порочности, а особенно компания старых кошёлок из бухгалтерии, для которых А. А. привычно служил персонажем воображаемых сексуальных переживаний. «После ночей в коттедже у этих шлюх открываются радужные перспекти-

вы», – язвили они. «Радужные перспективы» – Сашенька всегда смеялась над этим неуклюжим выражением.

Наверное, туда, в коттедж, вёз Альберт сейчас и Сашеньку. Он ничего не говорил, но и она ничего не спрашивала. Не связанная никакими обещаниями даже с мужем, не обременённая излишней щепетильностью, она спокойно и с достоинством наблюдала за этим неожиданным поворотом своей судьбы. Это было не страшно и не стыдно, но всё же как-то немного неловко, учитывая разницу в возрасте и положении, но это было далеко не неприятно. Скорее любопытство, нежели стыд, красило щеки. «Взрослый мужчина имеет право на любой достойный метод ухаживания, – рассуждала Сашенька, – Допустим, что печенья, кофе и разговоры должно посчитать прелюдией, диски и записка – уже конкретные знаки внимания, а уж что будет дальше, можно себе представить, по крайней мере, на ближайший вечер. А потом сплошные „радужные перспективы“. Интересно, как он отнесётся к тому, что на мне нет дорогого белья? Надо было попросить Артёма привезти мне то, что я купила в Питере летом».

Сашенька вспомнила об Артёме и подивилась «нахальству» Альберта Альбертовича, умыкнувшего из больницы жену внука своего бывшего (а бывшего ли?) начальника. «Ведь я замужняя женщина, чёрт побери, – с иронией думала Сашенька, – подобный эпизод может меня скомпрометировать. Слово-то какое – „скомпрометировать“… Нет, это не про меня. Про меня какие-то другие слова, даже не слова вовсе, а так, наборы звуков, а это всё сложности книжные. Сложности тех сюжетов, где всем до каждого есть дело. А до меня никому нет дела. Никому, даже папе, который опять далеко и которому вообще на всех наплевать. Однако босс всё равно отчаянный парень, если решился на это».

В сумерках у Сашеньки начинали слипаться глаза. Она уже вовсе не слушала, что говорил ей сидящий подле мужчина, а лишь кивала не то в такт неровностям дороги, не то в такт своим воспоминаниям, которые царапанной киноплёнкой проецировались на эту дорожную полудрёму.

Она вспомнила вдруг про колпачок с бубенчиками, привезённый папой из Китая. Бубенчики ласково позванивали, когда Сашенька наклоняла голову. Это для новогоднего праздника в школе. Костюм Арлекина. Двуцветный ярко-красный с золотом комбинезон. Сапожки с длинными носками. И колпак с шестью рожками, на конце каждого – золотистый бубенчик. И все в классе смотрели на неё, потому что такого яркого чуда невозможно было не заметить. А потом, когда она сидела в раздевалке и зашнуровывала свои неуклюжие высокие ботинки, пробегавший мимо мальчишка вдруг дёрнул торчащий из ранца колпак, но лишь оторвал один шарик, который покатился по бетонному полу. Сашенька подняла его и положила в карман куртки. Шла домой, опустив руки в карманы, и позванивала бубенчиком. Что же там, внутри этого металлического шарика с дырочками и ушком, за который бубенчик пришивают к колпаку? Что? Что звенит? Сашенька пыталась разглядеть, направив луч фонарика. Но тщетно.

А как он понравился кошке. Та гоняла его по квартире из комнаты в кухню, загоняла в угол, ложилась в засаде. И внутри что-то негромко звенело.

4

Из летнего лагеря Сашеньку забирал папа. Он приехал за три дня до окончания первой смены, во время тихого часа. Сашенька единственная из всех девочек спала, накрывши голову подушкой, чтобы не слышать щебетания подруг, обсуждающих мальчишек. Её первая чувственная история накануне закончилась трагедией. Объект мечтаний оказался подлецом, скотиной и дураком, ибо всё, что она писала ему в записках, украдкой передаваемых на вечерних построениях, стало достоянием сплетен всего отряда. Кто бы мог подумать, что в своём тщеславии этот на вид скромный парень раструбит о её чувствах каждому. А чувства эти начинались где-то внизу живота, проходили через сердце и бесстыже очерчивали счастливым румянцем щеки. Забравшись далеко за территорию лагеря, на берег Протвы, она гадала на маленькой замусоленной колоде и отчаянно рифмовала и рифмовала строки. Рифмы эти теперь передразнивались на полдниках мальчишками за соседним столом, вписывающими их в гаденькие неумелые дразнилки. Она не клялась себе «больше никогда и ни с кем», не кляла себя, но тем ни менее замкнулась, не желая выслушивать утешения подруг. Она не прятала глаза, вот-вот готовые опрокинуться слезами, но смотрела сквозь и над, различая лишь геометрию, но не краски, единожды потускневшие и ставшие необязательными в её маленьком горе. Сознание с охотой уходило в небытие сна, туда, где иллюзии не наказывались, а всё плохое случалось ненадолго. Воспитательница аккуратно потрогала Сашеньку за загорелый локоть: «Потоцкая, просыпайся, за тобой приехали. Одевайся быстренько и вещи свои собирай».

 

Сашенька выбежала из корпуса и сразу его заметила. Папа сидел на скамейке возле стола для пинг-понга, незнакомо осунувшийся и потускневший лицом. Сквозь его постоянный загар проступала шероховатая серость. Ссутулив плечи, он отрешённо смотрел за поединком вожатых, режущих кручёные от самой земли. Сцепленные сухие пальцы впились в ручку кожаного оранжевого портфеля, и руки его казались похожими на птичьи лапы. Да и в самой позе что-то было от нахохлившейся огромной птицы. Заметив Сашеньку, он словно вспорхнул и зашагал-полетел к ней своими огромными шагами.

– Надо ехать, Санька. У нас там… В общем, я договорился уже, можно прямо сейчас. Где чемодан-то твой?

– В чемоданной, за столовой, дядя Гена, – Сашенька смотрела на папу в упор, ожидая ещё слов. – Папа, что-то нехорошее случилось? Ведь так?

Папа поставил свой портфель на бетонную ступеньку корпуса и резко и даже больно прижал её к себе.

– Ты помни, Санечка, мы с тобой разведчики. Теперь совсем нам тяжело будет, совсем тяжело. Теперь всё по самому настоящему будет. Но ты уж терпи, дочка, ты уж старайся. Нам с сегодняшнего дня вообще ошибаться нельзя, теперь только от нас с тобой всё зависит.

Сашенька дышала кисловатым табаком папиного пиджака и даже не пыталась высвободиться. Она просто замерла под этими сильными руками-крыльями горячей дробью, свинцовой болью, безумной и дурной силой. Она всё уже поняла, даже спрашивать больше ничего не хотелось. И не хотелось слышать больше никаких ответов, от которых, кроме горячей тяжести, не случилось бы ничего. «Мамочка, мамочка, мамочка, моя мамочка, милая моя мамочка, мамочка, мамочка», – каплями по щекам катились слова, выдыхаемые губами. И мелкой, ядовитой змейкой извивалась мысль: «Надо сказать Игорю. Сказать Игорю. Пусть ему будет стыдно, что он такое со мной сделал, что так поступил со мной, с моими чувствами. Как смел он, когда у меня такое несчастье? Как смел?! Пусть теперь просит прощения, пусть теперь льёт слёзы свои лживые, пишет письма с ошибками, звонит домой голосом своим писклявым.

Адрес! Ему надо оставить адрес и телефон! Но какой? Где мы теперь будем жить? И кто – мы? Это ведь я. Это же мне теперь надо где-то и с кем-то жить! А как же папа?»

Нос заложило, а в висках пишущей машинкой стучала кровь. Они шли по песчаной колее, перешагивая корни сосен, на искорёженных, дистрофичных рёбрах которых всякий раз так немилосердно трясло «Икарус», когда детей вывозили на экскурсии. Они выбрались за территорию ещё до окончания тихого часа и, уже отойдя прилично, услыхали заплутавшее эхо Жана Мишеля Жарра, которого включали в радиорубке вместо горна на подъём. «Кончилось детство», – неожиданно для себя по-думала Сашенька и сама удивилась ненужному, чужому пафосу этой мысли.

– Она обещала подарить мне ролики на тринадцать лет, – потерянно проронила Сашенька.

– Будут у тебя ролики.

– Не надо, папа. Я не про то.

– Но я всё равно куплю, Санечка. Вере… маме это было бы приятно. Она меня просила купить их для тебя.

– Но я не хочу никакого дня рождения! Зачем он мне, если мамы всё равно нет теперь? Не в этом году. В другой раз. В этот раз я не хочу никаких подарков. И гостей приглашать не надо. Да и куда их приглашать? Где я теперь жить буду?

– Вначале поживёшь у тёщи…, – он осёкся, – у бабы Варвары с дедом Егором, а потом, наверное, заберу тебя к нам. Я с Ниной уже говорил. И это она предложила. Хочет, чтобы мы оформили опекунство. А квартира всё равно за тобой останется. Когда вырастешь, будешь там жить самостоятельно.

– Я не хочу потом, я хочу сейчас! Не хочу никуда уезжать из дома. Это наш дом! Мой и мамин! И твой!

Сашенька вдруг зашагала быстрее, потом ещё быстрее, потом побежала. Но через сотню метров остановилась, повернулась, увидела непривычно сутулую отцовскую фигуру и бросилась обратно. Обняла его, подняла вверх подбородок, посмотрела в глаза.

– Прости меня. Я забыла, что мы разведчики. Совсем забыла. Но только на мгновение забыла. Ты не волнуйся. Я же всё понимаю. Ты только не волнуйся. Тебе и так плохо, я же вижу. Прости-прости-прости меня.

Потом они ехали в электричке, раскалённой за день августовским солнцем. Оранжево-жёлтые пятна мелькали за окнами, сквозь полусомкнутые веки закатываясь в дрёму стеклянными шариками. Эти шарики собирались в темноте в блестящие сверкающие кучки, от света которых щекотало в носу. Они лопались и вытекали все вместе очередной слезинкой, которую Сашенька машинально смахивала тыльной стороной ладони. Папа сидел напротив и не то читал, не то смотрел сквозь страницы толстого журнала, время от времени фокусируя взгляд на одном и том же абзаце, но лишь на мгновение, прежде чем опять потеряться где-то вне сюжета. Сашенька видела, что горе от смерти мамы гораздо сильнее для него, нежели груз проблем, навалившихся после. «Бедный мой Папа, бедный мой дядя Гена, – думала Сашенька, – как же ты теперь будешь играть в разведчика? Что нужно будет тебе ещё сочинить, чтобы секреты остались секретами, чтобы никто не посмел нас разлучить? А может быть, так даже и проще, даже и лучше, что не нужно будет делить себя между семьями, не надо придумывать шифры и коды, не надо постоянно врать одной из женщин? Нет-нет, это не может быть так. Ты всегда был готов решить всё раз и навсегда, если бы только мама тебя об этом попросила. Но она никогда не просила. Никогда не упрекала. Она была настоящей разведчицей, нашей с тобой подругой. Она всё понимала. Понимала… Не „понимает“, а „понимала“. Как так может быть? Неужели сейчас никто не встретит меня? А как же её вещи? Они же так и лежат там, где она их оставила. О Боже…»

Электричка ухала, неизобретательно постукивала на переездах, взбалтывая вязкий, утробный жар вагона. Сашенька незаметно для себя заснула, а когда проснулась, то в голове в такт этому унылому движению, словно ложка в стакане жидкого киселя, звякала глупая мысль о злом мальчике, что позволил себе так посмеяться над ней. Она представляла себе, как найдёт он вечером в тумбочке короткую записку от неё и как ему станет невыносимо стыдно. Должно стать. Не может не стать. Только бы он нашёл эту записку. Только бы нашёл…

Нет никакого детства с плюшевыми медведями и розовыми бантами. Это детство возникает уже потом, спустя годы, химерой сознания, утренней ложью перед зеркалом, вечерними слезами одиночества. Это сознание, осипнув и переболев настоящим, создаёт себе в помощь гомункулуса, умеющего лишь улыбаться, шуршать конфетными обертками, качать розовыми бантами и на все вопросы «так что же там было на самом деле?» отвечать заливистым смехом. Вранье от начала и до конца. От того момента, когда соседка по лестничной клетке, твоя ровесница, рассказала подружкам, где зарыт твой секретик, собранный в блестящую жестянку из-под монпансье, в котором несколько бусинок чешского стекла, ракушка, привезённая мамой с Чёрного моря, фантики от заграничной жвачки Wrigley (это уже отец), вкладыши с Лёликом и Болеком, куколка, скатанная из ваты, с косой из маминого синего мохера, в платице из кусочка тюля, который ты сама аккуратно и, кажется, незаметно отрезала от занавески. Да, всё это твое. А там ещё солдатик мальчика из соседнего подъезда, с которым вы играли, его же зелёные пробки от иностранного пива с бочонком и (главное!) робот, которого этот мальчик сделал специально для тебя из чертёжного ластика, скрепок и пустых стержней шариковой ручки.

И вот ты рассказываешь соседке, которую считаешь своей подругой, об этом секретике, показываешь, где именно, в сквере рядом с церковью у Никитских Ворот, ты его закопала и берёшь с нее клятву, что никогда и никому она не проговорится об этом. И уже на следующий день в классе тебе с задней парты лыбится дылда Васильев и показывает, как робот, тот самый, ты уверена, взбирается, влекомый ниткой, по наискось поставленному учебнику русского языка.

И тебе хочется плакать. Тебе хочется плакать, потому что нет больше никакой дружбы. И ты поднимаешь руку, просишься выйти, а потом в туалете плачешь и плачешь, пока не прозвенит звонок на перемену.

Да-да, от этого момента, или ещё раньше, когда ты узнаешь, что мальчишки-одноклассники, те, что ещё вчера весело гоняли с тобой в штандер, вчера ходили с сёстрами Белозёровыми за гаражи играть в больницу.

И сёстры показали им свои белые худые попы в розовых прыщиках, а одноклассники Димка и Артур просили их писать и наклоняться, чтобы можно было увидеть что-то, что непристойно, что нельзя видеть мальчикам, чтобы оставаться твоими друзьями. Это они же потом тебе и расскажут, осуждая сестёр и смакуя подробности.

А может быть, что-то было и раньше. Скорее всего, было, только ты не помнишь – гомункулус стоит, трясёт бантом и смеётся. И если ты пытаешься заглянуть за него, он подпрыгивает, корчит рожи, машет своими шестью руками, в каждой из которых по плюшевому медведю, и не позволяет.

В детстве зло всегда торжествует. Оно торжествует даже тогда, когда должно быть побеждено, когда его победили совместными усилиями мама, папа, учительница и твоя соседка по парте. Но это ненадолго. Уже вечером во дворе оно настигает тебя вначале смешками одноклассниц, потом тычками в бок, потом выбитой из-под тебя скамейкой качелей. И это только начало, только прелюдия к кошмару, который может не прекращаться годами.

Дети жестоки. Природа их жестокости в невинности, сиречь в неразличии добра и зла. Где ж те яблоки? Где древо? Не та ли эта рябина за спортивной площадкой, на ветке которой шестиклассники повесили Рыжика – любимца двора, метиса лайки? Той зимой гроздья показались Сашеньке особо красными.

Но ничто не сравнится с переходом в другую школу. Это как умереть. Это хуже чем умереть, потому что это так долго, что непонятно, когда закончится: а вдруг навечно?

Через год после маминой смерти Сашеньку перевели в ту же школу, в которую ходил Артём. Бабушка Артёма, до своего окончательного ухода на пенсию два года назад, работала здесь завучем и учителем немецкого языка. Её помнили, уважали, иногда по старой памяти приглашали на замещения. Она же через знакомых в РОНО устроила перевод в класс, который ей казался хорошим и который она как классный руководитель, сама приняла из начальной школы. Эта всё самообман взрослых, придумавших однажды, что мир логичен и справедлив… Бабушка Варвара лично привела Сашеньку в класс первого сентября и представила своей внучкой. Лучше бы она этого не делала. И лучше бы Сашеньке оказаться средненькой дурочкой, запутавшейся ещё в десятичных дробях или – это уже последняя граница – в знании того, что есть такая штука – первая производная. Но Сашенька, на беду свою, училась хорошо, голову имела светлую, а почти совершенная память позволяла ей запоминать любой материал ещё на уроке.

К ней присматривались две недели. Две недели с ней не то чтобы не разговаривали, но никто не проявлял инициативы. Её могли просить передать ластик или твёрдый карандаш, брали и возвращали, не говоря спасибо. Когда Сашеньку вызывали к доске – а вызывали её часто, педагоги хотели оценить уровень знаний новой ученицы, – она отвечала урок при полном молчании класса. Тогда как если отвечал кто-то другой, на задних партах хихикали, кто-то скрипел стулом, кто-то шуршал целлофановым пакетом, кто-то щелкал жвачкой. Ей ставили пятерку, она шла к себе за парту, никто на нее не смотрел. Нет, не так. Смотрел мальчик, тот, что сидел сзади ее. И другой мальчик, фамилия которого была Крол. И ещё один мальчик, который ходил на переменах с независимым видом с острым воротником рубашки поверх воротника школьного пиджака. Галстук он не носил, уверенно нарушая форму одежды. Может быть, кто-то ещё смотрел, но Сашенька не замечала. Главным было то, что девочки класса ее игнорировали. Это становилось невыносимым.

 

Во вторник, на перемене перед географией, когда Сашенька стояла у окна и наблюдала, как школьный дворник борется с проржавевшим вентилем поливалки, к ней подошли две одноклассницы-неразлучницы, которые ей нравились и с кем она была бы рада подружиться.

– После школы что делаешь?

– Ничего, – ответила Саша.

– Тогда пойдём с нами, покажем тебе н а ш е место.

Сашенька согласилась. Она обрадовалась: кажется, её принимали в компанию.

…Сашеньку били больно, по-девчоночьи жестоко – вшестером или ввосьмером, она не успела заметить. За школой, где кусты акации росли особо густо, в них оказался проделан лаз на небольшой пятачок, скрытый от посторонних глаз. Здесь старшеклассники курили, целовались, иной раз и пили поочередно из украденного из автомата с газировкой стакана купленный по их просьбе знакомыми выпускниками «сухач». А сейчас здесь били Сашеньку.

– Решила стать самой умной? – спросила тонкая и красивая Лиза, сидевшая за соседней партой.

Кто-то со смехом толкнул Сашеньку ногой в спину, она упала. Ее подняли, стали пинать внутри круга, всякий раз то хватая за волосы, то больно щипая. Вдруг кто-то, Сашенька не заметила, кто ударил её под дых. Она скрючилась, пытаясь вздохнуть. Девочки же повернулись и по одной стали протискиваться через лаз.

Последней оказалась Лиза. Она обернулась, выпрямилась, достала из сумки пачку «Стюардессы», ногтем выбила сигарету и красиво прикурила от пальчиковой зажигалки.

– Теперь думай, дрянь! Старая сучка тебе не поможет. Её тут никто не боится.

Лиза сплюнула, щёлкнула сигаретой куда-то вверх, крикнула «Иду!» зовущим её подружкам и тоже скрылась за кустами.

Возвращалась в свой новый дом Сашенька всегда одна. Школа находилась от дома в нескольких остановках на трамвае. Артём после уроков ходил ещё на кружки, но просил девочку не ждать его, а добираться домой самостоятельно. Хватало и того, что они к первому уроку ехали вместе. Он сам был внуком завуча и понимал, что это тяжёлая ноша. А «внучка бывшего завуча» звучало почти приговором. Пока Сашенька приводила себя в порядок, пока оттирала грязь и кровь с коленок смоченным слюной носовым платком, пока расчесывалась обломком гребня (по ее сумке изрядно потоптались), начало темнеть. На остановке трамвая она встретила Артёма, идущего из кружка классической гитары. Он оглядел Сашеньку критически, обошел вокруг, поцокал языком.

– Начинаешь взрослую жизнь?

Произнесено это было без злорадства, Сашенька почувствовала, что Артем расстроен.

Потом они ехали вместе на задней площадке полупустого трамвая. Сашенька плакала, а Артём стоял рядом и, краснея, гладил ее по волосам. В том трамвае, наклонившись к уху Артёма, Сашенька «вербовала» брата в разведчики. Она шептала и шептала в горячее, красное ухо, заклиная и моля. Их папа был в очередной своей командировке – заканчивался сентябрь.

Ich frage mein Maus: Vo ist dein Haus? Где? Где-то очень-очень далеко, где-то в таком месте, куда забредают лишь редкие пьяные в миг, когда они счастливы и им покровительствуют Боги. Боги тогда собираются вместе, им хорошо и весело, они поют песни и вспоминают, как были молоды и достаточно глупы, чтобы сотворять миры, а не просто пить амброзию и играть в петанг. Богам нет нужды думать о смерти, они придумали её для людей, чтобы те не слишком досаждали и не важничали. Людей боги создали из глины и соломы, а смерть – из вчерашних обид и безнадёжного вечного одиночества. Этого добра в космосе оказалось завались. И где же твой дом, мышка? Где же твой дом?