Read the book: «Тень в моей комнате»
Серия:Моя тень
«Ты моя одержимость. Моя боль. Моё всё».
Посвящение
Тем, кто когда-либо чувствовал чужой взгляд в темноте.
И не мог понять — страх это или желание.
Аннотация
Кембридж. Город, где дождь идёт веками. Город, где старые стены помнят больше, чем люди.
Эвелин выросла в доме, который построил её отец. В доме, где всё идеально — и всё чужое. Она думала, что её клетка — это контроль отца, долги, невозможность сбежать.
Она ошибалась.
Сто лет назад её прабабка Лидия подписала договор кровью. Взамен на всё — дом, деньги, имя, защиту — она отдала одну жизнь. Ту, что родится через век. Ту, что он заберёт.
Эвелин.
Он пришёл за своим. И он не спрашивает.
Пролог. Тень
Кембридж. 1923.
Дождь шёл уже третий день — не лил, а висел в воздухе, мелкий, колючий, пропитавший собой всё: камень, мостовые, воротники пальто, кости. Кембридж тонул в нём, не в первый раз и не в последний, и старые колледжи, которым было по триста лет, молчали, как молчат старики, знающие больше, чем говорят.
Он шёл по узкой улочке вдоль стены колледжа, и капли падали ему на плечи, но он не чувствовал — он вообще мало что чувствовал уже давно, триста лет, а это долгий срок даже для такого, как он. Он не выбирал этот город. Город выбрал его. И не город даже — она.
Он почувствовал её за квартал, за два, за три. Так бывает: когда отчаяние достаточно сильно, оно зовёт — не голосом, кровью, — и кровь поёт. Он слышал эту песню сквозь дождь, сквозь камень, сквозь сотни спящих людей, и она вела его, как вела бы любого, кто умеет слушать.
Часовня Святой Маргариты стояла в глубине двора, зажатая между двумя корпусами так плотно, что её почти не было видно с улицы. Заброшенная, заколоченная, протекающая. Дверь была приоткрыта на ладонь, и в щели дрожал жёлтый свет — свеча, одна.
Он толкнул дверь.
Внутри пахло сыростью, воском и чем-то ещё — старым, кислым, как дыхание больного, — и этот запах оседал на языке, на нёбе, в горле, не отпускал, как не отпускает память о том, чего не хочешь помнить. Пол был устлан лужами, в которых отражались витражи: мёртвые, потухшие, все, кроме одного — красного, в самом центре, как рана, которую не залечить. А она стояла у алтаря, и свеча в её руках дрожала, и тени вокруг неё дрожали тоже, и дождь за стенами не стихал, и казалось, что вся часовня дышит вместе с ней — медленно, тяжело, на последнем вдохе.
Худая. Слишком худая для своих лет — ему показалось, что ей лет двадцать, может, меньше. Пальто с заплатанным локтем, подол в грязи, на голове платок, из-под которого выбились тёмные пряди, прилипшие ко лбу. В руках — свеча. Единственная.
И она смотрела на него.
Другие, те, что приходили до неё, кричали, падали на колени, пятились к стене. Она стояла ровно, как будто ждала именно его, как будто всю жизнь только этого и ждала.
— Ты слышишь? — сказала она в темноту, и голос не дрогнул. — Я знаю, что ты здесь. Я чувствую.
Он вышел из тени — медленно, давая ей время отшатнуться. Она не отшатнулась. Это он запомнил. Это он запомнил лучше всего.
— Чего ты хочешь? — спросил он.
Она молчала долго, и свеча таяла, и воск капал на плиты, и дождь барабанил по крыше глухо, как в гроб, — а потом она подняла глаза, тёмные, запавшие, обведённые кругами бессонных ночей, и сказала:
— Всё.
Он не улыбнулся — он вообще редко улыбался, — но что-то в нём шевельнулось, не жалость, нет, интерес: давно никто не говорил с ним вот так, прямо, без слёз, без торга.
— Всё — это много, — сказал он. — Что именно?
— Дом, — она начала считать на пальцах, спокойно, как будто читала список покупок. — Не этот. Настоящий. Чтобы стоял. Чтобы не развалился. Чтобы мой род жил в нём. — Палец. — Деньги. Столько, чтобы не думать. Чтобы хватило на меня, на детей, на внуков. — Палец. — Имя. Чтобы в этом городе, когда назовут мою фамилию, кланялись. — Палец. — Защита. Чтобы никто не смел. Никто. Никогда.
Она замолчала, опустила руку, посмотрела на него.
— И чтобы имя моё не исчезло. Чтобы род мой не прервался.
Он стоял и слушал, и дождь барабанил, и свеча таяла, и витраж в центре — красный — горел, как единственный глаз в этом мёртвом месте.
— А что ты дашь? — спросил он наконец.
И вот тут, впервые, она замерла. Не отшатнулась, нет, — замерла, как замирают перед прыжком в холодную воду, и он видел, как она взвешивает, как считает, как решает. Долго. Слишком долго. Дождь успел сменить ритм дважды, свеча успела стать на треть короче, а потом она протянула руку.
Ладонью вверх. Пальцы дрожали — чуть-чуть, почти незаметно, — но дрожали, и она смотрела ему в глаза, когда говорила. Не отводила.
— Кровь.
Он посмотрел на её ладонь. Потом на неё. И не взял.
— Кровь мне не нужна, — сказал он. — Не такая. Не твоя.
Она не поняла. Он видел, как она не понимает — как сжимаются пальцы, как напрягается рука, как она ищет ответ в его лице и не находит. И это было приятно. Не из жестокости — из ясности: она думала, что знает правила. Она не знала.
— Тогда что? — спросила она, и голос впервые дрогнул.
— Через сто лет, — сказал он, — в роду твоём родится девочка. Одна. Из многих. Та, которую я выберу. И я заберу её.
Тишина стала такой плотной, что дождь в ней утонул.
— Заберёшь, — повторила Лидия. Не вопросом. Утверждением. Как будто проверяла, не ослышалась ли.
— Заберу.
— Как?
— Это не твоя забота, — сказал он. — Твоя забота — подписать.
Лидия молчала. Смотрела на него. И он видел, как в ней борются две вещи: страх — за род, за кровь, за ту девочку, которую она никогда не увидит, — и облегчение. Потому что цена оказалась не той, которую она ожидала. Не её жизнь. Не её кровь. Чужая жизнь. Далёкая. Через сто лет. Не её.
— И она не будет против? — спросила Лидия. Тихо. Почти шёпотом.
— Будет, — сказал он. — Сначала. Потом — нет.
Лидия опустила руку. Медленно. Пальцы сжались в кулак. Разжались. Она смотрела на него — и решала. И он ждал. Он умел ждать.
— Хорошо, — сказала она наконец. Голос ровный. Твёрдый. — Хорошо.
Он достал нож. Серебряный. Короткий. С плоской рукоятью. И когда его пальцы сомкнулись на металле, кожу обожгло. Он давно привык: серебро жгло его всегда, такова плата, такова его плата, — но сейчас он почти не чувствовал боли.
— Подпишем, — сказал он. — Кровью. На камне.
— Я думала, ты не хочешь кровь.
— Твою — не хочу, — сказал он. — А подпись — нужна. Договор без крови — не договор. Просто слова.
Он взял её ладонь. Она не отняла. Порез — один, ровный, поперёк линии жизни. Кровь выступила сразу, тёмная, густая, почти чёрная в свете свечи. Он порезал свою — так же ровно — и соединил. Их кровь смешалась, горячая с горячей, и он почувствовал её, всю: всё, что она прятала, — страх, отчаяние, надежду, злость; всё, что она не сказала, — имя брата, которого нет, отца, который умирает, дом, который рушится, ночи без сна и мысли о том, что выхода нет; и облегчение — тоже почувствовал. Облегчение, от которого стало противно. Она продала чужую жизнь. Далёкую. Через сто лет. Не спросив. И спала бы спокойно.
Кровь капала на плиту, под алтарём, на камень. Камень впитал жадно, голодно, как земля, которая слишком долго ждала дождя.
— Подпиши, — сказал он.
Она опустилась на колени — медленно, не отрывая от него глаз, — и обмакнула палец в кровь, и на камне, под алтарём, где-то между именами тех, кто был здесь до неё, вывела:
Лидия.
И рядом — его имя. Длинное. Старое. То, которое не произносят вслух.
И дату.
Ту самую.
Дату, которая наступит через сто лет. Дату, когда родится она.
Он смотрел на камень, на кровь, на своё имя рядом с её, и на секунду, всего на секунду, ему показалось, что он совершает ошибку. Первую за триста лет. Но он отогнал это, как отгоняют муху, как отгоняют всё, что мешает.
Он встал. Она осталась на коленях.
— Ты придёшь? — спросила она, не оборачиваясь.
— Приду.
— Когда?
— Когда придёт срок.
Он пошёл к двери, и дождь за ней не стих — он ждал, он всегда ждёт.
— Лидия, — сказал он уже у порога.
Она подняла голову.
— Да?
— Ты не пожалеешь.
Она ничего не ответила. Свеча догорела до конца, до самого конца, и в часовне стало темно — только красный витраж над алтарём горел ещё немного, как рана, которую не залечить, а потом погас и он.
Сто лет спустя. Кембридж.
Дождь шёл третий день. Как тогда. Ровно как тогда.
Он стоял под её окном, на втором этаже горел свет — мягкий, тёплый, жёлтый, — и она не спала. Он чувствовал её сквозь стены, сквозь камень, сквозь стекло, сквозь кожу — её кожу, тёплую, живую, его.
Лидия. Ладонь. Кровь на плите. Кривая некрасивая улыбка и слово «придёт», сказанное так, будто она уже видела будущее. Сто лет он хранил это. Сто лет — и ни дня меньше.
Она была там, за стеклом. Спала. Дышала. Жила. И не знала. Ничего не знала: ни про Лидию, ни про кровь, ни про камень, ни про него.
Он поднял голову, и капли падали ему на лицо, и он не чувствовал.
— Ты уже моя, — сказал он тихо, так, чтобы ветер унёс, так, чтобы она не услышала. Пока не услышала. — Просто ещё не знаешь.
На перила балкона сел ворон — чёрный, большой, с блестящими глазами, — посмотрел на окно, потом на него, потом снова на окно. И замер.
Он умел ждать — и ворон на перилах, кажется, тоже это умел.
Глава 1 Эвелин
Просыпаюсь раньше будильника — не от света, шторы плотные, он не пробьётся, и не от звука, в доме тихо, родители не встают раньше семи, — а от чего-то другого. От тяжести в воздухе. От липкого чувства, что кто-то смотрит. Что кто-то дышит рядом, у самого уха, тихо, ровно, терпеливо.
Открывая глаза, вижу потолок — белый, идеальный, «белоснежный», как любил говорить отец, «чтобы чисто было», «чтобы никаких пятен». В этом доме всё было «чтобы» — чтобы чисто, чтобы ровно, чтобы как у людей. И всё это было не моё.
Поворачиваюсь на бок. Простыни прохладные, подушка влажная от пота. Странно: ночью не жарко, ночью окно приоткрыто, ночью снилось что-то — что-то тёмное, тёплое, от чего между ног до сих пор тянет, медленно, глухо, как отголосок чужого прикосновения.
Сев, чувствую, как одеяло соскальзывает, прохладный воздух касается кожи, соски напрягаются под тонкой футболкой, и взгляд падает на себя — на грудь, на бёдра, на ноги. Тело ватное, чужое, не моё, как будто всю ночь кто-то держал меня в руках, а утром отпустил — и я ещё не привыкла.
И метка.
На запястье — тёмная, неровная, как родимое пятно, только болит, горит, пульсирует, как вторая вена, как второе сердце. Я смотрю на неё долго, тру, дую, прижимаю к холодному стеклу тумбочки, но она не сходит, не проходит, болит сильнее, глубже, теплее, как будто под кожей что-то просыпается.
— Что за чёрт...
Телефон вибрирует на тумбочке, и рука тянется не глядя. Экран светится в полумраке. Лилит.
«Ну что, во сколько сегодня увидимся?»
Буквы расплываются, потому что что-то не так — не с сообщением, со мной. Тяжело, как будто всю ночь пила и не помню, как будто кто-то был рядом, касался, смотрел.
Рука скользит по простыне рядом — холодная. В голове тишина. В доме тишина. Отца нет — он уехал на работу ещё в шесть, как всегда, тихо, не попрощавшись, и его отсутствие чувствуется в доме сильнее, чем его присутствие: в воздухе висит что-то тяжёлое, невысказанное, как будто он оставил здесь не только запах одеколона, но и приказ — не расслабляться.
Я встаю, и пол качается под ногами, как палуба.
Сцена 2. Кухня
Медленно, шаг за шагом, выхожу из комнаты, и каждый шаг отдаётся где-то внизу живота тянущим, глухим эхом — странное ощущение, непривычное, чужое, как будто тело не моё, как будто кто-то другой ведёт меня по этому дому, а я только смотрю.
Кухня встречает тишиной и запахом старого дерева. Запускаю кофеварку, и пока она греется, стою у окна, прижавшись плечом к холодной стене. За стеклом деревья гнутся под ветром, мокрый асфальт блестит, отражая серое небо, и это обычное утро, такое же, как десятки других, но внутри всё сжимается, и я не понимаю почему.
Кофеварка запищала. Латте. Тепло растекается по пальцам, поднимается вверх по рукам. Глоток — молоко, кофе, корица, фисташковый сироп заполоняет рецепторы, и на секунду становится приятно. Всего на секунду.
Опускаю чашку слишком резко. Кофе плещет на столешницу, тёмная капля ползёт по светлой поверхности, медленно, тяжело, как будто не хочет исчезать.
«Что с тобой? Соберись».
Защита диплома. Часовня. Нельзя отвлекаться. Я тряпкой стираю кофе, и пятно остаётся — тонкое, бурое, как след, как будто что-то пролилось здесь до меня и не смылось.
Я захожу в гостиную и устраиваюсь в любимом кресле у окна, откуда открывается вид на сад, — ноутбук на коленях, бумаги вокруг, чертежи, старые планы, распечатки. Работа.
Проект — реставрация часовни Святой Маргариты на территории колледжа. Закрыта сто лет, никто не помнит почему, никто не входит. Отец дал этот проект: «Возьмись. Покажи, чего стоишь». Я взялась. Думала, что это шанс — доказать, что я чего-то стою, вырваться из этого дома, сбежать от отца, от его чертежей, от его «чтобы чисто было».
Я раскладываю бумаги на полу, сажусь рядом, скрестив ноги, и погружаюсь в них так, как умею только я: с головой, без остатка, забывая о времени. Часовня старая, красивая, неправильная — арки не сходятся, витражи не совпадают с планом, и в одном углу чертежа, там, где должна быть ризница, стоит маленькая пометка, сделанная от руки, не моей, не отцовской, чьей-то ещё. Я смотрю на неё минуту, две, потом откладываю лист. Показалось.
Просиживаю несколько часов, забываю о времени. Когда взглядываю на часы — опаздываю.
— Лилит меня поколотит, если я не потороплюсь. В прямом смысле.
Уголки губ приподнимаются, и я бегу наверх — собираться.
Открываю шкаф и провожу рукой по вешалкам, не глядя, — пальцы сами находят джинсы, те самые, что сидят идеально. Ткань обтягивает бёдра, талию, ягодицы, и на секунду я задерживаю взгляд на себе в зеркале, просто чтобы убедиться, что всё на месте, — визитная карточка, как говорила Лилит.
И замираю.
Кто-то смотрит на меня из зеркала. Не мои глаза — другие, тёмные, бездонные, и я знаю, чьи они, хотя не видела их ни разу в жизни.
Оборачиваюсь. Никого. Только я, только комната, только шкаф с приоткрытой дверцей. Но не могло же показаться.
Я снова смотрю в зеркало и на этот раз вижу метку на запястье — она темнеет, медленно, изнутри, как будто под кожей расползаются чернила. Я тру её, и пальцы пачкаются — нет, не пачкаются, показалось, — но сердце уже колотится где-то в горле.
— Ты сходишь с ума, Эвелин.
Беру ключи, выхожу, и воздух ударяет в лицо — холодный, влажный, с запахом мокрой земли. Бегу к машине.
Припарковавшись у входа в парк, я выскакиваю из машины, хлопаю дверью и бегу — по дорожке, мимо скамеек, мимо деревьев, которые гнутся под ветром. Ветер бьёт в лицо, волосы развеваются, джинсы обтягивают ноги, и бег отдаётся внутри трепетом сердца, а метка на запястье горит сильнее с каждым шагом, как будто я бегу не к Лилит, а от чего-то, что уже дышит мне в затылок.
Достаю телефон из кармана, ищу номер Лилит, и внимание уходит от дороги — на секунду, всего на секунду, — но этого хватает.
Я врезаюсь.
Толчок отбрасывает меня назад, я пошатываюсь, ещё немного — и полетела бы на асфальт, если бы не его рука. Она сжимает локоть — крепко, слишком крепко, так, что каждый палец чувствуется на коже даже через ткань куртки, — и в ту же секунду метка на запястье вспыхивает так, что я едва не вскрикиваю. Не от боли. От чего-то другого. От узнавания. Как будто под кожей что-то проснулось и сказало: вот. Он.
— Ты вообще смотришь, куда идёшь? — голос низкий, с хрипотцой, и от него по позвоночнику пробегает дрожь, не от холода, от чего-то другого. — Или ты слепая?
Я дёргаюсь, пытаюсь высвободить локоть, но пальцы сжимаются сильнее — на секунду, всего на секунду, — а потом отпускают.
Я поднимаю взгляд.
И мир останавливается.
Всё исчезает — ветер, шум машин, запах парка, голоса людей, — остаются только глаза. Чёрно-карие, почти бездонные, и они смотрят так, будто видят не девушку в джинсах и футболке, а что-то другое, что-то скрытое, что-то, чего я сама о себе не знаю. Этот взгляд чувствуется физически, как будто он был руками, как будто он касался — медленно, везде, под одеждой, под кожей, внутри, — и я стою, не в силах отвести своих, хотя знаю, что надо, знаю, что это неправильно, знаю, что от таких взглядов люди бегут.
На его губах играет едва заметная усмешка — уверенная, спокойная, как будто он знает меня не первый день, как будто он ждал этой встречи дольше, чем я живу. Кровь приливает к щекам, к шее, к груди, соски напрягаются под футболкой так, что это чувствуется даже через бюстгальтер, и на секунду мне кажется, что он замечает — замечает всё, каждую клетку, каждую дрожь, каждую мысль, которую я сама боюсь себе признать.
От его пристального взгляда становится не по себе, и я отвожу свои первой.
— Я всё прекрасно вижу, — цежу сквозь зубы, и голос дрожит, и я ненавижу себя за это. — Просто кто-то выскочил на моём пути.
Выдёргиваю локоть из его хватки, обхожу его и, не оглядываясь, бегу к Лилит — но взгляд на спине чувствуется, тяжёлый, неотрывный, он смотрит так, будто сейчас погонится за мной, стоит мне только снизить бдительность.
Лилит сидит на скамейке, уткнувшись в телефон, и я, подбегая, опускаюсь рядом, чувствуя, как руки всё ещё дрожат от того, что только что произошло. Она поднимает голову и смотрит внимательно — она всегда замечает, когда что-то не так, — и я знаю, что от неё не скроешь.
— Ты чего такая на взводе? — спрашивает она, откладывая телефон.
— Да по дороге столкнулась с одним придурком, — пытаюсь усмехнуться, но не получается. — Чуть не упала из-за него, а он даже не спросил, как я. Только процедил что-то про слепых.
— Ну он хоть красавчик? — подмигивает она, и в уголках губ у неё пляшет усмешка.
— Да какой красавчик. Придурок, — насупливаюсь я, но если быть честной, то он и вправду был красив. Глаза тёмные, как бездна, запах — тёмный, терпкий, сандал, который до сих пор витает в воздухе, и он отличался от других парней, как чёрный лебедь отличается от стаи: красив, но не такой, как остальные. Из этих мыслей меня выдёргивает усмешка Лилит.
— Будь аккуратнее в следующий раз, — говорит она. — Кстати, забыла сказать: к нам захотел присоединиться мой брат с другом.
После её слов повисает молчание, и я чувствую, как внутри что-то сжимается, потому что мне не хотелось никого видеть — мне было что обсудить с ней наедине, и теперь наша прогулка испорчена этими двумя.
— И где же они? — фыркаю я с недовольной миной.
— Где-то рядом. Брат недавно писал, что уже на подходе, — она тянется за телефоном, видимо, чтобы проверить, не написал ли он ещё раз.
Я отворачиваюсь к саду, где деревья начинают зеленеть, а ветер шевелит ветки, и смотрю на них, пытаясь успокоить дыхание, но внутри всё бурлит, и я закатываю глаза, поворачиваю голову в сторону дорожки — и не верю своим глазам.
Что, чёрт возьми, этот придурок здесь делает.
Он идёт рядом с братом Лилит. Тот самый парень. Его глаза находят меня сразу, безошибочно, как будто я единственная, кто здесь находится, и от этого становится не по себе — не от страха, от чего-то другого, от чего-то, что я не могу назвать.
— Всем привет! — брат Лилит подходит, улыбаясь. — Это мой друг Малакай.
Малакай. Я произношу это имя про себя, и оно оседает где-то в груди, тяжёлое, как камень, брошенный в воду.
Взгляд поднимается, и он смотрит с той же спокойной уверенностью, а на губах у него лёгкая ухмылка — не насмешливая, какая-то своя, чужая, — от которой внутри всё сжимается, и напряжение повисает между нами, как натянутая струна.
— Эвелин, — голос Лилит возвращает меня в реальность, она обнимает меня за плечи. — Моя лучшая подруга.
— Эвелин... — тихо, почти шёпотом, так, чтобы услышала только я, произносит Малакай. — Маленькая птичка.
Сердце пропускает удар, кровь приливает к щекам, к шее, к груди, и это чувствуется везде, — он сказал это так, будто мы знакомы века, будто он знает обо мне то, чего я сама не знаю, и я не понимаю, кто он такой, и от этого становится страшно.
Телефон вибрирует в кармане джинсов, и я, разблокировав его, вижу сообщение от мамы.
«Милая, когда ты вернёшься домой. Есть разговор».
Я выдыхаю с облегчением, которого не ожидала, и, готовая бежать в эту же секунду, спокойным голосом говорю:
— Извините, мне пора. — Голос старается звучать сожалением, но небольшие нотки радости в нём всё же проскальзывают. — Мама зовёт.
Я обнимаю на прощание Лилит, разворачиваюсь в сторону парковки, и он смотрит — затылок горит, кожа под одеждой горит, внизу живота горит, — ключи сжимаются так, что металл впивается в ладонь, и хочется уйти быстро, не оглядываясь.
Но его голос догоняет меня.
— Ну ничего, маленькая птичка, — в тоне предвкушающая насмешка. — Увидимся.
Электрический разряд проходит по всему телу — от затылка до пяток, от сосков до низа живота, — я замираю на секунду, всего на секунду, а потом иду дальше, не оборачиваюсь, не смотрю, но сердце колотится где-то в горле, и на губах всё ещё горит его фраза, и между ног влажно, так влажно, что это чувствуется даже через джинсы, даже через бельё.
Я быстро добираюсь до машины, и руки всё ещё дрожат, когда ладони ложатся на руль, — дрожат мелко, противно, как после холода, хотя в машине тепло. В лобовое стекло бьёт дождь, дворники смахивают его размеренно, туда-сюда, туда-сюда, и запах его одеколона всё ещё преследует меня, хотя я уже не в парке, хотя между нами уже километры, — тёмный, терпкий, сандал, он впитался в куртку, в волосы, в кожу, и я не могу от него избавиться, как ни стараюсь.
Дорога домой занимает двадцать минут, и все двадцать минут мысли возвращаются к нему — к глазам, тёмным, бездонным, к голосу, низкому, с хрипотцой, к руке на локте, крепкой, властной. Машина едет, а я где-то далеко, в парке, с ним, и представляю, как его пальцы скользят по коже, как его губы касаются шеи, как он шепчет что-то на ухо — что-то, от чего внутри всё сжимается и тянет, и я трясу головой, отгоняя это, но оно возвращается, снова и снова, как будто кто-то нарочно подсовывает мне эти картинки.
Перестраиваясь, я смотрю в боковое зеркало и на секунду замечаю позади чёрный Мерседес, но в следующую секунду он пропадает, как будто его и не было, — и я хмурюсь, вглядываясь в поток машин, но там уже другие, обычные, серые, и я говорю себе, что показалось.
— Эвелин, приди в себя, — говорю я вслух, и голос в пустой машине звучит глухо. — Тебе уже какой-то бред кажется.
Я встряхиваю головой, отгоняю мысли, прижимаю педаль газа и еду в сторону дома, но метка на запястье не перестаёт гореть, и я чувствую её каждой клеткой, как будто под кожей поселился уголёк, который никто не удосужился затушить.
Я захожу в дом, и тишина, которая встречает меня, — не густая и вязкая, как обычно, а какая-то другая: в ней слышно движение, шорох, шаги наверху, и я понимаю, что мама ещё не уехала. Она собирается.
Мама выходит навстречу из кухни, вытирая руки о полотенце, и лицо у неё усталое, осунувшееся, с морщинами, которых я раньше не замечала, — и я вдруг понимаю, что она выглядит старше, чем помню, и что я давно не смотрела на неё вот так, внимательно.
— Ты вовремя, — говорит она. — Мы через час выезжаем.
— Я думала, вы уже уехали, — говорю я, и голос звучит ровнее, чем я ожидала.
— Нет, — она качает головой. — Отец уже на работе, вернётся к отъезду.
Мы проходим на кухню, и она наливает мне чай — без вопроса, без «будешь?», просто наливает, как делала всегда, и я сажусь за стол, обхватываю чашку ладонями, и тепло растекается по пальцам, по рукам, по груди, и на секунду становится легче.
— Ты в порядке? — спрашивает она, и я чувствую, что она спрашивает не просто так.
— В порядке, — говорю я. — Просто день странный.
Она кивает, но не отводит взгляда, и в её глазах что-то есть — что-то, чего я не понимаю, но что заставляет меня напрячься.
— Нам с отцом нужно уехать, — говорит она наконец. — На две недели. Есть один важный вопрос, который нужно решить. Не спрашивай какой — я не могу сказать. Но это важно. Для всех нас.
В её голосе звучит такая усталость, что мне становится не по себе, — никогда раньше она не была такой, всегда опорой, скалой, а теперь сидит передо мной и смотрит в одну точку, как будто разговаривает не со мной, а с собственными страхами, и я впервые понимаю, что родители не всесильны, что они тоже боятся, что они тоже могут потерять всё.
— Это связано с отцом? — спрашиваю я.
Она молчит секунду, две, потом качает головой — не «нет», а «не спрашивай», — и это хуже, чем если бы она ответила.
— Это связано со всеми нами, — говорит она. — И с тобой тоже. Но пока — не твоя забота. Твоя забота — диплом. Часовня. Закончить. Поняла?
— Поняла, — говорю я, хотя не понимаю ничего.
Я протягиваю руку и накрываю её ладонь своей.
— Всё будет хорошо, — говорю я. — Вы решите это. Я знаю.
Она слабо улыбается, но в этой улыбке нет уверенности, только надежда, хрупкая, как тонкий лёд, и я вижу, как она хочет сказать что-то ещё, но не решается, и это «что-то» висит между нами, тяжёлое, невысказанное.
Наверху хлопает дверь, и по лестнице спускается отец с чемоданом — он вернулся, — и я вижу, как мама отдёргивает руку, как будто её поймали на чём-то, и лицо у неё снова становится спокойным, ровным, непроницаемым.
— Готова? — спрашивает он её, не глядя на меня.
— Готова, — отвечает она.
Они проходят в прихожую, и я иду за ними, и отец, уже у двери, оборачивается ко мне, и в его взгляде что-то есть — что-то, что я не могу прочитать.
— Если он придёт, — говорит он тихо, — не открывай. Что бы он ни говорил. Что бы он ни обещал.
И я замираю, потому что не понимаю, о чём он, потому что «он» — это кто, и почему «не открывай», и что вообще происходит, — но отец уже открывает дверь, и мама уже выходит, и я стою в прихожей, смотрю им вслед, и внутри всё сжимается от чего-то, чему я не знаю названия.
Дверь закрывается.
Я стою в прихожей ещё минуту, две, три, слушаю, как стихает шум машины за окном, как возвращается тишина — теперь уже та, густая, вязкая, — и медленно поднимаюсь на второй этаж, и каждая ступенька скрипит под ногами, и каждый скрип отдаётся во мне вздрагиванием.
В своей комнате я закрываю дверь на замок, проверяю окно — заперто, — проверяю балконную дверь — заперта, — и стою посреди комнаты, и внутри всё сжимается, потому что его глаза, его голос, его запах — всё это здесь, в комнате, в воздухе, на коже.
«Маленькая птичка».
Я зажмуриваюсь, пытаюсь стряхнуть наваждение, но его образ цепляется за каждую мысль, как репейник, — его лицо, когда глаза закрываются, его руки, когда взгляд падает на свои, его ухмылка, когда смотрю в зеркало, — и я скидываю с себя одежду на стул, остаюсь только в белье, чёрном, простом, и смотрю в зеркало, и на коже всё ещё его след — на локте, красная полоса от его пальцев, — и я провожу по ней рукой, медленно, как будто могу стереть, но след остаётся, как клеймо, и метка на запястье горит в ответ, как будто подтверждая: да. Ты не ошиблась. Он был здесь.
— Чёртов придурок, — говорю я вслух, и голос в тишине звучит глупо, жалко, как будто я пытаюсь убедить себя в том, во что сама не верю.
Я ложусь в постель, не выключая свет, и смотрю в потолок — белый, идеальный, «белоснежный», — и жду, когда сон придёт и смоет этот день, но сон не приходит, и метка не перестаёт гореть, и где-то за окном, в темноте, кто-то ждёт, терпеливо, ровно, как умеет ждать только он.
А потом телефон на тумбочке вибрирует, и я, потянувшись, вижу на экране незнакомый номер и одно слово в сообщении:
«Скоро».
:
Глава 2 Эвелин
Я проснулась от того, что кто-то произнёс моё имя.
Тихо. Почти беззвучно. Как выдох. Как мысль. Как будто он стоял надо мной. Смотрел. Ждал.
Я открыла глаза. Резко. Села в кровати. В комнате было темно. Только свет уличного фонаря пробивался сквозь шторы. Полосы на полу. На стене. На моей кровати. Я огляделась. Никого. Всё на месте. Дверь заперта. Окно заперто. Балконная дверь заперта.
Но я чувствовала его. В воздухе. На своей коже. На своих губах. Как будто он только что был здесь. Как будто он только что ушёл.
Я провела рукой по простыне рядом с собой. Холодная. Пустая. Конечно, пустая. Ты живёшь одна, Эвелин.
Я взяла телефон. Время. Шесть утра. Слишком рано. Я легла обратно. Но сон не шёл. Я лежала. Смотрела в потолок. Слушала тишину. И чувствовала его. Везде.
А потом был день.
Обычный. Нормальный. Такой, каких было тысячи. Я встала. Приняла душ. Сварила кофе. Оделась. Всё на автомате. Всё как всегда. Но что-то было не так. Что-то, чего я не могла назвать. Как запах, который выветрился. Как след, который стёрли. Но он всё ещё чувствовался.
Лилит позвонила в десять.
— Привет, солнце! — её голос был ярким. Громким. Живым. — Ты сегодня свободна? Хочу вытащить тебя за покупками. Мне нужно платье на свадьбу двоюродной сестры, а ты единственная, кто говорит мне правду.
Я улыбнулась. Лилит. Её напор. Её лёгкость. Что-то нормальное. Что-то, что не пугает.
— Давай, — сказала я. — Во сколько?
— В одиннадцать. В торговом центре на Ленина. Не опаздывай!
Отложив телефон, я села за компьютер, чтобы немного отвлечься от всей происходящей суеты и поработать.
Мне доверили важный проект здания торгового центра. Я надела наушники, включив себе музыку, начала работу, но идеи совсем не шли в голову.
Просидев за работой несколько часов и взглянув на время, поняла, что пора собираться, иначе Лилит снова будет меня подначивать по поводу моей пунктуальности.
Я слегка улыбнулась от этой мысли — ведь она никогда это не делала со зла.
Закрыв ноутбук и отложив его, я пошла собираться.
Я оделась просто.
Джинсы. Светлая футболка. Лёгкая куртка. Волосы собрала в хвост. Минимум макияжа. Я смотрела на себя в зеркало и видела обычную девушку. Которая идёт с подругой за покупками. Которая не думает о тёмных глазах. О низком голосе. О том, как его рука сжала её локоть.
Я вышла из дома. Села в машину. Завела двигатель. Поехала. Город мелькал мимо. Из колонок играла музыка.
Поставив машину на парковочное место, я увидела подругу и двинулась к ней.
Лилит ждала меня у входа в торговый центр.
Она стояла, скрестив руки на груди, и улыбалась так, будто знала что-то, чего не знала я.
— Ну наконец-то! — воскликнула она, обнимая меня. — Я уже думала, ты не придёшь.
— Я пришла вовремя, — я улыбнулась. — Ты просто пришла раньше.
— Я всегда прихожу раньше. Это называется «пунктуальность». Тебе стоит попробовать.
Я рассмеялась. Лилит. Её лёгкость. Её тепло.
Мы вошли в торговый центр. Яркий свет. Шум. Люди. Магазины. Всё это было таким обычным. Таким далёким от того, что происходило в моей голове. От его глаз. От его голоса. От его запаха.
Мы ходили по магазинам. Лилит мерила платья. Одно за другим. Выходила. Крутилась перед зеркалом. Спрашивала моё мнение. Я говорила. Смеялась. Помогала выбирать.
— Ну как тебе это? — Лилит вышла в очередном платье. Тёмно-синее. С открытыми плечами.
— Красивое, — сказала я. — Тебе идёт.
— Ты это говоришь про каждое.
— Потому что тебе идёт каждое.
Лилит закатила глаза, улыбнувшись мне, и скрылась в примерочной.
Я сидела на диванчике. Смотрела в телефон. Ничего. Ни сообщений. Ни звонков. Тишина. Я уже начала думать, что всё это было сном. Что он не писал. Что не оставлял записку. Что не было розы. Что не было его. Что всё это — моё воображение. Мои страхи. Моя паранойя.
Телефон завибрировал. Я вздрогнула. Посмотрела на экран. Лилит. Из примерочной.
«Ну что, берём это?»
Я улыбнулась. Набрала ответ.
«Бери. Тебе идёт».
Лилит вышла. Довольная. Счастливая. Она расплатилась. Мы вышли из магазина.
— Ну раз с покупкой платья покончено, нужно перекусить, — с радостью предложила Лилит.
— Думаю, хорошая идея, — быстро вырулила я.
— Пошли, я знаю очень хорошее местечко тут недалеко, — сказала Лилит и повернулась в сторону лестницы. Я незамедлительно двинулась за ней.
Поднявшись на второй этаж, мы зашли в кофейню. В ней был очень приятный светлый интерьер, несколько фотозон.
Мы сели за свободный столик. Подозвав официанта, сделали заказ.
И уже через минут пять всё было у нас на столе.
Я пила латте. Лилит — капучино. Мы говорили о всякой ерунде. О работе. О планах. О том, что лето будет жарким. Обычные разговоры.
— Слушай, — Лилит вдруг стала серьёзной. Она поставила чашку. Посмотрела на меня. — Я хотела с тобой поговорить.
— О чём?
— О Малакае.
Я замерла. Чашка в моей руке дрогнула. Я поставила её на стол. Медленно. Стараясь не показать, как внутри всё сжалось.
— Что о нём?
Лилит наклонилась ближе. Её голос стал тише.
— Между вами что-то есть.
— Нет, с чего ты взяла? — быстро вырулила я.
— Тогда держись от него подальше.
Я смотрела на неё. Сердце колотилось где-то в горле. Но лицо я держала. Спокойное. Равнодушное.
— Почему?
— Потому что он опасен, — Лилит смотрела мне прямо в глаза. — Я знаю его через Оскара. Он не тот, кем кажется. Он владеет клубами. Но это не просто клубы. У него связи. Тёмные. Опасные. Люди, которые с ним связываются, потом жалеют. Тем более его брат — глава мафиозной группировки, думаю, и он в этом замешан. Так что, одним словом, мутный тип.
Я молчала. Смотрела в чашку. Молоко. Кофе. Корица. Обычный вкус. Но теперь он казался мне горьким.
— Он холодный, — продолжила Лилит. — Жёсткий. Он не умеет любить. Он умеет только брать. И если он что-то решил... — она замолчала. — Ты его не отговоришь. Ты его не остановишь. Он просто возьмёт. И всё. А его методы пугают.
Я подняла на неё глаза.
— Ты говоришь так, будто знаешь его.
— Я знаю достаточно, — Лилит откинулась на спинку стула. — Оскар рассказывал. У Малакая было много женщин. Много. И все они... — она замолчала. Подбирала слова. — Все они заканчивали плохо. Не физически. Но... морально. Он их ломал. Он их использовал. А потом выбрасывал. Как вещи.
Я смотрела на неё. И чувствовала, как внутри всё холодеет. Ломал. Использовал. Выбрасывал. Как вещи.
— Ты его заинтересовала, — сказала Лилит. — Я видела, как он смотрел на тебя в парке. Я знаю этот взгляд. Он смотрит так на всё, что хочет забрать. Не покупает. Не просит. Забирает.
Я молчала. Слова застряли в горле. Я не знала, что сказать. Что он уже был в моём доме? Что он оставил записку на моей тумбочке? Что он писал мне ночью? Что я чувствовала его руку на своём бедре? Что я кончила в душе, представляя его?
— Эвелин, — Лилит взяла меня за руку. — Я говорю это не потому, что хочу тебя напугать. Я говорю это, потому что ты моя подруга. Я не хочу, чтобы ты пострадала. Ведь ты мне очень дорога.
Я смотрела на её руку на своей. Тёплую, такую родную. И чувствовала, как внутри меня что-то ломается. Лилит. Она пытается меня защитить. Она не знает, что уже поздно. Что он уже в моей жизни. Что он уже в моей голове.
— Я поняла, — сказала я тихо. — Спасибо.
Лилит смотрела на меня ещё секунду. Потом кивнула. Отпустила мою руку. Взяла чашку.
— Ну и ладно. Просто будь осторожна. Хорошо?
— Хорошо.
Мы допили кофе. Поговорили о чём-то ещё. О работе. О планах. О лете. Но я уже не слушала. Я думала о нём. О Малакае. О том, что сказала Лилит. Ломал. Использовал. Выбрасывал. Как вещи. И о том, что он уже делал со мной. Что он уже оставил во мне.
Заплатив за счёт, мы направились к выходу.
Мы вышли из торгового центра около трёх.
Солнце уже клонилось к западу. Тени становились длиннее. Воздух — прохладнее. Лилит обняла меня на прощание.
— Спасибо, что пришла, — сказала она. — Ты лучшая.
— Ты тоже, — я улыбнулась. Но улыбка была слабой. Натянутой.
Крепко обнявшись, она поторопилась, так как такси уже ждало её.
Лилит ушла. Я смотрела ей вслед. Как она идёт к своей машине. Как садится. Как уезжает. И чувствовала, как внутри меня что-то сжимается. Я осталась одна. Снова.
Я пошла к своей машине. Медленно. Шаг за шагом. Я думала о том, что сказала Лилит. Думала о нём. О его глазах. О его голосе. О его руках. О том, как он смотрел на меня в парке. Одновременно пугающе и маняще.
Я подошла к машине. Открыла дверь. И замерла.
На сиденье лежала роза.
Одна. Тёмно-красная. Почти чёрная. С бархатными лепестками. С длинным стеблем. Усеянным шипами. Она лежала так аккуратно. Так продуманно. Как будто её положили с особым намерением.
Я смотрела на неё. И чувствовала, как внутри всё холодеет. Он был здесь. Пока я ходила по магазинам. Пока я смеялась с Лилит. Пока я думала, что всё это сон. Видимо, следил за мной, и это пугало ещё больше — я не могла знать, где он.
Я оглянулась. Парковка. Люди. Машины. Никого. Только тени. Только ветер. Только моё сердце. Которое колотилось где-то в горле.
Я села в машину. Захлопнула дверь. Руки дрожали. Я смотрела на розу. На её тёмные лепестки. На её шипы. На то, как она лежала на сиденье. Как будто была здесь всегда.
Я протянула руку. Хотела взять её. Но не коснулась. Шипы. Они были острыми. Я видела это по тому, как они блестели в свете солнца. Если я возьму её, я поранюсь. И, может быть, именно этого он и хотел.
Красиво и опасно. Как он сам.
Я убрала руку. Завела двигатель. Выехала с парковки. Город мелькал мимо. Огни размывались. Люди шли по улицам.
Я ехала домой. А роза лежала на сиденье рядом со мной. Тёмная. Бархатная. С шипами. Которые ждали. Чтобы впиться в мою кожу.
Дома я первым делом проверила все двери.
Заперто. Все окна. Заперто. Балконная дверь. Заперта. Я стояла посреди комнаты и чувствовала, как внутри всё сжимается. Он был здесь. Вчера. Ночью. Пока я спала. Он оставил записку. Розу. А сегодня — розу в машине. Пока меня не было. Пока я ходила с Лилит. Что же можно ожидать от него ещё — и это незнание давило всё больше и больше.
Я подошла к туалетному столику. Та роза, которую он оставил вчера, всё ещё лежала там. Тёмная. Бархатная. С шипами. Я смотрела на неё. И чувствовала, как внутри что-то меняется. Я боялась этого человека, но интерес к нему рос с такой же колоссальной силой.
Я взяла телефон. Открыла чат с Малакаем. Его сообщения всё ещё висели там. «Ну как добралась, моя маленькая птичка?» «Милая пижама. Я уже представляю, как сниму её с тебя». Я смотрела на эти слова. И чувствовала, как внутри меня борется страх и что-то ещё.
Я набрала сообщение.
«Ты был у моей машины».
The free sample has ended.