Read the book: «Арфа Королей»

Font::
* * *

© В. Бакулин, текст, 2025

© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025

* * *

Арфа королей

Арфа королей

 
Сердце мое осталось в безбрежных вересковых холмах,
Там, где цветут шиповник и дрок в тенистых густых лесах,
Там, где травы полны росой, где даже в сумерках – свет,
Где из-под земли слышится песня вот уже много лет1.
 


Когда-то эти места звались Эвальд Маддок. Быть может, на какой-нибудь из старых карт или на станицах Изначальных Летописей и поныне сохранилось это название – Добрая Дубрава. Название, записанное тонкими легкими рунами Первых, похожими на естественный узор отполированной древесины, в те дни, когда оно еще было правдивым. Пока на эту землю не пришел человек. И еще некоторое время спустя.

Как бы там ни было, это случилось так давно, что ныне даже старики не помнят, чтобы земли вокруг Да Коеннач назывались как-то иначе, кроме Тивак Калли.

Мрачный Лес.

Лес, на границе которого заканчивается господство жаркого огня и хладного железа.

Лес, откуда не возвращаются.

* * *

Ущербная луна хищно косилась с небосвода, словно облизывая холодным светом обледеневшую землю. Где-то далеко, в Ледяных Кряжах, прокатился протяжный волчий вой, во стократ усиленный эхом. Будто отвечая ему, громко заскрипели под внезапно налетевшим ветром голые ветви деревьев. Пар от дыхания оседал инеем на бородах и гривах.

– Зачем ты пришел сюда, господин людей?

Ехавший первым всадник вздрогнул и с трудом сдержал враз покрывшегося пеной жеребца. Окружавшие его воины схватились за оружие, поднимая выше факелы.

– Кто ты? – хрипло вопросил вождь, ибо все в его облике и манере держаться указывало на это.

Смех был еще холоднее, чем голос:

– А как ты думаешь, король Бриан? Спроси это у своего коня, который сейчас больше всего на свете хочет мчаться отсюда прочь. Спроси у темной лесной чащи и бездонных седых болот!

Невольно король вздрогнул. И вновь прозвучал смех, который мог принадлежать как мужчине, так и женщине, и при этом – ни одному из них.

Жалящий смех фэйри.

– Да, вижу, ты знаешь меня. А раз так, то я имею право спросить: что ты и твои люди делаете в моих владениях?

– Мы просто охотились и сбились с дороги в буране, – хмуро отозвался Лонн, сын Дули. Он был очень силен, правая рука короля Бриана, а о его бесстрашии слагались легенды, но и он с трудом сдерживал дрожь.

В голосе ветра, в скрипе деревьев, в шквале снежинок, колющих лица, – во всем чувствовался еле сдерживаемый гнев.

– Охота ночью в Мрачном Лесу? Странно слышать такое. Дорого стоит моя дичь, Лонн из Каэр Ши, и нелегко получить ее. Может быть, поэтому вы взяли на охоту топоры, мечи и боевые копья? А ваши кольчуги и шлемы, что так холодны сейчас, – от какой дичи должны защищать они?

Король Бриан спрыгнул с коня и прошел немного вперед. Да, он был могучий человек и доблестный воин, владетель Каэр Ши. Страх не отметил его голоса, когда он заговорил.

– Ты прав, Хозяин Леса. Не гневайся на Лонна, который говорил так лишь из незнания и желания защитить меня. Я искал тебя и только тебя.

Вновь завыл ветер, и в центре снежного вихря, завертевшегося над землей, появилась невысокая фигура – седобородый старик в снежной мантии. В тот же миг стихли ветер и снег.

– По крайней мере, ты достаточно смел, чтобы признаться в этом. Подойди.

Бриан сделал шаг вперед, и верный Лонн шагнул следом.

– Останься! – не оборачиваясь, приказал господин, и воин, заворчав, словно пес, которого оттащили от окровавленной добычи, подчинился.

– Да, ты смел, – повторил фэйри. – Что же ты хочешь от меня, человек королевской крови?

– Я слышал, что у тебя хранится Арфа. Арфа Королей.

Фэйри задумчиво покачал головой и надолго замолчал. Бриан терпеливо ждал, стараясь отрешиться от жгучих пальцев холода, шарящих по его телу. Кольчуга, несмотря на медвежью шубу, холодила сердце, огромный меч за плечами тянул к земле.

– Арфа Королей, – вновь заговорил фэйри. – Да, она действительно у меня… Но что в том тебе, господин Каэр Ши? Или недостает у тебя арфистов?

Темно-серые глаза Хозяина Леса, казалось, заглядывали прямо в человеческую душу.

– Эта Арфа принадлежала отцу моего отца, а тот получил ее от своего деда… Кто, как не я, должен владеть ею?

Фэйри нахмурился; словно отозвавшись на это, вновь пошел снег.

– А знаешь ли ты, король, откуда взялась эта Арфа?

Холод все сильнее сжимал сердце Бриана, но голос его по-прежнему был тверд:

– Я знаю, она была творением рук твоего народа. Это был дар – дар первому королю людей, что назвал Холмы своим домом.

Лицо, древнее и юное одновременно, на миг осветила улыбка.

– Это так. В те времена все было по-другому: и места, и люди, и даже мы. Неправы те, кто говорит, будто Первые не меняются… Я помню первого короля, который получил от нас Арфу и право для себя и своих потомков входить в Лес. Входить и возвращаться живым. Первый и единственный дар фэйри человеку. Ответь мне, Бриан, почему?

– Он был другом вам, так говорили…

– А что такое «друг»?

Бриан не смог ответить. Король, который имел врагов, союзников и слуг. Человек, не имевший друзей.

– Тогда я скажу тебе. Твой предок не нарушал покоя нашего Леса…

– Но ведь и мои люди не делают этого, – перебил фэйри Бриан.

Снег повалил гуще.

– Твои люди не входят в Тивак Калли из страха. Что же такое друг?

И вновь король не ответил – он боролся с цепенящим холодом.

– Твой предок приходил к нам один, безоружный, ты же источаешь горечь железа, а за спиной твоей воины дрожат от нетерпения, как гончие, почуявшие оленя.

– Я никогда не оскорблял никого из твоего народа.

Первый покачал головой:

– Хорошо, оставим это. Ты не смог ответить на мой вопрос, тогда скажи: как случилось, что Арфа-подарок вновь оказалась у меня?

Бриан покачнулся; Лонн рванулся к нему, но его остановил резкий окрик.

– Арфа… перестала играть. Лучшие барды пытались заставить ее петь, а она молчала… и тогда мой отец… Он крикнул, чтобы… чтобы вы забирали назад свой бесполезный дар. А наутро Арфа исчезла.

Ветер разметал белые волосы фэйри. Снег лепил в глаза, а ветви деревьев угрожающе склонялись, словно желая раздавить людей.

– В твоих словах был ответ, король. Вы пытались заставить петь арфу, помнящую тепло наших рук, сделанную под кронами Эвальд Маддока… А знаешь, почему она замолчала?

Бриан упал на колени.

– Твой предок, получив от нас Арфу, поклялся за себя и своих потомков: никогда не будут ее струны призывать к войне. Ты помнишь это, человек? Помнишь, сын клятвопреступника?

Подбежавший Лонн успел подхватить падающего навзничь господина. Руки воина, защищенные волчьими рукавицами, обожгло неземным холодом.

– Ты убил его!

Фэйри покачал головой:

– Он жив. Встань, господин Каэр Ши.

Бриан поднялся, опираясь слабой рукой на плечо верного слуги.

– Я возвращаю тебе Арфу, если таково твое желание. Возьми!

Конь короля, дико заржав, шарахнулся в сторону – прямо под его передними копытами появилась простая деревянная арфа.

– Но это же не она! – Изумление короля оказалось сильнее слабости. – Я помню великую Арфу Королей, она вся была изукрашена золотом и драгоценными каменьями…

Последнее слово, сорвавшись с губ Бриана тонкой льдинкой, еще падало в снег, а фэйри и арфа уже исчезли…

* * *
 
Сердце мое, отложи оружье – ныне проигран бой.
Пусть победитель возьмет нашу крепость, мы же уйдем с тобой
Туда, где под солнцем листья шумят и озера синее небес.
Туда, где среди высоких холмов стоит зачарованный лес.
 

Ветер с Ледяных Кряжей нес запах возрождения. Запах весны. Старый лес набухал почками, звенел ручьями, просыпающимися после лютой зимы, расцветал голосами птиц.

Из кустов дрока выскочила лань и помчалась большими скачками прочь. Миг спустя кусты вновь раздвинулись, и из них вышел человек. На его суровом, иссеченном шрамами лице застыла по-детски восхищенная улыбка. Подойдя к многовековому дубу, он приложил ладонь к шершавой коре и закрыл глаза.

– Здравствуй, воин.

Он вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стояла девочка.

– Госпожа, – поклонился он, прижав руку к сердцу.

– Я вижу, ты знаешь меня.

Окинув взглядом ее стройную фигурку, закутанную во что-то полупрозрачное небесно-голубого цвета, водопад струящихся по плечам волос и огромные бездонные глаза, мужчина вновь поклонился.

– Даже если бы и не знал, то вижу сейчас. Я искал тебя, Госпожа.

– Немногие ищут меня по своей воле, Тиарн. И еще меньше – находят. Что же привело тебя сюда, воин без оружия?

– Я оставил его на опушке леса, – ничуть не смутившись от этих слов, ответил человек. – Ведь вы не любите железа.

Ветер словно погладил его по щеке.

– Учтивые речи гостя услаждают слух. Учтивые речи друга радуют сердце. Если я могу чем-то помочь тебе – говори.

Тиарн облизал почему-то пересохшие губы.

– Госпожа, я пришел просить тебя об услуге.

Фэйри бархатисто рассмеялась и присела на большой камень. У ее босых ног мгновенно распустились цветы.

– Услуге? Что же мой народ может дать величайшему воину людей?

– Арфу. Арфу Королей.

Удивление промелькнуло в бессмертных глазах быстрее, чем его смог уловить человеческий взгляд.

– Арфу?

– Да, – твердо ответил воин, ища на поясе рукоять меча и не осознавая этого. – Если бы ты покинула свои владения, Госпожа, то увидела бы пылающие дома и крепости. Горький дым застилает небо, а земля стонет под поступью великого войска.

– Что нам до войн людей?

– Там, где пронеслась стальная река, остаются лишь безжизненные пустоши. Скоро она докатится и сюда.

– Ни один из тех, кто войдет в этот лес без нашей воли, не вернется.

В черных глазах Тиарна отразилось отчаянье.

– Крепость господина моего ни разу за двенадцать поколений не была взята, но теперь не выстоит даже она! Мы заберем с собой стольких врагов, скольких сумеем, но женщины, дети…

– Женщины… Точнее – одна женщина. Ты ведь пришел сюда из-за нее?

– Да. Ее зовут Мойра. Из легенд я знаю, что песня Арфы Королей способна останавливать армии. Там, где она звучит, смолкают мечи.

– Возможно…

Фэйри опустила руку за камень, а вновь подняв, держала в ней арфу.

– Вот та, которую люди зовут Арфой Королей. Ты сможешь унести ее?

Воин протянул руку; пальцы девочки разжались.

Арфа упала на землю.

Тиарн смотрел то на тоненькую нежную руку фэйри, без каких-либо усилий державшую инструмент, то на свою – перевитую узлами могучих мышц, и ужас отчаянья плескался в его глазах.

– Хочешь попытаться еще раз?

Воин покачал головой:

– Нет. Прости, что зря нарушил твой покой. Арфа… для меня недоступна. Мы обречены.

Девочка с вечными глазами легко прикоснулась к его щеке. Палец ее стал влажным.

– Не плачь, воин, и не вини себя. Впервые после твоего великого предка Арфа могла бы принадлежать достойному, и в том, что она не приняла тебя, нет твоей вины. Даже мой народ не может изменять то, что должно сбыться. Иди, Тиарн, потомок королей, верши свою судьбу. А Арфа останется здесь и будет ждать того, кто придет за ней. Того, кто будет смотреть на мир твоими глазами…

* * *
 
Пусть же останутся за спиной лиги седых дорог,
Пусть протекают неспешно года – но не кончится срок,
Пока не увижу ручей я с гор и тени седых облаков,
Неслышно за руки меня возьмут фэйри – Народ Холмов…
 

Полуденное солнце просвечивало сквозь нежную зелень листьев. Огромные деревья щедро дарили такую приятную сейчас прохладу. Над дикими цветами гудели пчелы. Теплый летний ветер сладко пах липой. Ноги человека неслышно ступали по мягкому ковру мха.

– Добро пожаловать, пришедший с добром!

Человек поклонился выступившему из-за дерева мужчине. Мужчине, чей голос звенел как утренний ветер. Мужчине, одеждами с которым поделились зеленые листья и папоротники. Мужчине с глазами бездоннее заповедных лесных озер.

– Привет тебе, Хозяин!

– Я вижу, что кровь королей еще жива в мире людей. Это хорошо. Садись.

Фэйри указал человеку на поваленное дерево рядом с собой.

– Ты воспользовался дарованным твоему роду правом, Хаги-Арфист, потомок Тиарна. Могу я узнать почему?

Человек поковырял носком сапога землю, словно не зная, что сказать. Наконец он решился:

– Господин, я пришел сюда за Арфой. Арфой Королей.

Где-то в кроне огромного дуба, под которым сидели двое, запел соловей. Фэйри поднял голову и застыл. То ли слушая, то ли размышляя.

– Арфа Королей… Та, что не позволила унести себя Тиарну, известному людям под именем Свершивший Невозможное. Твоему прадеду…

– Да. Именно из-за этого я решился тревожить покой Великого Леса. Из-за обещания, что было дано здесь Тиарну.

Фэйри, чуть улыбаясь, смотрел прямо в глаза человеку. Немногие выдержали бы такое, но Хаги не отвел взгляда.

– И ты считаешь, что в нем говорилось о тебе? Кто знает… А зачем тебе Арфа?

Человек встал, потом снова сел и снова встал.

– Господин, посмотри вокруг, – торопливо заговорил он, словно опасаясь, что смелость вновь исчезнет. – Твой лес стоит там же, где стоял всегда. Где будет стоять. Но тот ли это лес?

– Продолжай, – тихо сказал фэйри.

– Мир, в котором мы живем, давно не ваш, господин. Увы, боюсь, что теперь он даже не наш. К огню и железу в руках людей прибавились слова. Чуждые слова, которые произносят служители Чуждых Богов. Ты поймешь меня, потому что я знаю – было время, когда твой народ правил всей этой землей.

– Продолжай, – повторил фэйри.

Хаги глубоко вдохнул, набираясь сил:

– Мы становимся чужими на нашей земле. Наши дети, так же как и их деды, выставляют по вечерам за порог плошки с молоком для Малого Народца, но это – лишь ритуал. Ритуал без души превращается в обязанность. Обязанность – в привычку. Привычка – в обыденность. Скажи, господин, что будет, когда исчезнет обыденность?

Фэйри не ответил.

– Я слышал, что Арфа… Если на ней заиграет человек с чистой душой и благими помыслами… она может многое изменить.

– Даже мир? – Голос фэйри стал странно глух. – Я живу на этой земле очень долго, Хаги. Ты упоминал о том времени, когда мы правили миром, и о том, что случилось потом. Потом, когда пришел человек и была сделана Арфа… Но я не стану тебя отговаривать, правнук Тиарна, носитель королевской крови. Ты пришел просить у меня Арфу – вот она.

Человек с трепетом принял из рук фэйри простой, ничем не украшенный инструмент. Рука его несмело потянулась к струнам, но тут же отдернулась.

– Ты позволишь, господин?

– Я слышал, тебе нет равных среди людских музыкантов. Играй, Хаги-Арфист. Если сумеешь…

… – Но почему? Почему?!

Рука бессильно опустилась. Арфа легла на мох. Арфа, не издавшая ни звука.

– Я знаю, о чем ты сейчас хочешь спросить. Нет, Эвальд… наш лес здесь ни при чем. Ни здесь, нигде во всем мире Арфа не сможет спеть ту песню, которой ты от нее ждешь.

– Но это значит… Значит, уже поздно? Ничего не изменить?

– Кто знает, Хаги, кто знает… И вновь ты можешь не спрашивать. Предсказанное Тиарну сбудется…

* * *
 
Алые скрипки, белые кони – легче воды.
Затерялась погоня
В вересковых холмах.
Странные, легкие, светлые тени кружатся в танце
чужих сновидений
В вересковых холмах.
Белое платье, глаза синей неба – в чаще танцует
одна королева
Вересковых холмов, вересковых холмов…
 

С деревьев, кружась, падали листья, устилали землю драгоценным янтарно-рубиновым покрывалом. Накрапывал мелкий и надоедливый, как комар, дождь. Ветер, проносясь между стволов, тянул тоскливую песню. Неожиданно к голосу его прибавился еще один – чуть выше, чуть громче.

Прямо на земле, прислонившись спиной к дубу-патриарху, сидел темноволосый юноша. Пальцы его задумчиво перебирали струны старенькой арфы.

– Нет, не так, не так, – время от времени бормотал он. – Лучше немного потише, медленней, а теперь…

Женщина появилась ниоткуда. Она просто была – высокая, статная красавица. В роскошных волосах – диадема из кленовых листьев, в глазах без возраста – удивление пополам с восхищением. Чувства, совсем не подходящие столь древнему существу. Она стояла молча и смотрела, как темноволосый юноша учит ветер петь.

– Кто ты?

Юноша резко оборвал мелодию, оглянулся, ахнул, прикрыв рот ладонью.

– Не бойся, – сказала она, подходя ближе. – Как тебя зовут?

– Дермит Бездомный, – ответил он без всякого страха. Потом немного подумал и спросил: – А ты – королева эльфов? Та, которую еще называют Лесной Госпожой?

Вопрос прозвучал так простодушно и наивно, что фэйри улыбнулась:

– Да, иногда меня называют и так. Ты знаешь обо мне?

– Слышал, конечно. Только… – юноша явно застеснялся.

– Только думал, что это сказки, – закончила за него она.

– Ага. Но я люблю сказки…

Говоря это, он тоже улыбнулся и посмотрел ей прямо в глаза. Сам. Посмотрел он – простой нескладный паренек, все еще по-детски горячий и порывистый, но взгляд принадлежал кому-то другому – мудрому, учтивому, благородному.

– Кто твои родители? – спросила с интересом фэйри.

Дермит пожал плечами:

– Никогда их не видел. Меня вырастили чужие люди, не рассказывавшие, кто я и откуда. Говорили – так лучше.

Фэйри задумчиво кивнула, понимая, что так действительно лучше.

– Постой-ка! Но если ты и впрямь – Госпожа, значит, это… – наконец-то осознал юноша. Она кивнула:

– Эльфийская пуща. Хотя люди обычно говорят – Диваколн. На старом наречии – Тивак Калли, Мрачный Лес. Тебе по-прежнему не страшно?

Оглянувшись вокруг, Дермит помотал головой:

– Нет. И никакой он не мрачный, врут все. Тут красиво и спокойно.

– А как ты попал сюда?

– Просто так. Шел, играл, пел… – Дермит вдруг покраснел. – Про тебя.

– Про меня? Интересно, что же? Спой…

И он пел – сперва робея, потом в полную силу, и наконец – окончательно отдавшись песне, вложив в нее всего себя без остатка. А когда замолчали струны и растворился в тишине последний звук, они просто сидели друг напротив друга и молчали – человек и фэйри, кровь Тиарна и Госпожа Эвальда, уходящее Старое и не нашедшее своего места Новое.

– Спасибо тебе, Дермит, – наконец нарушила молчание она. – Скажи, могу ли я что-нибудь дать тебе взамен?

Юноша потупил глаза:

– Я не смею просить об этом…

– Попробуй.

– Хорошо. Когда я был совсем маленький, то особенно любил одну легенду. В ней говорилось об Арфе. Арфе Королей…

– Ты хочешь взглянуть на нее?

– Да.

– Хорошо, смотри…

* * *

Много времени прошло с той поры. Много названий сменилось у Великого Леса. Говорят, что ныне он – последний оплот древних сил в этом мире. Говорят, любой, осмелившийся переступить его границы, будет навсегда потерян для мира людей: человек с недобрым сердцем превратится в призрака, обреченного вечно повторять эхом любой услышанный звук, того же, чья душа чиста, увлекут в свое потаенное царство эльфы. А еще говорят, что осенью, когда в прозрачном воздухе танцуют опадающие листья, из лесной чащи плывут прекрасные звуки арфы. Эльфийской арфы, которая учит ветер петь.

Войны не будет

– Войны не будет!

Слова падают медленно и неотвратимо. Как капли крови с острия кинжала.

– Брат! Послушай!

– Нет! Это ты – послушай!

Пламень горна Гефеста, огненное дыхание придавленного горами Тифона течет из яростных глаз старшего. Замершая на головке меча рука готова в любую минуту прийти в движение, чтобы разить насмерть.

– Неужели ты не понимаешь, глупый мальчишка, что сам подписал себе смертный приговор?

– Царевич! – впервые подает голос она.

Ослепительная в своей алебастровой наготе. Так, наверное, выглядят богини. И еще – Андромаха. От ее вида, голоса, запаха кружится голова, в висках оглушительно стучит кровь.

– Царевич! Я понимаю тебя и не виню. Ты любишь свою страну, свой славный город…

Любишь. Короткое, емкое слово. Слово, в котором нет ничего дурного. Слово, в котором вдруг слышится шипение змеи: «Лю-бишшшь…»

– Да! – Боги! Как заставить голос не дрожать? Как преодолеть колдовской морок этих глаз? Губ? Тела? Рука опять ползет к рукояти меча, словно все мышцы и сухожилия вмиг обрели собственную волю. Он сжимает кожаную оплетку так, что пальцы белеют, а из-под ногтей выступает кровь. Боль отрезвляет. – Да! Люблю. Своих братьев и сестер. А еще – своих родителей и жену. И новорожденного сына. И ради них, ради своего города и народа, что населяет его, я принесу любую жертву.

– Любую? – шелестит океанским прибоем нежный голос. И он словно наяву видит эту волну, набегающую на залитый солнцем песок. Белоснежную шапку пены, венчающую ее. И ту, что восстает из океанских глубин. Чья кожа белее этой пены. Чья красота ослепляет сильнее этого солнца.

– Киприда! – шепчут против воли губы, и колени подгибаются.

Упасть пред ней. Лобзать со священным неистовством ее тень… ее следы… ее ноги… обжигать губами каждый волосок, каждый малейший участок тела той, кого он любит сильнее всего на свете. Такой же прекрасной и желанной, как и в первый день их встречи, будто и не было почти двух лет брака. Той, даже день разлуки с которой – пытка…

– Любую? – повторяет она, и в ее голосе звучит удивление пополам с укором. – Даже родного брата?

– Любую. Даже…

Перед глазами Парис, прозванный Александром. Любимый брат. Красивый, как юный бог. Его любят все, да и как не любить того, кому покровительствует сама богиня любви? О, Зевс Додонский! Покровительство твоей дочери – любой из твоих дочерей! – сулит смерть вернее, чем стрела, смоченная ядом лернейской гидры!

Но как же посмел этот мальчишка прикасаться к женщине, которую сами Олимпийцы вручили человеку, превосходящему его во всем? Ему, могучему Гектору Дарданиону2, Щиту Трои. Самому славному из многочисленных отпрысков великого Приама. Богоравному герою. Сколь сильно желание выхватить из ножен этот клинок – драгоценный клинок из аласийской черной бронзы – и наотмашь, с оттягом, полоснуть стоящего перед ним наглеца. Чувствуя, как легко распахивается плоть под нажимом острого лезвия в умелой руке. Видя, как смертной пеленой затягиваются глаза, посмевшие взирать со страстью на ту, что должна принадлежать лишь одному.

Нет! Прочь, наваждение! Это же Парис! А в ушах вкрадчивый шепот морской волны:

– А как же отец твой, царь Приам? А мать, добродетельная Гекуба? Какими глазами посмотришь ты на них, когда они спросят тебя: «Где брат твой Парис?» И что ответишь? Не лучше ли положиться на волю богов?

– Богов, – покорно повторяет он.

– Да, богов. Ведь кто, если не они, привел вас в город моего супруга? Кто сделал так, что встретились я и твой брат – царевич Трои и царица Спарты? Кто разжег в наших сердцах любовный пламень? Кому еще такое под силу? – Голос женщины с лицом Андромахи крепнет, и вот уже он звенит кимвалом: – И кто тот глупец, который воспротивится их воле, если решат они, что нам суждено быть вместе?!

Старший царевич, стиснув зубы, смотрит в прекрасные очи самой желанной женщины на свете. Нет ни брата, ни каюты маленького корабля, ни моря, ни небесного свода над ним. Есть лишь эти глаза. В них столько огня, страсти, желания – кощунственного, невозможного, почти непристойного. Но постепенно огонь вытесняет все. Разгорается, с треском пожирая все и вся. Выплескивается наружу. Тысячами тысяч жарких искр летят беспощадные стрелы. В языках пламени мелькают наконечники копий, алые от крови. Факелы, в которые они обращаются, поджигают дома. Те пылают высокими гребнями на шлемах сшибающихся бойцов. И не пламя уже трещит – то рушатся высокие стены, на которые еще ни разу не поднимался враг.

«И брани быть, и городам гореть, и женщины вина, а не богов, что сгинут и герои, и вожди…» – беззвучно шепчут губы Гектора.

Он крепко зажмуривается на мгновение, а когда вновь открывает глаза, морок исчезает. Приамид принимает решение.

Меч с шипением покидает ножны. В самый раз, чтобы успеть парировать отчаянный выпад кинжала. И когда это мальчишка успел достать его? Короткий удар рукоятью в висок – не как в бою, мозжа черепа, словно насмехаясь над крепкими шлемами. Легкий. Погружающий в блаженное беспамятство.

Парис безмолвным кулем валится обратно на ложе, еще хранящее тепло тел любовников. Миг – и клинок упирается в горло стоящей перед Гектором женщины. Той, что минуту назад казалась самой близкой, самой желанной, самой прекрасной. Самой любимой. И лютый страх волной поднимается из глубины ее синих глаз, навсегда стирая с лица облик Андромахи.

– Кажется, я разгадал загадку твоей красоты, дочь Леды, – он цедит каждое слово как проклятие. – А может, и правду говорят те, что утверждали: ты не родной по крови ни отцу, ни матери, и Тучегонитель зачал тебя с Немезидой, чьи родители – Ночь и Мрак? Но как бы ни было, а ни тебе, ни даже наделившей тебя этими чарами невдомек, что есть истинная любовь… И еще, ты права, царица Спарты: если боги решат что-то – в их власти добиться желаемого. Но я – не бог. И пока решаю я – войны не будет!

* * *

Сон плотен и призрачен одновременно. Сознание тонет в нем, словно в густом горном тумане. Пытается нащупать малейшую зацепку в реальности. И вновь с безмолвным криком срывается в бездонную пропасть ужасного видения, а голос нимфы Эхо раз за разом повторяет:

– И ты посмел?!. смел… смел…

– Да, могучий Менелай… лай… лай…

Ответ и впрямь звучит отрывистым и хриплым лаем, словно говорящему не хватает воздуха. Говорящему? Да ведь это ты сам отвечаешь страшному в своем гневе царю Спарты. Это твои губы с трудом выталкивают из горла слова, которые нельзя говорить. Которые нельзя не сказать:

– Я в твоей власти. Незваным пришел брат мой в твой дом. Незваным вхожу в него и я. Он – забрал. Я – возвращаю.

Яркая вспышка перед глазами – словно секира опустилась с размаха на гребень шлема. На мгновение взор застилает багровая пелена, а потом ты видишь.

Его руки связаны. Ее – свободны. Она смотрит на мужа с холодной отстраненностью, почти с презрением. Он – с бессильной яростью и испепеляющей ненавистью. Во взорах обоих – ни тени раскаяния, ни отзвука мольбы о пощаде.

Сын Атрея по-бычьи наклоняет голову, словно изучая всех вас. Ноздри его с шумом раздуваются, могучая волосатая грудь – признак гневливости мужа, – ходит подобно кузнечным мехам.

– Значит, – медленно падают в пустоту слова, – вы двое под видом торговцев три дня назад проникли в мой город?

– Да.

– Разведать?

– Да.

– И прошлой ночью отплыли домой?

– Да.

– Но алчному брату твоему, Гектор Приамид, сын и наследник правителя Трои, этого показалось мало? И он решил, не спрося твоего совета, похитить чужую жену? Чтобы унизить глупого царя Спарты. Показать всем, как он смешон и жалок.

– Ложь!!! – отчаянно кричит Парис, но смотрит он не на Менелая. Его отчаянный взгляд устремлен на ту, ради одной мимолетной колдовской улыбки которой не задумываясь предал все то, что составляло смысл его жизни. – Ты лжешь, слышишь?! Я не похищал этой женщины! Она пошла со мной по своей воле, ведь она никогда – никогда! – не любила тебя! Елена, – голос его падает до умоляющего, еле слышного всхлипа, – Елена, скажи же ему! Не молчи…

Но она молчит. Даже не поворачивает к любовнику головы – высоко вскинув подбородок, смотрит прямо в глаза мужа, застыв, подобно не вовремя оглянувшейся Эвридике. И в этом молчании, этом взгляде читается приговор.

«Довольно! Хватит!!!» – беззвучно кричишь ты, пытаясь ногтями, зубами, хоть чем-нибудь зацепиться за отвесные стены пропасти, чтобы замедлить полет. Но тщетно. И остается только смотреть.

Меч царя входит в живот Париса по самую рукоять. Кровь мощной струей омывает руку Менелая.

– Слышал ли ты, щенок, – с улыбкой, достойной младшей из Горгон, произносит тот, медленно проворачивая клинок в ране, – что молчание – золото?

Царь Спарты рывком высвобождает оружие. Брат опускается на колени, хрипит, пытаясь зажать ужасную рану. И падает лицом на мозаичные плиты портика.

– В своем ли я праве, царевич Трои? – вопрошает Менелай, поднимая окровавленную руку и глядя, как по ней пробегают отсветы пламени факелов.

– В своем, – слышишь ты свой твердый голос. – Кара настигла преступника, и она была…

– Жестокой? – смеются губы царя. Но не глаза.

– Справедливой.

Прости, брат!

– Справедливой… – медленно повторяет спартанец. – А справедливость – удел богов. Значит, убив твоего брата, я совершил деяние, угодное богам. Не так ли, храбрый Гектор?

Ты молчишь. Да Менелай и не ждет ответа.

– А что скажешь ты, жена моя? В силах ли правое мое дело перевесить твое, неправое?

И вновь – молчание.

Царь разжимает руку, и меч падает, звеня на мраморном полу.

– Тело не погребать. Бросить собакам. Этих – увести! – коротко приказывает Атрид и резко разворачивается всем корпусом, так, что короткий алый плащ за его спиной раздувается колоколом, чтобы миг спустя вновь облизать могучие плечи, точно лепесток огня. Или пригоршня крови. А сильные руки дворцовой стражи уже хватают тебя и трясут, трясут…

… – Царевич! Царевич, проснись! Спарта…

Ты дышишь, как критский пловец, нырнувший слишком глубоко за драгоценной жемчужиной и уже не надеявшийся подняться на поверхность. Сердце стучит отчаянно и неровно, и вернувший тебя в реальность матрос испуганно отшатывается, услышав сорвавшиеся с твоих губ слова:

– Слава богам, это был только сон! Проклятие богам – только сон!..

* * *

Душная ночь. Луна-охотница смотрит с небес, будто прицеливаясь. Кажется, еще миг, и ее леденящий луч стрелой сорвется с невидимой тетивы. Устремится вниз. Найдет цель, как бы она ни пряталась. А может – уже нашел? Нашел, и теперь скользит по лицу раскинувшейся на ложе женщины. По чудным локонам, выбившимся из прически. По распахнутым глазам. По зубам, жемчужинами блестящими меж приоткрытых кораллов губ.

Ее муж сидит за столом, спиной к ложу, раз за разом выводя пальцем в лужице разлитого вина одно единственное слово:

«ΚΑΛΛΊΣΤΗ»3

Лоб правителя Лаконии нахмурен, губы сжаты, а глаза чуть прищурены и пристально смотрят в одну точку, как будто он решает сложнейшую задачу. Впрочем, может, так оно и есть?

– Мой царь. Мы привели троянца…

– Хорошо. Теперь оставьте нас. И чтобы никто не входил сюда до тех пор, пока я не позову… Почему вы медлите? Или боитесь, что ваш царь не справится со связанным?

Когда стихает стук сандалий удаляющихся воинов и покои вновь погружаются в тишину, Менелай делает странное. Он берет лежащий на столе широкий кинжал, подходит к пленнику и одним ударом разрезает ремни, стягивающие тому руки. А потом перехватывает кинжал за острие и протягивает троянцу рукоятью вперед. Но пленник не спешит принять оружие или хотя бы размять затекшие кисти. Его чуть расширенные в изумлении и ужасе глаза неотрывно смотрят через плечо царя туда, в глубину покоев, на ложе. И царь знает об этом. Он разжимает пальцы, и кинжал падает под ноги троянца, а сам тоже обращается взглядом к единственной любви своей жизни. А может – просто не хочет, чтобы пленник видел в этот миг его лицо.

– Я не хотел ее убивать. Я любил ее. Так любил… Ты мне веришь?

– В то, что любил? Верю.

Усмешка горька, как желчь:

– Мне говорили, что царевич Трои отважен. Теперь я вижу, что он еще и учтив, сдержан и благороден. Твой голос почти не дрожит, и ты даже не сделал попытки нагнуться за кинжалом, я знаю. Хотя должен бы понимать: наверное, такого шанса не только спасти свою жизнь и бежать, но еще и поквитаться со мной тебе больше не представится. Радуйся, троянец! Ты и впрямь отважен.

Менелай делает несколько шагов. Резко, совсем как тогда, во сне Гектора, оборачивается.

– А вот мне – страшно, богоравный. Будь она просто моей женой, будь просто чьей-то дочерью или сестрой – неважно, чьей, неважно, сколько драгоценного ихора в ее жилах…

– Но она такая одна, – чуть склоняет голову пленник. – Символ объединения Ахайи. Та, из-за обладания которой чуть не разразилась великая война…

– Лучше бы она разразилась! – перебивает Менелай, до хруста суставов переплетая пальцы. – Лучше бы вы увезли ее туда, в свой город. Тогда я собрал бы великую рать и пришел бы за ней не как обманутый муж, жалкий в своем позоре, но как гневный владыка, явившийся покарать нечестивцев. Я сразил бы похитителя прямо у ворот крепкостенной Трои в честном бою, я обрушил бы ее стены и взял то, что мне причитается, по праву сильного… По праву войны!

– Войны?! – тоже повышает голос троянец. – Еще вчера я был готов к ней, нет, я жаждал ее куда сильнее, чем ты! Не думай, что пара ночей, проведенных в твоей тюрьме, поколебала мою решимость. Но теперь… какой теперь в ней смысл?! Именно поэтому я стою сейчас перед тобой, Менелай, сын Атрея, полностью в твоей власти. Именно поэтому не нагнулся за твоим кинжалом, хотя от ненависти к тебе трепещет каждый мой волос, женоубийца. Так подними его сам и закончи начатое, я готов!

– Нет, царевич, – качает головой спартанец. – Твоей крови не будет на моих руках. Как нет и ее, – он усмехается. – Эринии не потревожат мой покой, хотя еще прошлой ночью я готов был убить жену. Сжать ее тонкую шею и глядеть, глядеть в эти прекрасные глаза, не отрываясь, пока в них окончательно не погаснет жизнь. Но прежде я должен был задать Елене вопрос и услышать ответ на него. Горкий4 мне свидетель, если бы она сказала, что любит меня, что выбрала тогда из всех прочих женихов по любви, а Парис был лишь слабостью, неожиданной вспышкой похоти или кратким помрачением рассудка…

Менелай закрывает лицо руками.

– Сначала я подумал: она поняла, что не сможет обмануть меня… на этот раз. Когда я вошел в спальню, она лежала вот так же, как сейчас. Такая прекрасная… Такая холодная… И в пузырьке, который выскользнул из ее пальцев, было вполне достаточно пахнущей миндалем смерти для того, чтобы попытаться догнать ее там, куда она сбежала – вновь сбежала от меня. Но я не смог, хотя, может быть, так было бы лучше для всех. А потом…

– А потом?! – страшным эхом откликается троянец.

– А потом я склонился над лицом своей жены, чтобы в последний раз поцеловать ее губы, и не ощутил на них запаха яда. И тогда я заглянул в ее глаза.

* * *

В глазах у мертвой женщины нет ни обреченности, ни решительности, ни счастья освобождения. В них застыл лишь ужас, исказивший прекрасные черты. А на самом дне, словно тонкая паутинка утреннего тумана, тающего под лучами солнца, дрожит образ… тень… – два серых крыла. Да, в покоях едва уловимо пахнет хищной птицей. И Менелай тут же вспоминает, какая птица способна летать по ночам.

Мгновенно протрезвев, будто и не пил два дня напролет неразбавленное, царь Спарты выбегает из покоев, громким голосом призывая стражу. Хотя и понимает, что опоздал. Но даже он не догадывается насколько.

«Почему ты так смотришь на меня, Прокл? Тебе непонятен приказ?»

Молчание.

«Приведи сюда царевича Трои. Немедленно!»

Молчание.

«Он жив?»

Молчание.

«Неужели кто-то посмел нарушить мое приказание и убить его?»

«Мой царь…»

«Ну же!»

«Мой царь… – воин облизывает губы. – Ведь сегодня утром, когда я стоял на страже у темницы, куда по твоему приказу был помещен троянец…»

Твердый, уверенный шаг. Облик, известный в Спарте всем – от начальника дворцовой стражи до последнего домашнего раба. Горящее праведным гневом лицо и обнаженный меч в руке. Властный голос, которому невозможно не подчиниться, даже не сверкай в волосах пришедшего царская диадема: «Открывай!» Скрип двери. Короткое восклицание, в котором удивление тут же сменяется предсмертным хрипом. Тяжелые капли, отметившие путь человека из темницы обратно в коридор. И холодный, лишенный эмоций голос: «Тело бросить собакам. Голову поместить в уксус и немедля послать с самым быстрым кораблем в Трою. А еще отправьте гонцов ко всем нашим союзникам и, главное, к богоравному Агамемнону, царю Микен. Передайте ему: он давно искал повода к войне с Троей. Брат дает ему этот повод».

* * *

Двое мужчин стоят на балконе. Плечо к плечу, как щитоносцы в строю. Ненавидящие друг друга так, как это только возможно. Оба потерявшие в одну ночь самого близкого, самого любимого человека. Крепче родственных уз связанные этой потерей, общей на двоих, а еще – общим обманом, предательством и общей ненавистью к убийцам, пред которой меркнут все споры.

– Небо светлеет… Тебе пора…

– Да…

– Возьми. Мало ли что…

Царевич несколько мгновений смотрит на знакомый уже кинжал, а потом решительно берет его и сует за пояс. Еще немного медлит и негромко спрашивает:

– И все же, Менелай, почему? Почему его, а не меня?

– Я думал об этом весь день, прежде чем позвать тебя. И кажется, понял. Вы оба – сыновья Приама и одинаково дороги ему, но если тебя в Трое любят, то его – боготворят. А еще убийцы слишком хорошо помнят некоего пастуха и решение, некогда принятое им на вершине Иды.

Кажется, драгоценный мрамор балконных перил сейчас треснет и раскрошится – с такой силой троянец вцепляется в него обеими руками. Он тоже начинает понимать, и царь предупреждающе вскидывает руку, не давая роковым именам сорваться с губ царевича:

– Нет! Молчи, безумец, если тебе хоть немного дорога жизнь! Я и без того вижу, что ты наконец осознал, с кем неразрывно связаны сова и диадема. Так вот, Они были уверены: царевича Париса ослепленный ревностью Менелай убьет и сам, но он вполне может отпустить царевича Гектора. Справедливого Гектора, который без колебаний привел любимого брата на верную смерть и сам готов был умереть, лишь бы не допустить непоправимого, – спартанец горько усмехается. – И Они почти угадали. Клянусь… моей царской диадемой, которую я терпеть не могу и никогда не надевал без особого повода, даже сейчас, приняв решение, я совсем не против посмотреть, какого цвета у тебя потроха, богоравный Парис!

– И все же – не только отпускаешь, но даже даешь денег, чтобы нанять корабль?

– Да. Потому что, если я убью тебя, это будет означать Их победу. А смерти твоего брата и… моей жены останутся неотомщенными.

В глазах троянца – почти священный ужас:

– Отмщение? Как можем мы с тобой отомстить бо… Им? Сове и Диадеме?

– Не допустить великой войны между Ахайей и Троей, которой Они так настойчиво добиваются. Войны, ради предотвращения которой Гектор пошел на смерть.

Скулы царевича Париса твердеют:

– Войны не будет, – твердо произносит он. – По крайней мере, сейчас. Я смогу… найду слова, которые убедят отца и мой народ. Надеюсь, ты тоже сможешь объяснить все своему брату и прочим. Быть может, мы с тобой еще встретимся в бою, чтобы раз и навсегда решить наш спор, но это будет решение, которое примем мы сами. Пока же – радуйся, Атрид!

– Радуйся, Приамид! Постарайся не сгинуть в пути и дожить… до нашей следующей встречи!

И первый луч солнца падает на две кисти, стиснувшие предплечья в воинском рукопожатии. А с ветки растущей рядом с дворцом оливы, громко хлопая крыльями, взмывает большая серая птица.

Право третьей петли

Лет двадцать назад мне довелось путешествовать по Ирландии. Причиной тому было отнюдь не желание развеяться и развлечься, как то свойственно многим молодым людям, не обремененным каждодневными мыслями о хлебе насущном, а потому – частенько не знающим, чем занять свой продолжительный досуг. Не был я и томим неразделенной страстью, разлукой с любимой или тому подобным чувством, что в девятнадцать представляется острее жала рапиры и безбрежнее океана, в двадцать пять мнится чем-то недостойным, в сорок – глупым, а в шестьдесят вспоминается с легкой светлой грустью. Да и то сказать, трудно найти во всем Старом Свете место, менее подходящее для увеселительного вояжа или врачевания душевных ран, чем эта бедная страна меловых холмов, торфяников и вересковых пустошей, над которыми никогда не стихает пронзительный ветер. Признаюсь честно, что сей клочок суши с его низко нависшим хмурым небом, таким скупым на солнце, но в любой миг готовым пролиться дождем, со всех четырех сторон окруженный таким же хмурым морем, всегда представлялся мне дешевым поделочным камнем, заключенным в треснувшую оправу из тусклого, тяжелого свинца.

Под стать стране и ее жители – суровые неприветливые люди, отличающиеся подозрительностью к чужакам и вообще ко всему чужому и беспощадные к врагам. Они неприхотливы и выносливы, горды и обидчивы, набожны и суеверны, практичны и сентиментальны. А еще они самозабвенно, до исступления любят свою неказистую родину, искренне считая ее лучшим местом из всех, что создал Господь, и тоскуют в разлуке с нею.

Немудрено, что местные жители по сей день не позабыли своих корней. Песни, сказки, танцы, народные обычаи Ирландии сохранились практически неизменными, словно и не было в ее истории множества чужеземных набегов и завоеваний. Даже приняв христианство и став весьма ревностными католиками, ирландцы тем не менее не восприняли дух латинской книжности. Парадоксально, но народ, подаривший миру непревзойденные образцы рукописных Евангелий и житий, украшенных великолепными иллюстрациями и сложнейшими орнаментами, в душе остался верен устной традиции. Да и немудрено, ведь еще одна особенность ирландцев – их совершенно особые взаимоотношения с потусторонним миром. Ни в одном известном мне народе христианство и язычество не переплелись так причудливо и тесно. Где еще увидите вы колыбель младенца, стену над которой украшают одновременно распятие и ветки рябины, отгоняющие эльфов? А благочестивые ирландские священники, которые скорее умрут от голода, чем оскоромятся в Великий пост, не видят ничего дурного в плошках молока, выставляемых их паствой по вечерам за порог на угощение Малому народцу. Каждый древний род (а древним ирландцы считают только тот, который насчитывает не меньше двадцати поколений) обязательно имеет в числе своих предков нескольких представителей Волшебной страны и гордится этим куда больше иного континентального дворянина, мнящего, что в его жилах течет толика крови Карла Великого. Именно с таким родом и связана удивительная история, которую я хочу вам рассказать.

Я услышал ее холодным осенним вечером. Хлестал косой дождь, превращая и без того скверную дорогу в непроходимое месиво. Иссиня-черную тяжелую массу облаков то и дело пронизывали слепящие белые сполохи, а за оглушительными раскатами грома совершенно терялись все прочие звуки.

Экипаж, который я в пути делил с почтенным окружным судьей мистером Эдуардом Флагерти и его семейством, остановился у двухэтажного приземистого дома, ярко освещенные окна которого словно были вырезаны в окружающем мраке.

– Так что позвольте доложить, ваши милости: приехали, – распахнув дверь, сообщил наш кучер – уроженец здешних мест лет пятидесяти, состоящий, казалось, лишь из безразмерного клетчатого пледа и кошмарного вида матросской кожаной шапки, с полей которой нескончаемым потоком стекали струи дождя.

– Но это совсем не похоже на Нэйс! – близоруко щурясь от света фонаря в его руке, протянула миссис Флагерти.

– Прямо в точку, м'леди! – закивал кучер. – До Нэйса еще, почитай, миль сорок.

– Но в таком случае… – вмешался судья, однако возница даже не дослушал его:

– Конячки дюже притомились, м'лорд! – смешно выговаривая явно непривычные ему английские слова, сообщил он, разводя руками. – Да и погодка, сами видите, такая, что не приведи Господь!

Словно подтверждая его слова, вновь оглушительно громыхнуло. Жена и дочь судьи – бледная, болезненного вида белокурая девушка пятнадцати лет, – торопливо перекрестились и зашептали молитву.

– Где мы? – поинтересовался я. – Кажется, это какой-то постоялый двор?

– Он и есть, м'лорд! – закивал кучер. – Только не «какой-то», а, будет мне позволено так сказать, самый что ни на есть наипервейший в этих краях. Постели чистые, чтобы клоп какой – так ни-ни, а стряпня – вилку проглотишь! Вкуснее тутошних бараньих ребрышек с картошкой и вареного лосося на сто миль окрест не сыскать, а уж эль такой…

– Разумеется, тебя он интересует в первую очередь, мошенник, – нахмурился мистер Флагерти. – Наверняка здешний хозяин тебе еще и приплачивает… Однако как вы считаете, друг мой, – обратился он ко мне, – не стоит ли нам потерпеть тяготы пути еще несколько часов, но уж потом остановиться в какой-нибудь приличной гостинице, а не в этом захолустье?

– Воля ваша, м'лорд, – зачастил кучер, не дав мне и рта раскрыть, – но только, ежели по-честному, в Нэйс-то можно и до утра не поспеть. Потому как конячки дюже притомились, а дорога знай себе раскисает, будто при втором Потопе. И ежели застрянем среди ночи, или, того хуже, – колесо соскочит али ось поломаем, сохрани нас от того святые угодники, то куда как хуже будет. Особливо если, – тут он хитро прищурился и таинственно понизил голос, косясь на женщин, – лихие людишки нагрянут. Хотя, по правде сказать, и им, поди, в такую ночку не слишком-то уютно по кустам да канавам хорониться. Так что если м'лордам позарез нужны приличия и они всенепременно желают путь продолжать…

Но тут жена и дочь судьи стали наперебой убеждать нас переночевать здесь и пуститься в дорогу посветлу.

– Мошенник добился своего, – ухмыльнулся глава семейства, виновато разводя руками. – Боюсь, мой юный друг, мы с вами обречены на ужас ночевки в грязи, среди овец и крестьян.

– Скажете тоже, м'лорд! – возмутился возница, – как мне показалось, совершенно искренне, от чего его жуткий акцент еще усилился – Да у мамаши Браниган чисто, что в твоей церкви! А кухня!..

– Да-да, про кухню мы уже поняли, – отмахнулся мистер Флагерти. – Ребрышки, лосось и эль… Хотя по мне, куда полезнее сейчас был бы стаканчик горячего грога. – Он оглушительно чихнул, вытер нос необъятным платком, извлеченным из-за отворота рукава, и провозгласил: – Что ж, решено! В руки Твои, Господи, вверяем души твои в месте сем… кстати, а как именуется это заведение?

– Осмелюсь доложить, «Веревка», – поклонился кучер, низвергнув с полей своей шапки обильный водопад и даже не пытаясь скрыть довольной улыбки. – То есть это так местные называют промеж собою, для краткости. А так-то «Третьей петлей» величают. Дорога-то тут все сплошь петляет, все поворот да поворот…

Говоря это, он поднял фонарь повыше, и словно дожидавшийся этого порыв ветра качнул вывеску над входной дверью. Видимо, когда-то на ней и впрямь была изображена извилистая дорожка, похожая на свернувшуюся кольцами змею, однако теперь, да еще и в темноте…

– Вылитый «пеньковый воротник», как именуют его иные мои подопечные! – фыркнул судья. – Нечего сказать, внушает доверие! Вы еще не передумали ночевать в таком месте, дорогие? Что ж, тогда – вперед! – Он помог своим домочадцам выйти из кареты и широко зашагал впереди всех по лужам к дому.

Несмотря на скепсис моего спутника, я не мог не признать, что постоялый двор оказался весьма уютным местом. Разумеется, в любом более-менее крупном городе вы без труда найдете пристанище куда фешенебельнее. Но в осенней ночи, когда ветер, в котором уже ощущается дыхание близкой зимы, стремится сорвать с вашего тела влажную одежду, крепкие стены и пышущий жаром очаг, в котором пылают пласты торфа – обычного в здешних краях топлива, – кажутся уютнее любого дворца. А аппетитные запахи готовящегося мяса, яблочного пирога и подогретого с пряностями вина заставляют кровь быстрее бежать по жилам.

Хозяйка – высокая, хмурая седая женщина с темным, морщинистым лицом, тут же принялась с неподдельным участием хлопотать над нашими спутницами. Две и без того расторопные служанки просто сбились с ног, выполняя ее многочисленные приказания. Зато в итоге даже мистер Флагерти, как и многие мужчины в его возрасте отличавшийся некоторой ворчливостью, не смог не признать, что «Третья петля» – весьма милое место. А отведав так разрекламированного кучером лосося, овощного рагу, домашнего сыра и запив все это парой стаканчиков отменного грога, сей достойный господин, забыв о своих недавних сомнениях, пребывал в самом благостном расположении духа.

– Как вы были неправы, друг мой! – порядком захмелев, рассуждал он часом спустя, когда женщины и немногие прочие постояльцы отправились на покой, а мы остались сидеть в обеденной зале перед камином, чтобы выкурить по трубке и поговорить. – И как я счастлив, что спасительная мысль остановиться здесь посетила мою старую голову!

Разумеется, я нисколько не обиделся и не стал его разубеждать.

– М-да, и кто бы мог подумать, что такое милое и уютное место носит столь зловещее название. Ибо – длинная трубка судьи начертила в воздухе замысловатую фигуру – я готов поставить свой лучший парик против прошлогоднего каштана в том, что хозяйка лукавит, а народное название постоялого двора куда ближе к истине.

– Вот как? – скорее из вежливости, чем из любопытства поинтересовался я.

– Да-с. Я, знаете ли, перекинулся парой слов с этой Марой Браниган, пока она устраивала Эстер и Джудит. Говорит, предок ее, что когда-то построил постоялый двор на этом месте, прозывался Шон Веревка, оттого-де местные и стали говорить: «Пойдем в Веревку».

– Что ж, – пожал плечами я, – объяснение кажется мне вполне логичным.

– Однако, – продолжал мистер Флагерти, все более распаляясь, – дальше я спросил: отчего предка почтенной вдовы так прозвали? Так она смутилась и пробормотала что-то насчет того, что был он длинный и тощий, а потом улизнула под каким-то благовидным предлогом. А ведь нас, ирландцев, хлебом не корми – дай только почесать языком про своих предков!

– И вы считаете…

– Уверен. Я ведь родился в этой стране вот уж скоро шесть десятков лет тому назад, а потому представляю, как устроена голова добрых ирландцев. Тут так принято, и если постоялый двор называется «Белая гончая», «Сломанная шпора» или еще какой-нибудь «Волшебный холм», то любой вам скажет – тому есть конкретное объяснение, и хорошо еще, если единственное. Порасспросите местных, и они, без сомнения, поведают вам стародавнюю историю, в которой будут фигурировать гончая, шпора и холм, да-с! А если даже такой истории изначально не было, то очень скоро она появится, да такая подробная и древняя, что по незнанию ее можно посчитать произошедшей на самом деле в библейские времена.

– Ну, в названии нашего пристанища, как мне кажется, как раз нет ровным счетом ничего легендарного! – не согласился я. – В нем просто отражена местная топография. Хотя, признаться, я склонен полагать, что эта треклятая дорога петляла куда как больше трех раз.

– Боже всемогущий, да причем тут дорога?! – фыркнул судья. – Я говорю о народном названии, «Веревке».

– То есть вы и впрямь считаете…

– Да, считаю. Уж не знаю, была ли история связана с этим Шоном Браниганом, но вот не съесть мне больше ни одного каплуна, если в ней не фигурировала пара ярдов доброй пеньки. У меня на эти штуки чутье: все-таки висельники – хе-хе! – как раз по моей части. И я незамедлительно доказал бы вам это, будь свидетелем нашего разговора кто-нибудь из слуг или сама хозяйка. Уж теперь-то она бы не отвертелась, слово чести! Я ведь, поверьте, и не из таких, как эта крестьянка, правду вытягивал. Впрочем, узнать истину мы вполне сможем и завтра, перед тем как двинемся дальше. А сейчас идемте спать!

Но я, несмотря на нелегкий день, проведенный в душном и тесном экипаже, сытный ужин и выпитое вино, совершенно не испытывал сонливости, поэтому сообщил своему собеседнику, что, пожалуй, посижу еще немного. Добродушно посмеиваясь насчет молодости, не способной оценить главные прелести жизни, мистер Флагерти пожелал мне доброй ночи, взял со стола один из двух подсвечников и, слегка пошатываясь, отправился на второй этаж. Я же вновь набил трубку, плеснул в стакан еще вина и погрузился в раздумья.

Признаться, слова судьи не давали мне покоя. Подмеченную им особенность ирландской топонимики я неоднократно отмечал и сам, и вот теперь, оставшись в одиночестве, прикидывал так и эдак, пытаясь увязать мирный постоялый двор с висельной петлей, да еще почему-то третьей. Поломав голову с четверть часа, я был весьма близок к тому, чтобы под каким-нибудь благовидным предлогом разбудить одну из служанок и удовлетворить свое любопытство, не дожидаясь утра, и тут за моим плечом послышалось негромкое покашливание. Я обернулся.

– Прошу прощения, сударь, – произнес стоящий рядом со мной незнакомый мужчина, приподнимая треуголку, – но коль скоро название постоялого двора так вас интересует, я мог бы кое-что поведать на этот счет. Предупреждая ваш вопрос, я сидел вон в том углу, – он кивнул на темную часть зала, куда не доставал свет от очага и свечей, – и, должно быть, слегка задремал. Ваши голоса меня разбудили, а тема разговора показалась настолько любопытной и при этом лишенной какой бы то ни было интимности, что я счел не таким уж бестактным немного послушать. Но рано или поздно мне все равно пришлось бы покинуть свое убежище. К тому же, слыша, как вы, даже оставшись в одиночестве, бормочете что-то насчет «третьей петли», я понял: не утоли кто-нибудь ваше любопытство, и вы, чего доброго, просидите тут до утра, а если и ляжете, то всю ночь проворочаетесь без сна.

Я покраснел, поскольку незнакомец был совершенно прав, предложил ему занять место, на котором недавно сидел мистер Флагерти, и угощаться. Отказавшись от вина, нежданный собеседник с благодарностью принял у меня кисет. Пока он набивал и раскуривал свою причудливо изогнутую глиняную трубку, я имел возможность как следует его рассмотреть.

На первый взгляд мужчине было немногим больше, чем мне, то есть около тридцати. Одежда и манеры выдавали в нем человека обеспеченного и с хорошим вкусом, хотя и несколько старомодного. Его густые блестящие черные волосы и бакенбарды еще не тронула седина, волевое лицо с благородным лбом, резко очерченными скулами, слегка крючковатым носом и ямкой на подбородке дышало умом, энергией и силой. Разве что глаза, как мне показалось, несколько диссонировали со всем остальным обликом: бесцветные, под набрякшими веками, они глядели на мир с какой-то странной усталостью или даже тоскливой обреченностью и наводили на мысль, что незнакомцу по крайней мере втрое больше лет. Впрочем, может статься, виной тому было лишь слабое освещение и весьма густой табачный дым. Незнакомец явно понимал, что я разглядываю его самым невежливым образом, но, судя по всему, не видел в этом ничего предосудительного и лишь чуть иронично улыбался уголками губ, слишком тонких, чтобы казаться красивыми. Осознав всю бестактность своего поведения, я вновь смутился и, дабы загладить неловкость, спросил, местный ли он.

– И да и нет, – усмехнулся мой визави. – С одной стороны, дом мой ныне находится весьма далеко отсюда, а в последние годы я почти беспрестанно путешествую. А с другой, на свет я появился именно здесь, в графстве Килдэр, и знаю эти края куда лучше многих из тех, кто за всю жизнь не удалялся от них на расстояние двух дней пути. Шеймас Мак-Гован, эсквайр, к вашим услугам.

Я тоже назвал себя.

– Вот как? – поднял брови Мак-Гован. – Вы врач?

– Надеюсь через два года стать им, закончив лечебный факультет Сорбонны.

– Однако! Далековато же вы забрались от солнечной Франции…

– Не по своей воле, уверяю вас. Впрочем, матушка всегда учила меня держать слово, пусть даже данное необдуманно. А я обещал мистеру Уильяму Шеридану, своему декану и уроженцу здешних мест, что на каникулах навещу его дочь и передам от него письмо и небольшой сверток… даже не знаю, что в нем. Старик отчего-то не доверяет почте и ужасно боится умереть прежде, чем дочь получит его посылку. Сам же он давно вышел из того возраста, в котором показаны длительные путешествия.

– Такие поступки делают вам честь. Ну-с, будущий профессор N, любопытно, что вы скажете вот об этом?

С этими словами мой собеседник развязал свой шелковый шейный платок и повернулся. Свет стоящего на столе канделябра упал на его кожу. И в этом свете я увидел, что на белой шее Мак-Гована явственно проступает куда более темная полоса шириной в два пальца, пересекая горло чуть выше кадыка.

Несколько растерявшись, я предположил, что это след давнего ожога. После чего честно добавил, что, если догадка моя верна, ума не приложу, что могло его оставить. Шеймас покачал головой:

– С такой отметиной рождаются все мужчины в моем роду вот уже три сотни лет. А история ее происхождения напрямую связана с той, которую я собираюсь вам поведать.

Он замолчал, опустив веки, будто вспоминая что-то и время от времени глубоко затягиваясь. Так прошло несколько минут, а потом Мак-Гован внезапно отложил в сторону трубку и, усмехнувшись, посмотрел мне прямо в глаза:

– Вижу, что вы скоро начнете подпрыгивать на месте от нетерпения. Ладно, не стану вас больше мучить. Слушайте.

Вы, конечно, слыхали о короле Гарри Коротком Плаще5, родителе Ричарда Львиное Сердце и Джона Безземельного? Так вот, когда-то Папа-англичанин по-свойски разрешил ему завоевать Ирландию, заранее даровав титул ее лорда. Из-за этого, а также благодаря сластолюбию, глупости и гордыне вождя Дермота Мак-Морроу, через год с небольшим весь Лейнстер оказался в руках захватчиков. И это было только начало. Следом пали Дублин и Уотерфорд, однако вожди септов не придавали значения вторжению чужеземцев, пока не стало слишком поздно. Впрочем, даже столкнувшись с реальной опасностью потерять всю страну, они так и не сумели договориться, презреть спесь и былые обиды и сообща выступить на ее защиту. А церковь, которая могла бы стать веревкой, стянувшей разрозненные ветви септов в единую вязанку, лишь подлила масла в огонь, объявив англичан Господней карой за грехи ирландцев. Потом было много восстаний и смут. В кровопролитных сражениях английский король, его сподвижники и потомки годами утверждали свою власть над всеми окрестными землями. Зеленый Остров разделился на земли короны и Непокоренную Ирландию.

Родились и умерли дети детей внуков отчаянных англо-норманнских солдат, из захватчиков сформировалась новая аристократия, изменили свое течение реки и пересохли болота, пали под топором вековые леса и вознеслись башни замков, а на древней земле Ирландии не прекращалось кровавое безумие. Подобно костру под порывами ветра, оно то затихало, то разгоралось с новой силой. Так уж повелось, что мои соотечественники от начала времен упрямо отвергают блага романской цивилизации, до сих пор отказываясь признать тот факт, что они вот уже шесть с лишним сотен лет как потеряли независимость. Впрочем, вы наверняка уже наслышаны об этом, ведь с мятежа очередного Фитцджеральда из Килдэра, моего знаменитого земляка, сэра Эдварда, прошло каких-нибудь пять лет. Уверен, иные его сторонники до сих пор томятся в подземельях тюрьмы Килмейнхем. Но о сэре Эдварде я вспомнил не поэтому, хотя и не случайно. Дело в том, что история, которую я хочу вам поведать, произошла во времена его прапрадеда, сыгравшего в ней одну из главных ролей.

Итак, Томас Фитцджеральд, десятый граф Килдэр, знаменитый Шелковый Томас. Говорят, это был во всех отношениях незаурядный человек, обладавший сверхъестественной властью над людьми и понимавший язык животных. Ну и разумеется – красавец, силач и мудрец, поэт и бард, целитель и законник, добрый, открытый и честный, щедрый и справедливый. Мужчины с радостью шли за ним на смерть, для женщин любой его каприз был равносилен приказу. Кстати, бытует мнение, что именно успеху у дам, красоте и обходительности Томас был обязан своим прозвищем. И все это, заметьте, в двадцать два года! Одним словом, возьмите любого народного героя – и получите Томаса Фитцджеральда, по слухам – плод любви самого могущественного в то время ирландского лорда и прекрасной королевы сидов – обитателей Волшебной Страны.

Уж на что молодой граф был англичанином по рождению и воспитанию, а горячая ирландская кровь все равно взяла свое, когда его отец Джеральд, девятый граф Килдэр и лорд-депутат Ирландии, из-за придворных интриг был вызван в Лондон и брошен в Тауэр. Хорошо еще, что старику удалось послать весточку сыну, бывшему в то время в Мунстере, чтобы тот и не думал приезжать в метрополию, как бы его туда ни звали. Разумеется, Томас не стал терпеть такого бесчинства и примчался в Дублин за объяснениями. Да не один, а с эскортом из полутора сотен изукрашенных шелковыми лентами и вооруженных до зубов всадников. С этакой оравой он въехал прямо на территорию аббатства святой Марии и явился на заседании Ирландского совета, как раз там проходившего. И вот, перед лицом совета, Томас Фицджеральд не только складывает с себя полномочия заместителя лорда-депутата, по праву принадлежащие ему как наследнику графства Килдэр, но и объявляет себя свободным от клятвы верности Тюдорам и Англии вообще. А потом и вовсе призывает всех добрых католиков-ирландцев объединиться с Папой Римским, Карлом Испанским и Яковом Шотландским и объявить крестовый поход против реформистской ереси!

Правда, дальше имеет место одна темная история. Люди Томаса захватывают верного сторонника Гарри Тюдора6, архиепископа Дублинского. Сей почтенный прелат вроде бы давно подозревал наследника графа Килдэра в колдовстве и связях с нечистой силой и даже негласно приглядывал за ним по велению короля. И именно этого человека убивают «добрые католики» – повстанцы. Справедливости ради отметим, что свидетелей того, как Фицджеральд отдавал приказ свершить это черное деяние, не было, а сам он поспешно покаялся перед Папой. Но, как и Короткому Плащу в истории с убийством святого Томаса Беккета, ему никто не поверил. Мятежник был отлучен от церкви.

Впрочем, судя по всему, разрыв с Римом вовсе не обескуражил молодого человека, из чего можно сделать вывод, что хотя бы частично подозрения святого отца были оправданы. Как бы там ни было, Томас сначала осаждал Дублин, а потом, так и не сумев его взять, укрылся в неприступном замке Майнут. Оттуда он всю зиму совершал регулярные набеги на оккупированный королевскими войсками Килдэр (к этому времени, кстати, он уже на полном основании мог именоваться десятым графом, поскольку старый Джеральд скончался в узилище) и соседний Мит, поджидая из Испании обещанный королем Карлом десятитысячный экспедиционный корпус. Вотще. Шотландцы тоже не спешили на помощь, а силы мятежников таяли день ото дня.

Наконец с наступлением весны новый лорд-депутат Уильям Скеффингтон замкнул кольцо осады вокруг Майнута. Томас успел покинуть ее в последний момент лишь с несколькими бойцами, оставив всех прочих под началом своего молочного брата Кристофера Парезе, которому десятый граф Килдэр доверял как самому себе. В замке было вдосталь продовольствия и воды, его мощные стены вздымались подобно горным вершинам, а Кристофер клялся продержаться минимум полгода, оттянув на себя как можно больше правительственных войск, тем самым предоставив господину свободу маневра и столь драгоценное время.

Так оно поначалу и было: связав осадой руки лорда-депутата, Фицджеральд отправился в Оффали, рассчитывая набрать там новых людей. И это ему даже удалось, но судьба готовила ему жестокий удар: уже на обратном пути отряд настигли многочисленные слухи о том, что неприступная Майнутская крепость пала на исходе первой недели осады и практически весь ее гарнизон истреблен. Но главное – человек, под покровом ночи впустивший английских солдат в замок, судя по всему, был никто иной, как Кристофер Парезе!

После таких новостей большинство новобранцев поспешили вернуться по домам, и в итоге с Томасом осталось едва ли не меньше людей, чем было в самом начале мятежа. Фицджеральду не оставалось ничего другого, кроме как попытаться покинуть страну, сохранив если не положение, то хотя бы жизнь и свободу. Но король Испании, некогда клявшийся предоставить ирландскому графу приют в любое время, ныне позабыл о своем обещании. Между тем кольцо вокруг мятежника сжималась все теснее, ведь теперь к правительственным войскам присоединились и многие ирландские лорды – противники Килдэра, стремящиеся обезглавить один из самых влиятельных родов страны или просто заслужить признательность англичан. Проведя остаток весны и все лето в почти беспрестанном бегстве и стычках с лоялистами, Томас поддался уговорам своего кузена Александра и сдался лорду Леонарду Грею при гарантии сохранения ему жизни и справедливого суда, после чего его привезли в Лондон. Туда же в течение следующего полугода были доставлены шестеро братьев его покойного отца, после чего всех семерых судили, признали виновными в государственной измене и, лишив всех прав и титулов, повесили в Тайберне. Так закончил свой земной путь Шелковый Томас Фицджеральд, а род Килдэров навсегда утратил главенствующее положение в стране. Но мало кто знал, что причиной этих печальных событий стали родная кровь, темная страсть и слепая ревность.

– Надо вам сказать, – продолжал Шеймас, немного помолчав, – что есть в человеческой натуре нечто, всегда безмерно удивлявшее меня. Это способность любить и то, насколько любовь, овладев человеком, может разительно его изменить. Ведь согласитесь, что только она способна за единый миг превратить мудреца в простофилю, скопидома – в расточителя, а труса – в героя. Но главное, именно во имя такого высокого и чистого чувства, как любовь, люди порой совершают самые чудовищные поступки, нисколько не колеблясь и не задумываясь об их последствиях.

Выдав эту глубокомысленную фразу, мистер Мак-Гован вновь замолчал, устремив невидящий взгляд в колеблющееся пламя свечи. Я вежливо ждал, разумно предположив, что он находится во власти неких воспоминаний, до сих пор настолько живых и болезненных, что они способны вытеснить настоящее. Однако пауза затянулась настолько, что я заволновался, все ли в порядке с моим новым знакомым, и наконец потянул его за рукав – сначала осторожно, а потом и весьма энергично. Ура! Шеймас моргнул, с некоторым трудом, как мне показалось, отвел взор от горящего фитилька, глубоко вздохнул и выдохнул и покачал головой:

– Память. Вы никогда не задумывались, благо она для человека или проклятье?

Я покачал головой и спросил:

– А вы?

– Я? – В голосе мне на миг почудилась глубоко скрытая боль. – Я совершенно точно знаю, что она для меня… Простите, друг мой. Так на чем я остановился?

– На любви и ее последствиях.

– Да.

Итак, как я уже упоминал, у Шелкового Томаса было аж шесть дядюшек. Некоторые из них, как, например, самый молодой, Джозеф, весьма активно поддерживали племянника в дни невзгод, другие были более сдержанны и даже осуждали бессмысленное кровопролитие, призывая замириться с англичанами и не навлекать гнев их короля на всех Фитцджеральдов. Кто из них был прав, а кто ошибался, сказать невозможно, ибо все шестеро были повешены в ряд. Впрочем, сейчас нас это не так уж интересует. Главное, что у четвертого брата Джеральда Фицджеральда, Уильяма, было двое детей: сын и наследник Александр и внебрачная дочь Элис.

К чести этого господина надо отметить, что он не делал между ними никакой разницы. А поскольку мать Элис, простая служанка, умерла родами всего через месяц после того, как от чахотки скончалась мать Александра, которому тогда было всего три года, отцовская любовь и забота доставались обоим поровну. Юноша и девушка с детства были неразлучны и очень привязаны друг к другу. Но если чувства Элис были именно такими, какие и должна питать добрая сестра к брату, то Александр смотрел на нее совсем иными глазами, и не было для него более прекрасной и желанной женщины в подлунном мире. День ото дня страсть его разгоралась все сильнее, и вот однажды, не в силах сдержаться, он открыл девушке сердце и на коленях умолял стать его женой. Выслушав брата, Элис мягко пожурила его за недостойные мысли и, разумеется, отказалась.

– Даже если бы не было родства между нами, – сказала она, – я бы не смогла стать женой ни одного мужчины на свете, кроме моего нареченного.

– Твоего… нареченного? – едва смог выговорить Александр. – У тебя есть… нареченный? А я… знаю его?

– Конечно, мой дорогой, – ответила, сияя, девушка, подобно всем влюбленным желающая поделиться своим счастьем с каждым человеком на земле и не замечая, какую боль приносят ее слова брату. – Это сын кормилицы нашего милого кузена Томаса, Кристофер Парезе.

– Крис? Но как?.. Когда?..

– Прошлой зимой, на Рождество, когда они гостили у нас, помнишь? Однажды вечером они беседовали о чем-то втроем: кузен Томас, батюшка и Кристофер. Я как раз вошла, чтобы пожелать батюшке покойной ночи, как делаю всегда, когда он дома. Тут-то он остановил меня и неожиданно спросил Криса, нравлюсь ли я ему. Вообрази мое счастье, когда он ответил, что не знает женщины лучше, чище и прекраснее. Тогда батюшка шутливо пихнул в бок кузена Томаса и спросил: «А что, мой мальчик, недурная была бы пара, как тебе кажется?» «Отменная, дядюшка! – улыбнулся тот. – Я люблю Криса как брата и готов ручаться за него пред самим Господом!» Слово за слово они условились, что ровно через год, если Кристофер будет так же верен кузену, нас обвенчают. Ах, Сандер, скорее бы прошел этот год. Ведь я так люблю его, и он тоже любит меня, я в этом уверена!

Неделю Александр ходил сам не свой, неделю пытался утопить свои чувства в вине или хотя бы забыться в объятиях других женщин, благо недостатка в них молодой и красивый мужчина из рода Фицджеральдов никогда не имел. Тщетно! И днем и ночью перед его глазами стояли Элис и Кристофер.

Переубедить отца, зная его неуступчивый, твердый нрав, властность и вспыльчивость, молодой человек даже не пытался. Оставался Томас – блестящий Томас, наследник графского титула, баловень судьбы, чьему острому уму Александр всегда завидовал, несмотря на их разницу в возрасте.

Томас, выслушав сбивчивый рассказ влюбленного родственника, помрачнел и проговорил, цедя слова:

– Килдэрам в Ирландии нет запретов. Так завещали наши предки, и так должно быть. Лошадь, борзая или женщина – если ты хочешь их, возьми, и к черту тех, кто стоит на пути!

– Так значит, ты поможешь мне?! – воскликнул Александр, с трудом сдерживаясь, чтобы не заключить кузена в объятия.

– Нет.

– Но ты только что сказал…

– Сказал. И еще раз повторю: «Килдэрам в Ирландии нет запретов». Я тоже Килдер, Сандер. Даже если бы девушка тоже любила тебя, я дал Крису слово!

С этими словами Шелковый Томас резко повернулся на каблуках и пошел прочь.

Мистер Мак-Гован при помощи щипцов добыл из камина уголек, вновь раскурил погасшую было трубку и неожиданно спросил:

– Как вы считаете, Кристофер Парезе действительно предал Шелкового Томаса, от которого всю жизнь видел лишь добро, и сдал англичанам Майнут?

– Все могло быть, – осторожно ответил я. – Из вашего рассказа я понял, что сам Килдэр не сомневался в его вине. Однако вы, несомненно, спрашиваете об этом не просто так.

– Что ж, в логике вам не откажешь, – усмехнулся Шеймас.

Да будет вам известно, друг мой, что в ту ночь, когда пала твердыня мятежников, ее комендант и возлюбленный красавицы Элис спал сном праведника, будучи преисполнен намерения честно выполнить свой долг по отношению к господину и другу. Ворвавшиеся в замок войска лорда-депутата Скеффингтона захватили его живым и бросили в подземелье Дублинского замка. Не гнушаясь презренного не только для дворянина, но и для любого честного человека ремесла палача, сэр Уильям лично участвовал в допросах Кристофера, тщась вырвать у него тайну местонахождения Килдэра и имена сторонников мятежа. Казалось, не было такой пытки, которая не была пущена в ход, но и огонь, и вода, и железо оказались бессильны… Потом молодого человека неожиданно оставили в покое и будто бы даже забыли о нем. Лишь немой тюремщик, раз в день приносящий ему кусок хлеба и кружку воды, да шныряющие по камере крысы нарушали его одиночество в мрачном каменном мешке.

Сколько времени так прошло, трудно сказать наверняка. Но вот в один из дней все изменилось. Тюремщик пришел не один – вместе с ним явился мужчина в темном плаще и шляпе, надвинутой на глаза. В том, как он держался и каким властным голосом приказал немому убираться прочь и не возвращаться до тех пор, пока его не позовут, чувствовалось – это не простой человек. И каково же было изумление несчастного узника, когда этот таинственный незнакомец снял шляпу, и он увидел, что перед ним стоит Александр Фицджеральд.

– Сандер! – воскликнул Кристофер. – Ты здесь, в этом ужасном месте? Возможно ли это? Значит, мы победили? А где милорд Томас?

Красивые черты Александра исказила кривая усмешка, еще более мерзкая в тусклом свете факела.

– Вы победили? – глумливо переспросил он. – Ну уж нет, приятель! Это я победил, а вы проиграли. Твоего дорогого господина вот уже неделю как едят могильные черви, а завтра и ты присоединишься к нему. Только вот, боюсь, он будет совсем не рад тебя видеть. Ведь любимый кузен в свой смертный час был уверен, что человек, из-за которого он угодил на эшафот, – это ты.

Увидев, какой ужас отразился в глазах узника после этих слов, Фицджеральд расхохотался.

– Ты… лжешь… – едва сумел выговорить Кристофер. – Милорд… никогда бы не поверил…

– Еще как поверил. Ведь я – один из немногих уцелевших в Майнутской резне и чудом бежавший – весьма убедительно рассказывал о твоих злодеяниях. А кузен Томас, несмотря на славу великого мудреца, всегда был таким доверчивым простофилей. Говорят, всходя на эшафот, он крикнул: «Проклятие предателям!» А уж как убивалась сестрица Элис! Просто вне себя от гнева и ненависти была, бедняжка. Особенно после того, как вместе с кузеном на виселице сплясали джигу наш милый батюшка и пять его братьев. Знаешь, вчера я сообщил ей о том, что скоро вздернут и тебя. Так она заявила, что обязательно придет на площадь и увидит, как второй Иуда получит свое воздаяние!

Как бы ни был слаб Кристофер, после этого чудовищного рассказа в глазах его потемнело, и он попытался броситься на Александра, но короткая цепь, которой его приковали к стене, остановила юношу. И тогда из груди его вырвался бессильный яростный крик, исполненный невыносимой боли. Такого мучители не слышали даже во время самых жестоких пыток.

– Ты не представляешь себе, какой музыкой звучат в моих ушах эти вопли, – спокойно проговорил Фицджеральд, скрестив руки на груди. – Должен же ты испытать хоть часть тех страданий, на которые обрек меня.

– За что ты так ненавидишь меня?

Кажется, при этих словах самообладание впервые изменило Александру. Резко присев, он схватил узника за волосы, притянул его лицо к себе и, впиваясь взглядом в его глаза, прошипел:

– И ты еще смеешь спрашивать?! Ты, укравший сердце той, которую я люблю? Простолюдин, возомнивший себя достойным женщины, в жилах которой течет кровь Килдэров?

Оттолкнув Парезе, Александр так же резко встал и отвернулся к двери. Плечи его вздрагивали, и сторонний наблюдатель, окажись он здесь, верно, подумал бы, что Фицджеральд плачет. Но когда предатель вновь повернулся к узнику, глаза его были сухими, губы кривила все та же злая усмешка, а голос вновь обрел твердость:

– В тот день, когда отец и Томас решили отдать тебе Элис, а дядюшки не воспротивились этому, все они подписали себе смертный приговор. Я был уверен, что отомщу, хотя еще не знал, как именно. И реванш не заставил себя долго ждать. Если хорошо подумать, во многом именно из-за меня мятеж Шелкового Томаса закончился так, как закончился. Когда дядюшку Джеральда вызвали в Лондон, именно я распустил слух о его аресте, а то и смерти, вкупе с якобы подписанным королевским указом об аресте Томаса. Я вот этими руками заколол старого архиепископа Дублинского, а потом заплатил за добрую порцию яда в кубке сидящего в Тауэре старого Джеральда, чтобы дорогой кузен, паче чаяния, не одумался, а его возможный призыв к миру остался без ответа. Я потратил уйму сил и денег, чтобы шотландцы и испанцы, обещавшие поддержку мятежу, своевременно пошли на попятный. Наконец, именно я уговорил Томаса сдаться лорду Грею и способствовал аресту отца и дядюшек, заранее зная, что пощады для них не будет. Вот так…

Немного помолчав, он решительно надел шляпу и крикнул:

– Эй, тюремщик!

Загремели засовы, и дверь распахнулась.

– Знаешь, – неожиданно обернулся уже на пороге Фицджеральд. – Самое удивительное в этой истории то, что ты, в глазах всего света двойной изменник, завтра повиснешь в петле, а я, в скором будущем одиннадцатый граф Килдэр, надеюсь, буду жить долго и счастливо. И все-таки порой я тебе завидую.

– Ничего удивительного! – твердо произнес Парезе. – Ведь для бога и мертвых, которые знают правду, я умру невиновным. А ты, даже если правда никогда не выйдет наружу, останешься отцеубийцей и предателем. И впрямь тебе есть чем гордиться, Александр Фицджеральд!

– Гордиться? – прищурился предатель. – Нет, Крис. Мне просто придется с этим жить…

На следующее утро Кристофера повели на казнь. Перед помостом он действительно увидел Элис, которая, лишь только завидя его, немедленно отвернулась. Похоже, гордая красавица не желала даже взглядом встречаться с бывшим женихом. Слезы потекли по щекам несчастного; приняв их за проявление страха, иные из зевак презрительно заулюлюкали, а иные – закричали, стараясь подбодрить Парезе. Правда, таких было куда меньше – кто же захочет открыто выражать симпатию бунтовщику на глазах английских солдат, оцепивших площадь?

Но вот уже зачитан приговор, и на шее осужденного затянута петля. Рывок! – и Кристофер упал на помост. Веревка, на которой его собирались вздернуть, почему-то оказалась так плохо привязана к перекладине, что не выдержала даже страшно исхудавшего за время заключения тела юноши.

Толпа, собравшаяся поглазеть на казнь, встретила это шумом и свистом. Веревку вновь приладили к перекладине, и страшно сконфуженный палач для верности повис на ней всей своей тяжестью, проверяя крепость узла. Кристофера вновь поставили на колоду, заменяющую табурет, вновь надели петлю, рывок! – и вновь он, живой и здоровый, валится на помост, а веревка оказывается разорванной, точно гнилая тряпка.

И вот тогда девица Элис впервые подняла траурную вуаль и взглянула в наполненные мукой глаза своего жениха. И – странно! – во взгляде ее были не ненависть и презрение, но любовь и гордость, словно девушка наперед знала, что Кристофер невиновен (а может, так оно и было?). А потом Элис выкрикнула так отчаянно, что ее голос разнесся по площади, перекрывая шум толпы:

– Люди! Помните о праве третьей петли!

Действительно, был такой древний обычай: если осужденному на казнь через повешенье трижды удавалось избегнуть смерти, то ему прощались все его прегрешения, сколь бы тяжкими они ни были, и возвращались свобода и доброе имя.

Такого финала Александр Фицджеральд, разумеется, находившийся на площади, допустить никак не мог. Забыв обо всем, он кинулся к эшафоту, оттолкнув в сторону палача, осмотрел запасную веревку, ощупывая каждый ее дюйм, а потом вместе с ним принялся тянуть в разные стороны, невзирая на поднявшийся вокруг шум. Не зная, разумеется, истинной причины рвения Килдэра, многие сочли его старания желанием еще пуще услужить завоевателям. Толпа зароптала, кто-то выкрикнул проклятие англичанам и их прихвостням, в сторону окруживших эшафот солдат полетели камни. В воздухе ощутимо запахло беспорядками и по уму лорду-депутату следовало под любым предлогом остановить казнь. Но он тоже будто лишился рассудка и приказал солдатам сомкнуть ряды и применять оружие при малейшей попытке помешать казни, а мятежника – всенепременно вздернуть.

Фицджеральд собственноручно затянул на шее Кристофера петлю и кивнул Скеффингтону. Забили барабаны, солдаты взяли копья на изготовку, а палач уже поднял ногу, чтобы выбить колоду из-под ног юноши, и тут…

Словно тысячи невидимых крошечных пальчиков впились в веревку, распуская ее на отдельные тонкие волокна. Миг – и вот уже юноша свободен, он отталкивает палача и спрыгивает с эшафота в объятия подбежавшей Элис. Но отчего солдаты пропустили ее? Отчего не прикончили Кристофера? Они, как и все прочие, не могут оторвать глаз от помоста. На нем, отведя назад руки с растопыренными пальцами и запрокинув голову, стоит на носках Александр Фицджеральд. По лицу наследника графов Килдэров ручьями струится пот, рот раскрыт в безмолвном крике, а все тело напряжено как струна. Еще миг – и неведомая сила рывком поднимает его в воздух. Лицо Фицджеральда синеет, язык вываливается изо рта. В последний раз дернув конечностями, сведенными предсмертной судорогой, Александр затихает. «Проклятие предателям!» – звенит над площадью знакомый многим голос, и Кристофер с невестой исчезают без следа, а бездыханное тело Александра валится на помост. И на горле предателя явственно видны черно-синие отметины, похожие на след глубоко врезавшейся в кожу грубой просмоленной веревки…

* * *

На следующее утро я проснулся поздно, причем совершенно не помнил, как оказался в своей комнате, разделся и лег в постель. «Уж не приснились ли мне Шеймас Мак-Гован из Килдэра и его удивительная история?» – размышлял я, одеваясь.

Приведя себя в порядок, я поспешил вниз. Мистер Флагерти со своим семейством как раз заканчивал завтрак.

– Как нельзя вовремя, друг мой! – приветливо кивнул мне этот достойный господин. – Еще чуть-чуть, и вы всерьез рисковали бы отправиться дальше на пустой желудок: кучер только что сообщил, что лошади и экипаж готовы.

В это время из кухни показалась хозяйка, пришедшая узнать, что бы я хотел на завтрак.

– Скажите, добрая женщина, – обратился я к ней, – а мистер Мак-Гован уже уехал?

– Мистер Мак-Гован, сэр? – удивилась та. – Не имею чести знать этого господина.

– Вы уверены? – И я, как мог более подробно, описал своего ночного собеседника.

– Нет, сэр. Ни вчера, ни когда-либо прежде этот человек не останавливался в моем доме. Уж на что-что, а на память я отродясь не жаловалась.

Видимо, на лице моем настолько отчетливо отразилось изумление, что добрый судья и его домашние всерьез обеспокоились относительно благополучия моего здоровья. Уступив их настойчивым расспросам, я коротко поведал этим достойным людям историю третей петли.

– Вам не стоило пить столько вина на ночь, дорогой друг! – покачивая головой, сказал судья, когда я замолчал. – Да и я, старый дуралей, хорош: заморочил вам голову страшными историями, вот вам и приснилось невесть что. Хотя, надо признать, в богатстве воображения вам не откажешь…

– Это не выдумка, – неожиданно подала голос хозяйка гостиницы. – Не знаю, откуда вы узнали, сэр, но все так и было. Мой предок, Шон, присутствовал при казни Кристофера Парезе. Более того, говорят, недалеко от Дублина раньше был знаменитый Пустой Холм, внутри которого, по преданию, находился вход в волшебную страну. Так вот, когда Шон возвращался домой, он как раз проходил у подножья этого холма и нашел там обрывок веревки с палаческой петлей на конце. Не иначе как этой самой петлей, снятой руками Малого народца с шеи верного Кристофера, сын королевы сидов Томас Килдэр и удавил своего предателя-кузена Александра. Предок мой решил взять волшебную веревку с собой, надеясь, что она принесет ему удачу. Так оно и случилось: вскоре он получил неожиданное наследство, которое позволило ему построить этот вот постоялый двор. Веревка же хранилась в его семье как талисман, передаваемый от отца к сыну. Вот и мой покойный муженек, мир его праху, получил ее от своего родителя. Я бы с радостью показала ее вам, да вот незадача – как раз вчера поутру веревка пропала. Видно, причина в том, что сыновей нам бог не дал, одних только дочек, так что передать ее по наследству было некому. Вот сиды и забрали ее назад…

Постоялый двор мы покидали в молчании, которое хранили всю дорогу. И лишь когда вдалеке показались стены Нэйса, дочь судьи тихо пробормотала:

– И все-таки, почему тот человек не сказал всей правды?

– Какой человек, дитя мое? – встрепенулась ее мать.

– Тот, что рассказал мистеру N эту удивительную историю. Ведь если все и впрямь случилось именно так, то он, должно быть, потомок Александра Фицджеральда…

* * *

По прошествии нескольких лет с того дня, уже закончив университет, я получил по почте небольшую посылку. Отправителем оказался мистер Эдуард Флагерти.

«Дорогой друг! – писал он в сопроводительном письме, после подобающих приветствий и краткого рассказа о себе и своих домашних. – Не так давно, разбирая материалы, касающиеся очередного ирландского мятежа, я обнаружил прелюбопытную книгу без названия и указания авторства. Это оказался сборник преданий и легенд, относящихся к древнему гэльскому жанру „дидшенхас“, что можно перевести как „старина мест“. И вот представьте мое изумление, когда, перелистывая эту книгу, я наткнулся на ту самую историю, которую имел честь услышать из Ваших уст на постоялом дворе „Третья петля“! Хотя я никогда и не верил в сидов, духов и тому подобную чертовщину, но текст в мельчайших деталях повторяет Ваш рассказ. Там были даже иллюстрации, изображающие главных героев легенды. Посылаю эту книгу Вам, чтобы…»

Не в силах сдержать волнение, я дрожащими руками развернул оберточную бумагу и вынул небольшое издание, переплетенное в потертую кожу. Будто повинуясь моим мыслям, оно безошибочно раскрылось на нужной странице.

«…Так нашел свой конец Александр Фицджеральд. Но душа предателя обречена скитаться по земле, которую вверг он в пожар смуты. И до тех пор не знать ей покоя, пока Ирландия не сбросит цепи позорного рабства и не обретет свободу», – гласил текст на последней странице, напротив которой была помещена гравюра. В глазах изображенного на ней мужчины, лицо которого до сих пор иногда видится мне в кошмарах, застыли бесконечная усталость и обреченность.

Время ветров

Двенадцать лет его нога не касалась камней этих мостовых. Двенадцать лет он не слышал скрипа этих ворот. Двенадцать лет…

– Ты? – изумленно выдохнул стражник – белокожий статный блондин с серыми глазами. Истинный житель Харкасара, Центра Мира.

Сегодня утром человек бы испытал жестокую радость от его замешательства. Как давно это было – утро… Сейчас он просто молча кивнул. Потом, больше не обращая на стражника внимания, воздел вверх руки. Первое из слов возникло где-то в самом средоточии его сущности. Поднялось выше, ледяным огнем опаляя легкие, разрывая гортань. И сорвалось с губ.

* * *

Весть о том, что какие-то молодые искатели приключений расспрашивали об их пристанище, нехорошо кольнула сердце. Пастухи не скрывали презрения к нему, но хорошо относились к учителю, хотя и считали старика безумным. Именно поэтому один из них заметил, что у четверых пришельцев из города странно горели глаза. А еще от них пахло жадностью, страхом и дешевым крепким вином, они постоянно упоминали учителя, какие-то сокровища и нехорошо смеялись.

Как Хеленар ни спешил, но добрался до пещеры только к вечеру. Вот и знакомая тропинка… осторожно, коварный скальный выступ… теперь налево…

Разрушенный каменный очаг еще хранил остатки тепла. В пещере все было перевернуто вверх дном, скромная глиняная посуда – перебита, даже их постели из шкур – иссечены в лоскутки и разбросаны по полу. С трудом сдерживая дрожь, он вышел из разоренного жилища. Машинально прошел на то место, где обычно сидел учитель, устремив зоркий взгляд вдаль.

На старом камне чернела широкая влажная полоса, уходящая к обрыву. Кровь. Судя по следам, здесь волокли что-то тяжелое. Чувствуя, как земля уходит из-под ног, Хеленар приблизился к обрыву, нагнулся. Едва различимое, в ущелье, на камнях распростерлось то, что совсем недавно было человеческим телом.

Рассвет встретил его по дороге в Харкасар. В город, который он поклялся забыть навсегда.

* * *

– Убийца!

Хеленар устало посмотрел вперед. На него бежал, размахивая коротким мечом, молодой воин. Одежда юноши превратилась в грязные, окровавленные лохмотья, перебитая левая рука бессильно повисла вдоль тела, но глаза горели такой яростью, что Говорящий с Ветрами невольно сделал шаг назад.

– Уйди с дороги, человек. Тебе меня не остановить.

– Убийца! – задыхаясь, повторил юноша, неуклюже отводя руку для удара.

Хеленар почти машинально шевельнул пальцами, и безумная сила отшвырнула юношу на двадцать шагов. Тело ударилось об остатки стены дома, что-то противно хрустнуло. Говорящий с Ветрами покачал головой. Он не был жестоким. Просто этот человек стоял между ним и его целью. Целью, к которой он шел всю жизнь.

Ветра набирали силу. Хеленар ощущал всем своим естеством, как они стекаются отовсюду точно ручейки, вливаясь в один безудержный, чудовищно сильный поток. Поток, который теперь подчинялся только одному человеку.

Говорящий с Ветрами шел вперед. Еще несколько часов назад здесь был прекрасный город, утопающий в цветах, звенящий смехом и песнями. Сейчас над развалинами домов и храмов кружилось облако забивающей легкие пыли, а единственными звуками были редкие стоны умирающих, треск рушащихся зданий и все нарастающая Песнь Ветров.

«Мы свободны! – пели ветра. – Мы так долго ждали своего часа. Теперь двери нашей тюрьмы сломаны, и вся мощь, копимая много столетий, обрушится на мир. Пойте, братья, ведь теперь мы всемогущи!»

«Пойте, братья, – одними губами повторил Хеленар. – Пойте. Я выполнил то, что должен был выполнить. Я открыл вам дорогу».

* * *

– Почему ты не такой, как мы? Ублюдок! Черномазый ублюдок!

Мальчик угрюмо молчал, стиснув кулаки. Это случалось и раньше. Он и сам не знал, почему у него такая смуглая кожа, а волосы чернее сажи, почему он не похож ни на кого в городе. Это стоило стольких ночей без сна, когда десятилетний Хеленар беззвучно плакал тайком от всех. Тайком, потому что он скорее умер бы, чем позволил постороннему увидеть свои слезы. И боль в избитом теле не могла сравниться с десятой частью той, которая разрывала его сердце. Не имеющий ни родителей, ни друзей, ни дома, он скоро разучился даже плакать, зато вынужден был стать по-волчьи сильным, выносливым и безжалостным. Местные мальчишки очень быстро поняли, что задирать этого бешеного дикаря себе дороже, но не оставили его в покое. Они просто избрали другую тактику – презрение. Презрение сквозило в каждом их движении, жесте, слове, голосе. С презрением невозможно было справиться кулаками.

Так прошло его детство.

В университете Хеленар лез из кожи вон, чтобы доказать преподавателям, сокурсникам, но прежде всего – себе самому, что он никому и ни в чем не уступит. Магистры недоуменно качали головами: легкость, с которой этот изгой постигал самые сложные науки, ошеломляла и даже пугала. Они заваливали юношу безумными заданиями, не давали ему ни единой поблажки и жестоко наказывали за малейшие недочеты – он привычно стискивал зубы и учился с еще большим рвением. Тщетно – его успехи лишь разжигали всеобщую ненависть.

– Конечно, ведь он такой особенный!

Так прошла его юность.

Гордость и нелюдимость стали его привычным щитом и вечным проклятьем. Гордость и нелюдимость отталкивали тех немногих женщин, которых прельщала его необычная внешность и бегущая далеко впереди него дурная слава. Гордость и нелюдимость заставили его однажды уйти из Города, ставшего для него олицетворением Зла, и избрать своим домом дикие горы.

Так прошло еще десять лет.

* * *

Старик сидел у входа в пещеру и не спеша помешивал палкой угли костра. Каждый раз, когда из-под палки вырывались яркие искорки, он довольно хмыкал в усы и провожал взглядом их полет в фиолетовую вышину.

– Присаживайся, паренек. Ночи теперь холодные…

«Как он меня увидел? Я ведь почти не шевелился…»

Изгой, немного помедлив, вышел из-за уступа, за которым стоял уже достаточно давно, и сел напротив отшельника.

– Меня зовут Хеленар, – резко, с вызовом представился он. – Проклятый Богами.

Презрительная кличка, данная давным-давно, прозвучала как пощечина всему миру.

«Ну же, старик, сотвори оберегающий знак. Потребуй, чтобы я убирался, откуда пришел. Хоть вздрогни!»

Отшельник проводил глазами очередную стайку искр, потом не спеша протянул руку и стал шарить по камням за своей спиной. Хеленар напрягся. Слишком свеж был в памяти тот случай, когда он набрел на стоянку одинокого овчара. Тогда только слепая удача уберегла его от неожиданного удара топориком.

– Ага, вот ты где! – с удовлетворением произнес наконец старик и поставил перед собой небольшой полотняный мешок. – Ешь, паренек. Еще мой дед говорил, что голодное бурчание в животе – плохой аккомпанемент к беседе.

Хеленар смотрел на горку пресных лепешек, добрый кус вяленой козлятины, и в душе его удивление смешивалось с непонятной злостью.

– Я же сказал – мое имя…

– Слышал, паренек, слышал, – добродушно усмехнулся ненормальный старик. – Уши-то у меня пока что надо, а вот кости уже гнутся плоховато. Подкинь-ка в огонь дровишек.

Невольно Хеленар протянул руку и выполнил эту полупросьбу-полуприказ.

– Вот и ладно. Хеленар, говоришь? Хорошее имя. А вот прозвище ты себе подобрал неважное. Какое дело до нас богам, чтобы благословлять, а уж тем более проклинать?

Удивление вновь сменилось злостью:

– Я подобрал?! Так меня прозвали люди, старик! Люди, понимаешь?!

Старик вновь усмехнулся и разгладил усы.

– Ох уж эти мне люди. Вечно они что-то выдумывают. Меня вот называют сумасшедшим, а я, между прочем, поумнее многих из них, да… Открыть тебе один секрет, паренек? Не люди делают нас тем, кем мы являемся, а мы сами. Ты ешь, ешь.

Хеленар протянул к лепешке руку, но тут же отдернул ее.

– По-моему, ты все же не понимаешь. Даже если ты не слышал обо мне. Посмотри на мою кожу, на цвет моих волос. Ты не боишься?

Старик рассмеялся. Смеялся он долго и со вкусом.

– Ох, паренек! Давно мне не было так смешно! А ты, однако, зазнайка! Пришел ночью к пещере Теренского Провидца, но требует, чтобы боялись его!

– Так это ты…

– Я, я. Знаешь, пережив приход Разрушителя, я разучился чего-то бояться. Кстати, и о тебе я слышал. Например, слышал, что какой-то странный человек с замотанным лицом две лиги тащил на себе Ульма-гуртовщика, который сорвался с обрыва.

– Его бы разорвали ночью волки, – хмуро отозвался Хеленар. – Да и потом, если бы у этого Ульма не были сломаны обе ноги, то первое, что он бы сделал, увидев меня, – бросился бежать.

– Вот-вот, я и говорю. А еще я слышал о том, что Черный Человек, спустившийся с гор, помог разрешиться от бремени внучке старосты в селении у Бурого ручья.

– Это был последний шанс для девочки. Без помощи она бы умерла, поэтому мне разрешили попытаться. Но к хижине, в которой мы находились, никто не подходил ближе чем на пятьдесят шагов. А когда я закончил, никто, даже она сама, не сказал мне простого «спасибо».

– Ты делал это, чтобы услышать «спасибо»?

Хеленар не ответил. Повозившись с завязками своего мешка, он достал из него мех с молоком и поставил между собой и Провидцем.

* * *

Песня Ветров оглушала, грозя разорвать барабанные перепонки. Под его ногами все ощутимее вибрировала земля, но он не замечал этого. Даже когда от стены дворца архонта откололся громадный кусок и рухнул в нескольких шагах от него, а потом и сама ратуша осела, будто из-под нее резко выдернули фундамент, он даже не вздрогнул. Лишь плавно взмахнул руками, и неистовый смерч мгновенно расчистил заваленную дорогу. Вперед, только вперед. До площади Фонтанов осталась всего пара кварталов. Пара кварталов до центра города. Центра мира.

– Разрушитель! Спасайтесь! Разрушитель вернулся!

Впервые за этот день, тянущийся десять тысяч лет, он потерял самоконтроль.

– Замолчите! Слышите?! Заткнитесь!!! Не смейте называть меня так! Я другой! Другой…

* * *

– Рассказать о нем?

Провидец задумчиво пожевал седой ус.

– А что бы ты хотел услышать?

Хеленар в возбуждении прищелкнул пальцами:

– Кто он был такой? Откуда? Почему сделал это? И самое главное – почему не доделал до конца?

Провидец встал, с хрустом потянулся, и Хеленар в очередной раз поразился тому, сколько еще не израсходованных сил таит в себе этот непонятный горец. Человек, как вчерашний день помнящий произошедшее почти две сотни лет назад. Видевший живым легендарного Разрушителя.

Провидец молча смотрел на восток, туда, где терялись в тумане отроги гор. Хеленар тоже молчал, за год уяснив – сейчас учитель не скажет ничего, как его ни тормоши. Почти полчаса молчал Провидец, потом повернулся и без слов протянул руку. Хеленар вложил в нее чашку с крепким травяным отваром.

– Что бы ты хотел услышать? – повторил Провидец, сделав не спеша первый глоток. – Из того, о чем сам не догадываешься? То, что он был рожден и вырос в Харкасаре? Или то, что он был смуглокожий и черноволосый?

– Значит, это правда…

Хеленар не знал, чего ему сейчас больше хочется: плакать или смеяться, кататься по земле или прыгнуть в пропасть. Он не сделал ничего. Налил себе травяного отвара в такую же, как у учителя, выщербленную глиняную чашку, глотнул, не почувствовав ни кипятка, ни терпко-горького вкуса.

– Когда люди в первый раз пришли на то место, где сейчас стоит Харкасар, они нашли высеченные в скалах письмена, где говорилось о Разрушителе – человеке, который раз в три сотни лет будет рождаться среди них. Этот человек будет не такой, как все остальные. Он с рождения будет знать Песнь Ветров – слова, которые, если произнести их в центре мира, способны изменить его… или уничтожить.

– Разве «уничтожить» не значит «изменить»?

Старик молча встал и направился в пещеру. На пороге он обернулся.

– А разве «изменить» не значит «уничтожить»?..

* * *

Площадь Фонтанов, как и весь город, лежала в руинах. Выпевая слова Песни Ветров, одним движением пальцев расчищая себе путь, Хеленар ступил на древние, стертые тысячами ног камни, помнящие зарю мира, сотни поколений людей. Помнящие Разрушителя.

– Мама! Мамочка! Ну вставай же!

Тоненький голосок, который в царящей вокруг какофонии не различил бы никто другой.

– Вставай скорее! Я прошу тебя!

Между развалинами, совсем недавно бывшими гордостью Харкасара – Фонтаном Славы и Фонтаном Света, в самом центре мира, лежали двое – женщина и ребенок.

– Мама! Ну вставай! Ой!

Глаза девочки встретились с глазами Говорящего с Ветрами, и Хеленар почувствовал, что последние слова Песни комом встали у него в горле.

«Почему ты остановился, брат? Еще немного – и мы войдем в твой мир. Мы уничтожим его. Он будет таким, как ты пожелаешь».

– Мама! Кто это? Почему он так на меня смотрит? Мне страшно, мама!

«Ты должен завершить начатое! Должен! Центр Мира перед тобой! Говори же, брат!»

– Мама!

«Говори!»

– Мама!

Зажмурившись, чтобы не видеть этих наполненных слезами и отчаяньем глаз, не видеть обломков и крови, не видеть того, во что превратился величайший город мира, Хеленар, еле ворочая одеревеневшим языком, вытолкнул из своего горла три отрывистых, чуть слышных звука.

* * *

– Ты спрашивал меня, почему Разрушитель остановился тогда? На его дороге встал ребенок. Маленький мальчик. И тот, кто щелчком пальцев превращал дворцы в бесформенные груды обломков, кто движением руки пускал пылью по ветру крепостные стены, остановился. Голому плачущему младенцу обязаны мы тем, что мир до сих пор такой, каким мы его видим.

– Но как?

– Говорящий с Ветрами может прервать Песнь. Тогда вся мощь ветров, готовая ворваться в мир, пройдет сквозь него и унесется прочь.

– А он?

– Он… В легендах говорится, что он погибнет.

* * *

– У меня два вопроса, учитель. Ты говорил, что в легендах…

– Легенды писали люди, паренек. Глупые люди, которые не умеют толком ни писать, ни давать прозвища.

– Но Разрушитель…

– У Разрушителя было слабое сердце. Оно не выдержало осознания того, что должно произойти. Кстати, второй вопрос можешь не задавать. Ты абсолютно прав – тем мальчиком был я.

* * *

– На тебе!

– Получай!

– И еще!

Трое били одного. Били долго – сначала кулаками, а потом, когда он после особенно сильного удара упал, – ногами. Сосредоточенно сопя. Яростно и самозабвенно. Жестоко, как умеют только подростки.

Вокруг бурлила жизнь: люди продавали и покупали; прогуливались не спеша и куда-то неслись сломя голову; степенно беседовали и яростно спорили; журчали струи фонтанов, звенел смех, откуда-то доносилась веселая песня.

Трое били одного. Он уже не сопротивлялся – лежал скорчившись, тщетно стараясь закрыть смуглыми руками разбитое лицо.

– Няня! Что же они делают?!

Казалось, звонкий детский голос вскрыл незримую сферу, отрезавшую мучителей и жертву от всего прочего мира.

– И правда, люди добрые! – заголосила какая-то толстуха, прижимающая к груди корзину с покупками. – Ведь убьют же мальца!

– Не, не убьют! – авторитетно заявил одноглазый точильщик ножей.

– Почем знаешь? – тут же заинтересованно откликнулся его сосед – высокий и тощий тип с цеховой бляхой кожевников на поясе.

– Куражу маловато, – охотно пояснил точильщик. – Задору.

И, немного подумав, с неожиданной досадой добавил:

– Да и выдыхаются уже, сопляки…

– Это черномазое отродье живучей кошки! – неодобрительно прогудел дюжий кузнец. – В который раз уж лупят, а ему – хоть бы что. Отлежится немного – будто и не били вовсе. Одно слово – не наш…

– Да вы… – девочка отчаянно вырывала ладошку из руки испуганной няни. – Да как же вам не стыдно?! Он же живой! Человек! Как и вы все, дураки!

– Цыть, малявка! – ощерился какой-то мастеровой. – Ишь, чего удумала – как мы! Ты бы на рожу его глянула сперва, а уж потом на добрых людей напраслину наводила? А волосья? Глаза? Ну-ка, парни, наподдайте ему еще!

– Хватит.

Не крик. Даже не очень громко сказанные слова. Но стоило им прозвучать, как уже второй раз за этот день на площади Фонтанов все изменилось.

В наступившей тишине по мозаичным плитам оглушительно громко зацокали подковы. А потом по толпе зевак ветром прошелестело:

– Пасынок Смерти!

– Жнец!

– Убийца!

Мужчина, на которого сейчас не дыша смотрели все, от мала до велика, обвел холодным взором площадь, потом склонился в седле и пристально посмотрел на девочку.

– Ты слышала о Разрушителе, дитя? – неожиданно мягким голосом спросил он.

Та покачала головой, завороженно глядя на человека-легенду. Зато ее нянька, хоть ее никто и не спрашивал, отчаянно закивала.

– А знаешь, что написано во-он на той стеле?

На этот раз девочка даже осмелилась ответить.

– Я так и думал, – усмехнулся воин. Он ловко соскочил с коня и направился к мальчишкам. За его левым плечом лениво покачивалась рукоять меча, известного в трех мирах.

– Вы знаете, кто я?

– Да, господин, – тихо ответили все трое.

– Хотели бы когда-нибудь стать таким, как я?

– Конечно, господин! – На этот раз ответ прозвучал куда громче, все трое расплылись в улыбках. Но следующие слова Посвященного Меча мигом стерли их с губ:

– Так забудьте об этом. А теперь – пошли вон!

Хотя обращался он к мальчишкам, каждый на площади почему-то решил, что это касается и его. Миг – и у фонтанов не осталось никого. Лишь избитый смуглый подросток, с трудом севший, привалившись спиной к постаменту стелы, о которой говорил воин, он сам, да нянька, тщетно пытающаяся увести свою маленькую госпожу домой. Но та с неожиданной силой вырвалась и подбежала к пареньку.

– Тебе очень больно?

Тот не ответил. Все лицо его, покрытое коркой из крови и пыли, представляло собой сплошной синяк, левая бровь была рассечена, губы распухли как оладьи, а глаза еле открывались.

Девочка решительно схватилась за подол своего дорогого тонкого платья.

– Келина! – нянька в ужасе прижала ладони к щекам, но было уже поздно.

Девочка подбежала к фонтану, опустила в него оторванный лоскут и метнулась назад. Встав на колени перед мальчишкой, она принялась бережно смывать с его лица кровь. И там, где тряпица прикасалась к смуглой коже, она тут же светлела, становясь такой же, как и у любого другого жителя Харкасара, Центра Мира.

Посвященный Меча молча вернулся к своему коню, терпеливо ожидавшему хозяина, вскочил в седло и медленным шагом поехал прочь. Поравнявшись со стелой, он чуть натянул поводья, и умное животное тут же остановилось.

На отшлифованном до зеркального блеска малахите было высечено замысловатой серебряной вязью, какой писали три сотни лет назад:

Знак сей поставлен в память о жителях Харкасара, умерщвленных в семнадцатый день Месяца Грез года Великой скорби, а также в назидание потомкам. Помните о нас и о Разрушителе, который когда-нибудь придет снова!

Губы воина тронула легкая улыбка.

«Больше – никогда!» – прошептал он, пуская коня вскачь.

Сказанья врут

Сказанья врут! Врут, слышите, вы?! И история тоже врет. Врет, потому что ее пишут те, кто ничего не видел. А если даже и видел – переврал увиденное ради своей выгоды, или из страха, или просто потому, что так устроен человек – врать для него привычнее, чем рассказывать правду. А почему? Да потому, что правда никогда не бывает такой, как хочется. Правда совсем некрасивая, часто – жестокая, еще чаще – глупая и почти всегда – небезопасная. Да и кому она интересна, эта правда?!

Вот, например, говорят, что великий род Меровингов, из которых мы издавна избирали себе королей, пресекся на Хильдерике. Да, на том самом Хильдерике, которого низложили и до конца дней заточили в монастырь по приказу римского первосвященника Стефана. А я вам скажу – род Меровингов к тому времени уже давно был бессилен. У короля был лишь один его титул да жалкая видимость власти. Конечно, он сидел на троне и принимал послов чужеземных правителей. Ах да, он им еще и ответы давал! Но скажите-ка мне, кто сочинял эти ответы? Король? Черта с два! Майордомы! Мертвой хваткой волкодава они держали и власть в стране, и богатства, они совершали пышные выезды в сопровождении всадников, чьи доспехи стоили много больше хорошего стада, а король ездил во дворец на повозке, запряженной парой волов! Вот она, правда. Правит всегда сильный, и плевать всем, как его зовут. Уж мне-то вы поверьте, я на своем веку повидал немало сильных людей. Сильных, смелых, гордых, богатых, красивых. Большинство из них уже умерли, и вот вам еще одна правда – труп благородного маркграфа воняет точно так же, как труп последнего нищего, что бы там ни пели вам святые отцы. Я это знаю.

Мой отец запомнил Пипина Короткого еще майордомом, потом пил на его коронации и кричал вместе со всеми «Да здравствует король!», под его командованием дрался против Вайфария Аквитанского. И что? Король победил только для того, чтобы в том же году умереть от водянки. Вот она – правда.

Я сам встал под копье, когда мне не исполнилось и шестнадцати. Да, наша армия тогда была, может, самой сильной в мире, это так, но почему забывают, что в войнах обязаны были участвовать все мужчины, исключая стариков, калек, рабов и монахов, а уклонение от воинской службы каралось смертью? Вот это – правда, и именно ей не хватило места в хрониках, легендах и жизнеописаниях. Почему? Ой, не смешите! Кому это интересно? Наш государь Карл велик и по имени, и по делам своим, а в хронике его правления вы вряд ли найдете больше трех лет мира. Сражения, осады, отступления и атаки, кровь, грязь, гниющие горы трупов, где вчерашний мужик и вчерашний господин смешали свою кровь и свои кишки в вечном посмертном братстве. Мы, солдаты, замерзали, тонули, горели, убивали и умирали во славу короля. Мы и не надеялись, что войдем в историю. Историю пишут о королях и для королей, и воистину государь наш Карл велик, а имя его переживет века. Это так, разве я спорю? Но только не говорите мне о правде!

Да, мы воевали. С саксами, лангобардами, маврами… Я участвовал в войне против Дезидерия, вместе с королем переходил через Альпы, я стоял зимой под стенами осажденной Вероны, я был среди тех, кто принимал капитуляцию короля лангобардов и гнал не только из королевства, но и из Италии вообще его сына Адальгиза, я своими глазами видел триумфальный въезд короля в Павию, а два года спустя подавлял мятеж герцога Фриульского…

И я говорю вам: королю было плевать на первосвященника Римского Адриана, как и Пипину Короткому в свое время было плевать на Стефана! Карл желал закончить дело отца, сокрушить могущественного противника, добавить к своему титулу et Langobardorum, раз и навсегда прибрать к рукам драгоценных племянников. И в том, что они, как и Дезидерий, мирно окончили свои дни в каком-нибудь – ха-ха! – Богом забытом монастыре, правды не больше, чем во всем остальном, что накарябают впоследствии глупые толстые летописцы, которые ничего не видели, но знали все лучше видевших. И пусть их. Я-то знаю, какая она – правда.

Давайте-ка я расскажу вам еще одну забавную историю…

Сразу же после торжества в Павии король поспешил домой, ибо дома стало неспокойно: саксы опять взялись за оружие и разорили Гессен. Зимой началась новая война, и Карл нанес саксам сокрушительное поражение при Брунсберге. Враги запросили пощады, клянясь всем возможным, обещая отречься от своих богов и навеки заключить с нами мир. Но прежде чем отзвучали последние клятвы и их унес ветер, отряд вестфалов хитростью проник в город Хидбек, где располагались тогда наши войска, и устроил беспощадную резню. Год спустя, пользуясь очередным отсутствием короля, саксы опять восстали, захватили Эресбург и осадили Зигебург.

Вот вам еще одна правда – ты пойдешь ради свободы и жизни на любые средства и дашь любые клятвы, коли их требуют с ножом у горла. Но стоит лишь завоевателю отвернуться, как гляди-ка: нож уже в твоей руке и целится в незащищенную спину. И пусть глупые толстые летописцы проклинают вероломство саксов. Я знаю – случись так, что мы с саксами поменялись бы местами, Карл сам бы клялся отречься от Христа и даже от отца родного, лишь бы потянуть время. Впрочем, кто я такой, чтобы обсуждать поступки королей и правителей? Я – воин, я подавлял мятежи не потому, что ненавидел саксов или так уж любил бога, данного нам из Рима. Я исполнял приказ и был беспощаден потому, что знал: в случае чего мне тоже не дадут пощады… Однако рассказ мой здесь только начинается.

Год спустя, когда в Саксонии вновь установилось шаткое подобие мира, к нашему государю прибыло посольство правителя Сарагосы с мольбой о помощи. Эмиры Испании передрались между собой; Абдерахман Омейяд стал настолько силен, что в Сарагосе решили: уж лучше Карл. Разумеется, государь наш не был бы Великим, если бы упустил такой удобный повод вторгнуться в Испанию и положить конец мавританскому владычеству над этими землями. Недаром же дедом его был не кто-нибудь, а сам Карл Мартелл! И вот король во главе большой армии перешел Пиренеи. А я вновь говорю вам: не верьте тем, кто будет рассказывать о том, как занимали мы крепость за крепостью, практически не встречая сопротивления, как с триумфом возвращались домой! Я был в этом походе от начала до конца, я своими глазами видел, как мавры оставляли незначительные укрепления, собирая силы для решающего удара, как короля предали чересчур нерешительные союзники, как разбили нас под стенами Сарагосы и как поспешное отступление едва не превратилось в бегство. Да что там говорить, солдат всегда знает, что отступление – это и есть все то же бегство, лишь названное чуть более красивым словом. Да, мы не были бестолковой толпой, несущейся сломя голову, потому что поступить так – значило обречь остатки армии на гибель, а короля нашего Карла все же не зря прозвали Великим. И даже несмотря на жесточайшую дисциплину, наше войско, растянувшееся змеей по горам, с каждым днем таяло: дезертиров уже никто не считал, а проклятые мавры то и дело беспокоили нас молниеносными набегами. И все же это не конец моего рассказа, это лишь начало конца. Слушайте же, потому что сказания врут, и история – врет, а правда – вот она.

Случилось так, что мне выпало в числе других идти в арьергарде армии, прикрывая отступление и заодно охраняя королевский обоз. И если вам скажут, что этот обоз ломился от золота и драгоценностей, взятых нами в качестве военной добычи, знайте – вам снова врут. Не было в том походе богатой добычи, а государь наш Карл был королем-воином и никогда не таскал с собой на войну телег с драгоценной утварью и наложниц, разряженных в шелка. То был простой военный обоз, груженный продовольствием, водой, запасными наконечниками для стрел, копейными древками, подковами, веревками, осадным инструментом – одним словом, всем тем, без чего не проживет любая армия. Голодный солдат – плохой солдат, судари мои, и что толку в самой отчаянной храбрости, если на стрелы врага ты можешь ответить лишь бессильной бранью? Да и в обозе ли дело? Мы и только мы были тогда надеждой и защитой армии и короля, мы то и дело подвергались неожиданным нападениям, на наши головы падали камни со скал и в нас летели стрелы из-за каждого куста. Все это хорошо понимал Карл, а потому поставил во главе арьергарда одного из своих любимцев – стольника Эггихарда, а в придачу к нему – пфальцграфа Ансельма и маркграфа Хруотланда – префекта бретонского рубежа.

Я почти ничего не знаю о нем – он служил далеко на севере и неожиданно присоединился к войску перед самым походом. Суровый, неразговорчивый, а еще – гордый. Именно из-за этой гордости, говорят, он и поссорился с королем. Из-за гордости и своего меча.

Хэй, что это был за меч! Длинный, чуть ли не в руку взрослого мужчины, обоюдоострый клинок с выбитыми на лезвии непонятными письменами. Маркграф взял его в бою, когда восставшие племена диких бретонцев напали на Ванн – столицу марки, отстроенную и укрепленную еще отцом нашего короля. Об этом мече говорили всякое. Говорили, что он давал своему владельцу силу десяти мужей. Говорили, что он не тупился даже после самой жестокой сечи. Говорили, что когда-то давно великий мудрец и колдун выковал его из камня, упавшего с неба, для славнейшего короля в мире. Будь они прокляты, говорившие это!

Возможно, если бы Хруотланд преподнес этот меч Карлу, как ему советовали наперебой и друзья, и враги, все было бы иначе. Возможно, не изменилось бы ровным счетом ничего. Что теперь проку гадать? Король с войском ушел вперед. Маркграф вызвался охранять обоз. Сам, добровольно, хотя и оказался лишь третьим по старшинству. А меч? Меч остался с ним.

Ну и мы – непобедимая франкская пехота, сила и гордость армии, профессиональные воины: франки, бургунды, лангобарды, окситанцы, бретонцы, фризы, готы и сыновья еще многих народов и стран – чуть более восьмисот человек. Среди нас почти не было всадников, и дело даже не в том, что роль конницы в победах короля тоже много раз переврали, чрезмерно преувеличивая значение благородных господ. Не спорю, таранный удар сомкнутого строя всадников в тяжелых бруинах7, когда пробивная сила копья во много раз увеличена массой мчащегося скакуна, ужасен. Но послушайте меня: наш путь лежал по горам и ущельям, узкие тропки вились змеями, и над нами со всех сторон нависали склоны, густо покрытые лесом. Ну и где, скажите мне, в таких условиях показать себя тяжелой кавалерии? Кого преследовать и какой строй разрывать в клочья, если место, в котором могут плечо к плечу встать хотя бы пятеро мужчин, может не встретиться за целый день пути? Наконец, где взять таких лошадей, что будут, как козы, прыгать с камня на камень, а не дико ржать, бешено вращая глазами и упираясь всеми четырьмя ногами при переходе через малейшую расщелину? Молчите? И правильно делаете.

Солнце клонилось к закату. Мы, отстав от основной армии на расстояние полуденного перехода, двигались узким ущельем. Я только успел подумать, что сверху, должно быть, мы представляем собой прекрасную мишень, как прямо под копыта лошади Ансельма, ехавшего впереди, обрушился огромный камень. Грохот, ржание – и пфальцграф вылетает из седла, и, клянусь, пока он падает, в него втыкается не меньше десяти стрел!

А потом начался ад. Уж поверьте солдату, который немало повидал: ад – это совсем не то, о чем нам твердят священники. Ад – это когда кричат люди и кони, когда ты заперт в каменном мешке и нет времени стереть с лица кровь и мозги твоего товарища, которому камень раздробил голову. Когда кругом падают убитые и раненые, а твой щит кажется тебе такой глупой и ненадежной вещью, потому что его можно развернуть только в одну сторону, а смерть приходит отовсюду. Ад – это когда ты беспомощен.

Но мы все же были воинами-франками, испытанными в боях ветеранами, и мы не побежали. Потому что нам некуда было бежать. Потому что бежать под стрелами, камнями и бревнами, которые обрушивали на нас сверху коварные васконы, значило еще больше приблизить свою смерть, а любой солдат, хоть и привычный к смерти, любит жизнь ничуть не меньше вас. Нет, мы выставили вперед копья и щиты и стали медленно пятиться, отступая – в долину, которую совсем недавно оставили позади. Мы знали, что настала пора умирать, и хотели умереть мужчинами. И нападающие это поняли. Смертоносный дождь прекратился, и лес, скрывавший тело гор, изрыгнул полчища врагов. Они прокатились по нам, как лавина, разбрасывая по сторонам тела убитых и изуродованных, прошли насквозь, уничтожив любое подобие строя, а потом обернулись, чтобы встретиться лицом к лицу с уцелевшими.

Я видел, как упал под ударом топора Эггихард, как потерявший коня Хруотланд собрал вокруг себя немногих оставшихся бойцов, решив подороже продать свою жизнь. В одной руке он сжимал свой знаменитый меч, в другой – боевой рог и не переставая трубил. Гулкий звук разносился по долине, колебля воздух. Перекрывая лязг и вопли. Предостерегая. Мы не обнадеживались зря, понимая: пока подоспеет помощь, все уже будет кончено. Но эта засада могла быть не единственной, а потому рог трубил, и это значило, что мы умираем не напрасно.

Копье в моей руке давно сломалось, разбитый щит пришлось бросить; кровь сочилась из десятка ран, но я с упорством загнанного кабана пробивался к маркграфу, орудуя коротким клинком. И тут что-то ударило меня сзади под колени, потом по спине, поперек, наотмашь. Ноги враз стали чужими, руки разжались. Я упал, зная, что больше уже не встану, но все же нашел в себе силы приподнять голову. Боги, это было так непросто! Но я был воином, франком, и, не имея возможности разделить с моими братьями смерть, должен был хотя бы увидеть их последний бой.

А их становилось все меньше и меньше. Рог уже молчал: Хруотланду требовалось все возможное дыхание, и, хотя его левая рука повисла плетью, меч в правой продолжал собирать кровавую жатву. Вот страшный удар копья опрокинул маркграфа на спину, и враги торжествующе взревели. Но их радость была недолгой – Гуенелон, юный воин из свиты Хруотланда, выхватил чудесный клинок из уже мертвой руки господина.

Хэй, боль раскаленными крючьями раздирала мое тело, из пересохшего горла вырывался лишь придушенный хрип, но, клянусь богами, я улыбался, глядя, как этот парень, сам весь израненный, рубит без разбора шкуры, кожи, дерево, мясо, кости, сталь, не подпуская васконов к телу господина! Сказители бы написали, что этот последний бой длился еще много часов, что Гуенелон сразил сотню, две сотни, вовсе без счета врагов. Плюньте им в глаза! Я был там, и прежде, чем милосердное небытие погасило свет в моих глазах, видел, как быстро все закончилось. Конечно, смельчака просто задавили числом. Меч в последний раз мелькнул – и исчез…

Глупые толстые летописцы, никогда не покидавшие безопасных стен своих келий, без тени сомнения утверждают: из всего арьергарда не уцелел никто. Так вот, они врут. Я уцелел! Я единственный. На моем теле тогда нельзя было найти живого места, я больше никогда уже не брал в руки оружия и до конца дней своих вынужден ползать медленнее черепахи, волоча за собой искалеченные ноги. Но я видел правду, а они – нет.

Смерть почему-то отринула меня, и я видел, как вернулись войска короля, чтобы похоронить то, что осталось от нашего арьергарда. Мстить было некому: ограбив обоз и трупы и предав все остальное огню, васконы ушли.

Но перед этим я видел еще кое-что.

Они лежали рядом – Хруотланд и Гуенелон, господин и слуга. Они лежали, а вокруг громоздились трупы друзей и врагов. И рука слуги, почти отделенная от тела, рука, на которой не хватало половины пальцев, каким-то чудом продолжала сжимать меч господина.

Кто-то остановился рядом с ними. Прозвучал повелительный голос.

Черноволосый васкон с заляпанной кровью бородой склонился над Гуенелоном и потянул за меч Хруотланда. Сначала со смехом. Потом молча. Потом с яростным рычанием.

И тогда я не выдержал и хрипло, еле слышно рассмеялся.

Кто знает, почему они не прикончили меня? Должно быть, не сомневались в том, что я – не жилец. Хэй, да я и сам был уверен в этом, и до сих пор не знаю, не почудилось ли мне все это. Закат, окрашивающий кровью все вокруг, как будто ее было мало и без того. Дрожащее над горами призрачное марево. Удаляющиеся фигуры, отягченные добычей и телами павших, которые они несли на щитах. Своих соплеменников и Гуенелона, так и не выпустившего рукояти меча.

* * *

– Очнись!

«Кто это»?

– Очнись же!

«Зачем?»

– Проклятие! Похоже, мой король, мы ничего от него не добьемся.

Разноцветное смазанное пятно кружится перед глазами, в ушах странный гул. Голос, словно из другого мира. Что он говорит?

– Меч! Где меч?!

«Какой меч?» – хочу сказать я. «При чем тут меч?!» – хочу крикнуть я. «Разве за все мечи мира можно воскресить хоть одного из тех, кто лежит здесь?!!» – хочу завопить я.

И – не могу.

Прохладная влага на лице и губах. «Еще! Еще, ради всего святого!» Но вместо этого я из последних сил хриплю:

– Гуе… Гуене… лон!

– Что он сказал?

– Кажется, он кого-то звал, государь. Какое-то имя…

– Гуенелон. Так звали одного из бойцов Хруотланда. Светловолосый, молодой.

– Его тело нашли?

– Нет, мой король.

На мгновение – тишина. А потом – слово. Краткое и беспощадное, как удар, добивающий смертельно раненого:

– ПРЕДАТЕЛЬ!

Растерянность. Недоумение. Ярость.

«Да он в своем уме?! Что он говорит?! Это Гуенелон-то – предатель?!»

Рывок! Меня куда-то тащат на волокушах.

«Стойте, проклятые! Я должен сказать! Объяснить!»

До скрежета сжав зубы, отчаянно пытаюсь приподняться на локтях, и мгновенной расплатой – боль. Жаркая и очищающая, как огонь. Хотя даже в христианском аду не сыскать огня, который очистил бы меня от этого невольного преступления.

– …Будь он проклят! – цедит сквозь зубы тащащий меня воин скары – личной гвардии короля. – Ни на земле, ни на небе не знать ему покоя! Ничего, дружище! Попомни мои слова: все вы войдете в историю, вас воспоют в сказаниях как героев, а он… Да всяк честный человек сплюнет, услыхав о Гуенелоне!

Гвардеец говорит что-то еще, но я этого уже не слышу: волокуши натыкаются на камень, и тело мое пронзает такая боль, по сравнению с которой меркнет все, что я уже испытал. А вместе с нею на меня нисходит Истина. Та самая, которую глупые толстые монахи, называющие меня лжецом и богохульником, не постигнут никогда, молись они хоть сто раз на дню. Которая – теперь я это знаю – не позволит мне умереть еще долгие годы. Которая, должно быть, станет последними словами, что я прохриплю, когда смерть наконец вспомнит обо мне:

– Сказанья врут! Врут, слышите, вы?! И история врет!

Лисий край
(В соавторстве с Дарьей Зарубиной)

Она убегала, изредка оборачиваясь и хохоча. Дразня, нарочно распаляя в нем древний инстинкт хищника. Плескался по ветру лисьим хвостом белый подол. Мелькали обнаженные ступни, взметая кровавые медяки осиновых листьев. И князь гнал свою добычу, гнал без жалости. Шел как зверь на манящий терпкий запах живого, животного, сладковатый и горячий. И страсть, темная и жадная, застилала ему глаза. Как молодой широколобый гончий пес летел он в хрустальной прохладе осеннего леса, ведомый лишь одним желанием – не выпустить из виду мелькающее впереди светлое платье и облако рыжих волос. И странный, торжествующий звук, чистый и дерзкий, как зов охотничьего рога, вырвался из его горла, когда он понял, что ей не уйти.

Лисичка вновь засмеялась, когда он рванул ее за плечи. Они покатились по траве, листьям. Влажные еловые лапы хлестали по лицу. Сцепились отчаянно, ни один до последнего не желал сдаться на милость победителя. Он навалился волкодавом, рвал ее рыжий мех. Она с дикарским горловым рычанием норовила вцепиться в шею. Но когда слепая, страшная страсть готова была превратиться в ярость, она поддалась. Подставила мягкое лисье горло под оскаленную пасть торжествующего противника.

И, подмяв под себя своенравную и лукавую жертву, князь уткнулся носом в огненные волосы, жадно вдохнул пряный запах пота и мяты. Она обвила его бедра ногами, и тонкое светлое платье пролитым молоком расплескалось по багряной и золотой листве. Звонкая прохлада до предела обострила все чувства. Ему казалось, он ощущает в этот миг всё – каждый золотистый волос, каждую клеточку горячей кожи, каждую родинку, темную и хищную, как глаз куницы. И владеет всем этим безраздельно.

Но это продолжалось лишь мгновение. Она с силой оттолкнула его, опрокинув на спину. Взгляд, еще миг тому назад полный сладостного обещания, искушения, янтарного меда, полыхнул властным огнем. И прекрасная всадница тотчас послала его в галоп, настойчиво диктуя свой первобытный ритм. Привычный властвовать, он рвался, сам не в силах дать себе отчет, чего больше желает – сбросить ее, подмяв под себя, или послушно следовать туда, куда она гонит его, подхлестывая, следовать, повинуясь движениям ее бедер и рваному ритму дыхания.

Вскрикнув, лесная чаровница упала к нему на грудь, приникла, ластясь, потерлась теплой щекой. Но он уже не верил этой обманчивой ласке. Он помнил ее горячий взор владычицы, ее хищные ноздри, ловившие его запах. Женщина – его женщина – прикусила губу, борясь с захлестнувшей волной наслаждения. И вид тоненькой алой полоски, следа укуса, под нижней губой, заставил его с шумом втянуть воздух в грудь, внезапно ставшую тесной.

Лесная хозяйка, лисья Астарта лежала, приникнув к нему, тяжело дыша. Покорная и мягкая, как согретый солнцем мед. И он мучил и любил ее, неистово мстя за краткое владычество…

Солнечный луч вспыхнул в ее рассыпавшихся по листве волосам. Ветер, рванув полог облаков, бросился к земле, коснулся ледяным крылом обнаженного плеча князя. Лисичка вздрогнула от холода и прижалась теснее, когда Мечислав подхватил ее на руки, завернул в свой плащ и понес к хижине.

– Останемся здесь, под соснами, – прошептала Ванда, такая мягкая и обманчиво покорная, обняв князя за шею, уткнувшись курносым носиком в ямку над ключицей. – Там, дома, я больше не буду Лаппэ. Мы с тобой уже не сможем быть вместе. Ты знаешь, лисы не любят, когда мужчина входит в дом Лаппэ. Останемся здесь. Скоро солнце прогреет лес и станет теплей. Не хочу, чтобы ты уходил так рано…

Мечислав покрепче прижал ее к себе.

– Я не уйду. Ты же знаешь, я всегда честно исполняю долг князя, – он усмехнулся, и в этом коротком смехе послышалась с трудом скрываемая боль. – Поэтому мой Лапекрасташ любим землей и лесными богами…

Ванда почувствовала тотчас. За десять лет учишься слышать даже непроизнесенное. Этому учат два самых строгих наставника – страх и любовь. Поэтому она уперлась ладонями в грудь князя и строго посмотрела ему в глаза:

– Опусти меня на землю, Мечко! Немедля опусти!

Князь только рассмеялся и поцеловал сердитую складку между ее бровей:

– Не хочу, чтобы ты простыла, мое сердечко. Лисы не простят мне, если я не уберегу их хозяйку от простуды. Я прихожу к тебе в лес каждую новую луну. И ты ни разу не отвергла меня, а значит – мой край все еще под охраной богов.

– Не умеешь ты лгать, Мечко, – вздохнула Ванда. – И долг князя не только в том, чтобы в новолунье приходить в мой лес…

Мечислав впился в ее губы поцелуем, не позволив договорить.

– Не могу я, счастье мое. Они могут требовать, чтобы я исполнил этот долг. Но ты – не требуй.

Ванда не произнесла ни слова. Огненная красота Лаппэ померкла, растворившись в знакомых чертах. Не Царица лис – Ванда смотрела на любимого глубокими серыми глазами. Мечислав знал каждую золотую искорку вокруг зрачка. И также знал, что она хотела сказать: князь должен взять жену – из хорошего рода, юную, способную родить нового правителя княжеству Лапекрасташ.

А он уже десять лет, с того самого момента, как первый раз шагнул в этот лес, знал, что не сможет стать мужем другой женщине.

Тогда, осенним днем, когда впервые сменилась луна после смерти отца, он пришел на поляну вместо него. Пришел еще не князем – но в надежде не опозорить рода и стать им. Сперва его встретила та, прежняя Лаппэ, высокая сухая женщина с печальным лицом. Он со страхом подумал, что нужно будет лечь с ней на ложе из листьев ради того, чтобы боги любили Лапекрасташ. По счастью, она не приняла его как жрица князя, только поцеловала в лоб и попросила дождаться ее возвращения. А потом привела за руку Ванду. Рыжую девочку с длинной толстой косой, что шлепала ее по пяткам, когда Ванда убегала в первый раз. Она заплакала, когда он догнал ее и схватил за руку. Закрыла рукавом лицо, а потом опустила руку и долго смотрела своими глубокими серыми глазами. Так долго, что лисы, которые обычно не подходили близко к священной поляне, одна за одной стали появляться из зарослей, обступая их.

Мелькнула страшная мысль – если она не признает нового князя, лисы прогонят его. Старейшины часто рассказывали, как лисья хозяйка не приняла князя Вроцека. Как он выбежал из леса – искусанный, в лохмотьях, проклиная лесную ведьму. Потом старейшины убили его и возвели на престол князя Анджея, отца Мечислава. Анджею повезло. Он провел в лесу множество дней за двадцать лет. И матери даже не закрадывалась в голову мысль просить его не уходить по молодой луне на ковер из листьев. Этого требовала земля, княжеский долг, Лапекрасташ.

Мечиславу не повезло. Он не успел жениться до молодой луны. А после… забрала его сердце рыжая девочка Ванда. Лаппэ. Его Лаппэ. Огненная владычица леса. Робкая, податливая хозяйка его сердца.

От того, первого его прикосновения – грубого, охотничьего, властного – у нее на руке долго оставался след. Потом Ванда просила снова сжать ее запястье так, чтобы отпечатались пальцы. Но Мечислав вместо этого заказал у самого знаменитого во всей округе мастера браслет с лисьими знаками. Ванда сняла его лишь однажды – страшной осенью на третий год княжения, когда попросила передать старейшинам, что идет беда. Он не хотел брать браслета, но уже не Ванда – гордая непокорная Лаппэ повелела ему хранить при себе лисьи знаки и защищать свой край.

В ту осень на Лапекрасташ пришли северяне. Всю страшную осень и кровавую зиму он провел на границах княжества, много месяцев – вдали от лисьего леса. Сколько раз думал он, что не сможет вернуться, что больше не увидит ее. Это придавало сил. Когда и этих сил не доставало – он думал о том, что будет, если северяне возьмут Лисий край. Представлял себе, как новый князь войдет в ее лес, прося милости у Лаппэ, спрашивая позволения занять престол. Лисий совет может заставить ее! Он помнил, как скалились рыжие, когда Ванда не решалась принять нового князя, как рычали и нетерпеливо тявкали, напоминая, что жрица только передает решение земли и лесного совета. Земля приняла властителя, и Лаппэ, послушная ее воле, должна позвать на ложе из листьев нового господина.

Вспыхивали перед глазами мучительные видения – его Ванда в объятьях северянина, непокорную воле лис Лаппэ гонит рыжая стая, и с лисьих клыков капает ее кровь… Ярость заставляла подниматься, даже когда не оставалось сил. А страх – поднимать меч.

Дураки те, кто думал, что князю Лапекрасташа неведомо это чувство. У его страха было имя. У страха и любви оно всегда одно. Имя, что было написано на браслете, хранившем его в боях.

Та зима забрала многих, но оставшимся удалось выбить врага за границу лисьей земли, а когда северяне запросили мира, Лапекрасташ стал больше на несколько приграничных деревень. Мечислав уезжал наследником, сыном старого Анджея, а вернулся полноправным владыкой. Князем.

Ванда провожала его девочкой, а встретила женщиной. Он оставлял выросшую на опушке леса хрупкий зеленый стебелек, а нашел золотой, налившийся соками колос. И эту новую Ванду полюбил еще больше, потому что из возлюбленной она за эти долгие месяцы разлуки стала родной.

Он едва не завел разговор на совете старейшин, что хочет взять в жены Лаппе. Ванда, как всегда, поняла все даже раньше, чем он успел осмыслить свои чувства и принять решение.

– Нельзя, Мечко, – проговорила тихо. Они, завернувшись в его плащ, лежали на груде листьев. Мечислав прислонился спиной к сосне, по красному стволу которой медленно полз от нижних веток кроны широкий луч, янтарем подсвечивая капли смолы. Ванда прижалась к груди князя, нежно поглаживая пальцами кожу, проводя по краю ворота. – Лисы не позволят. Когда приводят в лес из деревни новую Лаппэ, она от всего людского отрекается. Я в четыре года отреклась, когда меня тетка Надзея от мамы забрала и перед лисами поставила. Не могу я уже вернуться к людям. Через меня теперь земля эта с тобой говорит. От нее я величайшее счастье в дар за служение получила – тебя и… твою любовь. Вдруг, если захочу вернуться, прогневается Лапекрасташский лес? Мы с тобой – ты и я, Мечко, за всех людей Лисьего края в ответе. Ты – мечом, я – наговором. А если прогневается лес – сам знаешь, что с ними будет…

– Знаю, – проговорил Мечислав и замолчал. Не решился сказать того, что крутилось в голове: – Не с ними. Знаю, что с нами будет. Прогневавшего землю князя старейшины развенчают, а потом свои же и убьют. А предавшую лис Лаппэ разорвет стая.

Было так. С тех пор как погиб на охоте последний из рода исконных князей, не оставив наследника. Лисы привели чужака, тогдашняя жрица вывела его на поляну и назвала князем Лапекрасташа, а растерянные старейшины чужака приняли и поклялись хранить верность тому, кого назовет владыкой земля.

С тех пор и приходилось князьям из чужого рода то и дело возвращаться в лес, чтобы подтвердить – не передумала земля, принимает, хранят лесные боги Лисий край и его властителя. Одна беда – десять лет приводил Мечислава на ковер из листьев совсем не княжеский долг.

Трудно было, но чудесную, шальную мечту Мечислав почти забыл – загнал в душу так глубоко, что даже Ванда успокоилась. Разгладилась складочка между золотистых бровей. На долгих семь лет.

Жаль, таков закон жизни, а он выше всех законов княжеских – меняется все, как ни противься переменам.

* * *

Они сидели за столом друг напротив друга. В тусклом, прерывистом свете факелов волосы, бороды, брови старейшин казались клочьями седого болотного мха. Мечислав положил руки на стол, сплел покрытые шрамами пальцы.

Никто из старейшин не проронил и слова. Взгляды говорили. Князь читал в них досаду, горечь, разочарование отца, любимый сын которого, гордость и отрада, повел себя постыдно. Недостойно.

– Мечислав…

Он даже не понял в первое мгновение, кто заговорил. Не смотрел на них. Сверлил взглядом столешницу, пытаясь проследить за узором на отполированном, натертом воском дереве.

…огненный сполох пушистого облака волос, так сладко пахнущих цветущей липой. Волос, на кончике каждого из которых зажигает ослепительную искорку встающее солнце…

– Мечислав…

Он стиснул кубок, до краев полный хмельного меда. Стиснул так, что заболели суставы, до мертвенной бледности пальцев. Кажется, еще чуть-чуть – и, не выдержав напряжения, из-под ногтей брызнет кровь, как сок из перезревшей клюквы.

…чуть припухшие от бесконечных поцелуев алые губы. Такие теплые, такие щедрые, такие ненасытные, такие безжалостные…

– Князь…

Что он мог ответить. На эти горькие тяжелые взгляды, на невысказанные слова.

Он не раз ходил один на матерого медведя. Помнил острый звериный дух, мешающийся с прелой листвой. Смрад из распахнутой пасти. Ярость и мощь косматого тела, перед которым человек так слаб и смешон. Дерево и железо рогатины, что кажется такой ненадежной перед этой свирепой силой, да нож за поясом. Нож, которым нужно ударить только раз…

И он пропарывал лезвием бурую шкуру, без страха и жалости. А теперь сам, казалось, пер на рогатину большой косматой тушей, дожидаясь ножа.

Он выгребал в одиночку во время бури на Седом озере поздней осенью, когда ледяная вода то и дело перехлестывала через борт. Костенеющими пальцами стискивал весло уже не потому, что должен, не в слепом желании спастись, сохранить жизнь. Просто не мог иначе – пальцы свело от холода и напряжения, их можно было не разогнуть, а лишь отрубить. Волосы, брови, ресницы, усы смерзались сплошной ледяной коркой. И над ним было только затянутое непроницаемой чернотой небо, и он молил о луне, о звезде… Ветер срывал кожу с лица, и в его стонах слышались причитания плакальщиц. А когда из-за рваного облака показался край лунного диска, он едва не заплакал сам, понимая, что услышан.

И сейчас с его плотно сжатых губ готова была сорваться единственная просьба, мольба – не отбирать бледный узкий луч света, не оставлять его одного в ледяной темноте.

Он сражался один против троих. Сильных, уверенных, хорошо вооруженных северян, спустившихся из моря вниз по реке, чтобы грабить, убивать и жечь. Смеясь, охотиться на его людей, словно на лис. И они смеялись! Когда одиночка в простой белой рубахе заступил дорогу могучим бойцам в длинных, тщательно начищенных песком кольчугах и крепких шлемах. Когда отсекали щепки от его сбитого из липовых досок щита. Когда белый холст перечеркнула сначала одна быстро набухающая алым полоса – на плече, потом вторая – справа, на ребрах. Даже когда дедовский меч пробил оборону одного из них, распахнув на бычьей шее, прямо под крученой из толстой золотой проволоки гривной, еще один рот.

Но смех стих в тот миг, когда Мечислав отшвырнул остатки щита и сам прыгнул вперед с яростным боевым кличем, пластая перед собой воздух. И его глаза не обещали захватчикам легкой победы. Не обещали покорности. Не обещали забавы. Только смерть.

Рассеченное бедро было платой за жизнь второго, чья левая рука с частью плеча не отлетела прочь только потому, что ее удерживал наполовину перерубленный рукав железной рубахи. Оставив меч в ране, точно обезумев, Мечислав набросился на третьего с голыми руками. Чувствуя, как вместе с кровью уходят из тела силы. Понимая, что конец близок. И все же – не в силах остановиться. Может, потому что за его спиной были не только бегущие женщины и дети, не только отчаянно пытающиеся остановить врага немногие воины, ответившие на призыв своего князя. Не только родное городище. За его спиной был лес. Ее лес.

Они покатились тогда по прибрежному песку, сцепившись, как бешеные псы. Нанося отчаянные удары. Хрипя. На ощупь ища перекошенный яростью рот и глазницы врага. Северянин слишком поздно догадался выпустить свой топор на длинной рукояти, разом сделавшийся бесполезным. Мечислав сквозь багровую пелену, застилавшую ему взор, сквозь бешеный стук крови в голове даже не разглядел – почувствовал на поясе врага тяжелый нож в затейливо украшенных ножнах. И когда железные пальцы чужака сомкнулись на горле, выдавливая жизнь и гася сознание, молодой князь нащупал рукоять этого ножа, в последнем отчаянном броске утопил лезвие где-то в зарослях косматой бороды.

И все же, даже тогда, в тот день… О, боги! Как же это было легко!

Но что он мог сделать сейчас? Только сжимать кубок в надежде, что боль отрезвит и заставит поднять глаза. Выслушать. Кивнуть, соглашаясь.

– Князь. Мы хотели напомнить тебе о долге. О твоем народе. О твоей земле. О том, что правитель вашего рода занимает свое место лишь до той поры, пока он достоин этого. Мы хотели…

Старый Витольд смотрел, сурово сдвинув брови. В его водянистых глазах цвета позднего ноздреватого мартовского льда невозможно было теперь прочесть ничего.

– Мы не станем этого делать, Мечислав, сын Анджея, князь Лапекрасташа. Я вижу, в том нет нужды. Ведь я прав?

С трудом разлепив губы, князь хрипло выдохнул:

– Так. Я помню свой долг. И всегда его помнил.

– Хорошо. Мы решили помочь тебе, князь. Помочь и впредь помнить о нуждах родной земли и твоих людей. Сделать верный выбор. Разве не для того даны правителю советники?

Почти без эмоций он слушал. Не пытаясь представить, какая она – юная Вия или, как ее чаще называли, Вилка – Волчица. Последняя в роду повелителей соседнего удела Вилклаукаш, Земли Волков. Любимая, единственная дочь воинственного и честолюбивого Владислава. Говорят, она красива. Хорошая хозяйка. Разбирается в заповедных травах и ворожбе. Говорят, женщины ее рода всегда дарили своим мужчинам много крепких и здоровых детей. Часто – близнецов. А чаще всего говорят, что ее отец давно посматривает на Лисий край, мечтая объединить под своей рукой все земли по эту сторону полноводной Бялы.

– Владислав согласен поддержать Лапекрасташ словом и делом. Согласен не только назвать тебя любимым зятем, но и оставить правителем этого края до тех пор, пока ваш сын и его внук не войдет в полную силу, чтобы править объединенными землями. Гонец из Вилклаукаша вернулся сегодня поутру. Когда луна пойдет на убыль, Вия ступит на землю лис. Твоя невеста. И ты, Мечислав, сын Анджея, князь Лапекрасташа, примешь ее с почтением и любовью, как свою жену и мать будущих детей. Такова воля твоего народа.

– А как же… лисы?

…шелк влажной после любви кожи. Перламутр острых ровных зубок, видных меж разошедшихся в мучительно-сладком стоне губ. Желтые глаза, которые видят многое, но отражается в них только он. Всегда только он…

– Лисы не возражают, Мечислав.

– Они согласны? – Никак не укладывалось в голове, что старики спрашивали у Ванды, и она согласилась…

– Не возражают. Для тебя этого должно быть довольно, князь. Готовься к свадьбе.

* * *

Лисы окружали опушку леса кольцом. Неприступным рыжим кольцом живого пламени. Неприступным – и недвижимым. Лишь в узких пастях, раздвинутых в вечных лукавых улыбках, едва дрожали меж белых зубов алые языки.

Мечислав сделал глубокий вздох и шагнул вперед, не отрывая взгляда от травы под ногами.

Шаг. Еще шаг. Еще. И еще.

«Как ты могла, Ванда? Как? Ты? Могла?.. Спряталась за хищной маской проклятой Лаппэ?!»

Шаг. Еще шаг. И еще.

По внутреннему ощущению князь давно должен был пересечь границу леса Лаппэ. Но под сапогами по-прежнему чуть похрустывали, исходя кружащим голову духмяным соком, стебли высокой травы.

Не выдержав, Мечислав поднял глаза.

Опушка леса была все так же далека, что и раньше. Все это время он шагал параллельно ей, забирая круто вправо.

И все так же беззвучно смеялись лисы.

Прошипев ругательство сквозь стиснутые зубы, князь повернулся и пошел в правильном направлении, неотрывно глядя на лес.

На этот раз, кажется, получилось.

И вот уже он на опушке. Вот две ближайшие к нему лисы и свободное пространство в десяток локтей между ними.

Чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, Мечислав сделал очередной шаг. И тут же сидящая от него по левую руку лиса неуловимым для глаза движением перетекла вправо, оказавшись точно на пути человека. Казалось, что круглые желтые глаза зверя находятся на одном уровне с глазами князя.

И в этих глазах написан… приговор?

Мечислав не поверил. Не останавливаясь, начал забирать еще правее. Теперь уже правая лиса переместилась поближе к товарке. И настолько «поближе», что протиснуться между ними, не рискуя задеть, можно было попытаться только боком.

Еще несколько попыток, закончившихся тем же, окончательно уверили князя: его не собираются впускать в лес.

– Я должен поговорить с ней! Должен, слышите?! – воскликнул он.

Никто из хранителей леса не ответил, не шевельнулся.

– Ванда! Ванда, скажи им! Ведь ты же слышишь меня, я знаю! Чувствую! Ответь! Ванда! Ванда-а-а!!!

Когда эхо перестало шептать последнее отчаянное «…а-а-а…», Мечислав круто развернулся и пошел прочь. Стучащая в ушах кровь не позволяла ему расслышать в голосе ветра, шевелящего листву ольх и берез, протяжный, наполненный бесконечной болью стон…

* * *

Два дня бешеной скачки. Конь, исходящий кровавой пеной. Деревья и кусты, мох и травы, сливающиеся перед глазами в безумном танце.

Он почти не спал. Почти не ел. Голова была звенящей и пустой, точно бронзовый котел.

«Ван-да! Ван-да! Ван-да!» – отбивали ритм копыта измученного скакуна.

«Ван-да! Ван-да! Ван-да!» – вторило им сердце.

Мечиславу повезло. На расстоянии дневного перехода от границ Лапекрасташа он почуял запах дыма. Потом услышал ржание коней, на которое его измученный до предела жеребец ответил жалобным, почти человеческим стоном, и неразборчивую речь.

«Успел…» – прошептал князь, без сил сползая на землю и цепляясь за луку седла, чтобы не упасть – затекшие ноги отказывались держать тело, сводимые жестокой судорогой мышцы нещадно ныли. Час или около того он без сил пролежал на траве, чувствуя, как земля, признавшая своего господина, вливает в его тело новые силы.

Но это было только начало.

* * *

Несколько раз его чуть не обнаружили. Но то ли родная земля все еще хранила правителя Лапекрасташа, то ли воины Владислава Волчьего, отряженные в сопровождение его наследнице, были чересчур беспечны и самоуверенны. А может, князю просто повезло.

Откинув полог шатра, Мечислав проскользнул внутрь.

Первое, что он увидел, – водопад блестящих, словно смазанных маслом иссиня-черных волос. И тонкую, но сильную руку, украшенную гроздью золотых и серебряных браслетов, ласкающую это великолепие резным костяным гребнем.

Несколько ударов сердца князь стоял, не зная, что сказать. Один-единственный вскрик напуганной неожиданным явлением чужака девушки, и сюда ворвется охрана. И объяснить воинам Вилклаукаша, что он не желал ничего дурного, можно не успеть.

– Что тебе нужно?

Бархатистый грудной голос, в котором не было и тени удивления или страха, прозвучал настолько неожиданно, что князь едва не подпрыгнул.

– Твой запах, – пояснила Вия, не прерывая своего занятия и даже не оборачиваясь. – Я почувствовала тебя за сорок шагов от моего шатра и велела страже не чинить тебе препятствий. В следующий раз, когда захочешь остаться незамеченным, попробуй зайти против ветра. А еще, – в голосе скользнула явная насмешка, – как следует вымойся!

Князь облизнул пересохшие губы:

– Здравствуй, Вия. Я Мечислав, сын Анджея, князь Лапекрасташа.

– Вот как? – наследница Земли Волков говорила так, словно ожидала его появления. Отложив в сторону гребень, она принялась заплетать косу и наконец повернулась лицом к гостю.

Мечислав не сумел сдержать улыбки. Весь ее горделивый вид, волна волос цвета воронова крыла, глубокий голос… все подготавливало жениха к тому, что он увидит гордую красавицу с орлиным профилем и сапфировым взором. Такую Мечислав никогда не смог бы назвать женой. Но перед ним сидела не Царица волков, а обычная девушка с большими, чуть раскосыми зелеными глазами и коротким носиком, на котором князь заметил пару бледных веснушек. Улыбнулся вновь, догадавшись, что гордая наследница Вилклаукаша сводила коричневые капельки солнца соком петрушки. Ванда тоже никогда не любила свои веснушки, и Мечиславу долго пришло убеждать ее в том, что во всех известных ему землях он не видел золота чище. Возможно, ему удастся уговорить Вию не прятать своего золота, и они научатся жить как добрые супруги.

Да, он пришел в шатер, чтобы сказать, что не сумеет дать той любви, которой достойна молодая волчица. Любви, которой достойна любая женщина. Но если ей достаточно будет уважения и почтения со стороны мужа – он готов назвать ее владычицей Лапекрасташа.

– Прости, юная Вия, что я пробрался к тебе в шатер как вор, но покуда не могу входить как господин. Я пришел поговорить с тобой как с будущей княгиней Лапекрасташа, пришел с открытым умом и сердцем.

– О? Что ж, я не против. Муж должен делиться со своей женой всем. Ты начинаешь мне нравиться, князь. Хотя поначалу я собиралась тебя убить.

Вия положила себе на колени кинжал, который до того искусно прятала в складках платья. Мечислав присел рядом с ней и заговорил. Сперва медленно, тщательно выбирая слова, а потом все скорее и жарче, так что зеленые глаза Вии распахнулись, а губы сжались. Он говорил о Ванде и видел перед собой золотые косы своей Лаппэ, ее нежные губы, хищные ноздри и глубокие серые глаза…

– Я поняла тебя, князь, – наконец выдохнула Вия, задрав подбородок. – Благодарна тебе за прямоту. А еще за то, что даешь мне право выбрать свой жребий.

– Что же ты выбираешь, Вия, дочь Владислава?

Девушка поднялась, и Мечислав последовал за нею.

– Мне нужно время, Князь Лис, – едва слышно проговорила Вия. – Уходи. Мой ответ ты получишь от отца.

Мечислав вышел. Не успел он опустить полог шатра, как его окружили воины Владислава, подвели лошадь. Он вскочил в седло и рванул прочь, не оглядываясь на то, как спешно снимается невестин лагерь.

* * *

Отбить этот удар получилось с великим трудом.

Отбить этот. Нанести собственный, пользуясь тем, что воин Владислава на миг потерял равновесие. С усилием высвободить клинок из еще живого миг назад тела. Равнодушно, точно застрявший в колоде для рубки дров топор.

И продолжить кровавую мужскую работу.

Не рвануться на отчаянный животный крик корчащегося рядом безусого Мешко, прибитого к земле широким копьем, – потому что уже поздно и бессмысленно. Не закричать самому, поймав краем взгляда, как секира врубается в грудь старого Вардуна, дни ратной славы которого давно прошли, – не дотянуться, не отбить. Не останавливаться рядом с привалившимся к стволу дерева Витасом, в горле которого все еще слегка подрагивает стрела, – и не будет больше песен, заставлявших плясать и плакать против воли.

На самом Мечиславе была сейчас только чужая кровь, но каждый миг вокруг него умирали его воины, его люди, дети Лапекрасташа. Как умирали они с самого начала месяца трав. Умирали за любовь своего князя и гордость Княжны Волков.

«Я не выйду за этого человека», – объявила Вия отцу, вернувшись в Вилклаукаш.

«Он оскорбил тебя?» – сурово сдвинул брови Владислав Волчий.

Вилка улыбнулась воспоминаниям. «С нежностью улыбнулась!» – потрясенно отметил князь, едва заметно покачав головой. «Нет. Он оказал мне великую честь своим приходом… и своей правдивостью… и своим доверием… Думаю, я была бы счастлива рядом с таким мужчиной».

«Так почему?..»

«Из-за нее. Его лисьей жрицы. Его Ванды. Из-за того, что твоя дочь не может быть второй, отец. Всегда второй. Всю жизнь второй. В сердце. В мыслях. На ложе. Ты сам воспитал меня такой. Прости».

Владислав хмыкнул. Прошелся взад-вперед по терему, поскрипывая сапогами и заложив большие пальцы могучих рук за широкий, богато расшитый серебром кушак. Поглядел на свою любимицу исподлобья:

«И ничего нельзя сделать?»

Вия вскинула голову. На миг князю показалось, что глубокая зелень ее глаз сегодня особенно влажно блестит.

«Я… Я стану княгиней Лапекрасташа только в том случае, если его люди преподнесут мне как свадебный дар голову своей Лаппэ!» – срывающимся голосом выкрикнула девушка и, не оглядываясь на отца, выбежала прочь из комнаты.

Удар. И еще удар. Острый запах железа. Острый запах пота. Острый запах крови.

Прыжок. И еще прыжок. Лязг встретившихся клинков. Гул рассекаемого воздуха. Яростный хрип, переходящий в захлебывающееся бульканье.

Уход. И еще уход. Тянущая боль в мышцах, кажется, трещащих от немыслимого напряжения. Тяжесть, что наполняет мечи в обеих руках с каждым следующим ударом. Осознание собственной вины, разрывающее душу сотнями беспощадных крохотных коготков.

Воины Лапекрасташа бежали, не в силах сдержать яростный напор захватчиков. Бежали, и им стреляли в спину. Бежали, слыша не исполненные свирепого восторга крики победителей, не хищный посвист стрел и дротиков, но лишь бешеный стук крови в ушах. Бежали, лишь теперь понимая, что их старейшины и князь, возможно, совершили непоправимую ошибку, дав короткий ответ послам Вилклаукаша: «Алчущий чужой головы – да убережет свою!» Позволив возмущению и гневу возобладать над разумом и холодным расчетом. Позабыв, что не незыблема власть людская над Лапекрасташем и заповедным лесом Лаппэ. Не спросив мнения лис. Не узнав волю родной земли.

А теперь земля эта курилась дымами десятков пожаров и щедро орошалась кровью.

И все же именно в лес Лаппэ бежали они – те, кто утратил мужество и веру. И именно там, на опушке этого леса, где совсем недавно – и так давно – его остановили, не пустили дальше лисы, князь их принимал свой последний бой.

Наверное, правитель Лапекрасташа был страшен в тот день. Покрытый кровью с ног до головы, с потухшими, мертвыми глазами стоял он на пути захватчиков, широко расставив ноги, словно врастая подошвами в землю, которую подвел. Опустив до поры длинные тяжелые мечи. И воины Вилклаукаша остановились на миг, сбившись с шага, потому что каждый из них был жив, переполнен жизнью и столь желанной победой, налит ими до краев.

А против них стоял мертвец. Человек, которому нечего терять. Уже нечего.

И, салютуя обреченному врагу, в оглушительной тишине взлетели к бледному, точно выгоревшему небу мечи и топоры. А потом первый из бойцов Владислава шагнул вперед, изготовившись к бою, и клинки в руках князя ожили, запев торжествующую песню.

…Шестой противник, уже умирая, все-таки дотянулся до него, глубоко вспоров мышцы ниже ребер. Рванувшую тело боль Мечислав принял почти с облегчением. Наваливаясь на вонзенные в землю мечи и натужно, с клекотом втягивая легкими странно густой воздух, он ждал седьмого. Того, кто поставит точку в этом бою и в этой войне. А люди Земли Волков, похоже, никак не могли решить, кто из них достоин этой чести. Но прежде чем они определились с выбором, в ушах князя зазвенел отчаянный крик, сотканный из бесконечной любви и муки:

«МЕЧКО!!! ЛЮБИМЫЙ МОЙ!!! БЕГИ!!!»

И тогда князь Лисьего края разжал ладони, выпуская скользкие от крови рукояти мечей, впервые в жизни повернулся к врагу спиной и побежал.

Преследователи, замешкавшись лишь на мгновение, бросились за ним, но через несколько шагов поняли, что гнать больше некого. Остались окровавленные тела на траве, осталось брошенное оружие. Остались еще звучащие на пределе слуха стрелы, впившиеся в истекающие нагретой смолой стволы сосен. Но последний живой защитник лисьего леса исчез. Истаял в горячем воздухе.

Еще оглушенные гулом крови в ушах, захватчики остановились, озираясь. Но лес был тих и пуст. Молчали птицы, молчали звери, лишь вдалеке слышался протяжный скрип рассохшегося дерева. Тишина сгустилась над головами чужаков, и они замерли, медленно, точно не веря в случившееся, опуская мечи.

* * *

Мечислав не сумел пробежать и десятка шагов. Силы оставили его, и он рухнул лицом в траву. И тотчас мягкие теплые руки подхватили его, заставляя подняться.

– Идем, Мечко! – В голосе слышалась мольба. Лаппэ остановила время на поляне лис, но поднимать князя с земли бросилась не она, а Ванда. Любимая. Родная. Настоящая. На пределе сил заставляющая его жить.

Совсем рядом тявкнула лиса, затем вторая.

– Я не оставлю его здесь, – не оборачиваясь, ответила им Ванда. – Знаю, пора, но не могу оставить его… Еще несколько мгновений. Дайте мне совсем немного…

Время, замершее по велению Лаппэ, начало медленно оживать. Тягуче потекли минуты.

– Земле нужны силы, я знаю. И я дам их – столько, сколько необходимо. Только позвольте мне спасти ее господина. Перед вами хозяин Лапекрасташа! Слышите?!

Ванда ждала чего угодно – грозного тявканья, рычания. Ждала, что безжалостные лисьи зубы вцепятся в ее одежду и тело. Но ей ответила тишина. Удивившая лесную жрицу почти настолько же, как и чужаков, застывших на поляне.

Но удивляться, радоваться, благодарить – на все это сейчас не было времени. Ванда торопливо рвала остатки рубахи, ощупывая раны Мечислава, и под ее ладонями они начинали затягиваться. Князь застонал от боли, и Ванда закрыла ему рот поцелуем, гася разом и этот стон, и собственный крик из-за стремительно покидающих ее тело сил. Не стон – едва уловимое его эхо могло пробиться через лисий морок и навести преследователей на их след, когда колдовство рассеется.

Ванда сняла с плеч плащ и укрыла им Мечислава, растерла в холодеющих ладонях пучок травы и рассыпала по плащу. Говорят, чутью воинов Владислава завидуют даже собаки, но сейчас и им не отыскать князя Лапекрасташа, пока он не придет в себя и не поднимется сам.

А пока две древние силы – магия земли и магия любви – врачуют раны господина, его враги узнают силу Лисьего края. Силу, платой за которую станет последняя охота Лаппэ.

Ванда поднялась, заставив себя не смотреть на скрытого плащом князя, заплела волосы в тугую косу и закинула ее за плечо. Взглянула на запястье, на котором блеснул золотом браслет. Повинуясь последнему порыву, сняла украшенную лисьими знаками золотую полосу, прижала к губам и вложила в руку Мечиславу. Пальцы князя тотчас сомкнулись, словно за соломинку, цепляясь за теплый узорчатый металл.

– Я готова! – прозвучал в плотной колдовской тишине ровный и чистый голос.

Время зазвенело сталью, раскручиваясь, оглушая гомоном перепуганных птиц, шумом ветра в траве. Чужаки завертелись на месте, бранясь, озираясь, пытаясь понять, что произошло. Но еще клокотавший в их груди охотничий азарт тотчас подсказал, куда направить взгляд.

Она убегала. Плескался по ветру лисьим хвостом белый подол. Мелькали обнаженные ступни, по которым хлестал пушистый кончик расплетающейся косы. Загонщики неслись по лесу, не разбирая дороги, словно ведомые древним чутьем первых охотников этой земли, уходя все дальше от поляны, где, укрытый плащом, спал раненый князь.

Она бежала легко и почти неслышно, словно и не касались травы босые ноги. И первая, второпях наложенная на тетиву и пущенная почти наугад стрела прошла мимо, впилась со шмелиным гудением в сосновый ствол возле ее правого плеча. Чужак остановился, выровнял дыхание, выцеливая среди мешанины листьев молочно-белое платье. И на выдохе снова спустил тетиву.

Хватило бы и ее, этой единственной стрелы. Но ведомые хищным азартом воины не поверили быстрой смерти лесной жрицы. В непостижимой ярости они рубили мечами неподвижное тело, как рвут добычу дикие псы, распаленные гоном, словно пытаясь выместить на мертвом досаду на ускользнувшее без муки живое.

Под их ногами впитывала жертвенную кровь земля Лапекрасташа.

* * *

Никто – ни чужие, ни свои – не сумели бы сказать, как это произошло. Да это было и не важно. Главное, что жалкие остатки войска Вилклаукаша повернули назад и спустя три дня навсегда покинули Лисий край. Кто-то рассказывал странное, кто-то страшное. Уцелевшие воины Владислава все больше молчали да хватались за обереги, едва заметив в час заката рыжий отблеск в листве.

И никто из тех, кто вышел из леса живым, кто избежал жуткой смерти от корня и ветви, лозы и трясины, клыка и когтя, не мог ответить, почему они не смогли, не сумели – а может, не осмелились – унести с собой голову лисьей жрицы.

Раненого князя отыскали спустя сутки, как он пропал. Отыскали случайно – какая-то девчушка, что пряталась в лесу от чужаков, набрела на него. Споткнулась о тело, до самого подбородка накрытое плащом, словно состоящим из одних только одуряюще пахнущих цветов и трав. А к вечеру того дня отыскали и то, что осталось от Лаппэ.

Еще четверо суток Мечислав пролежал в бреду, и старый Витольд уже не раз отзывал в сторону то одного, то другого лекаря, обиняком выспрашивал, отводя взор, не пора ли присмотреться к молодым наследникам родовитых семей? Кто из них больше подойдет на роль нового господина Лапекрасташа? Лекари разводили руками, повторяя, что с такими ранами князь давно должен быть мертв, а раз жив – на то воля земли.

Кто-то из старейшин предложил отправить посланца к лисам, но осекся под тяжелыми взглядами. И лисам нужно время – оплакать своих мертвецов и выбрать новую жрицу.

Так и шептались над одром князя долгие четыре дня, а на пятый Мечислав распахнул глаза, словно вынырнув из бездонного омута, и попросил воды. Захлопотали, побежали за кубком. Кто-то, не утерпев, взахлеб принялся рассказывать, как, поджав серые хвосты, текли восвояси чужаки.

Мечислав, оглушенный поднявшейся суматохой, потянулся за кубком. С трудом сдержав стон, разжал онемевшую руку. В ладони остался алый с синевой круглый след. Измятая полоска золота, исчерченная защитными знаками, упала на меховое одеяло, скользнула по нему и звякнула об пол. Гул голосов точно обрезало об острый край наступившей тишины. Мечислав посмотрел на свою ладонь – и забыл как дышать. Не проходил воздух в легкие, сдавленные нежданной болью. Князь невольно сжал кулак, потер широкую грудь, силясь выдавить хоть слово.

Наконец прохрипел: «Как?..»

Обступившие княжеское ложе виновато отводили глаза, не зная, что ответить.

* * *

Он кричал, в кровь разбивая кулаки о стволы равнодушных деревьев.

Он плакал, сотрясаясь всем телом, отчаянно прижимаясь щекой к влажному изумрудному бархату мхов.

Он звал, срывая горло, и беспощадное эхо повторяло за ним вновь и вновь, способное навсегда оглушить непричастного, услышавшего этот безумный, исступленный зов.

«Ванда! Ванда!! Ванда!!! Не хочу! Не могу! Только не такой ценой, не такой! Зачем мне жизнь без тебя?! Зачем солнце, если в нем нет твоего тепла? Зачем снег, если он не блестит в твоих волосах? Зачем ветер, если он не пахнет тобой? Зачем? Зачем? Зачем?..»

Лес молчал. И с каждым мгновением Мечислав все больше осознавал, что ни одному живому существу в нем нет дела до гнева лапекрасташского князя, до его отчаяния. Что осины трепещут лишь от ветра, а по осени плачут кровавыми слезами просто потому, что устали от веса собственных листьев. Что стон человека, раненого судьбой, и сосны, пережившей бурю, для леса всего лишь звук, один из тысяч.

Лисы знали это лучше, чем люди. Может, потому ни одна рыжая тварь и не вышла к князю, пока он звал, кричал, рвал полуденную раскаленную тишину словами обиды и боли.

Мечислав развязал тесьмы плаща – ее плаща, осторожно свернул, положил сверху на полотно браслет, след от которого до сих пор темнел у него на ладони, и двинулся к ближайшей, заходящейся от едва различимого ветерка осине, чтобы оставить у ее корней последние подарки Ванды.

Может, князь еще не оправился от ран, а может, душевная боль притупила чувства, но он не услышал, как появилась лиса. Огненно-рыжий зверь толкнул его под руку острой мордой, заставляя крепче сжать в ладони последние напоминания о любимой. Нырнул под колени, заставляя сделать шаг в сторону поляны.

Мечислав оттолкнул навязчивую тварь, положил под осину плащ, развернулся и тяжело зашагал прочь.

Витольд встретил его на крыльце. Пожалуй, впервые в жизни князь видел тревогу на всегда спокойном лице старика. Остальные старейшины толпились в зале. Никто так и не решился нарушить молчание сразу. Мечислав вошел и двинулся мимо них, надеясь, что совет не станет сейчас заговаривать с ним ни о чем важном. Еще звучало в его ушах эхо леса, и кто-то усталый внутри нашептывал горькие вопросы:

«Зачем вы оставили мне жизнь, но забрали душу?»

«Что еще нужно вам от меня, тени лисьего леса?..»

Словно ища ответ в чистой лазури неба, Мечислав остановился у открытого окна.

Витольд махнул остальным, и старики поспешно покинули зал, а сам глава совета подошел к князю, положил сухую руку ему на плечо.

– Лисы прислали весть. Они выбрали новую Лаппэ и хотят, чтобы ты пришел на ковер из листьев.

– Я знаю! – на выдохе прохрипел князь, изо всех сил желая лишь одного – чтобы старик убрал свою сухую как пергамент руку и убрался прочь сам. Пусть хоть сегодня никто не говорит ему о проклятых тварях из леса. Воспоминание о прикосновении рыжего меха жгло кожу, и Мечислав, не сдержавшись, принялся остервенело скрести ногтями этот невидимый след. – Я знаю, и я никуда не пойду.

Витольд постарался скрыть удивление:

– Хорошо, что ты знаешь. Значит, земля все еще принимает тебя, князь. Ведь мне не нужно напоминать тебе, как мы виноваты перед нею. Не Лапекрасташ и его лесные боги привели волков Владислава на эту землю – наша с тобой гордыня. За нее заплатил народ и… Лаппэ. А еще я помню, что это земля указала врагу его собачье место, а не мы с тобой, Мечко.

– Не называй меня так, старик! – огрызнулся Мечислав, понимая, что Витольд прав.

По его вине в каждой семье Лисьего края ныне справляют тризну. По его вине погибла Ванда. Нужно было не бросаться гневными словами, а скакать к проклятой гордячке Вие и ее отцу, уговаривать, лгать, в ногах валяться. Сколько жизней спасла бы эта ложь! Но даже знай он тогда, как все обернется, сумел бы предать Ванду ради спасения своего народа? Ради ее спасения?

А что теперь? Предавать ее память? Как он сможет войти на ее поляну, зная, что там ждет другая женщина? Какая-нибудь напуганная селяночка, которую безжалостные, лишенные сердца и сострадания рыжие твари выбрали своей вестницей? Как сможет бежать за ней, когда сердце, разум, душа велят бежать прочь? Не оглядываться. Не возвращаться.

Витольд стоял рядом, следя за тем, как мечутся тени на княжеском лице. Потом медленно убрал руку и неторопливо пошел прочь, едва слышно прошептав:

– Значит, Лаппэ… Ванда ушла напрасно…

Первым порывом Мечислава было убить старика. Одним движением меча снести его плешивую голову или схватить за горло и сжимать, пока тот не перестанет хрипеть и дергаться. Ведь это он, надменный, едва не лопающийся от собственной важности, сообщил ему решение старейшин. Он первый произнес проклятое имя Вии из Земли Волков. Какое право имеет он сейчас говорить о Ванде?!

Мечислав сжал кулаки, бросил взгляд на старика и понял, что не причинит ему вреда. Не старый Витольд заставил его скакать к Волчьей Княжне.

– Я вернусь в лес, – произнес князь чужим, хриплым и мертвым голосом, выдавливая из себя слова, как засевший глубоко в теле иззубренный наконечник стрелы.

– Земля благосклонна к тебе! – заговорил Витольд, торопясь и от волнения проглатывая окончания слов, будто не веря в счастье. – Иначе они не прислали бы посланца так скоро…

Он говорил еще что-то, но Мечислав вышел не оглядываясь. Широким шагом прошел через двор, перепугав какую-то дворовую девушку у колодца. Снял с ее коромысла ведро студеной воды, опрокинул на свою гудящую голову и долго стоял так, одной рукой опершись на колодезный сруб, а другой отирая с лица влагу.

* * *

Лисы встретили его настороженно. Навстречу вышли лишь две или три, хотя среди густой листвы подлеска Мечислав приметил еще около дюжины. Князь поклонился и пошел вперед, стараясь разглядеть белое пятнышко платья.

Ярость вновь темной волной поднялась в душе, грозя багровой пеленой затопить сознание, когда он увидел на новой Лаппэ знакомый плащ. Чересчур длинный и свободный для маленького хрупкого тела, он стелился по траве, а на тонкой ручке тускло поблескивал едва держащийся браслет с лисьими знаками.

Он даже не сумел разглядеть ее толком. Приметил только светленькие золотистые брови да усеянный конопушками покрасневший носик. Маленькой жричке было не больше семи. Она то и дело всхлипывала и вытирала глаза рукавом, все не решаясь посмотреть на гостя.

Мечислав уже готов был развернуться туда, где сверкали в чаще десятки лисьих глаз, и высказать проклятым тварям все, что наболело на душе. Что не станет он, даже ради своего народа и милости богов, гнать по лесу девочку, которая годится ему в дочери…

И остановился, точно налетел с размаха на невидимую стену. Девчушка подняла на него заплаканные серые глаза, полные страха, дрожащими руками откинула с головы капюшон. Две тоненькие рыжие косички ручейками стекли по плечам на ритуальное снежно-белое платье.

Лаппэ растерянно глянула на лис, а потом развернулась и побежала, путаясь в подоле. Князь, поймав скользнувший на землю плащ, кинулся за ней, и скоро, в несколько шагов, догнал беглянку. Подхватил на руки, прижал к груди, жадно вдыхая такой знакомый, такой дорогой запах.

– Не бойся меня, родная! – Мечислав прижал дрожащую Лаппэ к груди, завернул в плащ. Приник губами к золотистой макушке – крепко, до боли, так же крепко сомкнув веки. Но горячее, соленое счастье прорывалось наружу, и капало, капало на нежное, теплое, пушистое золото. А князь все шептал: «Сердце! Сердечко мое!» И чувствовал, как быстро-быстро, отчаянно стучится что-то в его грудь, мягко проникает под кожу, навсегда сплавляясь воедино с его собственным измученным до предела естеством. Что-то, чего не сдержать ни щиту, ни броне. Что-то, что отныне позволит ему жить и быть счастливым, как хотела Ванда…

Не отпуская девочку, он двинулся обратно к поляне, каждую секунду ожидая нападения. Лисы следили за ними, бесшумно перемещаясь совсем рядом, за редкой завесью ветвей.

Князь миновал поляну.

Лисы без единого звука последовали за ним.

Князь вышел на просеку и прибавил шагу.

И снова эху его шагов ответила только тишина.

Тогда он побежал, прижимая к себе свое маленькое сокровище. Бежал, пока не кончился лес, пока не стало понятно, что погони не будет.

Мечислав оглянулся. Лисы стояли в тени осин, так что солнечные лучи, проникая сквозь листву, зажигали на огненном мехе сполохи червонного золота. Он впервые поразился тому, сколько их. Казалось, лес наполнили рыжие отблески.

Лисы молчали.

Словно признавали за Мечиславом право забрать из заповедного леса самый дорогой подарок Лаппэ…

* * *

Старейшины никогда не шли против воли леса, и маленькую рыжую Сауле очень скоро признали наследницей княжества. Каждую новую луну отец отводил ее на священную поляну и подолгу стоял на краю, вслушиваясь в тихий разговор леса.

Боги по-прежнему хранили Лапекрасташ. Так продолжалось много лет. Мечислав позволил дочери самой выбрать мужа, и старейшины вновь не воспротивились решению вестницы леса.

Мечко Счастливый, как прозвали его окрестные князья, ушел из жизни не в бою, хоть, может, втайне жалел об этом. Он проснулся душной летней ночью, какие случаются, когда в воздухе уже слышится неуловимое дыхание осени. Подошел к окну, потирая покрытой шрамами рукой грудь, словно так ему становилось легче дышать. Распахнул ставни.

На мгновение показалось, что кто-то зовет его. Князь выглянул во двор, но там было тихо и пусто. Небо зазеленело на горизонте, и первая утренняя птица засвистела в кустах жимолости. Мечислав оперся руками о подоконник и стоял неподвижно, глядя, как из зеленого небо становится золотым, как первый луч нового дня проникает между вершинами сосен.

Потом он закрыл глаза.

А когда открыл их вновь – перед ним был не княжеский двор, а устланная золотой листвой просека. Запахи леса, те, что он так хотел забыть, опьянили, наполняя тело новыми силами. И крупный седой лис рванулся вперед с заливистым призывным тявканьем, которое тотчас подхватило эхо.

Впереди среди листвы мелькнуло огненное пятнышко. Из тысячи лесных запахов выделился один, заставивший Мечко – нет, того, кто раньше был им, – в несколько скачков вылететь на поляну ровно в тот момент, чтобы заметить, как скрывается за сосновым стволом пушистый хвост его подруги.

Она убегала, изредка оборачиваясь, сверкая желтым глазом. Дразня, нарочно разжигая в нем древний инстинкт хищника. И он снова мчался на манящий терпкий запах живого, животного, сладковатый и горячий, летел в хрустальной прохладе осени, ведомый лишь одним желанием – больше не отпускать никогда.

Весь лес принадлежал им, весь мир. И если раньше у обоих был он, Лисий край, то теперь, за краем, не осталось ничего, что могло заставить их хоть на мгновение потерять друг друга из вида.

Лисичка неслась огненной стрелой, дразня, распаляя своего преследователя, то позволяя ему бежать совсем рядом, то вновь устремляясь в чащу. Но седой лис настигал ее, нежно прихватывая клыками рыжий мех, и они катились по траве, рыча и скуля. И красное золото сплавлялось с белым…

Страж

 
Но стало ясно,
что не было счастья
владельцу богатства,
казны курганной,
ибо и воин
погиб в сражении,
и страж сокровищ
не смог избегнуть
возмездия в битве8.
 
«Беовульф»

Я слышу рог. Его трубный голос, исполненный ликующего предвкушения битвы и дерзкого вызова, столь силен, что для него не помеха ни лиги лесов и холмов, ни завывание северного ветра с моря, ни гранитные стены моей крепости.

Рог трубит, трубит не переставая, и с каждым мгновением звук все отчетливее, все громче. Все неотвратимее. И хотя перед моим взором лишь неровная стена сокровищницы, по которой мечется свет чадящих факелов, я отчетливо вижу и этот рог – тяжелый, витой рог дикого тура, оправленный в черненое серебро, передаваемый от отца сыну, от отца сыну и так – от начала времен, – и руку того, кто его сжимает. Да и самого его вижу я, хотя нестерпимый, сводящий с ума блеск сокровищ ослепляет даже мои никогда не мигающие глаза с узкими вертикальными зрачками, похожими на ножевой разрез, заполненный черной запекшейся кровью.

Да, я вижу тебя, мой скорый враг, хотя и не знаю, какого цвета твои волосы и глаза, какого ты роста и сколько зим ты встретил на своем веку. Какое мне дело до того, что за оружие ты сжимаешь в руке, ткань или сталь покрывает твое тело? Даже имя твое – лишь несколько звуков, что скоро сотрутся из людской памяти, а в лучшем случае его переврут сказители и певцы, развлекающие гостей холодной зимней ночью. Я вижу главное – древний рог и ярко-алый язычок пламени, в котором без следа сгорает любая скверна. Который не загасить водой всего мира. Который может потягаться даже с блеском бесценных самоцветов, что раскатываются под моими ногами как перезревшие орехи. Бессмертную, мятежную душу героя. Немногие, очень немногие могут увидеть ее такой. Я – могу. Потому что когда-то – часы или столетия назад – я был таким же.

* * *

Я слышу рог. Его голос сейчас накатывает на меня со всех сторон, точно морские волны на скалистый берег, чуткими пальцами прикасается к чему-то в моей душе, чему нет названия. И прикосновения эти вызывают к жизни странные, причудливые, нереальные видения, сопровождаемые прекрасной, чистой музыкой.

Я прикрываю глаза и слушаю ее, слушаю, упиваясь каждой нотой, точно драгоценным старым вином. И – смотрю.

Первый луч солнца – добрый, дружеский поцелуй, едва задевший щеку лежащего в колыбели.

Первые слова: «мама» – любовь, ласка, тепло, «папа» – сила, восхищение, защита.

Первый снег – белоснежное покрывало, укрывшее все вокруг, искрящееся на лапах елей и хрустящее под ногами.

Первая история – чарующая, заставляющая замирать дыхание и сладко сжимающая сердце, делающая такой короткой самую долгую ночь.

Первый нож – самый красивый, самый острый, самый блестящий – самый драгоценный в мире подарок.

Первый взгляд, брошенный из-под пушистых ресниц – быстрый, еле уловимый, обжигающий огнем, предназначенный лишь для одного.

Первая схватка – бесконечное мгновенье, разрывающее горло криком, в котором мешаются ярость, восторг, страх.

Первая чаша во славу героя – хмельная, сладкая, тягучая волна, кружащая голову и заставляющая кипеть кровь в жилах.

Первый крик ребенка – самый громкий, самый желанный в мире звук, возвещающий: жизнь продолжается и нет ей конца.

Крохотный, трепетный язычок ярко-алого пламени, в котором навсегда сплавлены в одно все эти мгновения…

* * *

Я слышу рог. От его голоса не спрятаться никуда, он настигнет меня всюду – на дне моря и в бездонной пропасти, в неприступной, холодной крепости и обледеневшем, продуваемом всеми ветрами поле.

Если бы я хотел спрятаться. Но нет, я жду встречи с тобой, мой неизвестный враг, я ждал ее с того самого мгновения, когда рухнул бездыханным мой прежний противник, когда свет дневной впервые померк в моих глазах, вспыхнул в них сотнями искрящихся разноцветных радуг, заставил зажмуриться. Если бы ты мог посмотреть в них тогда, о враг мой, ты бы увидел – вновь раскрывшись, они навсегда изменились. Как и я. А если бы ты перенесся еще на несколько часов – или мгновений – или лет – назад, ты, вновь и вновь подносящий сейчас к губам серебряный мундштук древнего рога, ты увидел бы одинокого воина, бесстрашно идущего навстречу своей судьбе – смерти и бессмертию. Ты увидел бы, как склонялись перед ним в поклоне ветви могучих деревьев, как ветер расчесывал перед боем его волосы и бороду, как узкая тропа вела его все выше и выше, к взморью, туда, где высятся неприступные черные скалы. Ты увидел бы, как воин этот трубил в тяжелый, витой рог дикого тура, оправленный в черненое серебро, передаваемый от отца сыну, от отца сыну и так – от начала времен, трубил не переставая: возвещая о себе, бросая вызов, воспевая и оплакивая себя. Ты увидел бы, как из темной, зловонной пещеры навстречу воину выползло мерзкое чудовище, опаляя все вокруг смертоносным пламенем, как воин, протрубив в последний раз, отбросил рог прочь и обнажил меч. Ты увидел бы яростную схватку, и кровь, запятнавшую камни, и морских птиц, с криками круживших в вышине, и слезы закаленных бойцов, пришедших, чтобы унести тело своего павшего вождя. Если бы ты мог увидеть…

* * *

Я слышу рог. Его голос оглушает меня, и я понимаю – пора. Час настал.

Последний взгляд бросаю я на горы бесценных сокровищ: золото, самоцветы, драгоценную посуду и оружие, что столетия – или минуты? – были моей болью, моей отрадой, моим долгом и моей сущностью. Я смотрю на них, но не вижу ничего, кроме расплывающегося, бесформенного марева, и я вновь говорю себе – пора. Лишь сейчас, когда рев твоего рога, о мой враг, разрывает мне уши, я понимаю свое истинное предназначение. Да, воистину, имя мне – Страж. Не золото и драгоценности охраняю я от грубого посягательства жалких воров, но то, что безмерно дороже любых мыслимых земных сокровищ. Вновь закрыв глаза, я смотрю на тебя, безымянный воитель. Крохотный трепетный язычок ярко-алого пламени с каждым пройденным тобой шагом растет, набирается сил, и вот он уже огромный, сноп, разбрасывающий тысячи тысяч искр. Искры уносятся в пустоту и гаснут, но одна из них – самая яркая, самая горячая, самая живучая – несется все дальше и дальше. И кричит новорожденный младенец, чье сердце она опалила своим огнем.

Протрубив в последний раз, рог замолкает. Все верно, он уже звенит на камнях, отброшенный прочь твоей недрогнувшей рукой. Настало время для иного разговора. Ты могуч, воитель, твоя рука крепко сжимает острый меч или тяжелую секиру, длинное копье или тугой лук, мое же дыхание – смерть для всего живого, а крепости сверкающей брони позавидуют стены этой сокровищницы. И будет страшная битва, и кровь будет пятнать камни, и морские птицы будут с криками кружиться в вышине. И не будет в ней победителя, потому что не будет побежденного. Поверь мне, о враг мой, ибо мне незачем тебе лгать. Ибо имя мне – Беовульф – Дракон – Страж…

Матушка

Вокно светила луна, заливая комнату голубовато-белым мерцанием, играя на прожилках кордалийского мрамора. Букетик незабудок на подоконнике в этом холодном свете казался каким-то особенно беззащитным и оттого – еще более трогательным.

«Матушка, не грусти! Он обязательно вернется! Он же обещал…»

Ирина встала, отложила в сторону веретено, которое последний час бездумно вертела в пальцах. Неслышно ступая, вышла в коридор. Постояла немного на открытой галерее, слушая треск цикад и вдыхая запах цветущего жасмина. Лепестки уже облетали. Под луной, на черной влажной земле, они казались осколками перламутровых раковин, которые добывают на ее родине. Сами собой в памяти всплыли слова старой-старой песни:

 
За моим сердцем приходила полночь.
Обещала бессчетно серебра пригоршни,
Обещала хранить его в бархатном футляре
Между звезд и сапфиров, рубинов, алмазов.
Только были фальшивы ее обещанья,
Серебро луны ничего не стоит.
Я сказала: «Полночь, возвращайся обратно,
Не отдам я тебе свое бедное сердце…»9
 

Подул легкий ветерок, упал еще один лепесток, за ним – еще один, и еще. Ирина загадала: если их будет десять, то все обойдется.

«Семь. Всего семь. Или я плохо смотрела? А впрочем, это всего лишь жасмин…»

Тихо вздохнув и поправив на плечах вдовье покрывало, Ирина пошла к комнате сыновей.

Хотя масляные светильники на стенах из экономии не зажигали по ночам уже бог знает сколько времени, света хватало. Да она и в полной темноте прошла бы здесь, не задев стену даже краем одежды.

Марк спал как всегда, разметавшись по ложу. Одна рука свесилась, легкое покрывало сбито в ком где-то в ногах, светлые, чуть вьющиеся волосы – гроза гребней («Вчера опять не стал стричься, шалопай!»), – чуть влажные от пота.

«Ест как не в себя, а все такой же худой. Но зато как вырос за эти полгода! Если так дальше пойдет, к осени брата догонит».

Проб тоже все переживал, что ниже всех приятелей, а потом – раз! – и вытянулся за одно лето. Еще утешал младшего в последний приезд домой: «Ничего, вояка! Были бы кости, а мясо нарастет! Мы, Флавии, крепкой породы!» – а потом, к восторгу брата, разгибал очередную подкову, не слушая добродушного ворчания старого Прокопия о ненужных расходах.

Как же давно это было! Будто в другой жизни. Домоправитель, отпущенный на волю еще мужем и верно служивший его семье до самой смерти, уже два года как упокоился на маленьком кладбище. Но главное – тогда все было упорядоченно и казалось незыблемым, почти вечным. Вилла, привычные хлопоты, соседи.

Мир.

Нет, войны были всегда, но где-то далеко, на границах. И даже когда одна за другой заполыхали провинции, когда муж со своим легионом ушел, чтобы навсегда остаться в знойных песках Элайта, она – да и она ли одна? – продолжала цепляться за это с молоком матери впитанное олицетворение порядка и стабильности, называемое «Империя».

А потом все в одночасье перевернулось с ног на голову. Новости, одна страшнее и невероятнее другой, полетели по землям Империи, обгоняя друг друга ипподромными квадригами.

Потеряна Регия.

Полония.

Элайт.

Четыре легиона изрублены гевтами у Немейского озера.

Восьмой Победоносный и Четвертый Гордиев взбунтовались и перешли на сторону мятежного логофета Фиолакта, объявившего подвластную ему Тарригу независимым государством.

Флот друнгария Кортиса, потрепанный бурей, почти полностью уничтожен лакадскими пиратами, перерезавшими морские пути доставки продовольствия.

Перебои с хлебом и голод вылились в восстание плебса в столице и волнения, прокатившиеся по всем еще подвластным басилевсу землям.

А еще – имя. Страшное имя, которое граждане Империи повторяли все чаще: позавчера – шепотом, вчера – в полный голос, сегодня – истошным криком.

Вранг.

Наемник-сартан, сначала дослужившийся от простого конного лучника-сагиттария до командира турмы в три десятка человек, потом получивший под начало целое крыло и закончивший Третью Регийскую войну в чине стратилата Востока. Герой сражения при Непоре. Победитель Мардона IV, всесильного сатрапа Корданала. Сокрушитель считавшейся неприступной твердыни Армилоны. Усмиритель соляного бунта шестьдесят восьмого года. Человек, досконально изучивший военную машину Империи изнутри. Дезертир, в зените славы покинувший ее границы, чтобы год спустя затопить их огнем и кровью, встав во главе бесчисленных орд своих диких соплеменников.

В коротких письмах, приходивших все реже и реже, Проб писал о тяжелых боях и свирепости кочевников, с легкостью сминающих армии и гарнизоны, о том, что сартанский аркан все у́же стягивается вокруг обескровленной Империи. Еще он писал, что то, что архонты и стратиги приняли за грабительский набег, превратилось в полноценное завоевание. Что сартаны не разрушают города и крепости, а ставят в них свои гарнизоны, что Вранг объявил себя новым басилевсом и принимает присягу всякого гражданина Империи, который захочет ему служить. Сын советовал матери и брату последовать примеру соседей, бросить дом и перебраться в столицу, к дальним родственникам отца, а еще лучше – уехать на запад, пока держатся границы.

Потом письма перестали приходить, зато вновь поползли жуткие слухи. Говорили о том, что армия Вранга прорвала оборону и ее авангард продвинулся в самое сердце Империи – на расстояние двухнедельного перехода от столицы. Что басилевс Фотий в этот грозный час не придумал ничего лучше, чем насмерть рассориться с Никифором Львом, величайшим стратигом Империи и единственным человеком, способным помериться силами с бывшим стратилатом. Никифор сорвал голос, убеждая властителя оставить Никополис, который невозможно оборонять, отойти на западные рубежи, перегруппировать армию, накопить сил – и только тогда выйти на решающую битву. В ответ басилевс осыпал его оскорблениями и упреками, называя трусом и предателем, подкупленным Врангом. Кричал, что Никифор сам не прочь примерить пурпур, требовал выступить навстречу сартанам и любой ценой вышвырнуть их вон со священной земли Империи. Кончилось все тем, что Лев плюнул под ноги хозяина Империи и во главе своих людей ушел из столицы. Фотий же, прокляв мятежника и всех, кто последовал за ним, стал спешно собирать войска.

Два дня назад состоялась битва. Армия басилевса потерпела сокрушительное поражение, сам Фотий и его наследник, пятнадцатилетний Константин, были убиты. Беглецы, проходившие мимо поместья, шептали, что Вранг, по обычаю своих диких предков, велел оправить череп Фотия в золото. «Из этой чаши, – якобы сказал он со смехом, – я буду пить на пиру в честь своего вступления на престол, когда падет Никополис». В падении же столицы уже никто не сомневался.

И все же, хотя все соседи давно разбежались кто куда, а позавчера виллу с разрешения Ирины оставили последние, самые отважные и преданные слуги, вдова трибуна Девятого Молниеносного и его младший сын не покидали своего дома. Ирина, бывшая жрица Лунной Госпожи, до сих пор тайком справляющая запрещенные по всей Империи обряды, знала: Проб жив. Он рядом. Значит, жива и надежда… Правда, она пыталась отправить Марка. Один-единственный раз. Он молча, не перебивая, выслушал. Потом все так же молча взял ее за руку, заглянул в глаза и покачал головой. А потом она до утра плакала, как никогда раньше, выплескивая весь накопившийся страх, всю боль и тоску. И рука сына, за одну ночь перешагнувшего границу от мальчика к мужчине, ласково гладила ее по волосам.

Сколько мать просидела в тягостных раздумьях у изголовья сына, охраняя его сон, она не знала. Должно быть, немало: лунный свет стал не таким ярким, зато небо за окном посветлело. Марк заворочался, что-то бессвязно пробормотал и сжал кулаки. Ирина склонилась над ним, едва касаясь, отвела со лба влажную прядь, поцеловала и прошептала, как бывало:

– Ш-ш-ш! Все хорошо, сынок! Все хорошо! Мама здесь, мама прогнала дурной сон!

Руки сына разжались, сведенные брови разгладились, он перевернулся на другой бок и задышал спокойнее. Лицо его в этот миг показалось Ирине таким юным и по-мальчишески безмятежным, что она наконец сломалась.

«Сегодня! – твердо сказала она себе, неслышно выходя из комнаты. – Уходим сегодня. В Кастрополь, к Никифору. Он должен помнить Тита Флавия и не откажет в приюте его семье. А Проб… Проб найдет нас…»

И все же, даже приняв решение, жрица Лунной Госпожи не могла начать претворять его в жизнь без благословления своей богини.

* * *

В крипте было на удивление сухо и тепло. Преклонив колени перед небольшой статуей находящейся в тягости обнаженной женщины, увенчанной поднявшим рога месяцем, Ирина бросила в курильницу горсть сухих трав, закрыла глаза и зашептала:

– Мать всего сущего, дарительница жизни! Руки твои – над миром, глаза твои – звезды небесные, ты все видишь и все знаешь. Скажи, верно ли я поступаю и жив ли еще мой сын?

Горьковатый дым мягкими, густыми волнами поплыл по залу, и, вдохнув его, Ирина в бессчетный раз увидела свое тело, распростертое на камнях пола. А потом она воспарила куда-то вверх и оказалась в переливающейся тысячью оттенков безбрежности.

Но в этот раз единение с богиней не принесло безмятежности. Ирина чувствовала тревогу: будто что-то исподволь пыталось проникнуть к ней оттуда, извне. Что-то такое, чему здесь не было и не могло быть места. Цвета окружающего ее мира перетекали друг в друга все стремительнее, спокойные краски становились болезненно яркими, мелькали перед глазами чудовищным витражом. Не выдержав, Ирина попыталась вернуться в свое тело – и не смогла. Какая-то сила легко, как пушинку отбросила ее назад. Еще миг – и невидимые путы оплели ее руки и ноги, не давая пошевельнуться. А потом раздался голос, и как же он отличался от ласкового, успокаивающего голоса ее покровительницы!

– Я вижу тебя!

– Кто ты? – выдохнула Ирина, силясь освободиться и безмолвно призывая Лунную Госпожу. Смех плетью хлестнул ее по лицу:

– Твоя жалкая богиня ныне не защитит тебя, жрица. Сила ее на исходе, на алтарях нет приношений, а в развалинах храмов пасутся козы. К тому же ты отдала свой знак сыну, не так ли? Глупо и опрометчиво. Он не смог помочь ему, зато я теперь волен сделать с тобой все, что пожелаю. Могу просто убить. Могу заставить страдать так, как не страдало еще ни одно живое существо. Могу навечно заключить твою душу между тем и этим миром или отдать на потеху таящимся за гранью чудовищам.

– Кто ты? – повторила пересохшими губами Ирина. «Проб! Что с ним?!»

– Тзотан, цепной пес повелителя мира Вранга, идущий по следу его врагов.

– Чего ты хочешь?

– Твоей покорности и служения. Ты упростила мою задачу, сама выйдя в Тонкий мир. Это хорошо. Слушай и запоминай. Утром в твой дом придут три человека. Убей их или погрузи в сон, если сможешь, а если нет – задержи настолько, насколько возможно. Я и мои слуги уже в пути, мы все равно рано или поздно настигнем их, но повелитель Вранг не хочет ждать.

– Кто эти люди?

И снова удар – невидимый, но от этого ничуть не менее свирепый.

– Они – враги повелителя, большего тебе знать не нужно. Давай-ка я лучше покажу тебе кое-что занимательное…

Миг – и перед взором Ирины предстал Проб. Обнаженное тело сына, распятое между двух вкопанных в землю столбов, покрывали страшные раны, оставленные огнем и железом, голова безжизненно повисла, и лишь еле заметно вздымающаяся грудь показывала, что он все еще жив.

– Крепкий парень, – издевательски произнес назвавшийся Тзотаном. – Крепкий и упрямый. Можешь им гордиться, жрица, – он один из немногих не побежал, когда мы растерли в кровавое месиво армию басилевса. Твой сын сражался до конца там, где любой другой давно бросил бы оружие и взмолился о пощаде. Впрочем, хотя повелитель Вранг и милостив, твоему сыну не было бы прощения – слишком много коней степных воинов благодаря ему вернулись с пустыми седлами. Теперь души их всадников не найдут пути в Радужные Луга, если их погребальные костры не окропит кровь убийцы. А ведь среди них – младший брат самого повелителя… И все же есть смерть и смерть. Ты уже познала мою мощь, но мне все же кажется, что ты недостаточно хорошо усвоила урок.

Ирина беззвучно закричала – дикая, нестерпимая боль охватила все ее тело. Казалось, чьи-то грубые пальцы выворачивали ее наизнанку, обнажая даже не кости и жилы – чувства, мысли, надежды. Разрывая на части душу. От этой могучей злой силы не было спасения, от нее не могло быть тайн.

Потом, так же неожиданно, пытка прекратилась.

– Теперь тебе все ясно, жрица? Против меня ты – меньше чем ничто. Бойся прогневить меня, ведь у тебя есть еще один сын, правда? Прекрасный мальчик. Совсем еще молодой, жадный до жизни… Хочешь, чтобы он испытал то же самое или еще что-нибудь похуже? Нет? Что ж, теперь это зависит от тебя и только от тебя. Помни об этом, жрица, когда утром трое войдут в твой дом. Помни!..

Медленно, очень медленно Ирина приходила в себя. Затекшее тело немилосердно ломило. Она лежала на полу крипты, что-то стискивая в левой руке. С трудом разжав побелевшие пальцы, Ирина вскрикнула: то был серебряный амулет с изображением Лунной Госпожи, покрытый запекшейся кровью, на разорванной цепочке. Тот самый, что она получила когда-то давно при посвящении. Тот самый, что три года назад своими руками надела на шею Проба.

Как во сне, Ирина поднялась по ступеням, заперла за собой дверь и вошла в дом.

– Матушка!

– Марк!

Прижать его к себе, ощутить его тепло, услышать стук его сердца.

– Марк, мы уходим. Сегодня. Сейчас!

«О, Богиня! Что я говорю? Куда идти? Где спрятаться? Он все знает, все видит. От него нет спасения…»

– Но…

– Не спорь со мной, мальчишка! Я – твоя мать, и… так надо, сынок, поверь! Просто поверь мне, я ведь никогда тебя не обманывала!

«Поверь, хотя я сама себе не верю. Потому что знаю – нас найдут всюду. Знаю так же отчетливо, как и то, что, когда это случится, я не смогу защитить тебя, мой маленький, – даже ценой собственной жизни… Как не смогла защитить твоего брата…»

– Я знаю, матушка. Но ночью… ночью ко мне приходил Проб.

Ничего не понимая, Ирина взглянула в его спокойное лицо.

– Он был в золотых доспехах и алом плаще, красивый, как солдат Небесного Воинства на фресках в храме. Сказал, чтобы я ничего не боялся и успокоил тебя. Что ему хорошо, и теперь он всегда будет с нами. Если только…

– Если только что?

– Если только мы не отступим. Как он, до конца. Еще сказал: завтра утром от нас с тобой будет зависеть очень многое. От тебя и меня, представляешь?

– Марк…

– Понимаю, это звучит невероятно, – смущенно улыбнулся сын. – Я и сам бы ни за что не поверил, расскажи мне кто-нибудь такое. Только…

Он протянул руку, и у Ирины перехватило дыхание. На ладони Марка ослепительно сиял серебряный амулет с изображением Лунной Госпожи, на такой же сияющей цепочке. Новенький, будто только что вышедший из-под резца чеканщика.

– Теперь ты мне веришь?

– Да, – с трудом сдерживая наворачивающиеся на глаза слезы, прошептала Ирина. – Да, сынок. Проб… сказал что-нибудь еще?

– Угу: «Тьма распахнула крыла над миром, и лишь от носящего пурпур зависит, взойдет ли когда-нибудь вновь солнце Империи». Потом потрепал меня по голове, улыбнулся и прошептал: «Мы, Флавии, крепкой породы!» А потом я проснулся. Матушка, но ведь «носящий пурпур» – это басилевс. Разве он не погиб?

– Кто знает, сынок. Кто знает… Пойдем. Скоро у нас будут гости, нехорошо заставлять их ждать.

Пропуская Марка вперед, Ирина незаметно разжала руку и высыпала на пол горстку серой пыли.

* * *

Да, их действительно было трое. Двое мужчин, один лет сорока, другой – чуть моложе, и юноша, чем-то неуловимо похожий на Марка. Их одежда, доспехи, лица и руки, как и взмыленные, едва дышащие лошади, были покрыты коркой грязи, в которой пыль и пот смешались с кровью.

– Госпожа Ирина? – прохрипел старший, спрыгивая с коня и помогая спешиться товарищу. Судя по грязной заскорузлой повязке, у того было ранено бедро.

Не ответив, Ирина пристально смотрела на юношу, все еще сидящего в седле. С каждым мигом в ней крепло понимание. Она медленно опустилась на колени и отчетливо произнесла:

– Тысячу лет здравствовать Константину, басилевсу!

* * *

Он говорил – ее новый василевс, измученный пятнадцатилетний мальчишка, за которого Проб, не задумываясь, пошел на муки и смерть, а потом отринул посмертный покой и вернулся оттуда, откуда не возвращаются. Он говорил – путаясь, захлебываясь словами, не смея лишний раз поднять на нее глаза. Он говорил – она не слышала.

– …Если бы не я – ушел бы… Конь сильный, а на самом – ни царапины, хоть и бился в первых рядах…

В ушах, нарастая, что-то грохотало. Это пульсирует кровь или уже стучат по старой дороге копыта? Как же страшно и больно – знать!

– …Сказал: «Я задержу. Скачите к матушке, она поможет…» А сам собрал всех, кто еще мог сражаться, и повел их назад…

Они все ближе. Где найти сил смотреть, не отводя глаз, на этих двух мальчиков, сидящих рядом? Константин – чужой, незнакомый, увиденный сегодня впервые в жизни. Марк – родной, любимый. Последний. И смерть одного – жизнь другого.

– …тоже биться. А он сказал, что моя битва еще впереди и что я должен стать символом. Знаменем, под которым вновь соберется Империя. А я… какое из меня знамя?!

При этих словах перед глазами Ирины предстал Никифор Лев. Великий стратиг. Отменный боец. Искушенный политик. Профиль Никифора горд. Взор Никифора ясен. Поступь Никифора тверда…

«Да, исчезни Никифор, и Империи будет непросто», – вкрадчиво зазвучали чьи-то слова в ее голове. И звенящий медью, властный женский голос, в котором странным отзвуком слышался тихий голос Проба, возразил: «Исчезни Константин, и Империи – не будет».

«Укрепи мой дух, Богиня, чтобы я следовала указанному тобой пути!»

– Марк! Отведи василевса в свою комнату и обменяйся с ним одеждой.

Удивление в глазах Константина и воинов. Понимание в глазах сына.

– Обменяться одеждой? Но заче…

– Константин! – Она впервые обратилась к своему царственному гостю по имени, да еще и таким тоном. – Делай, что тебе говорят! Сынок, повесь ему на шею амулет. Во имя всего святого, дорогой, да скорее же! Может статься, мы уже опоздали… Теперь вы двое. Вы готовы умереть за своего басилевса?..

* * *

– Я доволен тобой, жрица. Ты и твой младший сын будете жить. Хочешь чего-нибудь еще?

Насмешливый, полный презрения голос. Все правильно, только так и можно разговаривать со слабой женщиной, которая всецело в твоей власти. Которая струсила и предала доверившегося ей, купив две жизни за одну. Нет, не за одну. За три.

Они могли выдать. Они могли сбежать. Они могли бросить оружие и молить о пощаде. Возможно, они бы ее даже получили, ведь сартанам нужна была только голова Константина.

Солдаты Империи сражались отчаянно, до последнего. Будто и впрямь защищали своего басилевса. Да они и защищали его. А потому – держаться! Держаться, ни взглядом, ни жестом не выдавая себя! Ради них. Ради Проба и Марка.

– Господин! – Она была покорна как вода. Ее голос дрожал не от перехлестывающих через край ненависти и горя – от страха и алчности. Она смотрела не на тело своего мальчика, переброшенное через седло врага. Не на струйку крови, текущую из его рта на землю. Она смотрела на четырех лошадей без всадников. Могучих, выносливых, быстроногих сартанских лошадей. За одну такую опытный барышник, не торгуясь, даст пять солидов. Они куда лучше тех, которые сейчас стоят на конюшне.

Глаза степняка сузились, уголок губ под черной щеткой усов зло приподнялся. Казалось, еще миг – и сартан ударит Ирину. Рука с плетью дернулась, но в последний момент остановилась.

– Похоронишь убитых. Всех вместе, с оружием! – выплюнул он и что-то коротко пролаял своим людям.

Она смотрела вслед всадникам до тех пор, пока они не скрылись из виду. Потом подошла к оставленным лошадям. В чересседельных сумках – вяленое мясо, лепешки, овечий сыр. Два полных меха с водой, прочный и длинный сыромятный ремень. У одной к седлу даже приторочен горит10 с луком и дюжиной стрел.

За спиной послышались шаги.

– Поскачешь на одной, а вторую поведешь в поводу, на смену, – не оборачиваясь, приказала Ирина, проверяя подпругу.

– До Кастропля не меньше десяти дней пути, – в голосе Константина звучал какой-то суеверный ужас. – Места дикие, в округе полно мародеров…

– …не останавливайся без нужды и ни с кем не разговаривай, – будто не слыша его, продолжала Ирина. – Сначала поедешь через холмы, по течению реки. Как повернет – увидишь виноградники. Обогнешь их слева – будет дорога, ведущая в горы. Она старая, но так даже лучше – меньше любопытных глаз. На развилке свернешь снова налево – выйдешь к Виа Легио. Там уже не жалей коня, гони что есть духу.

– Даже если я доберусь… Меня ведь даже не подняли на щитах, и Никифор… он может не послушать меня… не поверить…

Резко обернувшись, Ирина сгребла юношу за одежду на груди, так, что ткань затрещала, и яростно затрясла:

– Значит, ты заставишь его послушать и поверить! Понял?! Заставишь! Никифор Лев – всего лишь солдат, а ты – его повелитель! Басилевс! Хозяин Империи!

Губы юноши задрожали, на глаза навернулись слезы. Не выдержав, Ирина порывисто обняла его, крепко прижала к себе, гладя вздрагивающие плечи.

– Ты справишься, мальчик! – шептала она, не чувствуя собственных слез. – Обязательно справишься. Ты сильный и смелый, руки Лунной Госпожи простерты над тобой, а я буду молиться за твой успех. Вот увидишь, все будет хорошо. Солнце Империи обязательно взойдет снова…

– Кто… кто это – Лунная Госпожа?

– Это богиня, великая и милостивая. Ее образ уже спас тебя, отведя глаза сартанам, будет хранить и впредь. А теперь – скачи!

– Я вернусь, – вытерев рукавом глаза, глухо пообещал Константин, робко прикоснувшись к серебряному кружку под туникой на груди. – Я обязательно вернусь… матушка!

Во внутреннем дворике разливался запах жасмина. Ирина закрыла глаза и постаралась дышать медленно и глубоко, не думая о боли в груди.

 
Я возьму свое сердце и брошу в море.
Пусть оно упадет за край горизонта.
Пусть оно утонет в пучине водной.
Пусть его унесет далеким теченьем.
Пусть над ним проплывают дельфины и рыбы.
Пусть оно никогда не узнает печали.
Пусть его возьмет русалка морская,
У которой сроду не было сердца…
 

Потом, будто по наитию, Ирина вытянула вперед ладонь. На этот раз она ни о чем не загадывала, она твердо знала. И нежный белый лепесток, который осторожно лег ей в руку, будто кто-то прикоснулся к коже губами, был тут совсем ни при чем.

1.Здесь и далее – стихи Марии Резанцевой.
2.Т. е. «потомку Дардана» – легендарного сына Зевса и Электры, прямого предка царей Трои.
3.Kallistē (др. – греч.) – прекраснейшей.
4.«Хранитель клятв» – один из эпитетов Зевса.
5.Имеется в виду король Англии Генрих II Плантагенет (1133–1189).
6.Т. е. английского короля Генриха VIII (1491–1547). С 1541 г. и до самой смерти носил титул «Король Ирландии».
7.Бруина (фр. broigne) – чешуйчатый металлический или роговой панцирь на кожаной или матерчатой основе, с длинными юбкой и рукавами для защиты ног и рук.
8.Перевод В. Тихомирова.
9.В рассказе использованы фрагменты песни группы Rosa Alba «Сердце». Автор текста – Л. Воробьева (Ё-вин).
10.Единый футляр для лука и стрел, имеющий два отделения.

The free sample has ended.

Text, audio format available
5,0
6 ratings
$5.08
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
10 November 2025
Writing date:
2025
Volume:
551 p. 20 illustrations
ISBN:
978-5-04-231940-2
Copyright Holder::
Эксмо
Download format:

Similar books