Read the book: «Патриарх Тихон. Пастырь»

Font::

© Бахревский В.А., 2018

© ООО «Издательство «Вече», 2018

© ООО «Издательство «Лепта Книга», иллюстрации, 2018

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

Детство патриарха

По малину

Младенчество – дивное продолжение вечности. Жизнь для младенца – Вселенная материнского тепла, а все земные неудобства, все горести – мокрые пеленки да газы, тревожащие животик.

Вечность не спешит расстаться со своими птенцами. Уже и ножки бегают, и речь разумна, но сладкий сон полубытия все длится, длится… Чудо пробуждения нежданно.

И вот стоял он на изумрудной земле. За лугом темные ели, как церкви, а иные похожи на древний отцовский молитвенник: ветви расходятся от ствола строчками тяжелых славянских букв.

Должно быть, это и есть книга – для зверей, для птиц. Тень от ельника густая, под нижними лапами сидят сумерки, ждут своего часа.

Перевел глаза на луг, на пригорок, и уж так сладко вздохнулось: свет! От земли до небес, а небесам конца и краю нет. На пригорке по зеленой траве золотые гвоздики. Лютики. Каждый цветок до краев полон сиянием. От подошвы пригорка до вершины – камни. Горяче-розовые, длинные, как рыбы. Они словно плывут, стремясь в небо.

Ели – тайна, камни – тайна. Цветы – тоже тайна. И свет. Сердце стучало, под горло подкатил комочек. Пришлось нахмуриться, чтоб одолеть неведомые слезы.

На первую свою вершину, на бугорок среди луга, он взошел сосредоточенный, серьезный. Медленно поворачиваясь, оглядел мир, сотворенный для него Всевышним. Положил руки на грудь, запрокинул голову, сказал небу:

– Я – Василий.

Голова закружилась. Он лег, раскинул руки. И одна рука нашла камень, а другая – нежную чашечку цветка.

Было слышно, как муравей идет, раздвигая травинки: из бездны света смотрел Всевышний.

– Господи! – позвал Вася тихохонько, не ожидая, что Бог явится ему. – Гос-по-ди!

Сладко говорить со Всевышним сердцем, сладко слышать само слово «Господи». Маменька Анна Гавриловна говорит: «Боженьку надо любить».

Васе хочется растопырить свое сердечко, обнимая землю, небо, батюшку, матушку, братцев, няню Пелагею, весь погост Клин, где они живут, – избы, церковь, людей.

– Господи, я люблю Тебя!

Слова сказаны, но ведь надо что-то сделать, а что? Душа волнуется, сердце беспомощно сжимается…

– Вася!

Маменька кличет. Вскочил, замахал руками.

– Мы за ягодами, ты пойдешь с нами?

– Иду!

Стремглав побежал с пригорка, но на лугу остановился, оглянулся на розовые камни. Эти камни положил здесь Бог, но зачем? Почему – розовые? На лугу камни окатные белые, а здесь – розовые, длинные, как рыбы.

Из дому вышла няня Пелагея с корзиной для себя и с берестяным лукошком для любимца Васи. Пелагея – батюшкина родственница. Нянчила и Павла, и Ваню, и Васю. Теперь она ходит за скотиной, а за Васей только приглядывает. Подрос. Четыре года стукнуло.

За няней вслед, как на пожар, скатился со ступенек крыльца Ваня. Ему девять. Осенью поедет в Торопец, в духовное училище. У Вани лукошко из лыка, за плечами – лук, на боку – колчан из старой рукавицы. В колчане стрелы – ивовые прутики, но одна настоящая. С хвостом из гусиного пера, с железным наконечником. Стрелу Павел привез.

Появляется, наконец, и сам Павел. В соломенной шляпе, в высоких холодных сапогах. Маменьку перерос. Ему двенадцать лет. В последний класс духовного училища пойдет. У Павла в руках сачок и папка для гербария. У него в лесу научные цели.

Васе всего четыре года, но он тоже ученик. Батюшка показал ему буквы, русские и славянские. Маменька научила двенадцати молитвам. Учиться у батюшки все дети любят: не бьет, даже не кричит. Лаской обучает: читать, писать, знать все моря, все страны, всех князей, всех царей.

Павел в духовном училище отличник, и Ваня будет отличником. Вася уверен, что он тоже от братьев не отстанет, батюшкиной домашней науки не посрамит.

– Ну, лесовики, ничего не забыли? – спросила Пелагея.

Постояли, прикинули, не надо ли чего с собой взять.

Лето в самой поре: малина поспела, жарко.

– Напьемся из родников, – сказала Пелагея.

– Тогда идемте в Ложок, – предлагает маменька. – Там и ключи, и малина крупная.

– А крапива? – испугался Ваня.

Ваня, Вася и Пелагея босы, а крапива в Ложку стеной стоит, стережет красну ягодку.

– Мы сверху пойдем, – пообещала маменька. – Крапива хоть и кусается, да на пользу.

– В Ложку-то колосовиков наберем, – обрадовалась Пелагея. – После вчерашнего дождя да по такому теплу непременно высыпят. Я корову выгоняла в стадо – туман стоял теплый, как молочко парное.

Шли по сплошной кашке, пахло медом, пчелы после дождей работали усердно. Воздух дрожал от бесчисленных крылышек. Верещали ласточки. Трава становилась выше, выше. Гуськом вломились в чащобу кубышек. Под ногами зачавкала теплая вода. Маменька разулась, а у Павла сапоги непромокаемые, взял Васю на плечи. Высоко, а до пышных зонтиков кубышек едва-едва рукой дотянешься. Травяной лес кончился возле озерка.

– Коровье Копыто, – сказала Пелагея.

– Сколько лилий! Боже ты мой! Как стая лебединая! – ахнула маменька.

– Лягушка! – прошептал Ваня.

– Тут их целая колония. – Павел повел рукой по контурам озерка.

Вася увидел: лягушки сидели одна к одной вдоль всего берега.

– Не вспугнуть бы! – сказала маменька.

– Да отчего же не вспугнуть? – возразил Павел и шагнул к воде.

Шлеп-шлеп-шлеп – лягушки кидались в воду, вода в озере раскачалась, лилии словно ожили, задвигались, сладко пахнуло настоянным на солнце торфом.

– Я в детстве боялась лягушачьей икры, – сказала Анна Гавриловна.

– Маменька! Да отчего же? Что может быть безобиднее?

– Еще лед не весь растает, вдруг этот студень. Скользкий, холодный! Бр-р-р!

– А папенька меня на пруд водил удивляться зримому чуду. Из черных точек – головастики с хвостами, из головастиков – зеленые бесхвостые лягушки.

– Для батюшки Иоанна всякая букашка – умиление и радость, – сказала Пелагея и, повернувшись лицом к низкорослому кустарнику с островком березок, поклонилась. – Заждалась нас царевна-роща! Истомилась, ожидаючи, сладка ягода малинушка.

Ложок был узким оврагом. Он шел через всю рощу в луга. Весной вода скатывалась быстро, промоина на дне оврага была гладкая, круглая, как труба. Малина росла над трубою по обоим берегам, да так густо, что на нее можно было лечь: не уронит.

Теперь по руслу Ложка не вода – ягоды. Река сладка, а поди сунься. Уж такая крапива вымахала – не то что продираться сквозь нее – смотреть страшно.

– Выше конопли! – ужаснулась Пелагея. – Тут без шубы да без лаптей не проторкнуться.

– А это мы поглядим! – Павел поднял сучок и рубанул по крапиве.

Ваня бросил лук, выломал палку и ввязался в сражение. Вася крапиву жалел, в стороне стоял.

Проход братья проломили широкий, но Васю в малинник не взяли.

– Мы с тобой грибы поищем, – предложил Павел.

Пошли по березняку. Павел углядел впереди моховую поляну.

– Я туда, а ты в папоротниках посмотри.

Во мху прятались подосиновики.

– Вася! Тут гусар на гусаре. Такие все ровнехонькие. Иди ко мне!

– Си-час! – откликнулся Вася. Как же бросить папоротники, если сказано – посмотри.

Папоротники росли широко и были похожи на индюков с распущенными хвостами.

– Ау-у! – кликнула из Ложка маменька.

– Ау-у! – радостно отозвался Вася.

– Ау-у-у! – подхватил Ваня. – Ау-у-у-у!

Звонкий голос, как луч, пролетел насквозь березовую рощу и позвал из лугов:

– Ау-у-у-у!

И через долгий промежуток из неведомого далека:

– Ау-у-у-у!

Вася затаил дыхание, ожидая, где еще откликнется эхо, и у самых ног увидел большой, с темной шапкой, на толстенной ножке царь-гриб. Белый.

– Паша! – шепотом закричал Вася. – Нашел!

Павел не откликнулся, он резал подосиновики.

Вася осмотрелся. Еще гриб. Гладкий, как камень-окатыш.

– Паша! – снова крикнул Вася.

– Ну, что там у тебя?

– Грибы… Ой! Еще! И еще!

Павел пришел, удивился:

– Белые! Вася, ты посмотри. Они же по кругу растут.

Нарезали белых.

– Ау-у! – тихонечко позвала детей маменька.

– Здесь мы! Здесь! Ау! – отозвался Павел.

– Ау-у!.. – закричал было Вася, но Павел закрыл ему рот ладонью. По дальнему краю поляны шел большой, заросший щетиной вепрь. За ним – такая же тучная косматая самка, а за самкою цепочкой – поросятки.

Стояли молча. Когда семейство скрылось наконец, Павел отер ладонью пот со лба:

– Пронесло! – И взявши за руку Васю, побежал к Ложку. – Маменька! Поднимайтесь! Тут кабаны.

Женщины быстрехонько выскочили из малинника, за ними Ваня.

– Пойдемте отсюда! – попросил Павел.

– Да ведь прошли кабаны-то! Доверху бы корзины добрать! – пожалела Пелагея.

– Идемте! Идемте! – рассердился Павел. – Кабаны с потомством. Тут шутки плохи.

Быстро пошли к Коровьему Копыту.

– Лук! – вспомнил Ваня. – Я лук оставил.

– Я тебе другой сделаю, – пообещал Павел.

– Ты их видел, кабанов? – спросил Ваня младшего братца.

– Видел.

– Страшные?

Вася подумал, покачал головой.

– И ты их не испугался?

– Нет, – сказал Вася. – Они хорошие.

– Хорошие! – Павел снова отер пот со лба.

– Белые-то какие! Да все чистенькие! – удивилась Пелагея.

– Вася нашел. По кругу росли, будто кто нарочно посадил.

У озерка отдышались.

Павел вспомнил о папке для гербария, о сачке.

– Вы ступайте, а я лечебные травы поищу. За стрекозами побегаю. Ишь какие зеленые! Может, бабочка редкая попадется.

– Ты бабочек не лови! – попросил Вася.

– Я – для коллекции. Коллекция – это надолго, а бабочки – придет осень – от холода пропадут.

– Нет, ты их не лови! – снова попросил Вася. – Они ведь живые.

Отец Иоанн

Солнце провалилось в землю, когда воротился из Торопца батюшка Иоанн Тимофеевич.

Прибыл тишайше. Пара лошадок подвезла тарантас к самым воротам и стала. Долгое ли было стояние, неведомо. Пелагея вышла поглядеть, не гонят ли стадо, и – назад домой:

– Матушка! Прибыли. Стоят спят. И Харитон, дурья башка, и батюшка благочинный.

Ворота отворили, лошади, не ожидая понукания, тронули. Ездоки пробудились.

– Конфеточек вам привез! – улыбнулся Иоанн Тимофеевич, доставая из торбы сразу две горсти.

– С благополучным пришествицем, отче! – повернулся к седоку красноносый Харитон.

– Слава Богу! Слава Богу! Не расшиб, не опрокинул… – Иоанн Тимофеевич, все еще сидя в тарантасе, широко улыбнулся вышедшей из дому Анне Гавриловне: – Матушка! Блаженнейшая! Ты уж нас с Харитоном не ругай! По поводу угостились. Уж по такому поводу, что ты бы и сама нам поднесла по стопочке.

Иоанн Тимофеевич качнулся, отлепляясь от горячего кожаного сиденья, ступил на подножку тарантаса, но опереться руки заняты – потянулся к Васе, к Ване:

– Вот вам, ребятушки!

Ладошки у чад маленькие, конфеты посыпались мимо. Анна Гавриловна отвернулась.

– Си-час! Си-час! – встрепенулся Иоанн Тимофеевич. Ухватил торбу и проворно ступил на твердь.

Поднес по аккуратной горсточке Анне Гавриловне, Пелагее, Павлу. Троекратно расцеловался со взрослыми, благословил малых чад.

– Ну, детушки, матушки! Совершилось. Прощай, Клин, благословенная обитель наша! Всё, Анна Гавриловна, всё! Переведенция состоялась. Ты зришь настоятеля Спасо-Преображенского торопецкого храма. Господь преображался и нас ныне преобразил неизреченною Своею милостью.

Дети смотрели на маменьку. Маменька перекрестилась, за нею все домочадцы.

В горнице Иоанн Тимофеевич сел возле окошка, под образа, на патриаршее место, и загрустил. Семейство, ожидая подробного рассказа, помалкивало.

– Так-то вот! – Лицо батюшки сморщилось, стало маленькое, синие глаза заморгали, из-под век посыпался бисер слезинок. – Горожане вы теперь. Все, слава Богу, жданно и желанно, а сниматься с гнездовья – как в прорубь ухнуть.

– Батюшка, да что уж ты этак! – удивилась Анна Гавриловна.

– Двадцать лет, матушка! Двадцать лет лучшей нашей поры в Клину. До серебра в бороде дожил. Благочинием почтен. Страшно, матушка, верный очаг покидать. И согревал, и радовал.

– Очаг-то к нам добр, но куковать бы нам, батюшка, возле него в одиночестве. В этом году Ване уезжать, а там и Васе…

– Права ты, матушка, права! Но разве не заслужил наш Клин, чтоб о нем погоревать?

– Заслужил, батюшка! Заслужил. С шестнадцати лет я здешнему краю радуюсь. Всех детей моих родина.

– А про меня и говорить нечего. Хоть в ином месте рукоположен во иерея, но пастырем здесь стал, в милом сердцу Клину.

– Батюшка, а в Харитонове ты сколько служил? – спросил Павел.

– Меньше года. Я после семинарии остался без места. Жил в Сопках, у старшего брата, у Григория Тимофеевича. Одно лето миновало, другое. Нахлебничать, хоть и у родных, не лучшая доля.

– Отчего в город не ехал? В городе работы много.

– Голубчик! Паша! О чем ты говоришь? Это нынче послал нам Бог Александра Николаевича. Освободителя! – Иван Тимофеевич указал перстом в потолок. – А тогда ведь царствовал Николай Павлович. Вот кто был истинный природный самодержец. Строгостей было – Господи! В город, говоришь! Да меня там как праздношатающегося поповича в солдаты бы забрили без рассуждения. А попробовал бы рассуждать – о-о-о! За умничанье сквозь строй прогоняли. Чихнул невпопад – палок! Духовенство секли почем зря. – Иоанн Тимофеевич поежился, поглядел смущенно на Анну Гавриловну: – Поднеси, матушка, настоечки. Хоть с полштофа. Ознобило!

Матушка не перечила. Пошла приготовить закуски. Иоанн Тимофеевич повеселел:

– Видишь ли, Паша!.. Это ведь теперешняя молодежь городом бредит… А для нас Бог пребывал на родной земле, Беллавины потому и Беллавины, что из века в век Иисусу Христу служат. Сказано: «Весь бо есть бел Господь наш». Его истинным светом род Беллавиных бел.

– А нас вроде бы и Дьяконовыми кличут? – вспомнил Павел.

– По пращурам. До батюшки моего, Тимофея Терентьевича, все ведь дьячками были. Терентий Осипович, Осип Петрович, Петр Кириллович. Кирилл-то вроде священником был. Впрочем, духовенство – сословие крепостнее крепостного. В древние времена попасть в духовные можно было, а выйти – нет. Ваш дедушка первый в роду удостоился иерейского сана, а в диаконах служил с десяти лет.

– Как так – с десяти?! – изумился Павел.

– А что ты удивляешься? Терентий Осипович, твой прадед, оставил шестерых домочадцев женского пола, вот на его место и поставили сына-отрока, чтоб семья с голоду не перемерла. Ни семинарии, ни даже духовного училища отец Терентий не проходил. Читать и петь по книжкам учился. От батюшек набирался и ума, и знания… Уважаемый был иерей. Консистория его награждала и «за добродушие и усердие», и «за трезвую жизнь», и даже «за скромный характер».

– За скромный характер и ты награды достоин, – сказала Анна Гавриловна, ставя перед супругом графин с водкой, соленые рыжики, жаренную в сметане рыбу, молодой лук, малину в чашках.

– Что поделаешь, матушка, – развел руками Иоанн Тимофеевич, – трезвенностью Всевышний не наградил.

Анна Гавриловна вздохнула, быстро ушла за ситцевую занавеску, на кухоньку. Батюшка огорченно поглядел на чад:

– Беда, ребята!.. Ваш папенька подобен Ною, от которого детям его – искушение. Не берите с меня этого примера. Не огорчайте своих матушек.

Но Анна Гавриловна явилась от печи, светясь радостью, с огромным, позлащенным жаром пирогом.

– С грибами, чую! – воскликнул Иоанн Тимофеевич, вконец смущенный за свое питие, за огорчения, приносимые драгоценной матушке, смущенный даже счастливым видом ее.

– Грибы нынешние. Павел с Васенькой набрали.

Анна Гавриловна водрузила свое творение на стол и загляделась на семейство.

– Ты что? Матушка? – встревожился Иоанн Тимофеевич.

– Хорошие вы у меня. Золото с серебром, серебро с золотом. Вот уж воистину Беллавины.

Вася сидел, затаясь сердцем: ему было легко, как одуванчику. Помолился про себя: «Господи Иисусе Христе! Пречистая Богородица!» А о чем помолился, чего попросил – не ведал.

Батюшка прочитал молитву, выпил, отведал пирога.

– Блаженство, матушка, блаженство! – И поглядел на старшего сына: – Вот ты, Паша, в город за счастьем меня послал бы. Что тебе сказать? Терпеливее мы были. Куда как терпеливее нынешнего молодого поколения. Господь за терпение жаловал нас, грешных… Меня и в Сопках-то чуть было в рекруты не забрили. Спасибо, невеста сыскалась. Батюшка Анны Гавриловны помре, а сыновей у него не было. Чтобы место за семьей сохранить, стали искать жениха для матушки вашей.

– Еще ведь и ждать пришлось со свадьбой, – улыбнулась Анна Гавриловна. – Мне пятнадцати лет не было, а как исполнилось – сыграли свадьбу.

– Я уже диаконом был. Венчались в сентябре, а девятнадцатого октября памятного 1847 года высокопреосвященный Нафанаил, архиепископ Псковский и Лифляндский, рукоположил меня во священника. Вся наша жизнь, чадушки, – промысел Божий. Уж в таких я неудачниках ходил, что сам себе казался пустоцветом, человеком ничтожнейшим. Мне ведь двадцать пять лет было. Умные люди на мне крест ставили, а Господь по-своему судил. Священство даровал, ласковую супругу, пригожих детей. Судьбой, голубчики мои, наградил. Судьбой. Мой завет вы знаете: никогда не отступайтесь от Бога. Бог оставит вас, а вы не теряйте ни веры, ни надежды. И будет вам в сто крат всего, как Иову из страны Уц.

Вася смотрел на отца, притулившись к няне, волосы – как овсяная солома. Батюшка потянулся через стол, погладил Васю по голове, потом и Ваню, а Павлу руку на плечо положил: опора.

– Ах, чадушки! Много молились ваши деды, да жизнь без греха не бывает. Молитесь о них. Невелик труд помянуть человека, а для отошедших ко Господу молитвы наши – духовный нектар.

– Я дедушку Тимофея Терентьевича всегда поминаю, – сказал Павел, – и бабушку Екатерину Антоновну, прадедушку Терентия Осиповича и Осипа тоже, а как звали прабабушку?

– Авдотья Петровна. У Осипа Петровича супруга Прасковья Алексеевна. Осип Петрович сто лет прожил. Женился под пятьдесят. Прасковья Алексеевна была моложе его на двадцать девять годков. Последнюю дочь Осип Петрович родил, когда за шесть десятков перевалило! Могучий был человек. Уж так возглашал «многая лета» – свечи гасли. Вот и наказываю вам, не забывайте пращуров… Будьте к ним милосердны. Они-то о нас денно и нощно молятся. Помните заповедь Екклесиаста: «Отпускай хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней опять найдешь его».

Торопец

Нарядил Господь Бог город Торопец красотою неувядающей. Обаял хрустальными озерами, сокрыл лесными дебрями со множеством свирепых зверей. Дал на пропитание не землю, убогую хлебом, но воду, богатую рыбой. Исторгнул из озер глубокие реки, руби корабль и плыви, пока не достигнешь тридевятого царства.

Какая земля – такие люди. Именит Торопец торговым сословием. А где купец, там и грех. Купеческое покаяние рукотворно. Поставить Божий храм – душу побелить. Впрочем, всякий новый храм хоть чем-то, да виднее прежних. Сладко угодить Богу, но еще слаще затмить чужую казну сиянием своей сокровищницы.

Жителей в Торопце тысяч семь, с младенцами, церквей – двадцать девять. И ни одной древней развалины. А древностью даже Москва перед Торопцом не кичится. Отсчет своего бытия торопчане ведут по первому письменному упоминанию в лето 6582-е от Сотворения мира: назван в летописях среди русских исконных тридцати городов.

В Клинском погосте семейство Беллавиных имело две десятины земли, много скота и уютный домик, прозванный «поповкой». Новый дом смотрел на улицу пятью окнами. Хоромы. Улица широкая, мощенная деревянными торцами, но почему-то именуется переулком. По церкви – Спасским.

За домом, опускаясь в низинку, большой сад, огород, скотный двор, сарай для сена.

Храм Спаса Преображения на другой стороне улицы. Бесстолп-ный, с двумя рядами окон. Расширения ради пристроено место для алтаря и придел для крестильни.

Храм величавый, куб с кокошниками под высокой квадратной крышей. На угловых кокошниках изразцы. На изразцах темно-зеленые орлы о двух головах. Царские. Купол над храмом невелик, далеко не глядит, а колокольня как сторожевая башня. Восьмигранная, массивная. Церковь при царе Федоре Алексеевиче строилась, а колокольня – петровское ухищрение. Куполок как перст.

Все в доме радовались красоте, вместительности храма, солидности прихода. Не ахти как многолюдно, зато дешевых свеч угодникам не ставят.

– А главная моя радость, матушка, – говорил в счастливую минуту отец Иоанн, – никто теперь не посмеет сказать о наших детях – деревенщина! Торопец невелик, но в анналах истории стоит крепко. Здесь куда ни ступни – древность, а древность дороже золота. Я теперь иду-иду, да ногою-то и потрогаю землю: по векам ходим, матушка.

Отцовские слова как семена в Васиной душе.

Отпущенный из дому погулять, он бродил вокруг церкви, глядя под ноги. Нашел изумрудный с позолотою осколок изразца, верхнюю часть орлиной головы с короной.

– Золото, что ли, нашел? – спросил церковный сторож Мокей младшего поповича.

– Древность. – Вася показал находку.

– Торопец древностью не скуден. Мы ведь постарше Москвы на семьдесят три года. Стольный град во внуки нам годится. – Борода у Мокея была рыжая с сединой, висела на груди как плохо надутый бычий пузырь. – Я вот тебе что покажу… Погоди-ка, погоди-ка!

Мокей принялся шарить по карманам и наконец извлек крошечную кособокую денежку. Поднес к глазам поповича:

– Зришь?

– Зрю, – сказал Вася.

– Зришь, да не ведаешь. Знаешь, что за денежка?

– Нет, – виновато сказал Вася.

– Этими денежками святого князя Александра Невского с его княгиней посыпали, когда они из нашей церкви выходили после венчания. Слыхал о князе?

– Слыхал.

– Батюшка, что ли, сказывал?

– Павел.

– А чем знаменит святой князь, знаешь?

– На Чудском озере немецких рыцарей во льдах потопил.

– Знатно! Держи денежку. На долгую тебе память от Мокея.

Взял Васю за руку, вложил в ладошку монету.

– Спасибо, – сказал мальчик и, вздохнув, протянул сторожу кусочек изразца.

– Благодарю! – Мокей вдруг прослезился. – Себе оставь, твое счастье. Братцам покажешь… А вот скажи, батюшка-то Иоанн зело строгий?

Вася покачал головой.

– А матушка?

– Маменька ко всем добрая.

– Ну и слава Богу! По тебе видно, сколь просты душою Иоанн с Анною. Хорошо живется деткам в семье у батюшки, значит, и приход будет как семья. Я многих батюшек на своем веку перевидал. Каковы детки – таковы и батька с маткой.

Вася побежал домой показать обретенные древности.

Кусочек изразца больше всего понравился Ване. Павел обрадовался монетке:

– Действительно, древняя! Конечно, не времен Батыя и Александра Ярославича… Царя Алексея. Между прочим, я узнал, что на Светлицком озере стоял город варягов. Варяги, Вася, это суровые бесстрашные воины из северных полночных стран. У них были огромные мечи.

– Вот в какое дивное место батюшка нас привез, – сказала Анна Гавриловна, разглядывая то монетку, то осколок изразца. – Неужто чудотворец и заступник Александр Невский в нашей церкви венчался?

– Вздор, маменька! Это чистой воды вздор! – замахал руками Павел. – Батюшкин храм – сооружение конца семнадцатого – начала восемнадцатого века, а князь Александр Ярославич венчался в Торопце в тринадцатом столетии.

– Паша, но люди-то говорят.

– Маменька, так ведь смотря кто говорит. Излишняя доверчивость сродни невежеству. Разве уместно слушать всякого, кто верит нелепицам и нелепицы плодит.

– Так-то оно так. А все-таки…

Быстро вошел в комнаты батюшка:

– Исторические споры? Собирайтесь, снаряжайтесь! Отец диакон зовет нас покататься на своей лодке.

– Да уж вечер скоро! – возразила Анна Гавриловна.

– То-то и оно! Отец диакон луну обещал. Так что без света не останемся, а вот одевайтесь поплотнее, на воде свежо.

Диакон Спасо-Преображенского храма отец Алексей после окончания Псковской семинарии служил первый год, но весь род его был искони торопецким.

Оба молодца, Алексей и Павел, сели на весла. Матушка с батюшкой ушли на корму, а Ваня с Васей пристроились на носу – вперед смотреть.

Сначала прошли мимо острова с храмом Богоявления.

– В нашем краю кривичи жили, – сказал отец Алексей. – Вон видите холмики? Здесь стоял град Кривечь. Родной батюшка нашему Торопцу… Древнее новгородское владение. При святом князе Владимире Кривечь попал под власть Киева, а противниками киевской власти были полоцкие князья. Они отвоевали у Киева волоки по Днепру, по Ловати. Вот тогда и взошла звезда Торопца. Киевские купцы освоили торговый путь через Залесскую землю в Новгород и в иные дальние страны. Волок от реки Желны в нашу Сережу – тридцать верст, но пристани Торопца стали желанными.

– Отец Алексей! Как хорошо ты знаешь историю! – удивился Иоанн Тимофеевич.

– Уж такой вот учитель в нашем Торопецком духовном училище. Матвей Матвеевич. Коли бы не запои, в академии мог бы преподавать.

– Мы слышали, будто святой князь Александр Невский в вашем – ох, в нашем, в нашем! – Торопце венчался.

– На дочери полоцкого князя Брячислава Александре. Известен год венчания: 1239-й. А его отец, князь Ярослав Всеволодович, тоже на торопецкой княжне был женат. На Феодосии, дочери Мстислава Удалого. Впрочем, иные полагают, что имя матери святого князя Александра – Ростислава, Феодосия – это ее крестное имя. Мстислав Удалой известный в истории князь. На Калке был.

– А Батый? Батый сюда приходил? – спросил Павел.

– Бог миловал. Литва набегала, да и не только Литва. Торопец с 1115 года вошел в Смоленское княжество, а потом вместе со Смоленском в 1404 году был в рабстве у Литвы. Почти сто лет. Москва отвоевала Торопец только в 1500 году.

Лодка двигалась быстро, а берега медленно.

– Корсунско-Богородицкий собор, – указал отец диакон. – Здесь наша святыня: образ Корсунской Богоматери. Писана евангелистом Лукой. Из Византии в Полоцк привезена княжной Ефросиньей, а к нам попала во время венчания святого князя Александра с Александрой Брячиславной. Никольская вон церковь, Покровская… Миллионная улица… Городок растет не ахти как споро. По плану императрицы Екатерины было в Торопце пять площадей и семнадцать улиц на пять тысяч человек. Теперь жителей тысяч семь-восемь, а улиц с полсотни.

Вдруг сильно плеснуло. Лодка колыхнулась.

– Господи! Что это? – испугалась Анна Гавриловна.

– Будьте покойны, матушка! – улыбнулся отец Алексей. – Рыба гуляет.

– Что же это за рыба такая? Лодку-то аж в сторону бросило.

– Кит! – просиял Ваня.

– Рыба совсем даже не грозная, – сказал отец Алексей. – Карп.

– Ну-ну! – рассмеялся Иоанн Тимофеевич. – Я понимаю – сом, щука… Больно велик для карпа…

– Верно говорю, батюшка! Пудовые карпы у нас – обычное дело. А иной раз добудут – фунтов на сто. И больше!

– А ты не рыбак, отче диакон?

– У нас все маленько рыбаки.

– Порыбачим! – Иоанн Тимофеевич руки потер от удовольствия.

И тут раздался тихий восторженный голосок:

– Луна!

Все посмотрели на Васю. Лицо мальчика светилось, озаренное радостным благодарным удивлением.

– Луна! – сказал он взрослым, не понимая, почему смотрят на него.

– Луна, – согласился батюшка и улыбнулся. – Господи! Сколько благодати в Твоем мире!

Ходочок

Жизнь долгая, а катится быстро. Порадовался первому хрусткому ледку – и уже на улицу не сунься.

Душа на Святках как сосуд, с краями налитый восторгом, а тут уж и Сретение. Березы, набухая почками, будут искать весну в небесных проталинах и найдут, явятся птицы, насвищут золото одуванчиков, одуванчики на пороге лета облетят, но вытянутся, осветят лесные затененные тайники чистые, холодные, как снег, ландыши. Не успеешь оглянуться – и года нет…

Семейство батюшки Иоанна прижилось в Торопце. Ясный голос, светлое лицо, открытая нестяжательная жизнь настоятеля Спасо-Преображенского храма притягивала прихожан. Стали звать батюшку для исполнения треб из окрестных местечек. На крестьянской приязни не разбогатеешь, а завистливых толков не оберешься.

Впрочем, священники хлебных приходов, зная, сколь невелика лепта от дальних походов в пустоши да на кордоны, только посмеивались.

Однажды летом приехал за батюшкой Иоанном из-за Ясского озера мужичок на толстобокой жеребой кобыле. Нижайше просил пособоровать мать: уж очень стара и плоха.

День был ласковый. Отец Иоанн без лишних слов взял облачение и все, что нужно для таинства, а Вася стоит у двери и глазами то на батюшку, то на матушку.

– Папенька, возьми меня с собой.

– У нас лебеди на озере живут! – взял сторону отрока мужичок.

– Лошади не тяжело будет? – засомневался Иоанн Тимофеевич.

– Она у меня о двух жилах! Да и какая тяжесть от ребятенка!

Матушка благословила.

Поехали.

Лебедей Вася видел. Было жарко. Лебеди стояли на воде, как облако на небе. Лебедята в камышах егозили. Сладко пахло теплой влажной землей, водой, мимолетным дождем. Стрекозы, намокнув, сидели на вершинках высоких трав.

Пришли батюшка с мужичком. Мужичок принес широкое полотенце, постелил на траве. Прибежала стайка девочек. На полотенце появились две кринки молока, глиняная кружка с малиной, пяток тощих морковок.

– Откушайте! – предложил мужичок. – Хлебца нет. Ждем не дождемся, когда новый поспеет. Кушайте, а я пойду запрягать.

Молоко было холодное, слой сливок толстый, морковки молоденькие, нежные, малина, припеченная солнцем, сладкая.

Мужичок скоро прибежал назад, красный от смущения:

– Батюшка, смилуйся! Кобыла – того, ожеребилась… В избе душно, вы в лесок подите, на полянку. А я побегу в деревню, лошадь поищу.

– До деревни десять верст, туда, обратно… За три часа мы с Васей до дому дойдем.

– Ой ли, батюшка?!

– Ничего, – успокоил мужичка Иоанн Тимофеевич. – Молоко вкусное, малина сладкая. Лебеди белые. Спасибо.

Встали и пошли. Дорожная пыль, окропленная дождем, пахла рекой.

Чем дальше шли, тем мокрее была земля. На дороге появились лужи.

– Здесь, видно, ливень был, – сказал Иоанн Тимофеевич. – Давай разуемся. Идти будет легче.

Теперь луж не обходили.

– А ты у меня ходочок! – похвалил батюшка. – Нет ничего лучше в человеческой жизни, чем путешествие.

– А мы разве путешествуем? – удивился Вася. – Я думал, мы просто идем.

– Путешествия по-русски исстари так и назывались – хождения. Ты погляди вокруг! У Господа ни одного человека нет одинакового, ни дерева, ни травинки. Вот мы идем, и все что-нибудь иное… На Божий мир наглядеться досыта человеку не дано.

– А близнецы? – сказал Вася. – Близнецы одинаковые.

– Похожие, Вася! Похожие! Не устал?

– Потерплю.

– Ты вокруг гляди, радуйся. Когда у человека в сердце радость, он о ногах не думает… Я бы всю жизнь путешествовал, да Господь иначе судил. Может, вам, детям моим, будет даровано видеть чудеса белого света… А вообще-то всякий человек, хоть бы и на одном месте живущий, есть путешественник. Святитель Тихон Задонский верно сказал: «Жизнь наша в мире сем – не иное что, как непрестанное путешествие к будущему веку».

– Тихон был владыка?

– Преосвященный. Епископ Воронежский, Задонский, чудотворец… Светлый пастырь, мудрейший боголюбивый человек. А жизнь прожил очень нелегкую.

– Почему? – вырвалось у Васи.

– Я понимаю твой вопрос. Боголюбивый, светлый, разумный. Такому бы жить как у Господа за пазухой, а на деле все наоборот. Время, сынок, выпало святителю не светлое. Темное время. Ты за свою жизнь услышишь многие хвалы Великому Петру, но всегда помни, что отец тебе сказал. Царь Петр – церковный разоритель, после него для православия худых дел только прибывало. Святителю Тихону веры не прощали, веры и праведной жизни. Говорят, по здоровью ушел на покой, а я думаю – принудили. Над ним и в монастыре смеялись, а уж поруганий, понуканий претерпел он без меры.

Батюшка Иоанн остановился, наклонился к сыну:

– Ты что приуныл? Преосвященного жалко?.. Вася, да народ почитал его, ушедшего от пастырских дел, за всероссийского епископа. Господь же наградил величайшей наградой – святостью. К Себе на небеса взял в день отдания праздника Преображения Господня. У Иисуса Христа все мы – дети Света, но каждый из нас от вершины Фавора отстоит ровно настолько, насколько близок жизнью к Господу. Святитель Тихон на самом Фаворе. Жизнью сир, да несказанно духом богат. Сам о том говорил: «С Господом везде Рай, без Него всюду ад и безотрадное крушение духа».

Дорога все вилась, вилась, раздвигая лес.

– Посидеть бы, – возроптал Иоанн Тимофеевич, поглядывая на утомленное личико сына. – Все мокрое.

– Ничего, – успокоил батюшку Вася. – Когда сидишь, дом не приближается, а мы шажок сделаем, и Торопец ближе.

Небо снова стало хмуриться. Косяки мороси повисли над землей.

– Не озяб? – забеспокоился Иоанн Тимофеевич.

– Еще и жарко, – сказал Вася.

– Видишь, как получилось!

– Мы же путешествуем.

– Да вот, совсем как странники. Проголодался?

– Я потерплю.

В Торопец пришли в сумерках. Перед городом обулись. А по городу тоже еще идти да идти.

– Может, посидим на бревнах? – показал батюшка.

– Посидим, – согласился Вася.

Сели. Бревна еще не струганые. Кто-то привез дом перестраивать. Ноги пылали от ходьбы, болела спина.

– Ничего? – спросил батюшка.

– Ничего.

– Давай я тебя на плечи возьму.

– Я дойду, батюшка! – Вася поднялся.

– Пошли, – вздохнул Иоанн Тимофеевич. – Много терпели, а немножко как-нибудь.

Дома Вася опустился на порог, хотел снять обувку, но прислонился головой к косяку двери и заснул.

– Какой же у нас терпеливый сын! – сказал матушке Иоанн Тимофеевич, укладывая спящего в постель.

– В тебя. – Матушка улыбнулась.

– Уж такой ходочок!

Детские молитвы

Крещенских морозов даже лед не выдерживал, лопался, а в Торопце у молодых самая гульба. Избы, снятые под субботки, помечены фонарями на высоких жердях. В горницах в три ряда, один над другим, скамейки, в красном углу или под потолком светильник в ярких лентах, с шестью толстыми свечами.

Хозяйки субботок – девушки. Они садятся на скамейки, богатые – в первом ряду, и ждут парней. У двери девочка с тарелкой: вход платный, кто сколько положит. От парней девушки желают веселых прибауток, хвалебных песен. И сами поют, славят пришедших, а задирам отвечают острым словцом.

Вася с ребятней бегал заглядывать в окна. Иные хозяйки пускали мелкоту – у порога посидеть, поглядеть, послушать.

Душа ликовала: всем ведь хорошо, всем весело, луна еще не взошла, ночь темная, а не страшно.

Забрались на Емщу, где ямщики жили, вдруг край неба начал наливаться багровой зарею.

– Пожар! – смекнули ребята. – Поместье, знать, горит. Да ведь и еще одно.

Вася поспешил домой, а его уж собирались идти искать. Отец диакон всех напугал: прибежал предупредить, чтоб за домом смотрели. Мужики дурят. Давно грозились красного петуха пустить. Озлоблены. У мужиков – воля, а у помещиков – земля. Крестьянские наделы, которые еще выкупить надо, урезаны.

Отец диакон оказался прав. Уже на другой день в Торопец привезли повязанных по рукам, по ногам мужиков-бунтарей. Сгорело два поместья. Одно дотла, другое отстояли. Нашлись, однако, сердобольные. Стали носить мужикам пропитание.

Вася тоже попросился у маменьки. Анна Гавриловна позволила, дала сыну корзину яблок да пирог с рыбой.

Шел к казенному дому, замирая сердцем. Там ведь жандармы с шашками.

А жандармов двое. Усы торчком, лица грозные. Запнулся Вася шагах в десяти от крыльца – ни туда ни сюда. Назад повернуть совестно. И нет никого, чтоб вместе к мужикам пройти.

Мороз. Жандармы по крыльцу ходят друг дружке навстречу, сапогами пристукивают, а Вася торчит, как заяц, и варежку к носу жмет.

Вдруг один жандарм спустился на первую ступеньку и позвал:

– Эй, малец! Иди сюда.

Вася подошел.

– Чего принес? Яблоки, пирог… Для злодеев, и такие яблоки. Дом спалили… Проходи, а то ведь замерзнешь.

Вася поднялся на крыльцо, прошел мимо второго жандарма, а в сенях еще двое. Комната, где ждали своей участи мужики, была просторная, но совершенно без мебели. Арестанты сидели на полу. Комната темная, два окошка, но решетки в мелкую клеточку. Злодеев человек пятнадцать. Ноги в кандалах, на руках цепи. Запах тяжелый, мужицкий.

Вася, не отходя от двери, опустил корзину на пол.

– Нам вставать не больно велят, – сказал один мужик. – Поближе поднеси.

Вася исполнил просьбу. Мужик, возле которого он остановился, был молодой, моложе, наверное, Павла.

– Ишь! – сказал мужик-мальчик. – Яблоки. Пирог большой. Как матушку твою зовут?

– Анна Гавриловна.

– Помолимся об Анне. О здравии. А тебя как зовут?

– Вася.

– И за тебя помолимся.

Яблоки разобрали, пирог разделили. Вася взял пустую корзину.

– Я тоже за вас помолюсь.

– Э-эх! – сказал мужик-мальчик. – Никто нас теперь от каторги не отмолит, а Богу до нас дела нет.

Дверь отворилась.

– Малец! – позвал жандарм.

Вася взял корзину, выскочил за дверь. Жандармы что-то говорили, подтрунивая, но он не разобрал ни одного слова, бежал до дому без оглядки.

– Сделал подаяние? – спросила няня Пелагея.

– На них цепи да колоды, – сказал Вася.

– Заслужили. Злодеи.

– Они несчастные люди, – возразил батюшка Иоанн. – Их без земли оставили – все равно что без хлеба.

– О них можно молиться? – спросил Вася.

– О несчастных, о заблудших грех не молиться. А несчастных да заблудших нынче – вся Россия. Крестьянам плохо, помещикам плохо, и властям тоже не больно хорошо. Была Россия богатая, теперь нищенка.

Няня Пелагея поманила Васю в свою комнатку, дала большую дорогую свечу:

– Поди свечку за мужиков поставь!

Вася пришел в храм. Стоял, смотрел на иконы, кто из святых заступится за мужиков. Взгляд остановился на образе Чудотворца Николая. Пошел было, но увидел Иоанна Крестителя с главой на блюде. Свеча была одна. Поставил Иоанну Крестителю, мученику. Мужики ведь тоже мученики, в кандалах, в цепях. А Николая Чудотворца попросил:

– Спаси заблудших от погибели.

И вдруг вспомнил, что нынче у него день рождения – 19 января. 19-го поминают Макария Великого Египетского. День ангела, правда, 30-го, когда празднуют Собор вселенских учителей и святителей Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста.

Иконы Макария в храме не было, Вася подошел к святителям. Бог наградил всех троих молитвенным даром. Иоанн Златоуст написал литургию, ее каждый день служат, и Василий Великий написал литургию. Литургию Василия служат десять раз в году, а Павел говорил, что в Византии она была основной, что для эфиопов, сирийцев, армян литургия Василия Великого поныне заглавная.

– Пошлите мне, чтоб я мог молиться о всех, – попросил Вася и призадумался: не дерзкое ли прошение?

Поцеловал икону, побежал спросить у няни, не погрешил ли своей просьбой. А все у стола. На столе пирог.

– С днем рождения, Василий Иоаннович! – сказал батюшка, торжественно целуя сына и, взявши за плечи, показывал матушке, няне, Ване: – Вырос. Сидел-сидел, как огурчик под листом, да и вытянулся. Большак! Большак! За книжки садись.

– Да его от книг за уши не оттащишь! – сказала матушка.

– Учебные пора читать книги. Нужные. Ну, за стол, за пироги. А сей мир, по заповеди преподобного Макария Египетского, – будет с нами во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

Зима мелькнула как сон, весна – как вздох. Пришло жданное лето. Батюшка поймал карпа. Не пудового, но фунтов на десять. А нянюшке Пелагее приснился сон: наловила целый воз рыбы. К болезни.

И заболела. У няни была своя уютная комнатка: кровать, комод, икона Черниговской-Гефсиманской Божией Матери, где Царица Небесная в венце, в царской одежде.

Лежала няня с виноватым лицом.

– Ишь барыня! А вам за мной, за старой дурой, ходи! Кушанья подавай.

Анна Гавриловна не спорила, но ходила за болящей заботливо. Иоанн Тимофеевич пригласил доктора. Доктор выписал лекарства, но Пелагее день ото дня становилось хуже. Нос обострился, глаза то и дело закатывались.

В один из таких тяжелых дней матушка выпроводила Васю из няниной комнаты:

– Ступай погуляй. Нянюшке отдохнуть нужно.

Вася перед сном молился о Пелагее, просил у Господа здравия. И теперь, выйдя из дому, он шептал и шептал без устали: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!»

Ноги привели в храм. Служба давно закончилась, в храме прибиралась монашенка. Поповича она заметила, но окликать не стала.

Вася вышел на середину, под купол. Смотрел на евангелистов: на орла, на льва, на ангела и быка. Евангелисты высоко, а белый голубь1 в куполе и впрямь как в небе сиял облачком.

В душе было покойно и радостно, вдруг увидел совсем небольшой, потемневший от времени образ какого-то святого. Попросил душою: «Помолись о Пелагее, о няне. Помоги ради Господа Иисуса Христа». Поцеловал икону и только потом попробовал разобрать надпись: «Преподобный Исаакий Затворник».

Вышел из храма, сел у стены, в тени. Задремал. Увидел веселый луг в золотых гвоздиках. Няню, а на руках у няни самого себя.

Пробудился. Вспомнил сон. И стало страшно идти домой. Но тотчас и пошел.

– Где ты был? – спросила матушка. – Няня-то у нас поднялась.

– Поднялась?! – удивился Вася.

– Да ведь упрямая. Поднялась, и все тут. Довольно, говорит, разлеживаться. Выздоровела.

Вася кинулся в комнатку няни, а она была уже у печи.

– Квас хочу поставить. Жаркие дни наступили. Окрошку будем хлебать.

Перед сном, молясь на ночь, Вася не удержал благодарных слез.

К нему пришла маменька:

– Ты чего плачешь?

– О нянюшке… Я молился, и Господь пожалел нас.

– Ах, Вася, ласковая душа! – Маменька погладила сына по голове, по личику. – Сам скоро нянькой будешь… Кого бы ты хотел, мальчика или девочку?

– И сестричка счастье, и братец счастье. Меня и Павел нянчил, и Ваня. Теперь мой черед.

Родился мальчик. Крестили в честь небесного архистратига Михаила, но ребенок был слабенький, одна хворь сменяла другую. А Вася в младшем брате души не чаял. Убаюкивал скорее маменьки.

Шел 1873 год.

Пророчество

Сено Иоанну Тимофеевичу косил богатый кулак. Всякий год шел торг, для Иоанна Тимофеевича неприятный, проигрышный. Кулак давал восемь – десять рублей деньгами и поставлял шесть возов сухого сена.

– Надувает он тебя! – говорила, сердясь, Анна Гавриловна.

– Матушка моя! – Иоанн Тимофеевич разводил руками. – Шесть возов нам на зиму хватает, а в барышах колокольное сословие от веку не бывало.

Сено привозили на двор. Сеновал сами набивали. Иные возы приходилось досушивать.

Духмяный воздух роднил душу со всею природою. Васе все чудилось: что-то должно объявиться. Жданное с детства, это что-то было так всегда близко…

– Сегодня спим на сеновале, по-богатырски! – закончив работу, разрешил Иоанн Тимофеевич.

Сон с батюшкой на новом сене – радость. Можно раскинуть руки и ноги и впрямь представить себя богатырем.

– Ну вот вы и выросли, – говорил детям Иоанн Тимофеевич. – Павел и ростом меня догнал, и силой. Ваня тоже стал большак, в семинарию поедет, Вася, минет годок, в училище пойдет… Счастливый у нас Миша. Братская любовь – как благодатная сень, и от невзгод укроет, и от недобрых искусов убережет. Я на вас днем, когда сено укладывали, поглядел со стороны, порадовался: от доброго корня наш род. Высоко, правда, не залетали, а службу Богу и Отечеству несем честно. У кого счастье в деньгах, у кого в чинах. Мы семьей богаты.

Сильно мигнуло.

– Зарница? – спросил Ваня.

– Слышишь – рокочет? – возразил Павел. – Хорошо, что все убрали, гроза идет.

Слушали, как далеко, видно за озером, небесная телега гремит по камням незримой дороги.

– А я знаю, в каком году было Успение Богородицы. – Ваня затаился, предвкушая торжество.

– В пятнадцатом по Вознесении Господа, – скучно сказал Павел.

– А вот и нет. В сорок восьмом от Рождества Христова.

– Прибавь годы земной жизни Христа, вот и будет сорок восемь.

– Зачем прибавлять. Это был сорок восьмой год. И все.

– Теперь ты скажи, когда евреи принесли в жертву Яхве тысячу овнов?

Ваня молчал.

– В Библии частенько говорится о принесении жертвы. – Иоанн Тимофеевич про тысячу овнов тоже вспомнить никак не мог.

– Это произошло, когда царь Давид поручил сыну Соломону строить дом Господу. Вот тогда народ израильский доставил священникам на всесожжение тысячу тельцов, тысячу овнов и тысячу агнцев. Тогда как раз и воцарили Соломона на царство, а Садока во священника.

– Да-да-да! – вспомнил Иоанн Тимофеевич. – Меня уж так увлекали слова Давида о его богатствах, которые он дает на строительство дома Господа: три тысячи талантов золота офирского, семь тысяч талантов серебра чистого…

– А русский царь богатый? – спросил Вася.

– Деньгами – не знаю, а землями очень богат… Государь Александр Николаевич Шамиля побил и пленил. Теперь Кавказ русский от Черного моря до Каспийского. Граф Муравьев Уссурийский край присоединил. Устье Амура теперь тоже наше.

– Сообщали, что хивинский хан половину ханства уступил России, – подсказал Павел.

– А кем быть лучше, – спросил Ваня, – царем всея Руси или королем Великобритании?

– Русским, – сказал Вася. – Русского царя все любят.

– Не все, – возразил брату Павел. – Студенты царя не любят. Царь многих студентов из университетов исключил, а теперь не велит за границей учиться. Приказал всем в Россию ехать… А Каракозов…

– Не поминай злодея, не поминай! – рассердился Иоанн Тимофеевич. – Откуда у тебя такие разговоры, Павел? Если от приятелей – дунь и плюнь на них, как на сатану. Да и твой вопрос, Ваня, никчемная нелепица. Всякий народ любит и славит своего государя. Мы – русские, наш свет – император Александр Николаевич.

– Но почему свет?! – Павел даже хмыкнул. – В Швейцарии давным-давно нет монархии, а живут процветающе. И в Северной Америке – свобода.

Иоанн Тимофеевич задумался: ответить сыну властно – все равно что оттолкнуть.

В крошечном пруду в ложбинке сада тихохонько курлыкали лягушки.

– Любить царя – значит и царство любить, Родину, народ, живущий в этом царстве. Одна кровь – одна жизнь.

– Его величество у нас немец, – сказал Павел.

– Ох, Господи! – вздохнул Иоанн Тимофеевич. – Я и сам о том подумал… Ты, Паша, не путай меня, братьев меньших не путай… Одно скажу, ребята: царя не любят гордецы, а также те, кто чужим разумом живет, начитавшись преподлейших книжонок. Поляки царя не любят. Эти от зависти, Москвой когда-то владели. А больше всего ненавистен царь иудеям. Были народом избранным у Бога и своими собственными руками отдали Бога на крестную смерть… Хватит нам умничать. Святитель Тихон Задонский говаривал: «Дети всего того берегутся, чем отец их оскорбляется». Разглагольствовать приятно любовно. Вон как лягушки стройно выводят свою песенку. Существо уж совсем нелепое, а Творца хвалит. Какая трель! Слышите? От восторга этак возопила, не иначе. А теперь всем хором грянут…

Притихли, слушая курлыканье, и под эти курлы-курлы – заснули.

Иоанн Тимофеевич пробудился от шушуканья дождя, растормошил детей:

– Сон я, чадушки, видел. Приходила к изголовью моему матушка-покойница. Царство ей небесное. С собой позвала. Приготовься, говорит. А потом на вас указала: этот жизнь горюном проживет, этот отойдет ко Господу в молодости, а этот будет велик и у людей, и у Бога… А я лежу, мне не видно, на кого матушка указывает. Сел, чтобы получше расспросить. И проснулся. Сижу! Во сне сел. Вы спите, да так сладко, под дождичек… Кому из вас быть великим?

– Батюшка! – У Васи в глазах стояли слезы. – Батюшка, помолимся, чтоб Иисус Христос дал тебе многие лета.

– Помолимся о всех нас, о матушке, о Пелагее, о младенце Мишеньке.

– А про Мишеньку что-нибудь сказала? – спросил Павел.

– Нет… На вас указывала… Помолимся, дети. Сам-то я так думаю: у Господа Бога всякий человек велик, если живет он любя и не похваляясь даром любви, а главное, не судит. Знаешь ли, Павел, что говорит об осуждении других святитель Дмитрий Ростовский?.. «Бог, все сотворивший, Сам все да осудит, ты же себя смиряй!»

– Батюшка! – сказал Вася. – Помолимся на коленях о твоем здравии.

Молились до сладких слез. Улыбались друг другу, чувствуя, что омылись молитвою, как водою из родника, радуясь родству и тому, что, слава Богу, живы и все вместе.

Ваня пошептал что-то Васе, взял его за руку, и они поклонились Павлу:

– Ты – старший, пусть ты будешь великим.

Учитель

Рождество было самым радостным праздником в большом доме Беллавиных. На Рождество из Пскова приезжали Павел и Ваня. Семья, дорожа редкими днями, когда все собирались под одной крышей, вечера проводила за столом. Матушка не жалела новой ослепительно-белой скатерти. Зажигали большую лампу. Выбирали книгу, читали вслух главку-другую и пускались в разговоры. Мишенькину люльку вешали на крюк, и он тоже был в кругу семьи. Слушал взрослых и лепетал свое.

Разговоров было много. Ваня и Павел рассказывали о семинарском житье-бытье, о преосвященном, в доме которого Павел бывал с племянником преосвященного, увлекались историческими беседами, экзаменовали друг друга.

Батюшка Иоанн любил озадачить старшего ученого сына вопросом из Ветхого Завета. С Павлом беда, оставляет семинарию. Собрался поступать в университет, на историко-филологический. В Петербург потянуло.

– Что такое есть возношение и потрясение пред Господом? – За отцовским вопросом надежда: может, передумаешь.

Павел морщил лоб, но не знал.

– Это не что иное, как приношение и посвящение жертвы Богу, когда жертвенные части потрясались пред Господом. Редко Библию открываешь. – Отец Иоанн брал святую книгу, зачитывал нужное место: – «И возьми от овна тук и курдюк, и тук, покрывающий внутренности, и сальник с печени, и обе почки и тук, который на них, правое плечо (потому что это овен вручения священства) и один круглый хлеб, одну лепешку на елее и один опреснок из корзины, которая пред Господом, и положи все это на руки Аарону и на руки сынам его, и принеси это, потрясая пред лицем Господа…» Ну а что такое тук?

– Жир. «Весь тук Господу». Иудеям потреблять жир воспрещалось.

– Верно. А что такое Воаз?

– Медный столб в храме Соломона. В переводе означает «сила»! – Павел ликовал. – Скажи и ты, батюшка… Вернее, назови святого родом из Торопца…

– Да у меня в храме икона этого святого. Инок. Затворник Киево-Печерского монастыря Исаакий. Великую имел схватку с бесами. Они было совсем его полонили – да Господь помог.

– И я про Исаакия знаю, – вставил словцо Ваня. – Его фамилия Черный, он из торопецких купцов. У Исаакия в келии печь прохудилась, в щели дым валил, огонь языки высовывал, а преподобный встанет босыми ногами на щели и стоит, покуда печь не истопится.

– Матвей Матвеевич рассказывал? – хлопнул Павел брата по плечу. – Самый любимый учитель в Торопце… Батюшка, у меня тоже вопросы есть. Наши сутки начинаются с ноля часов, ночью, а когда начинаются сутки у евреев?

– А зачем мне про евреев знать?

– Ну а все-таки?.. Вопрос имеет отношение к Библии.

– Должно быть, с первого часа дня, с рассвета.

– С вечера. В Библии сказано: «И был вечер, и было утро». У евреев сутки начинаются с вечера, как было в первые сутки сотворенного Богом мира.

– Ладно. Твоя взяла… А вот что такое палестра?

– Гимнастическая школа. Первосвященник Иасон, угождая римлянам, устроил ее в Иерусалиме.

– Тебе, Павел, в рот палец не клади. Но теперь помолчи, пусть отвечают младшие.

– О патриархах спросишь? – догадался Вася.

– О патриархах. Дворянское сословие пусть князьям да царям счет ведет, а нам, колокольным, своих великих начальников тоже не грех знать. А ну-ка, Ваня, назови святейших.

Не сбиться в именах было мало. Иоанн Тимофеевич требовал помнить и о деяниях патриарших.

– Иоасаф Второй.

Ваня рапортовал:

– При святейшем был собор о старообрядцах. Все статьи о них при Иоасафе Втором были приняты.

– Питирим.

– Уж очень хотел удостоиться патриаршеского места, но в патриархах был десять месяцев. Умер. Ни худого, ни великого совершить не успел.

– Ну а тебе, Вася, такой вопрос. Какими словами начинается Евангелие от Иоанна?

– «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог»! – отвечал Вася и немножко завидовал братьям: им вопросы батюшка задает сложные. Они – ученые! Скорее бы девять лет исполнилось, скорее бы в духовное училище.

Ждал и дождался. Торжественный день все не наступал, не наступал да и пришел.

Матушка, няня Пелагея, сторож Мокей провожали Васю до конца Спасского переулка. Дальше идти одному, дальше своя жизнь.

Город казался огромным. Миллионная улица, которую надо пересечь, бесконечно широкая. Подождал, пока проедет коляска, перешел, как батюшка наставлял, не бегом, покойным шагом, не глазея на дома и людей.

А хотелось знать: видит ли народ, что это не какой-нибудь мальчик без дела, без забот торчащий на улице, – это ученик приготовительного класса.

Здание духовного училища двухэтажное, огромное. Каменное! Окон сразу и не сосчитать.

Его обогнали старшеклассники, и он вместе с ними вошел под своды здания. Как звучит-то – здание! В воздухе запах книг и древности.

Первый в жизни урок. Высокая тяжелая дверь медленно распахивается. В черном проеме – учитель. Красивая волна темных волос над могучим лбом. Брови от переносицы далеко, глаза небольшие, карие. Учитель стоит в дверях и словно бы ждет чего-то.

Приготовишки, опамятовавшись, грохая крышками парт, вскакивают.

Учитель медленно закрывает дверь, проходит к столу. Стоит долго, переводя приветливые глаза с лица на лицо. Наконец, чуть поклонившись, разрешает:

– Садитесь.

Снова грохают крышки, но через мгновение над классом повисает благоговейная тишина.

– Вот еще одно поколение пришло отведать премудрости отцов. – Учитель говорит негромко, и класс перестает дышать. – Я верю: гранит науки снова не устоит перед умом молодых, но жить вы будете по-своему, невзирая на истины минувших времен. Совершите те же самые трагические ошибки, какие пришлись на долю родившихся раньше вас, познаете те же самые радости, а жизни проживете иные, пока что никому, кроме Бога, не ведомые… Зовут меня Матвей Матвеевич. Я буду преподавать вам азы церковной истории. Но сегодня в долгой вашей учебе день первый и урок первый – стало быть, весьма памятный. Что же вы должны знать прежде всего? – Учитель долго обводил класс серьезными внимательными глазами. – За океанами, за высокими горами, среди иных рас, в торжестве и в ничтожестве никогда не забывайте: вы – русские. Вы знаете, что вы – русские?

– Знаем, – ответили с первой парты.

– А есть ли такие, кто не знал, что он русский?

– Я не знал! – радостно закричал толстый кудрявый мальчик.

– Когда хочешь дать ответ – подними руку, – сказал учитель. – Может, ты не русский?

– Я русский, – возразил увалень. – Только я не знал.

– Как же ты о себе думал?

– А я не думал.

– Зато теперь будешь думать, ибо ты ученик духовного училища. Духовного!

«А я знал, что я русский? – с тревогой подумал Вася. – Нет, я знал».

– А что это такое – быть русским? – спросил учитель, и вдруг его медленные глаза остановились на Васе. – Встань. Подумай. Ответь.

Вася вспыхнул, но встал, опустил глаза и тотчас поднял:

– Быть русским – быть православным.

– Ответ замечательный! Садись. Как фамилия?

– Беллавин.

– Садись, Беллавин. Отлично. А теперь послушайте, что я скажу. Православная Россия. Два слова, но они едины. Их соединили жизнь и вера пращуров… Милые вы мои отроки, Россия одна несет на себе Крест Христа. И ради себя, и ради спасения всего мира! Но чтобы спастись и спасти мир, нужно пройти через… что? – Учитель вопрошающе поднял брови.

– Через Голгофу, – сказал увалень.

– Через Голгофу, – повторил учитель. – А чем оборачивается это несение креста для нас, для каждого русского человека? Да тем, что все грехи, творимые суетным миром, мы взваливаем на себя. Мы, русские, ответчики за правду перед Богом. Видели Млечный Путь на небесах? Россия – не царство, не империя, Россия – путь через земное бытие. Знайте, отроки: то, что вы родились в России, родились русскими – не только судьба, но и великая милость Господа. Се – пролог. А теперь помянем русских князей и государей. Начнем с Рюрика. Рассказывать будете вы, а я слушать: велик ли багаж знаний, принесенный вами в духовное училище?

Князей и государей назвали.

– А кто знает всех патриархов? – спросил Матвей Матвеевич.

Класс притих.

– Да что же вы своих не знаете, чай, духовное сословие!

Руку поднял Вася.

– Говори, Беллавин.

– Первый патриарх Иов, второй – Гермоген. Его поляки и бояре голодом уморили. Третий – Филарет, отец царя Михаила. Четвертый – Иоасаф Первый, пятый – Иосиф, шестой – Никон, при нем был раскол, седьмой – Иоасаф Второй, восьмой – Питирим, девятый – Иоаким, десятый, последний, – Адриан. Был еще патриарх Игнатий, но его навеки исключили из числа святейших.

– Еще раз отлично, Беллавин. Но, думаю, ты напрасно назвал Адриана последним патриархом. Мы ведь не ведаем, что ожидает в будущем Россию. Мы только веруем и жаждем, чтобы это будущее было лучшим, светоносным, великим. Вот сидите вы передо мной – еще один приготовительный класс нашего Торопецкого духовного училища. Но кто вы? Что будете значить для милого нашего Торопца, для всея Руси, для мира?

– Ха! – сказал увалень. – Для мира!

– А вот и не «ха»! – рассердился Матвей Матвеевич. – Именем нашего земляка адмирала Рикорда назван мыс на острове Итуруп в заливе Петра Великого да еще пролив на Курилах между островами Кунашир и Кета. Домашнее вам задание: найдите на карте и мыс, и пролив. Из нашего Торопца вышел академик. Художник Василий Раев. Его мозаики в Исаакиевском соборе Санкт-Петербурга… Есть у нас и на небесах дивный заступник, святой преподобный… Кто даст ответ?

Учитель смотрел так ласково, слушать его так интересно, что все уже его любят и готовы сделать ему приятное. Поднялась рука.

– Как твоя фамилия?

– Лучанинов.

– Говори. Мы слушаем.

Но мальчик молчал: он всею душою стремился обрадовать Матвея Матвеевича, но святого не знал.

– Садись, послушай, что другие скажут.

Назвали имя Александра Невского. Матвей Матвеевич согласился, князь имеет отношение к городу, коли венчался здесь, но есть среди святых отцов исконный торопецкий житель.

Перед глазами Васи домашний вечер, разговор отца со старшими братьями.

– Беллавин! Ты можешь назвать имя святого?

– Могу… Затворник преподобный Исаакий. Он спасался в пещерах Киево-Печерского монастыря. В Спасо-Преображенском храме есть его икона.

– Лучанинов, теперь ты знаешь своего небесного заступника? А кстати, не слыхал ли ты об Иване Васильевиче Лучанинове, живописце?

Мальчик мотнул головой.

– А ты спроси у папеньки, у маменьки. Фамилия не очень распространенная. Хороший был художник. Есть у него картина «Иван Грозный под Казанью». А его жанр «Рекрут, прощающийся со своим семейством» о войне 1812 года когда-то принес Ивану Васильевичу славу. Рисовать любишь?

Лучанинов радостно расцвел:

– Я лошадку как живую нарисовал.

– Ну вот видишь! Наверняка родственник. Помните, драгоценные мои! Из птенцов вырастают орлы. Пройдет совсем немного лет, и Россия будет такой, какими будете вы. Так что не давайте себе пощады, учитесь с великим прилежанием: тогда и мир переменится к лучшему, ибо Господь Бог за труды награждает, а за лень – наказывает.

Человек империи

Программа духовного училища готовила питомцев к жизни, к священнодействию, к восприятию сложных богословских и светских наук. Письмо, арифметика, русская грамматика, катехизис, Священная история – основа основ. Учили языкам: старославянскому, латинскому, греческому. Церковное пение – для взращивания душевной красоты и для будущей службы, и сугубо для службы – церковный устав.

Всякий урок был для Васи жданным. Как хозяин копилки радуется каждой новой денежке, так Вася замирал сердцем перед очередным уроком: что еще откроется ему из сокровенного мира науки?

Не стремясь верховодить, опережать товарищей, скоро стал Василий Беллавин первым учеником. Он не задавал преподавателям трудных вопросов, чтоб показать свою ученость; быстро решив трудную задачу, не спешил сдать тетрадь раньше других. Для класса он стал палочкой-выручалочкой.

Учиться было интересно, а жить радостно.

Россия присоединила к своей великой земле Кокандское ханство, подчинило Хиву и Бухару. Война с Англией могла вспыхнуть в любой день и час. Война была желанной: пора смыть позор Крымской кампании, пора избавить загадочную Индию от плена англичан. Индия уже совсем близко. Туркменские воинственные племена покорены, Персия избавилась от грабительских набегов и стала верной союзницей России.

Закачался трон под турецким султаном. У Васи начались уже каникулы, когда для всех русских стали знакомыми, тревожными слова Герцеговина и Босния… Турецкие паши сбор податей превратили в безнаказанный грабеж. Южные славяне восстали, надеясь, что русские помогут. Но Россия была связана по рукам по ногам Парижским договором. Военную акцию можно было предпринять только с согласия Англии, Австрии, Франции и только совместно. А действовать совместно было невозможно. Англия, ради ослабления России, поддерживала турок. Султан Абдула Азис, опасаясь обратить на себя гнев Европы, действовал с большой осторожностью. Осторожность и разумность для горячих голов всегда представляется нерешительностью. Исламские фанатики возроптали на султана. В Салониках произошел бунт: убили двух консулов, германского и французского. Пользуясь слабостью стамбульской власти, болгарские националисты призвали народ к восстанию. Начались погромы в турецких кварталах. Тогда Абдула Азис послал в Болгарию башибузуков. Башибузуки напали на христианские поселения болгар, как волки на овец. Резали старых и малых, заливая кровью целые округа.

Сербия и Черногория объявили Турции войну. Воевать за славянское дело из России отправились тысячи добровольцев. Их отряды возглавил генерал Черняев, бравший штурмом Ташкент.

В Торопце тоже любили болгар, сербов, черногорцев. Собирали пожертвования, провожали на священную войну своих храбрецов. Дети играли в Черняева, но турки разбили сербское войско, и жизнь сразу поскучнела.

А лето было хорошее.

В гости к Иоанну Тимофеевичу приехал старший брат, отец Григорий.

Некогда служил Григорий Тимофеевич в Успенской церкви села Сопки Торопецкого уезда. Сопки были родиной Иоанна.

С родовым гнездовьем в Борках расстался Тимофей Терентьевич еще в 1814 году, сразу после войны с французом.

Приход в Борках кормил, но и только. Сто тридцать четыре двора, прихожан чуть поболе тысячи. Из помещиков – моряки Лавровы, знатные дворяне Великопольские и Кушелевы, Болотниковы, Челищевы…

Успенская церковь была вместительней Троицкой, борковской, приход тоже побогаче, но Григорий не захотел ждать, когда освободится для него место. Закончив Великолукское духовное училище, пошел в пономари в беднейший приход. Бессребреник, имел он от Бога дар – красивый, светоносный голос. Епархиальные власти вскоре перевели пономаря во Псков, определили в Променскую церковь, посвятили во диакона. Здесь тоже не задержался. Архиепископ Мефодий забрал голосистого диакона в архиерейский хор. Быть на глазах у владыки – участь завидная. Любимцев архиереи ставили на очень хорошие места. Но Григорий ушел из хора своей волей. В 1831 году умер Тимофей Терентьевич. Матушка Екатерина Антоновна осталась «на собственном пропитании», имея на руках десятилетнего Ивана – ученика первого класса Великолукского приходского училища, засидевшуюся в девках Настасью двадцати семи лет и пятнадцатилетнюю Параскеву.

Чтобы получить отцовское место, Григорий без размышления женился на дочери Мартина Петровича Черноусова, диакона сопковской церкви, спас семью.

Старшего брата Иоанн Тимофеевич не знал куда посадить, чем еще только попотчевать.

– Ваня, да посиди же ты спокойно! – говорил Григорий Тимофеевич, светясь синими глазами. – Что меня угощать – не архиерей.

– Для Иоанна Тимофеевича вы больше чем архиерей, – возразила Анна Гавриловна, – каждый Божий день о вашем здравии молится.

– Здравие мое по летам! – признался глава рода Беллавиных. – Семьдесят стукнуло! Сорок четыре года в священном сане… Ты помнишь, Ваня, когда меня рукополагали?

– Восьмого марта.

– Вот именно! И батюшка наш, незабвенный Тимофей Терентьевич, рукоположен во священника тоже восьмого марта.

– То тебе от батюшки с небес благословение, – сказал младший брат. – Такого радетеля семьи, как ты, редко и на просторах России встретишь.

– Да будет тебе! Нашел подвижника!

– А разве не подвиг?! Матушку, Екатерину Антоновну, взял на содержание – это должное, а с ней – меня, Настасью, Прасковью… Прасковья вышла замуж в Велиж, устроила, кажется, судьбу – на тебе! – овдовела. С младенцем на руках куда податься? А к брату. Брат примет. И принял, обогрел. А тут вторая сестрица, Настасья, с мужем, с двумя детишками явилась: спасай, Гриша, муж место потерял! И всех ты кормил, поил…

– Не больно долго Настасья нахлебничала… Архиерей согласился дать нашей церкви сверхштатного диакона. Помещик-благодетель Никита Григорьевич Алексеев на себя расходы взял.

– А Ольга – двоюродная сестрица? С мачехой не ужилась – тоже под твое теплое крылышко. Ладно бы своего семейства не было: супруга, сын, дочь… Терпеливая у тебя Татьяна Мартиновна.

Григорий Тимофеевич улыбался:

– Тесновато – бывало, а голодно – нет. Кормил нас Господь, как птиц небесных. И Татьяне, матушке, спасибо: ни единого попрека от нее не слышал… Со стороны их семейства тоже ведь и вдовы имелись, и детей надо было учить…

– Татьяна Мартиновна, можно сказать, спасла тебя от тещиного извета…

– Месяц исправляли нравственность черными работами в монастыре… Грех молодости. Татьяне Мартиновне до гробовой доски благодарен. Она спасла семейство. Претерпела, но спасла.

Было дело. Закружилась голова у батюшки. Дворовая девка Татьяна Арсеньева в соблазн ввела. Семейство ее было бабье, вдовье: мать вдова, старшая сестра вдова и еще трое девиц – тронули сердце, помочь пытался и был настигнут дивными взорами любящего юного сердца…

Сопки Григорий Тимофеевич давно покинул, жил в имении богатого помещика. Как только его сын Иван закончил Псковскую семинарию, ушел за штат, уступил свое хлебное место молодому. В домовой церкви служил. Впрочем, жалованье добрый помещик положил ему хорошее – сто двадцать рублей в год. Штатные священники ста рублям были рады.

– Молодые за места не держатся, – не скрыл огорчения Григорий Тимофеевич.

Это относилось к сыну Ивану, тоже покинувшему Сопки.

– Ты Мусоргских знал? – спросил Иоанн.

– Знавал.

– Модест Петрович в композиторы вышел. Его оперу «Борис Годунов» в прошлом году на Мариинской сцене поставили.

– Матушку Модеста Петровича, рабу Юлию, мой Иван хоронил.

– Глухой край, а нет-нет кто-то из наших вдруг и сверкнет звездою.

– Ты про себя скажи, не жалеешь, что из Клина уехал? Ведь под твоим благочинием четырнадцать церквей было, три тысячи прихожан!

– Клинский приход не больно велик. Когда переезжал, было сто двадцать три двора, жителей мужского полу – четыреста семьдесят семь человек, женского – четыреста восемьдесят восемь. Из помещиков – ну, конечно, Голенищевы-Кутузовы, Тулубеевы, Юреньевы. Юреньевы Воскресенскую церковь-то воздвигли. Помещик Иван Данилович – в 1733 году, а его внук, поручик Александр Алексеевич, пристроил холодный придел во имя святителя Николая Угодника.

– А сколько теперь у тебя прихожан?

– Церквей, конечно, не четырнадцать, одна, и людей в приходе меньше, чем в Клину, – вздохнул Иоанн Тимофеевич. – Из купечества, однако, есть прихожане. И сам видишь: дом хороший, усадьба нетесная. Васе ходить учиться через дорогу. Мишенька тоже… Сегодня мал, да не успеешь обернуться, и ему придет пора науки ведать.

– Я благодарю Господа, брат, ежедневно и еженощно: послано нам с тобою священство, как батюшке Тимофею Терентьевичу, царство ему небесное. Бог даст, и дети удостоятся сана. Прадеды – диаконы, отцы и дети – священники, а внучатам в протоиереях ходить… По логике.

– О преосвященстве что же не мечтаешь?

– Преосвященные – монахи. Монахам, будь они митрополитами, я никогда не завидовал… Ты вот смеешься, а я потому горжусь нашим сословием, что всех нас ожидают великие времена, великие деяния. Чувствую – православие одолеет ложь католиков и станет первой религией мира… В Средней Азии Россия стоит ныне твердой ногой… Верю, болгары скоро освободятся из-под басурманского гнета…

– А зачем православию быть первым?.. Да и как ты себе это представляешь? В Индии, в Китае, где живут сотни миллионов людей, – индуизм, буддизм, мусульманство. Все прочие азиатские страны – суннитские или шиитские. Южная Америка – католическая. В Европе – католики, протестанты, в Африке – чего-чего только нет. Там близкая православию – Абиссиния, но зато множество стран мусульманских, языческих, а то и сатанинских. Пусть православие будет Россией, а Россия – православием. Так крепче.

– Православные люди, отец Иван, между прочим, живут и на Аляске, и в самих Северных Штатах. Россия – империя. Ее флаг когда-нибудь будет реять на всех земных материках.

– Господи, никогда не знал, что в тебе живет Александр Македонский пополам с Чингисханом! – Иоанн Тимофеевич окликнул Васю, сидевшего возле окна над толстой церковной книгой, подарком Григория Тимофеевича. – А ну-ка, сын, скажи нам: ты бы хотел, чтобы православие победило все религии мира?

Вася вспыхнул, отложил книгу.

– Смелее, смелее! – ободрил Григорий Тимофеевич. – У нас беседа семейная – не экзамен.

– Хотел бы, – сказал Вася. Он опустил голову, и его щеки запылали еще ярче. – Но это невозможно.

– Да отчего же, если сила есть?! – воскликнул Григорий Тимофеевич.

Вася поднял глаза – два синих оконца.

– От веры не отрекаются. Римские цезари покорили мир, но не смогли перебороть христиан.

Григорий Тимофеевич рассмеялся:

– Ученик Матвея Матвеевича! И все-таки, господа, очень даже приятно чувствовать себя частицей империи, человеком империи.

– По мне, так радость невелика. Православных болгар грабят, убивают, а мы только охаем да ахаем.

– Государь нерешителен.

– А решишься, придется воевать с Англией, с Австрией и уж потом только с Турцией.

– Давно бы пора наломать хвост всей вражьей силе. Вася! – обратился к племяннику Григорий Тимофеевич. – Неужели тебе интересно читать эту старую Псалтырь?

– Да ведь она при патриархе Иосифе напечатана. При царе Михаиле… Сколько людей ее читало до нас.

– Вот именно! – сказал Григорий Тимофеевич. – Добрые книги долго людям служат… А тебе мой наказ: ты нет-нет да и вспоминай, что Василий Иванович Беллавин не просто ученик духовного училища, торопецкий житель, а человек империи. Российской империи.

Свет

Преображение. Престольный праздник.

В храме пахнет свежим бельем и осенью. Люди все в новом, в лучшем, и всюду цветы, перед каждой иконой цветы.

Вася следит за солнечным лучом. С утра моросило, и на утрене по храму гуляла дождевая неуютная свежесть.

Пономарь Федул Васильевич, созывая народ на обедню, отзвонил праздник с такою радостью, что беспросветная непогодь вытянулась серыми косяками и понесла эти косяки за горизонт.

Луч, проникший в храм, был несильный, серебряный, но сердце у Васи радостно встрепенулось: Преображение – Свет. И в это время отец диакон возгласил:

– Благослови, владыка.

Батюшка трепещущим от волнения, родным, но преображенным сугубою ответственностью голосом ответил:

– Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков.

– Аминь, – пропел хор, и храм наполнился светом.

Как жар, сияло золото иконостаса, сияли облачения духовенства, свет взыграл на одеждах прихожан.

Вася поднял руку для крестного знамения и увидел: в руке у него тоже свет.

Чудо было простое: солнце одолело тучи, но ведь ко времени. Душа ликовала.

Когда пели: «Господи, пошли свет Твой и истину Твою», слезы полились из глаз, и Вася наклонил голову, чтоб люди не увидели его лица. Ведь спрашивать станут: не болит ли головка?

Украдкой отерев рукавом лицо, Вася закрыл глаза и только слушал: хоры ангельские, у батюшки в голосе счастливая простота и любовь, не глядя понятно: света в мире прибыло.

В Евангелии много стихов, заставляющих сердце биться и замирать. О Преображении Господнем Вася перечитывал Матфея множество раз: «По прошествии дней шести взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних и преобразился перед ними: и просияло лицо Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет…» Выходило, что Иисус стал Светом, с Ним беседовали пророки Моисей и Илия. Простодушный Петр сказал: «Господи! Хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем здесь три кущи: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии».

Сердце у Васи всегда ликовало при чтении этих стихов, душа звала на Фавор. Хоть бы травинкою там быть, камешком!

– «Величай, душе моя, на Фаворе преобразившегося Господа», – пели хоры и молящиеся, и Вася пел, величая Божественное чудо каждой крохою своей плоти и своего духа.

Выходя из церкви, подал копеечку, единственную у него, старенькой бабушке. Рядом с нею на последнем порожке паперти сидел странник. Вася посмотрел на него виновато, подать было нечего, но странник улыбнулся:

– Ради праздника Господь небо подмел. Ишь как сияет!

Небо было чистым на удивление. После такой-то непогоды.

Вася стоял пораженный.

К нему подбежала орава его одноклассников. Раскачивая на веревке большую железную коробку, дурашливо запели:

– Вашему святейшеству многие лета!

Принялись «кадить» на Васю. Обдали облаком пепла.

– Многие лета! Многие лета!

– У нас нет патриархов! – сказал Вася, не зная, что ему делать.

– Не было, так будет! Многие лета! Вашему святейшеству ис полла́ э́ти дэ́спота!

И хохотали, опустошая свое «кадило».

Новая праздничная рубашка стала серой, бархатные черные штаны – наоборот, побелели.

– А ну! – Странник замахнулся на озорников клюкою.

Ребята кинулись наутек. Вася посмотрел на себя, и лицо у него стало грустным, как у взрослого: не беда, что платье испачкано – праздник испорчен.

– Давай я тебя отряхну, – сказал странник. – Ничего страшного – зола отстирается. Еще и выбелит рубаху. Щелок. Чего притих? Дело совершилось худое – да слова сказаны золотые… Нам бы и впрямь патриарха. Ведь избаловались. И архиереи, и монахи, и батюшки… И народ! Ни страха нет, ни совести. Вот что Петр Великий наделал. Сам бесился и народ с панталыку сбил.

Странник достал из сумки белый пышный калач. Разломил:

– Держи-ка!

Вася взял.

– Ешь. А запьем хлебушек водицей. Не простой. Из святого сильного ключа. Ты водицы испей, а сам доброе задумай. Исполнится.

Калач был вкусный, Вася вдруг почувствовал голод. Странник улыбался:

– Жизнь на Руси, может, и горькая, а хлебушек сладок. Наши бабы в тесто примешивают свое сердце.

Отпил Вася и воды глоточек.

– Задумал? – спросил странник.

– Задумал.

– Ну а что задумал-то?

– На горе Фаворе побывать.

Странник широко перекрестился:

– Высоко берешь, отроче! Да будет тебе сам Иисус Христос сладчайший – и водителем, и крепостью.

Из церкви вышел Ваня. Увидел брата, удивился:

– Где ты так изгваздался? Пошли скорее к няне, она что-нибудь придумает.

Вася поклонился страннику, поспешил за братом, но обернулся, поднял глаза на крест храма. Небо – океаном, крест казался тоненьким, одиноким.

Увлечение торопчан

7 апреля 1877 года император Александр II выехал в Кишинев, где собиралась наступательная армия России, а 12 апреля объявил Турции войну.

Страна молилась за своих сынов. Был торжественный молебен и в Торопце. Хор духовного училища исполнил «Боже, царя храни!» – молитву русского народа.

Грозно прозвучали слова: «Царствуй на страх врагам» – и с особой мощью: «Перводержавную Русь православную, Боже, храни!»

Война началась победами. 18 апреля главнокомандующий на Азиатском театре военных действий великий князь Михаил Николаевич, наместник кавказский, получил без боя ключи от турецкой крепости Баязет, взял укрепленный город Ардаган и осадил Карс.

А жизнь шла себе. Двенадцатилетний Василий Беллавин закончил с отличием очередной год учебы. Уже в самом конце занятий, перед каникулами, произошло несчастье: запил Матвей Матвеевич.

Он пришел в класс мрачный, чему-то все время усмехался. Не здороваясь, как обычно, открыл книгу, положил на первую парту, сказал ядовито, кривя рот от неведомой обиды:

– Пора бы, кажется, понимать, что такое учитель и что такое ученики! Читай вслух.

Ученик прочитал:

– «Обучающиеся искусствам и наукам учатся этому у учителей. И христиане, обучающиеся искусству христианской жизни, призваны учиться у Христа».

– Дубинушка! Кого читаешь, объяви, ведь написано крупными буквами.

– Слово святителя Тихона Задонского «Учитель и ученики».

– То-то. Читай.

Сел на стул, задремал, и вдруг будто его толкнули.

– Что мямлишь? Это важное место. «Зеркалом твоим для души да будет Евангелие». Зер-ка-лом!

Снова впал в дрему, улыбка расползлась по мокрым губам. Поднял палец, погрозил:

– Я же сказал: не тарабань. Этот текст нужно пить как святую воду. – Повернул книгу к себе и прочитал шепотом, размазывая по лицу слезы: – «Сам рассуди, что тяжелее, что легче: мстить или простить; гневаться или иметь мир душевный; ненавидеть или любить; в гордости или в смирении жить; богатства и славы искать или терпеливым быть?!» Слова святого человека, но что нам святость, любовь, смирение? Ради славы – подличают, ради богатств – убивают. Внемлите! И сообразительные, и олухи царя небесного. «Сама совесть убеждает нас признать, что гораздо легче простить, нежели мстить; быть кротким, нежели гневаться… Не радеть о земном, а помышлять о Горнем. Месть требует немалых усилий, а простить не составляет труда…» Разве это не истина? «Любить – легко, ненавидеть – тяжело и горько».

Матвей Матвеевич положил голову на книгу и лежал этак минут пять. Класс сидел тихо. Ни смешков, ни разговоров.

– Ладно, – сказал учитель, тяжело поднимая голову от стола. – Дальше мысль подкрепляется примерами, мы примеры опустим, а это – очень важно. «Терпеливая душа всегда находится в покое и тишине, нетерпеливая же всегда имеет беспокойство и мятеж. О! Если бы возможно тебе было увидеть сердце того, кто носит Христово иго: увидел бы ты в нем Рай радости и сладость Царствия Божия. Бедная душа моя!»

Матвей Матвеевич заплакал, бросился вон из класса, но у дверей остановился:

– Мне туда нельзя. Я посижу с вами. Не ругайтесь! Не ругайтесь на учителя! Тихохонько посижу. Читайте дальше. Доброе писаньице. Душеспасительное.

Запойно пил учитель латыни, являлся пьяненьким на спевки регент хора, но, глядя на Матвея Матвеевича, ученикам было жалко самих себя, белый свет становился не мил.

Почему пагуба избирает дорогих, нужных многим людей? Почему этих чудесных, добрейших, мудрых оставляет один на один с недугом? Кто оставляет? Кто их должен беречь?

Вопросов было много, и Вася Беллавин не знал на них ответа. Спрашивать отца о недуге любимого учителя было стыдно и невозможно – все равно что судить взрослого человека, судить наставника. Поговорить бы с братьями, но они далеко.

Каникулы начинались печально. Молился о Матвее Матвеевиче.

Школьные горести притуманились, а развеяли их громкие победы на войне. Батюшка Иоанн Тимофеевич подписался на телеграммы с театра войны. Телеграммы поступали ежедневно. В ночь на 15 июня армия под командованием великого князя Николая Николаевича переправилась через Дунай. Телеграммы славили 18-ю пехотную дивизию, бравшую Гарбинские высоты.

О войне говорили много, Вася читал подшивки любимого журнала «Задушевное слово», романы Фенимора Купера… И вдруг нечаянно для себя увлекся театром.

Любовь к театру у жителей Торопца наследственная. Купцы, еще со времен Великого Новгорода торговавшие в Неметчине, в Голландии, в Датском королевстве, завезли в свои родные пенаты «камедь тенями и куклами». В царствия Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны, Екатерины Великой пошло увлечение разыгрыванием пиес. Представления устраивали мещане и стоявшие в Торопце солдаты. Зрелища эти были балаганные, песни и шутки исполнялись в них крепко соленые. Появились театры и в порядочных домах. Здесь спектакли соответствовали времени. Пасторали уступили место комедиям Фонвизина, потом пошла героика, увлечение историческими драмами, явилась эпоха Грибоедова и Гоголя, лермонтовского «Маскарада», веселых водевилей.

В театр Васю затащил брат Ваня, он дружил с сыном настоятеля Корсунско-Богородицкого собора. На каникулах молодежь решила сыграть спектакль, составленный из стихов Пушкина. Участников спектакля было шестеро. Каждый читал по пять стихотворений. Юношеский голос сменялся девическим. Стихи были выбраны свободолюбивые.

Вася попал в пару с русоголовой кареглазой Ольгой. Губы у нее складывались розовым бутоном, голос вибрировал, замирал в конце фразы.

 
Овидий, я живу близ тихих берегов… –
 

читала Ольга печально, выразительно произнося слова, властвуя над вниманием нежданными, трогающими сердце паузами.

 
Рожденные в снегах для ужасов войны,
Там хладной Скифии свирепые сыны…
 

Музыка стихов вела, слушатели, затая дыхание, следовали за своим водителем.

Ответ на эту длинную исповедь у Васи был совсем коротенький, простецкий:

 
В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
 

Вася вздохнул, радуясь за птичку и тому, что не охрип, не позабыл слова.

 
Я стал доступен утешенью:
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!
 

Вася просиял, и слушатели тоже просияли, дружно захлопали в ладоши.

 
Кто, волны, вас остановил.
Кто оковал ваш бег могучий, –
 

восторженно читала Ольга в свой черед.

 
Завидую тебе, питомец моря смелый… –
 

отвечал Вася серьезно и спокойно, ему было приятно, что он осмелел.

 
И вновь тебя зовут заманчивые волны.
Дай руку – в нас сердца единой страстью полны.
 

Вспыхнул, сообразив, что в этих строках двусмысленность. Но публика не смеялась, и чтец успокоился.

Последнее стихотворение у Ольги было «Пророк». Она читала его звенящим шепотом, а Вася отвечал ей уж так по-домашнему, с такой застенчивостью – подавленный блестящим чтением напарницы, да и стихи, доставшиеся ему на завершение, опять-таки были немудрены.

 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
 

Подруга дышала юностью, слушатели засмеялись, и Вася тоже улыбался, взглядывая на Ольгу.

 
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
 

Спектакль всем очень понравился, а Ольга подошла к Васе и, как-то странно раскрывая глаза, сказала ему своим вибрирующим, угасающим в конце фразы голоском:

– Вы меня поразили чтением!

– Да почему же? – удивился Вася.

– У вас все так просто, так потрясающе ясно. Вы отдергиваете полог тайны.

– Какой? – изумился Вася. – Нет, я читал, и все.

– Вы милый, милый! Какая жалость: завтра мы с тетей уезжаем.

Ольга несколько раз приснилась Васе. Он поскучнел, вести с войны тоже были нерадостными. Сообщили, наконец, о неудаче войск великого князя Михаила в Турции. Под Зевином наступление русских было остановлено, пришлось отступить от Карса. Армия великого князя Николая дважды неудачно ходила на приступ Плевны. Второй штурм закончился большими потерями – семь с половиной тысяч убитых и раненых. А потом уже пришлось не нападать – защищаться из последних сил. В самом конце августа генерал Скобелев отбил за один день пять сумасшедших атак безудержно храбрых турок. На поле боя осталось три тысячи убитых русских солдат, десять тысяч получили ранения. Скобелев тоже отступил.

Колокола в Торопце звенели погребально, молились о павших…

Жизнь в миру

Семинария

Закончил духовное училище Василий Беллавин первым учеником в 1878 году.

Время было счастливое для России. Гремели имена генералов Гурко, Скобелева, Радецкого, Карцова. Турецкая армия была разбита и пленена у Казанлыка, возле знаменитой Шипки.

Все знали Долину роз, Плевну, Осман-пашу, Адрианополь… Православная Болгария освобождалась от векового рабства, Турция училась жить, обходясь пределами своей земли.

Радость прибавляла сил, а силы были нужны, отдых получился у Василия коротким. Пора было ехать во Псков, в семинарию.

Начиналась самостоятельная жизнь. Семинаристу шел четырнадцатый год.

Псков – город большой, древний. Сохранилась крепость, знавшая множество осад. В Троицком соборе высокочтимым праздником был день поминовения равноапостольной Ольги, великой княгини российской.

В городе множество храмов, расписанных дивными мастерами в незапамятные времена, но, чтобы осмотреть их, помолиться святым иконам, у семинаристов оставалось одно только воскресенье.

Выход из семинарии разрешался после обеда, в двенадцать часов дня. К шести часам вечера нужно было вернуться и поставить роспись в книге дежурного. Распорядок дня отличался суровостью.

Поднимали семинаристов по звонку в половине шестого утра. В шесть шли на общую молитву. Потом пили чай с пеклеванным хлебом. Занятия начинались в девять часов, но за двадцать минут до звонка по классам шло обязательное чтение Библии. Святое Писание читалось учениками по очереди от главы к главе.

Слушателей находилось не много, готовились к урокам. Уроки были долгими – один час пятнадцать минут. В два часа дня изголодавшиеся семинаристы обедали. Еда – щи да каша. По средам и пятницам – уха, в посты – гороховая похлебка. По воскресеньям, ради праздника, каша заменялась котлетами и каждый получал по французской булке. До чая в четыре часа дня время было свободное. Одни семинаристы слонялись по коридорам, а проворные забирались тайком в спальни и дрыхли. После чая все выходили во двор – дышать воздухом. С шести до девяти учили уроки. В девять ужинали, в десять молились всей семинарией в присутствии инспектора, потом классы замыкались и воспитанники шли спать.

Жизнь была расписана на шесть лет, на всю юность. Для иных существование в вечных шорах порядка и надзора казалось невыносимым. Протест выливался в потаенное пьянство, в тупое бездельничанье.

Вот что пишет митрополит Евлогий, который был моложе патриарха Тихона на три года, о духовном училище в Белеве: «В приготовительном классе учитель наш был талантлив и имел на нас хорошее влияние, потом он спился. Учитель греческого языка страдал алкоголизмом. Пили и другие…» А вот о жизни семинаристов: «Попойки, к сожалению, были явлением довольно распространенным… Вино губило многих. Сколько опустилось, спилось, потеряв из-за пагубной этой страсти охоту и способность учиться».

«Начальство было не хорошее и не плохое, просто оно было далеко от нас. Мы были сами по себе, оно тоже само по себе… Ректор семинарии, важный, заслуженный, маститый протоиерей… по-видимому, нас презирал. Когда впоследствии, уже будучи назначен инспектором Владимирской семинарии, я зашел к нему проститься и просил дать наставление, он сказал: “Семинаристы – это сволочь”». «…Жизнь была серенькая. Из казенной учебы ничего возвышающего душу семинаристы не выносили… Из 15 человек, окончивших курс Белевского училища, до 6-го класса семинарии дошло только три ученика».

Вот так готовила Церковь будущих духовников народа. Так заботилось государство о сословии, почитавшемся опорой престола.

«О выпивках и прочих похождениях» в семинарии пишет и митрополит Григорий (Чуков), а вот что касается неверия, то семинарский сей недуг процветал в начале XX века. В более ранний период «проблема» возникала там, где учащиеся попадали под опеку святош, под давильню пустоглазой казенщины.

Владыка Григорий о годах, проведенных в семинарии, так писал: «Я не упомню ни одного случая среди товарищей, когда у нас поднялся какой-либо разговор о религии и религиозном не только в отрицательном духе, но просто в шутливом тоне. Таково было общее настроение в этом направлении в мое время. И это я объясняю в значительной доле тем, что наше семинарское начальство было далеко от ханжества, не заставляло нас “отстаивать” четырех- или пятичасовых служб до полного изнеможения и считалось с юношеской натурой, словом, соблюдало в этом отношении благоразумную меру. Лишь только сменился ректор протоиерей и явились ректор и инспектор монахи… положение изменилось. Молодые, только что начинающие свою учебную службу, думающие о скорейшей архиерейской карьере, они садились на своего любимого и модного конька – церковность и, чтобы чем-нибудь выставиться перед начальством, уродовали юношескую психику, вытравляя здоровое религиозное чувство неумеренными экспериментами над ним и показной религиозностью. Большое это было зло».

Получается, что религиозное настроение семинаристов зависело от мудрости ректора и инспектора. Поэтому про «общее настроение» говорить не приходится. Жизнь взаперти, под неусыпным оком карьеристов, фанатиков или просто равнодушных чинуш вытравляла чистые стремления к Богу.

Об этих изуродованных душах с горечью пишет митрополит Евлогий (Георгиевский): «К вере и Церкви семинаристы (за некоторыми исключениями) относились, в общем, довольно равнодушно, а иногда и вызывающе небрежно. К обедне, ко всенощной ходили, но в задних рядах, в углу, иногда читали романы; нередко своим юным атеизмом бравировали. Не пойти на исповедь или к причастию, обманно получить записку, что говел, – такие случаи бывали. Один семинарист предпочел пролежать в пыли и грязи под партой обедню, лишь бы не пойти в церковь… Таковы были нравы семинаристов. Они объяснялись беспризорностью…»

Но почти о том же пишет владыка Григорий (Чуков): «Меня всегда очень удивляло в значительной части моих товарищей какое-то непонятное для меня равнодушное отношение их к церковному ритуалу: они часто совершенно не знали элементарных богослужебных действий, как будто никогда их не видели или, видя, не интересовались. А ведь это были дети духовенства».

Между тем семинарское образование отличалось фундаментальностью. Изучали Священное Писание Ветхого Завета, догматическое богословие, литургику, историю богослужения, церковный устав, практическое руководство для пастырей, гомилетику – науку о проповеди. В старших классах – основное богословие, Священное Писание Нового Завета. Читались курсы логики, философии, психологии. Из исторических предметов главным была церковная история, но была и общая история, а также отдел исторических книг, курс обличения раскола. Преподавали латынь, древнееврейский язык, греческий (в семинариях было поставлено чтение слов по Рейхлину в отличие от гимназического эразмовского). Преподавали европейские языки. Знакомили с основами сельского хозяйства и медицины.

Сохранился библиотечный формуляр семинариста 1-го класса Василия Беллавина. В нем вписаны книги и журналы: «Сын Отечества» за 1839–1840 годы, «Русский вестник», «Географические очерки», «Медицина», «Очерки по сельскому хозяйству».

Первая проповедь

На четвертом курсе после рождественских каникул Василий Беллавин вернулся из Торопца в шубе.

– Архиерей! – сказали одноклассники, и, прожив столько лет без прозвища, Беллавин нежданно получил его.

Шуба была великолепная.

Первый закон товарищества: делись лучшим, что у тебя есть. И у шубы началась своя особая жизнь. На тайные свидания с барышнями ходила шуба, в гости – шуба. Иногда она даже совершала путешествия: какой-нибудь семинарист, получив отпуск, отправлялся в свой городок или в село поразить домашних и знакомых.

В учебных буднях вдруг появился радостный светлячок. Приехал в семинарию новый преподаватель гомилетики.

Наука, почитавшаяся за второстепенную, преобразилась. Преподаватель открыл духовную красоту и глубину слова истины. Показал, сколь оно драгоценно – слово – и как его гасит неумелый проповедник.

Учились произносить лучшие образцы поучений, а потом говорить экспромты на заданную тему.

Очередь Беллавина была одной из первых, учитель вызывал учащихся по алфавиту. Тема: «Обновление души покаянием». Вставай и говори.

Василию помогла книга святителя Григория Богослова, которую читал в последние дни.

– «Во Имя Отца и Сына и Святого Духа! Залепляй воском уши от гнилого слова, но отверзай слух для всего доброго и прекрасного. Между словом, слышанием и делом расстояния не велики», – начал цитатой, и стало легко. – Так нас учат святые отцы, и все мы помним завет Иисуса Христа, данный людям при исцелении расслабленного: «Чадо, прощаются тебе грехи твои».

Учитель одобрительно кивал головою.

– Обновление души необходимо потому, что жизнь человека протекает в противоборстве греха и добра, тьмы и света. Апостол Павел сказал об этом в «Послании к римлянам»: «Знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе, потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Если же делаю то, что не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех… Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти?»

Да будут нам опорой святые наставления. Если человек не видит, что в жизни его верховенствует грех, – он воистину беден. Беден всякий из нас, кто не познал меры своей духовной нищеты, а эта нищета страшнее любой другой пагубы, ибо удаляет бедного человека от сокровищницы общения с Богом, от Бога.

Василий остановился. В классе было тихо.

– Хорошо, – сказал учитель, – однако коротко, неполно и незавершенно. Если можете, извольте продолжить проповедь.

– Архиерей, не подкачай! – шептали за спиной.

Василий снова нашел поддержку у святителя Григория Богослова:

– «Красотой почитай благолепие души; не то, что могут написать руки художника, а время разрушить, но то, что усматривается взором целомудренного ума». На любой вершине духовного совершенства грех может поразить человека и бросить в пропасть отчаяния. Борьба с грехом не имеет подобия в тварном мире. Это обстоятельство делает дорогу к свету тяжкой, а то и мучительной. Кто из смертных способен пройти эту дорогу в одиночку? Даже праведникам ее не одолеть без Божьей помощи… Божественное водительство не только указывает нам всем святую цель жизни. Это Он, Христос, помогает нам Своим сошествием на землю, Своими крестными муками, смертью и Воскресением. Наша борьба с грехом двуедина. Греху противостоят одновременно и человек, при всей своей слабости, и Бог со славою Своею и Своею силой.

Таинство покаяния даровано Господом в помощь нам, это наше самое верное оружие, когда человек бодр, а когда немощен – то это лучшее из лекарств душе и телу.

Да услышим в последний час свой доброе слово нашего Всевышнего Врача: «Чадо, прощаются тебе грехи твои. Аминь».

Все это вылилось из души просто, легко, будто пробился родник и побежал светлым ручейком, а вместо воды были слова.

– Аминь, – повторил учитель. – Садитесь, Беллавин. Что можно добавить к произнесенному?

Поднял руку Борис Царевский, товарищ по сокровенным беседам.

– Видимо, надо было сказать о Божественной силе таинства покаяния, когда закоренелый грешник, покаявшись, во мгновение ока очищает душу от скверны греха. Искреннее покаяние не только изглаживает грехи перед Господом Богом, но делает их как бы несуществующими.

– Прекрасное дополнение, – похвалил учитель. – Кто еще?

Вспомнили: благодатная сила Божья сочетается с подвигом человеческого духа. Тяга к истине присуща душе.

Василий вдруг побледнел, поднял руку.

– Что, Беллавин?

– Я забыл сказать, может быть, о самом главном… Об убийстве помазанника Божия, императора Александра Николаевича. О грехе, который совершен злой богоборческой силой, но который ложится ярмом на весь русский народ. И мы всем народом должны покаяться в страшном грехе, умоляя: «Владыка, прости беззакония наша».

– Да, да, – сказал учитель, – но, пожалуй, это тема особой проповеди. – Улыбнулся Василию: – Всего-то, конечно, объять невозможно. Проповедь, я думаю, получилась. С такой безбоязненно можно и к прихожанам выходить… Для начала будем пробовать свои силы в семинарском нашем храме. А вам, Беллавин, скажу: у вас прекрасная память, но главное – вы умеете пользоваться знаниями. Задание всем. Прочитайте книгу епископа Палладия «Толкование на псалмы, составленное по текстам: еврейскому, греческому и латинскому (Вульгата), по учению отцов и учителей Святой Церкви». Книга принесет всем вам несомненную пользу.

Урок закончился. Товарищи подходили к Беллавину, обнимали:

– Архиерей! Тут уж ничего не попишешь!

Горе

– Беллавина! Не видели Беллавина?!

Василий Иванович быстро промокнул чернила и спрятал тетрадь в стол: писал сочинение за скорбного умом собрата – грозило отчисление.

Дверь в класс отворилась.

– Что вы такие красные? – удивился дежурный вратник. – Архиерей, к тебе отец приехал.

– Господи! – удивился Василий Иванович, пошел следом за дежурным, но вернулся, шепнул своему товарищу: – Перепиши, да смотри, ошибок не наделай.

Отец ждал сына в комнате для свиданий с родственниками.

– Вася! – всплеснул он руками, вскакивая навстречу, и остановился. – Вася, Господи! Я ведь с горькой к тебе вестью. Сам вот решил приехать…

– Мама?! – Василий Иванович почувствовал, как испугалось сердце.

– Павел!.. Павел умер.

Василий Иванович побелел, целовал батюшку в мокрые щеки как во сне.

– Я у Князевых остановился, – говорил Иоанн Тимофеевич. – Пошли, панихиду закажем… Я завтра в Печеры съезжу. Помолюсь.

В голове, в сердце, в теле громоздилась бесцветная, бездушная пустота.

Два года тому назад Павел закончил историко-филологический факультет. Получил диплом учителя гимназии, но не было вакансий. Подал бумагу в Министерство народного просвещения, просил освободить от обязательной службы по гражданскому ведомству. Отпустили на все четыре стороны. Нашел место преподавателя латинского языка в Сызранском духовном училище, вернулся в лоно матери-Церкви. И вот – всему конец, в двадцать шесть лет…

– Помнишь, сон мне был? – спросил Иоанн Тимофеевич.

– Помню, батюшка… Мы тогда с Ваней Павлу поклонились, чтоб ему выпал жребий быть великим человеком… Как же так?

– Смирись, Вася. Смирение – самый лучший врач.

Ночью Василий Иванович пробудился от неясного, но очень дорогого воспоминания… Они с Павлом сразу после грозы вышли на улицу, вот только чего ради? Закрыл глаза и увидел сверкающую нить… Павел змея запустил! Нить была вощеная. Целый клубок. Змей, умчавшись в небеса, размотал нитки без остатка. Павел уже учился в институте, но был счастлив, как мальчик: «Вася, он же у нас – братец молний. Его же и не видно!»

Змея и впрямь невозможно было найти среди сияющих облаков.

«Он словно живой. Он стремится залететь еще выше. Он выше стрижей! Ты видишь стрижей?»

Павел дал брату подержать в руках нить, и Вася почувствовал, как она дрожит, напрягается, тянет вверх.

«Павел, – сказал про себя Василий Иванович. – Я чувствую эту нить в себе. Я не знаю, что она такое, но я ее не выпущу».

Змея они, подчиняясь его порывам, отпустили, искали потом и не нашли.

«Павел, ты всегда хотел прожить какую-то особую, умную, полезную жизнь… Не знаю, получится ли у меня, но постараюсь быть достойным твоего одобрения. Ты хоть во сне ко мне приходи».

– Господи, Господи, помилуй меня!

Закрыл лицо рукой и почувствовал нить, упругую, тянущую вверх, но это был уже сон.

Веселый, легкий на шутливое слово, воспитанник Беллавин стал молчаливым, отстраненным.

В семинарии все было по-прежнему, но он чувствовал себя одиноким.

– Архиерей, встряхнись! – говорили ему. – Ты совсем у нас заучился. Кого-кого, а тебя в академию примут. Ты ведь Архиерей!

– Не вижу, чтоб мы заучивались, – отвечал Беллавин серьезно. – Уроки и те готовим спустя рукава.

Академия

К зданию Духовной академии Василий Иванович Беллавин подъехал на извозчике, это был первый в жизни извозчик, нанятый самостоятельно.

Трехэтажное высокое здание с колоннадой над входом стояло в глубине двора. Дверь как дверь – ничего величественного, но сердце трепетало… Он учился десять лет, чтобы получить возможность прийти сюда, а если Бог благословит, остаться здесь.

Во дворе было пусто. Василий Иванович вздрогнул, когда кто-то сказал:

– Кваренги и Руска.

Возле березы стоял человек. Наверное, старшекурсник. Лицо бритое, бледное, но в больших глазах теплота.

– Ах, это архитекторы! – догадался Василий Иванович. – Я сюда не праздно. Я приехал сдавать экзамены.

– Сначала идите к инспектору, потом к отцу эконому, устраивайтесь. До экзаменов почти неделя… Вы из каких мест?

– Закончил Псковскую семинарию. Из Торопца.

– Вот оно как! Мы с вами земляки. Я с Селигера.

– Из Осташкова?

– Из Кравотыни, из села. В Осташкове учился.

– Я тоже из села, вернее, с погоста… Это уже потом отца перевели.

– Деревенский народ от доброго корня. Будьте посмелей. Здесь такие же люди, как и всюду.

– Но ведь… академия! – вырвалось у Василия Ивановича.

Земляк чудесно рассмеялся.

Представившись инспектору, заплатив отцу эконому за половину месяца восемь рублей пятьдесят копеек, абитуриент Беллавин устроился в комнате для студентов и отправился искать Исаакиевский собор, а в соборе – мозаики торопчанина академика Раева. Уроки Матвея Матвеевича не забывались.

Темная громада храма показалась чудовищной гробницей, куда нет никому входа. Но вход нашелся. Внутри – город, с улицами, с площадью. Света много, но Василий Иванович не испытал здесь обычного теплого чувства, каким полна всякая русская церковка. Знаменитые малахитовые столбы – как каменный лес. Мозаики святых телесно живые, но не молитвенные, не иконные.

Перед алтарем испытал замешательство: как тут можно служить? Для толп? И как тут можно молиться в общении, когда чувствуешь себя одиноко, как на Страшном суде. Все твое доброе и недоброе – ничтожно до пустоты.

Из собора мимо памятника Петру вышел к Неве. Когда-то Матвей Матвеевич сказал об этом памятнике: «Задними копытами своего сатанинского коня Петр раздавил Россию, и она – увы! – не сумела его поглотить. Передние копыта зверя еще не раз обрушатся на самое темя нашей страны-великомученицы».

Василий Иванович прошел мимо памятника не останавливаясь, но глядел внимательно. Лицо у Петра дикое, а конь действительно страшен.

Зато Сенат смотрится весело, а ведь такой огромный.

Возле Невы было ветрено, холодно. Василию Ивановичу почудилось: река катит сквозь него, ощутил ее ток, ее натужное биение о гранитные берега. Нева была то же самое, что Медный всадник, что темный Исаакий под латунным куполом.

На другом берегу радостно голубела Кунсткамера. Значит, рядом университет, а за темными деревьями – Академия художеств. Одним словом – Васильевский остров.

Обратно шел по Невскому проспекту. Устал, но Казанского собора миновать не смог. Простору храма уже не удивился. Поставил свечу перед чудотворной иконой.

Чаю напился в трактире, в каком-то переулке. Отдохнул. Литургию слушал в лавре, приложился к мощам святого князя Александра Невского.

Все остальные дни перед экзаменами провел в стенах академии. На Успение молился в академической церкви.

Первые три экзамена были письменные: 19 августа – по Священному Писанию, 20-го – по логике, 21-го – по латинскому языку на латинском языке. На устные, по основному богословию и по русской церковной истории, давали по два дня подготовки. Языки, греческий и французский, сдавали без передыха.

В предпоследний день августа 1884 года девятнадцатилетний абитуриент Василий Иванович Беллавин нашел свое имя в списке студентов академии. Из почти сотни претендентов приняли пятьдесят. Начиналась новая, ученая, санкт-петербургская жизнь. И – радостная неожиданность. Молодой человек, встреченный возле академии в день приезда, оказался преподавателем общей церковной истории, живой легендой академии. Имя этой легенды – Василий Васильевич Болотов.

После первой лекции Болотов сказал Беллавину:

– Вот видите, все не так страшно. Перед дверьми страшнее, не правда ли? – И шепнул: – Деревенщина хоть и хлебает щи лаптем, но в трудах усердна, а смекалку ей Господь Бог дает… Как вам показалась жизнь в академии?

– В семинарии на запоре держали, а здесь свободно.

– Свобода для иных большой искус. Постарайтесь быть хозяином свободного времени. В одном вам не повезло: вводят новый устав. Всем уже ясно, что это «задний ход». Упразднение отделений скажется на глубине знаний. Сочинения будут даваться на более общие темы в ущерб специализации. А совет вам таков: относитесь со всей серьезностью к семестровым сочинениям. Баллы за сочинения весьма влияют на годовые оценки.

Студенты первого курса занимались на третьем этаже. Окна выходили на лавру. Спальни на втором. Были особые комнаты для занятий. В комнате два стола. На двенадцать мест. Место закреплялось на все четыре года учебы. Здесь же церковь, актовый зал, Церковно-археологический музей, студенческая читальня. Библиотека помещалась в особом здании, в саду.

Спальни светлые, просторные, одежда казенная, питание достаточное: учись и будь ученым.

Василий Иванович почитал себя за великого удачника. Помолиться, поблагодарить Господа Бога за Его милость нашел укромное местечко, недалеко от академии: Скорбященскую часовню на Стеклянном заводе.

Свет учения

Всякое поколение учителей есть почва для приходящих в мир, для новых вдохновенных прозорливцев и накопителей сокровищ веданья.

В 1884 году Санкт-Петербургская духовная академия отметила юбилей. Семьдесят пять лет.

Основанная в 1809 году, она была преемницей Александро-Невской академии, учрежденной Павлом I 18 декабря 1797 года.

Устав Петербургской духовной академии составили М.М. Сперанский и член Святейшего Синода архиепископ Калужский Феофилакт (Русанов).

Первыми ректорами были архимандрит Евграф (Музалевский-Платонов) и архимандрит, а потом епископ Ревельский Филарет (Дроздов).

Если в иных семинариях процветала зубрежка «от сих до сих», то во всех четырех академиях: Киевской, Московской, Казанской и Петербургской – обучение было и фундаментальное, и творческое.

Митрополит Евлогий, учившийся в Московской академии, в своих воспоминаниях показал широту и глубину академической методы. «В занятиях наших самое важное были сочинения. Отметки за сочинения считались в четыре раза выше отметок за устные экзамены… В сочинениях студент обнаруживает весь свой научный багаж и всю меру своего развития. Первое сочинение было мной написано на следующую тему: “Изменение идеалов искусства под влиянием начал, внесенных в мир христианством…” Мне пришлось ознакомиться с разными образцами дохристианского языческого искусства, проследить, как преобразился идеал красоты земной и идеал красоты небесной, как Афродита небесная восторжествовала над Афродитой земной».

Об учебе будущего патриарха в академии сохранилось не много свидетельств. Но мы знаем, кто были его учителя. Студенты благоговели перед Василием Васильевичем Болотовым.

Светоч русского богословия родился 31 декабря 1853 года. Отец его, Василий Тимофеевич, был дьячок. Утонул на Селигере за полтора месяца до рождения сына. Провалился под лед, загоняя гусей. Мать, Мария Ивановна, всю жизнь пекла просфоры, получая в год десять – двенадцать рублей. Подкармливали крестьянки, которым она шила платья.

Духовное училище Василий Васильевич закончил в Осташкове. Квартира, где он жил с товарищем, была рядом с молельней евреев. Дети бегали туда смотреть и шалить, а Болотов научился читать и писать по-еврейски. На каникулах в церковной библиотеке взял «Богослужебные каноны на греческом, славянском и русском языках». Не имея словаря, составил пространный канон в честь Василия Великого на греческом и славянском языках. Училище закончил первым учеником. Поступил в Тверскую семинарию. Здесь овладел латынью, греческим, немецким и французским языками. На третьем курсе написал на еврейском языке сочинение на тему: «Чем особенно привлекло к себе иудеев идолопоклонство?» Начал учить сирийский и арабский языки. Преподаватели говорили о Болотове: надо поставить его на первое место, потом пропустить номеров сорок и ставить второго.

В Петербургскую духовную академию Болотов сдал экзамены вторым, но уже на первом курсе удивил преподавателя Нурока: выучил английский язык чуть ли не за семестр. Углубленно изучал латынь, древнеэфиопский язык гэыз, амхарский, коптский, а также армянский, грузинский, турецкий, мадьярский, персидский…

Советом академии, учась на третьем курсе, был принят на кафедру церковной истории, заместив умершего И.В. Чельцова. Полтора года ожидали, когда Болотов защитит диссертацию на степень магистра. Эта диссертация «Учение Оригена о Святой Троице», отмеченная премией митрополита Иосифа, принесла молодому богослову известность, его мнение стало авторитетным. В 1885 году Болотова утвердили в звании экстраординарного профессора академии. В 1896 году – ординарного. Докторской степени не защищал, но труды его были фундаментальны, и в 1893 году он избран в члены-корреспонденты Императорской академии наук. Состоял делопроизводителем Комиссии Святейшего Синода по старокатолическому вопросу, составил двадцать семь тезисов о филиокве, был редактором чиноприема сиро-халдейских христиан, пожелавших воссоединиться с Православной церковью, принимал участие в Комиссии по вопросу о реформе календаря и незадолго до кончины получил приглашение занять кафедру церковной истории в Петербургском университете. Умер на сорок шестом году, пережив свою мать на десять месяцев.

Среди преподавателей во времена учебы Беллавина особенно популярны были В.И. Ламанский – читал лекции по славянской филологии, Я.И. Каринский – профессор кафедры метафизики, И.Ф. Нильский – знаток церковного раскола, Н.В. Покровский – заведующий Церковно-археологическим музеем, профессор церковной археологии, И.Е. Троицкий – редактор «Христианского чтения», профессор по кафедре истории и разбора западных исповеданий.

Первокурсникам было незаметно, однако жизнь академии менялась не только потому, что Святейший Синод ввел новый устав – порядки и сам академический дух обновлял новый ректор. Эпоха белого духовенства в академии кончилась. В 1883 году протоиерей Иоанн Леонтьевич Янышев, бывший ректором семнадцать лет, получил назначение во дворец и высший для белого духовенства сан протопресвитера.

Протопресвитеров в державе Российской было четверо. Протопресвитер Большого придворного собора и московского Благовещенского, глава придворного духовенства, духовник их императорских величеств – именно на эту должность и был взят Иоанн Янышев; второй по значению – протопресвитер военного и морского духовенства, третий и четвертый – настоятели московских кремлевских соборов Успенского и Архангельского. Эти последние не имели ни канцелярий, ни особых прав.

Благожелательный ровный нрав отца Иоанна Янышева вел его от службы к службе, которыми он всегда был очень доволен и всякое назначение принимал как Божью милость. Ученые его труды получили признание, и три года отец Иоанн состоял профессором богословия и философии Петербургского университета, потом служил в нескольких посольских церквях за рубежом и кончил эту свою деятельность преподаванием Закона Божьего в Копенгагене принцессе Дагмаре, ставшей императрицей Марией Федоровной.

За ректором Янышевым водилась одна вполне простительная слабость – опекать светлые головы. Последними его любимцами в академии были студенты Алексей Храповицкий и Михаил Грибановский. Найдя в обоих таланты ученых и проповедников, отец ректор добился в Синоде разрешения иметь при академии проповеднический кружок.

Кружок остался и при новом ректоре, преосвященном Арсении (Брянцеве). Арсений носил титул епископа Ладожского, викария Санкт-Петербургского, и, как многие русские иерархи, был выходцем из беднейших причетников, дьячков сын.

Великий почитатель церковного благолепия, ректор-монах ввел в академической церкви длинные службы, пекся об их торжественности, гневался за малейшую нестройность в пении. Вскоре обнаружилось и его пристрастие – постригать студентов в монашество. Постригать начинали со второго курса, и у студента Беллавина было время приготовить себя к иноческому чину, а вот проповедничеством увлекся. Может быть, потому, что в кружке верховодили знаменитые на всю академию блистательные Храповицкий и Грибановский.

На одно из занятий Храповицкий принес «Дневник писателя» Достоевского.

– Этот журнал – последний завет Федора Михайловича, – говорил Храповицкий, проникновенно вглядываясь в лица слушателей. – Помечен январем 1881 года, а поступил в продажу уже после кончины нашего писателя-пророка.

– Вы предлагаете обсудить дневник? – спросил четверокурсник Новорусский.

– В этом номере «Дневника» писатель никак не затронул темы Церкви, но вот к чему я хотел бы призвать вас, моих единомышленников… Что нас привело в эти стены? Желание устроить свою жизнь? Но священство избавляет разве что от голода, а ученый магистр получает в четыре раза меньше столичного псаломщика, да псаломщик еще за квартиру не платит.

– Иные высокопреосвященства живут не как грузинские князья, у которых, кроме газырей, ничего нет, а как бароны из еврейских банковских домов, – сказал Новорусский. – Киевский митрополит, говорят, имеет сто тысяч годового дохода.

– И все-таки, Михаил Васильевич, я желаю, и желаю страстно, чтобы лучшие из нас приняли постриг… Понимаю вашу неприязнь к тем, кто со студенческой скамьи думает о карьере, об этих многих тысячах, о беспредельной почти власти над несчастными сельскими батюшками… Но есть ведь и подвижники! Россия богата искренними людьми. Служение Господу ради спасения себя, своего народа, Отечества и всего мира – не худшая доля. Я хочу и буду стремиться, чтобы мои прихожане ли, студенты или, коли Бог даст, епархия поняли и приняли красоту подвига преподобного Антония Великого. Если ныне кто-то из преосвященных ведет жизнь, недостойную монашеского чина, это не предмет для дискуссии – враг порочит монашество с того самого дня, когда первый во Вселенной инок Антоний покинул богатый дом и ушел в хижину. Я убежден: мы не откажемся от пути, указанного Всевышним.

– Если мы решили обсудить последний выпуск «Дневника» Достоевского, то давайте хотя бы прочитаем его, – улыбнулся Новорусский. – О монашестве Федор Михайлович в нем ни словом не обмолвился.

Лицо у него было мужицкое, простое. Широколобый, глаза невыразительные, улыбка детская.

– Но я с этого и начал. Дело в ином! – Храповицкий даже руки вскинул. – Федор Михайлович умел видеть и предвидеть. Вслушайтесь в его слова: «…Рухнуло крепостное право, мешавшее всему, даже правильному развитию земледелия, – и вот тут-то бы, кажется, и зацвести мужику, тут-то бы, кажется, и разбогатеть ему. Ничуть не бывало: в земледелии мужик съехал прямо на минимум того, что может ему дать земля». И вывод. Обязательный, беспощадный вывод, подсказанный великому писателю жизнью: «Не захочет ли, напротив, сословие опять возгордиться и стать опять над народом властию силы, уж конечно, не прежним крепостным путем, но не захочет ли, например, оно, вместо единения с народом, из самого образования своего создать новую властную и разъединительную силу и стать над народом аристократией интеллигенции, его опекающей». Это закрепощение Достоевский относил не в какое-то неопределенное будущее. Он видел его вокруг себя, мерзкое, многоликое… Я тут подчеркнул… Вот! «Не железнодорожник ли и жид владеют экономическими силами нашими?» Вот! «Фабрики сокращают производство до минимума». Вот! «Труда и сознания, что лишь трудом “спасен будеши”, – нет даже вовсе. Чувства долга нет, да и откуда ему завестись». И – вывод, вывод нежданный и горчайший: «Спокойствия у нас мало, спокойствия духовного особенно, то есть самого главного, ибо без духовного спокойствия никакого не будет. На это особенно не обращают внимания, а добиваются только временной, материальной глади…» Вслушайтесь ради Бога в это – «добиваются только временной, материальной глади».

– Тишь и гладь разорвала бомба, унесшая жизнь Александра Освободителя, – сказал Грибановский. – Федор Михайлович радовался тому, что крепостное право, рухнувшее в один миг, со всеми последствиями, проистекающими от скоропалительности, не повлекло за собой революции. Но, господа, убийство царя – деяние, может быть, более страшное, чем революция. Народ, допустивший сей подлейший акт, отдаст себя во власть Божьего суда и Божьего гнева.

– Давайте все-таки прочитаем этот вещий, как вы теперь видите, дневник, написанный Федором Михайловичем за несколько дней до кончины и за месяц до первого марта.

Дневник прочитали.

– «Англии бояться – никуда не ходить!» – повторил слова Достоевского Беллавин.

– Победа в Геок-Тепе – победа оружия. – В голосе Храповицкого слышалось назидание первокурснику. – Будут ли у нас, у русского духовенства, победы? Познаем ли мы с вами восторг духовного торжества? Вот с чем надо нам являться на каждое занятие, в аудиторию любимого профессора или того, кто слывет скучнейшим. Нас готовят в этих стенах противостоять врагу Бога и человека. Всегда ли мы помним об этом, захваченные течением обыденности? Думайте о спасении, господа! На нашей с вами совести – будущее России… Слова громкие, но никуда нам от этого не деться. От нас, господа, во многом зависит, от молитв наших, что пошлет Господь Белому царству в завтрашнем веке, которым закончится вторая тысяча лет христианства.

После занятия к Беллавину подошел Новорусский:

– Пусть вас не смущает напористость Храповицкого. Он – прекрасный студент, но, – Михаил Васильевич улыбнулся, – несколько избалованный. Первый ученик в гимназии, первый на курсе…

Храповицкий вдруг подошел к ним.

– Позвольте с вами познакомиться, – сказал он Беллавину.

– Василий! – вспыхнул первокурсник. – Василий Иванович…

– Алексей Павлович.

– Вы чудесно прочитали Достоевского. Внутри меня все время что-то напрягалось, дрожало.

– Значит, вы наш, – серьезно сказал Храповицкий. – Признаться, при чтении я невольно пытаюсь копировать Федора Михайловича. Копия, разумеется, очень и очень бледная. Мне посчастливилось слышать на писательских вечерах… в чтении автора главы из «Карамазовых» и «Подростка». Ни одному артисту не дано было так произносить слово. Когда Федор Михайлович заканчивал чтение, в зале всегда разражалась тишина. Ни с чем не сравнимая звенящая тишина восторженного потрясения… Мы рады, что вы пришли в наш кружок, – медленно поднял глаза на Михаила Васильевича. – Откуда у вас такая фамилия? Из каких это вы новых русских?

– Я Новгородской земли человек, – сказал Михаил Васильевич. – Есть Старая Русса – последнее гнездовье Федора Михайловича, а есть и Новая Русса. Моему батюшке в семинарии даровали эту фамилию.

– А я тоже новгородец! – обрадовался Храповицкий. – Моя родина – село Ватагино, имение матушки.

Поклонник Оригена

Пронесся слух: в академию назначен очередной инспектор, некий архимандрит Антоний. Прежним инспектором был ректор Арсений.

Скоро узнали фамилию Антония – Вадковский.

На переменах возле Храповицкого и Грибановского кучковались студенты разных курсов: требовалось высокое мнение светочей – какие ветры дуют теперь в академические паруса – ректор открыто приблизил к себе любимцев Янышева.

– Антоний (Вадковский) – редактор «Православного собеседника», магистр богословия, любимый профессор Казанской духовной академии, – сообщали студентам Храповицкий и Грибановский. – Скорее всего, нам повезло.

Нашлись земляки нового инспектора. Родом Вадковский был из Тамбовской губернии. Отец – священник, служил в селе Ширингуши. Мирское имя Антония – Александр Васильевич. Окончил Тамбовскую семинарию и Казанскую академию. В академии был оставлен на кафедре пастырского богословия и гомилетики. Ученый из серьезных. Несколько лет занимался описанием старопечатных книг и рукописей из собрания Соловецкого монастыря.

Новые и новые сведения летали, как ласточки, по академии. Узнали: о монашестве Вадковский не помышлял, но умерла жена, четыре года был вдовцом, сам воспитывал двоих детей, и вдруг летучая болезнь забрала обоих. Несчастье подкосило профессора. Отринул от себя мир с отвращением. Можно сказать, бежал в монашество. Постригал Вадковского владыка Палладий, казанский архиепископ. Послушание новый инок получил сразу высокое: стал игуменом Иоанно-Предтеченского монастыря, у себя же в Казани. Не прошло года, вернули в академию инспектором. И вот перемещение с повышением…

Ректор Арсений представил архимандрита Антония на вечерней молитве. В неровном свете свечей подробно разглядеть новое начальство студенты не успели. Высокий, темноволосый… Спину держит прямо – значит, порядок любит. На предложение ректора сказать студентам свое кредо ответил одной фразой:

– У нас впереди есть время, чтобы узнать многое друг о друге, теперь час молитвы – вот и помолимся.

От этих слов зародилась в сердцах студентов тревога: ждали со сладостной надеждой обрести еще одного профессора из «своих», знавшего в детстве и в юности нужду, из честнейших – достигшего ученых степеней, сана архимандрита, должности инспектора без протекций.

Природная даровитость, чистота души да Божья воля – вот три ходатая таких людей.

На первой лекции нового преподавателя Беллавин волновался, словно сам должен был держать слово перед аудиторией, избалованной замечательными лекциями ученейших богословов России.

Думал увидеть человека подавленного, может быть, даже равнодушного, ибо Бог взял у него все, что дорого в жизни, и ошибся.

Архимандрит был густобровый, густобородый, лицо открытое, русское, в серых глазах воля и синее сияние… Свой крест монах Антоний нес не на сгорбленной спине, другим горбиться тоже, пожалуй, не позволит.

Профессор положил на кафедру тетрадь, открыл, подошел к окну и, трогая рукою нагрудный крест, первую фразу произнес негромким, монотонным, без оттенков, чистым голосом:

– История проповедничества есть повествовательное представление господствовавших в Христианской церкви в течение всего ее существования общественных христианско-нравственных наставлений, постепенное раскрытие свойств этих наставлений христианской проповеди, отношений, в которых она находилась к другим формам, и, наконец, тех влияний, которые оказывала она на состояние Церкви от начала ее существования до нынешних времен по отношению к ее вере и членам. Все сказанное есть понятие о гомилетике, а предмет этой науки следующий…

Антоний встал за кафедру и, накрыв ладонью тетрадь, словно бы опираясь на ее авторитет, так же монотонно, ясно, не нажимая на слова, определил, что же такое гомилетика, и все слушали, следя за мыслями профессора и принимая эти мысли, как свои, жившие в них всегда в чувстве, но только теперь проявившиеся в слове.

– Существенный и главный предмет истории проповедничества составляет христианская церковная проповедь, рассматриваемая в ее последовательном развитии как по отношению к практике ее, так и к теории. Таким образом, она слагается из двух элементов: из истории церковного собеседования, что составляет историю проповедничества в собственном смысле, и из истории его теории – истории гомилетики. К церковному собеседованию относится всякое общественное, хотя бы даже и совершенно безыскусственное религиозное наставление… История церковного собеседования занимается по преимуществу изучением главных изменений в его судьбе, повышением или понижением проповеднического вкуса и более или менее целесообразного отправления самой проповеди с ее причинами и последствиями…

В словах Антония не было ни нарочитой занимательности, ни молниеподобных откровений, привлекало иное: каждое положение казалось истиной, которую нужно принять, сохранить, а главное – следовать ей.

Говоря о достоинствах проповеди, Антоний находил, что «содержание, конечно, важнее формы, но одно без другого недостаточно. Произведения, в которых форма составляет главное – произведения искусственные, недостойные проповеди как возвещения Божественной истины. Христиански чистое и достойное содержание без приличной формы говорит о недостаточно благоговейном отношении к высоте этого содержания. Достоинство совершеннейшего христианского красноречия поэтому должно быть приписываемо тем проповедям, которые соединяют в себе оба эти качества – чистоту веры с достойною формой».

О проповедях Христа Антоний говорил просто, без мистического тумана. Цель проповедей, препятствия к достижению цели, успех, причины успеха. А раскрывая свойства Божественного Слова, выделял выбор материи, основанный на практической жизни, употребление Священного Писания и притч; раскрывая способ доказательств, указывал на форму речей Христа.

С первой же лекции гомилетика стала любимой наукой.

Все с нетерпением ждали, как профессор Антоний оценит ораторскую деятельность Оригена.

Ученик неоплатоника Аммония Сакка Ориген возглавлял христианскую катехетическую школу в Александрии, а потом в Кесарии. Дал развитие всех теологических направлений, почитал свою систему ортодоксальной, но через полтора столетия ортодоксальность великого экзегетика была поставлена под сомнение, а в 553 году Вселенский Собор осудил Оригена.

Антоний, оценивая аллегорический метод истолкования Библии (буквальное истолкование Ориген называл Лотовою женой, превращенной в соляной столб), сказал без оговорок:

– Его беседы, или гомилии… составляют драгоценное сокровище для церковного витийства, давая нам возможность оценить его ораторский талант, и, кроме того, сообщают верное понятие о форме и характере евангельской проповеди в третьем веке… А как нам, грешным, не восхититься благоразумной, хотя и огорчительной скромности Оригена, который позволил записать свои проповеди только в пору зрелой мудрости, после шестидесяти лет?

Говоря о временах седой древности, профессор Антоний не забывал вернуть своих слушателей в нынешний день.

– Разве это не прискорбно, – обращался он к студентам, – что правильное, постоянное и методичное изъяснение Евангелия не составляет более обычаев, приемов современного проповедничества?

– То правда, – соглашался профессор с критиками, – краткость и сжатость не были принадлежностью Оригена, но зато его речь была обильна и ясна… Феофил Александрийский называет его ваятелем слов, но, очевидно, подобные суждения страшно преувеличены. Ориген никогда не говорит из пустого удовольствия говорить, и каждое его сочинение имеет великую силу.

Слушая Антония, студент Беллавин рисовал себе мир, в котором жил неистовый аскет, неутомимый проповедник. Сохранилась малая часть его гомелий, числом в две тысячи! То было время всемирной христианской надежды на скорое преображение человеческой природы, время бестрепетной веры. Будет ли у России когда-нибудь свой Ориген? Можно ли поднять русский народ словом, поднять и повести на делание блага всему миру и самим себе? Было ли, будет ли в истории такое, чтоб на причастие, на покаяние пришел весь народ и преобразил себя?

– Беллавин, вы где-то далеко. – Профессор стоял перед студентом.

Вспыхнул, встал:

– Простите меня, профессор. Я думал о том – родится ли когда-нибудь в России свой Ориген. Возможно ли покаяние всего народа… Но я, думая о своем, слушал вас.

– И вы можете передать хотя бы общий смысл сказанного мною?

– Да, профессор. Вы привели пример многословия Оригена и процитировали его: «Господь уснул». Такое удивительное и замечательное событие. Тот, Кто никогда не спал, погрузился в сон. Тот, Кто управляет небом и землею, уснул! Тот, Кто никогда не спит, представляется спящим! Да, Он спал телесно, но Своею Божественною силой возмущал море, поднимал волны, устрашал Своих апостолов, чтобы дать им потом доказательство Своего могущества. Иисус Христос спал по отношению к тому, подобно тому, как сидел у колодца, усталый от пути, пока был телом человеческим. Иисус спал, как человек, но силой Своего Божества Он возмущал море и потом утишал его. Он спал телесно, для того чтобы возбудить Своих учеников и сделать их бодрыми, а главным образом с целью научить нас, чтобы мы не допускали заснуть нашей душе, нашему уму и благоразумию, но чтобы бодрствовали во всякое время, прославляя Господа и прося у Него здоровья и жизни…

– Вы слышали и меня, и Оригена, – улыбнулся Антоний, – что же до ваших забот о российском Оригене, до мечтаний о всенародном покаянии… мне это близко… Поздравляю вас, такая филологическая память – дар… Но дар – это алмаз. Чтобы алмаз заблистал во всю свою красоту, его нужно огранкою и шлифовкою преобразовать в бриллиант. Огранка – наука, здесь многое зависит от учителей, а вот шлифовка – это ваш собственный труд.

Стремительные перемены

18 мая 1885 года, в День мученика Феодота Корчемника и семи дев-мучениц, ректор академии преосвященный Арсений, епископ Ладожский, постриг пятикурсника Алексея Храповицкого в монашеский чин, в мантию. Была суббота под воскресенье Всех Святых, в земле Российской просиявших.

Преосвященный Арсений нарек постриженника Антонием в честь преподобного Антония Римлянина. Может быть, потому, что преподобный отец прославился в Новгородской земле. Житие Антония Римлянина одно из самых мистических. Родился Антоний в Риме. В семнадцать лет, получив наследство умерших родителей, забил сокровища в бочку и пустил в море. Двадцать лет прожил в скиту, пока монахов не разогнали латиняне, бродил по свету, целый год спасался на берегу неведомого моря, на камне. 9 сентября 1105 года сей камень буря унесла в открытый простор и через день, под праздник Рождества Богородицы, поставила на берегу реки Волхов в трех верстах от Новгорода. Здесь Антоний основал Рождественский Богородицкий монастырь. Сюда и приплыла бочка, пущенная в море в юности. Рыбаки поймали.

Получив свое богатство во второй раз, Антоний истратил его с пользою, купил земли для монастыря и построил собор Рождества Пресвятой Богородицы. Сей собор и поныне стоит.

Новое имя Храповицкий принял как награду, пока еще не заслуженную.

В простых иноках ходил меньше месяца.

12 июня посвятили во диакона, 30 сентября – в иеромонаха. Ректор Арсений оставил Храповицкого в академии, а Синод пожаловал первой должностью – субинспектор Санкт-Петербургской духовной академии. Двадцатидвухлетний Антоний (Храповицкий) стал помощником сорокалетнего инспектора Антония (Вадковского).

Был удержан при академии и другой иеромонах – Михаил Грибановский.

Если Храповицкий принял свое назначение как должное, Грибановский попытался отказаться от желанного для многих места. Хотел уйти в монастырь, но Антоний (Вадковский) настоял не торопиться, не самовольничать. Грибановский поехал в Оптину пустынь, и знаменитый старец Амвросий благословил его служить в академии.

Вышло так, что очень скоро дальнейшее пребывание в родных стенах превратилось в пытку совести для Храповицкого. Ректор Арсений, пекшийся о спасении душ своего ученого юного стада, пользуясь особой близостью субинспектора к студентам, потребовал от него доносить обо всех, даже самых незначительных нарушениях дисциплины. Иеромонах Антоний тотчас написал в Синод прошение о переводе. Строптивца решили наказать. Отправили преподавателем неполной семинарии в Польшу, в Холм. Но неугоден стал и Арсений.

А тут еще на Духовную академию надвинулась тень позора. 3 марта 1887 года арестовали Новорусского, оставленного в прошлом году претендентом на кафедру, профессорским стипендиатом. Человек верующий, застенчивый, Михаил Васильевич никогда не участвовал в каких-либо протестах. Диссертацию писал о немецком психологе и педагоге Бонеке. От какой бы то ни было политики был всегда далек. Жил до пятого курса в академическом общежитии. И вот – заговорщик! На его квартире, в Парголове, нашли бутыль азотной кислоты для производства трех фунтов динамита. Динамит преступники приготовляли, чтобы начинить бомбы, предназначенные его величеству государю Александру III.

– Ужас! Ужас! – говорили в академии друг другу студенты и преподаватели. – Ужа-а-ас!

Злоумышленников и главу их, студента университета Александра Ульянова, полиция переловила 1 марта: убиенный государь Александр Николаевич Освободитель в день страшной смерти своей защитил с небес царственного сына от бомбы.

Судили покусившихся на жизнь помазанника Божьего 15–19 апреля. Пятерых приговорили к повешению, Михаила Васильевича Новорусского – к пожизненному заточению в крепости.

В апреле же состоялось перемещение Арсения (Брянцева). Поехал в Ригу, окормлять жизнь епархии.

Ректорское место освободилось для новой восходящей звезды – Антония (Вадковского).

Во-первых, он был своим человеком в доме обер-прокурора Константина Петровича Победоносцева. Супруга Победоносцева, Екатерина Александровна, души не чаяла в этом безупречной честности архимандрите, надевшем монашескую одежду не ради чинов и наград, а по несчастью. Архимандрит Антоний был так естественен, так искренен в каждом слове своем, в каждом движении – при его-то строгой красоте!

Во-вторых, Антоний соответствовал кадровой методе Победоносцева. Обер-прокурор не доверял монахам, надевшим черное со студенческих лет, двигал на высшие должности людей ученых или протопопов, принявших постриг по воле судьбы. Антоний (Вадковский) казался Победоносцеву чуть ли не идеальным претендентом на архиерейство.

Было и третье: новыми притягательными людьми умные царедворцы угощали своих высоких покровителей. Протопресвитер Иоанн Янышев, ревниво следивший за делами академии, по совету Константина Петровича представил инспектора Антония императрице Марии Федоровне. Императрица оценила ум, природную величавость, отменные манеры провинциала и ради испытания попросила помочь ей. Антоний помог: очень быстро и на высоком уровне поставил преподавание Закона Божьего в учебных заведениях ведомства ее императорского величества.

Помог заодно и Екатерине Александровне: написал устав для Свято-Владимирской женской учительской школы. Эта школа была детищем супруги обер-прокурора.

Вчерашний провинциал стал желанным человеком для высокородного чиновничьего Петербурга, началось восхождение.

В апреле 1889 года архимандрит Антоний указом государя Александра III был назначен ректором Санкт-Петербургской духовной академии, а уже 3 мая его хиротонисали во епископа Выборгского, викария Санкт-Петербургского.

Чуть ли не первым деянием нового ректора стало возвращение в академию Антония (Храповицкого), на должность доцента по кафедре Ветхого Завета.

Студентам быстрое возвышение Антония (Вадковского) казалось справедливым. Возвышение умного, не рвущегося к власти человека и впрямь было обнадеживающим…

Преосвященный считал непростительным держать замкнуто, отстраненно от мира духовные силы академии. Государству было трудно, ломка крепостнического строя протекала болезненно и долго. В городах и местечках как грибы поднимались заводы и фабрики. Среди капиталистов многие вышли из крестьян, вели дела до безобразия прижимисто, обирали рабочих. Озлобление выливалось в бунты. По всей России прокатилась молва о Морозовской стачке. Присяжные взяли сторону рабочих, царь в гневе упразднил сам институт присяжных. В Петербурге орудовали марксисты, прививали рабочим завезенный из Европы атеизм.

Преосвященный Антоний решил побороться за души рабочих. Обновляя миссионерскую работу Общества распространения религиозно-нравственного просвещения в духе Православной церкви, он привлек к проповедничеству студентов.

Третьекурсник Беллавин вместе со своими товарищами по воскресным дням ходил на заводы беседовать с рабочими. Открылось: пастырь без осмысленного опыта народной жизни, без житейской мудрости не соберет стада под крышу святой благодати. Беседы с рабочими были еще одной академией.

Румяная земля

Закончив третий курс, Василий Беллавин пожил с неделю в доме отца, в Торопце, и поехал к брату Ивану, который получил место священника в Одигитриевской церкви Пошивкина погоста.

Церковь и дом батюшки стояли неподалеку от озера Жижцо. В народе говорили, что в окружности оно не меньше сорока верст. В озеро впадали реки Кудесница, Должа, Узмень и множество ручьев. Украшением Жижцо были два острова, Серебряный и Окромез.

Супруга Ивана поехала к своим родителям показать годовалого внучонка, а сам он только-только разделался с сенокосом, благо угодья причта близко, на островах.

– Я холостякую, одной ухой кормлюсь, – признался Иван. – На зорьке – на лодочку, заеду за Серебряный, у меня там свое местечко. Заводь махонькая, а рыбка клюет с аршин.

– Так уж и с аршин! – засмеялся Василий.

– Сам увидишь. Тут и судак, и щука, и налим, шарашпер…

– А это что такое?

– Род судака. Лини попадаются, лещи, язи. Плотва косяками ходит. Берега возле погоста, сам видел, песчаные, но возле леса места есть илистые, там можно и с бредешком походить.

Иванова ушица была сладка: трех судаков завалил в чугун.

Поели, помянули добрым словом Павла, поговорили о младшем Мишеньке. Мишенька по полугоду болеет. Уже четырнадцать лет, а перешел только в третий класс духовного училища.

– Ничего, выучится, – вздыхал Иван, – он вроде покрепче стал…

После обеда прилегли на полчасика, и захотелось батюшке показать брату приход. Заложили лошадку в бричку, поехали по деревенькам. Фаонь, Загорье, Михалково, Васихново, Татвужно, Парна, Вечково… Деревеньки небольшие, но избы везде стояли тесно. Зажиточных крестьян можно было по пальцам сосчитать. Их дома устроены из двух изб, соединенных сенями.

– Сколько у тебя прихожан? – спросил Василий.

– Мужского пола за шесть сотен, женского почти семь. На хуторах латыши живут, человек двадцать, но эти не мои, лютеране. Ни католиков у меня нет, ни евреев, ни раскольников. Место благополучное.

Как в детстве в вечерние застолья, принялся старший брат задавать младшему вопросики:

– А ну-ка, академик, помнишь ли, кто из праотцев самый большой долгожитель и сколько лет прожил?

– Мефушелах.

– Мафусаил!

– По-еврейски Мефушелах. «И жил Мефушелах сто восемьдесят семь лет и родил Лемеха… И было всех дней Мефушелаха девятьсот шестьдесят девять».

– А кто жил семьсот семьдесят семь лет?

– Лемех.

– Чем же тебя срезать?.. Скажи-ка мне, кто такие Елдад и Модад?

Василий сдвинул брови и развел руки:

– Не помню.

– Двое из семидесяти старейшин израилевских…

– А! Их Моисей не поставил к скинии, но они пророчествовали… Это в «Числах». Там еще про перепелов, которых Господь принес от моря… «Мясо еще было в зубах их и не было еще съедено, как гнев Господень возгорелся на народ, и поразил Господь народ весьма великою язвою».

– Ты все наизусть шпаришь!

– Я это место в курсовом сочинении цитировал.

Иван принялся расспрашивать об академии, а сам подводил брата к тому, чтоб поделился планами на будущее.

– Расторопные, знаю, студентами постриг принимают… Ученому монашеству о перспективах и думать не надо, само собой все делается; сначала преподаватели, потом инспекторы, ректоры, а там и архиереи.

– Как Бог даст, – улыбнулся Василий. – Наш ректор преосвященный Антоний раннего монашества не одобряет. Он о том и в сочинениях своих пишет: «Все живое по природе любит жизнь и отвращается от смерти. В жизни благо, а отнюдь не в самоуничтожении». Иван, да ведь этому и Писание учит: «Пусть во всякое время одежды твои будут белы и пусть масти не оскудевают на голове твоей. Наслаждайся жизнью с женою…»

– Значит, по нашей дорожке пойдешь, в белое духовенство? А товарищи – раз-два! – и преосвященные. Не пожалеешь?

– Преподобный Нил Сорский так учил: «Бог приемлет от людей веру и дарует верным Небесные дарования». Будет и мне по вере.

– Вася, ты скажи без умничанья: есть кто на примете? Небось какая-нибудь петербургская краля?

– В академии наши крали – науки.

– Ректор-то ваш иному учит. Хороший, видно, человек.

Когда возвращались домой, на берегу Кудесницы встретили девушку. Шла по лугу босая, в шафрановом деревенском сарафане, с венком кувшинок на русой голове. Высокая, величавая, а личико детское, светлое, но глаза! Под строгими бровями – черный огонь. У Василия дыхание перехватило.

Девушка молча поклонилась братьям.

– Здравствуй, Мария Петровна, – сказал ей Иван.

– Спаси вас Бог, – ответила девушка. – Мой батюшка три раза ходил к вам.

– Что-то приключилось?

– Приключилось, – ответила серьезно и тотчас сверкнула удивительно ровными жемчужными зубами. – Матушка пирогов напекла.

– До пирогов мы охотники. Садись, подвезем.

– Не-ет, – сказала девушка нараспев, – у меня тут дело…

– А пироги?

– К пирогам я поспею.

Иван видел: глаза у брата просят обернуться, но сидел как дерево.

– Наша соседка. Дочка диакона Петра Бабинина. – Иван хлопнул лошадку вожжей и заодно стер ладонью улыбку с лица.

Ходить по пироги – языка не щадить. Батюшка Иван, привыкший сиживать на свадьбах, на крестинах, на похоронах, сладких слов не жалел, похваливал начинку, тесто, печь и мастерицу. Василий ел в охотку, улыбался, но на слова скупился, не умел польстить.

– Очень вкусно, – говорил он смущенно. – Очень, очень вкусно.

Отец диакон, желая показать ученость, принялся расспрашивать, что нынче читают студенты академии из философского.

– Многое и с увлечением, – ответил Василий.

– А читают ли книги по психологии? Психология для пастырской службы весьма ведь полезна.

– Да, читают… В последние два семестра мне пришлось штудировать Теодюля Рибо «Наследственность душевных свойств», Чарлза Дарвина «Происхождение человека и подбор по отношению к полу», Самуэля Смайльса «Самостоятельная деятельность».

– А Спенсера читывали?

– Из Спенсера я конспектировал «Основания нравственности»… Очень интересную работу психологического направления я нашел у русского автора Струве: «Самостоятельное начало душевных явлений».

Мария Петровна, сидевшая возле самовара, обмахивала лицо шелковым розовым платочком и нет-нет да и вздыхала.

Отец Петр спохватился:

– Для молодых долго за столом сидеть – все равно что долго в храме стоять… Машенька, бери Василия Ивановича, покажи ему нашу радость…

– На качелях покачайтесь, – подсказала дьяконица. – Да не забудьте: на посошок у меня пироги с голубикою.

Вышли в сад.

– Боже мой, а мы в избе сидим! – ахнула Мария Петровна.

В небе тоже был сад. Облачка как бутоны еще нераспустившихся цветов. Розовые, застенчиво нежные. Их все прибывало, прибывало, словно за горизонтом, за морем кто-то огромный и без меры счастливый собрал все розовое в мире и подбросил.

На Марии Петровне платье было тоже розовое. Василий Иванович не смел прямо посмотреть на девушку.

– Вот сюда, – сказала она, показывая узкую тропу между грядок.

Подвела к баньке, а банька была не простая, о две половины.

Нагнувшись, вошли в душное влажное помещение, сплошь заставленное деревцами в горшках.

– Видите? – показала Мария Петровна.

На каждом деревце висели зеленые плоды. Пахло лимонами.

– Субтропики!

– Это батюшка такой затейник. Идемте на качели, душно.

На качелях Василий Иванович качался в последний раз третьеклассником духовного училища, когда ездили в гости в Борки, а Мария Петровна была охотницей высоких летов. Она раскачивала качели, приседая резко, с силой. Земля отлетала прочь, и там, на высшей точке взлета, когда душа замирает, а сердце останавливается, его находили неистово радостные черные глаза. Преисполненный отваги, он летел к ним сверху, к широко распахнутым, к зовущим, но Мария Петровна звонко смеялась и, не дождавшись, сама взмывала к ласточкам. А ласточки затеяли карусель. С восторженным визгом мчались они круговертью с неимоверной высоты к яблоням, увертывались от удара, и скорость уносила их обратно в розовую кипень.

– Земля… тоже… розовая! – крикнул, захлебываясь ветром, Василий Иванович.

– И вода! – откликнулась Мария Петровна.

– Даже избы.

– Весь мир! Вся Вселенная! – Девушка опустилась на доску.

Качели качались сами по себе, ветер сник, но кровь билась в висках все так же громко.

Взлетая и падая, окунулись они, наконец, в тишину вечера.

Мария Петровна сидела словно бы забывшись.

«Господи! Что же это я молчу?» – ужаснулся Василий Иванович и вдруг спросил:

– А где же венок из кувшинок?

– Завял, – сказала Мария Петровна. – Я его курам бросила.

– Может быть… если вы, если у вас окажется свободное время… Может быть, вы познакомите меня с окрестностями… с Кудесницей…

– Хоть с утра, хоть когда угодно. – Мария Петровна подняла на Василия Ивановича глаза, и он не успел спрятаться в свое трусливое смущение.

Они ходили на Кудесницу и плавали в лодке на острова. Над ними шуршали крылышками стрекозы, золотой мед кувшинок кружил им головы.

В последний вечер Василий Иванович и Мария Петровна ходили вдоль берега Жижцо, взявшись за руки. Сидели под луной на бревнах. И там, на бревнах, уговорились: Василий Иванович заканчивает академию, получает место, устраивается, и тогда они пойдут под венец.

– Никогда не забывай, какой розовой, какой счастливой и нежной бывает земля, – сказал Василий Иванович, прощаясь.

– Ох, Господи! Пусть этот год промелькнет как сон. – Мария Петровна поклонилась жениху и горько расплакалась.

Магистр богословия

С каникул Василий Иванович Беллавин приехал дня за два до занятий. Студенты его ждали, и с нетерпением.

Пришли робеющие второкурсники: для них выпускники, пишущие диссертации, – сам Фавор.

– Новый инспектор приказал срочно переизбрать библиотекаря, но всеми курсами решено – мы довольны хранителем книг, нам иного не надобно.

Хранителя избирали общей волей всех четырех курсов. Книги, газеты и журналы, в отличие от фундаментальной, религиозной и научной академической библиотеки, были светские. Издания покупали на крошечные деньги всеобщего братского обложения, на какие-то нечаянные пожертвования, на выручку от продажи религиозной литературы. Все новинки, будоражащие молодую Россию, были достоянием студенческой библиотеки, среди книг и журналов имелись запрещенные. Академическое начальство смотрело на это сквозь пальцы: выпускники академии идут в мир, они должны знать не только все высокое о нем, но и его самые опасные язвы.

– Вы правы! Библиотека создана на наши с вами копейки. Она в полном смысле наша, – сказал второкурсникам Беллавин.

– Мы говорили об этом инспектору. К нему ходила депутация всех четырех курсов, убеждала, он стоит на своем.

– Ну а что же я-то могу поделать?

– Вы у нас Патриарх! Вас уважают студенты и профессора. Пойдите к отцу ректору… Вам Храповицкий поможет, Болотов…

– Я знаю, что скажет ректор: библиотека не академическая, не в моей власти распоряжаться ею.

– Преосвященный именно это и скажет, – согласились студенты. – Но делать что-то надо!

– Голосование назначено?

– На первый же день занятий!

– Что же тогда волноваться? Избирает библиотекаря не инспектор, а мы с вами.

– Вы правы, Патриарх! Будем стоять на своем.

На молебне во славу нового учебного года хор спотыкался, думали о предстоящем голосовании.

Голосование, столь единодушное, шокировало академические власти. Старый библиотекарь, неугодный Синоду – понимай, жандармскому управлению, – получил сто процентов голосов.

Через неделю состоялся повторный референдум – разумеется, после обработки горячих голов. На этот раз упрямое единодушие студенческой массы перепугало даже преосвященного ректора.

И ладно бы митинговали. Не обнаружилось даже намека на заговор! Студенты не сходились в группы ни на переменах, ни после занятий. Ни записочек, никакого шептания!

Прошел день. Ждали худшего – поголовных допросов. Вместо этого после утренней молитвы был оглашен приказ преосвященного Антония: назначить библиотекарем общественной студенческой библиотеки Василия Ивановича Беллавина.

Против Беллавина академисты возражать не стали.

– Мне же диссертацию надо готовить, – вздыхал Василий Иванович, но понимал: отказаться от ректорского назначения нельзя. В студенческом единстве могут углядеть бунт – тогда расправы не миновать.

Тему диссертации на звание магистра Беллавин избрал сложную: «Кенель и отношение его к янсенизму». Искания и борьба католических и реформатских богословов позднего Средневековья.

Кенель, иначе Кеснель, – католический ревностный богослов. В молодости вступил в конгрегацию священников-ораторианцев. Вступавший в конгрегацию, то есть в союз, в объединение, давал обет верности на какой-то определенный срок или пожизненно. Ораториум (молельню) основал в Риме в 1575 году Филипп Нери. Это были люди строгой религиозности, занимались воспитанием молодых людей, благотворительностью, миссионерством. Кенель долгие годы издавал труды папы Льва Великого, занимавшего Святейший престол с 440 по 461 год. Этот папа боролся за верховную власть над всем христианским миром, но подчинить Константинопольскую церковь не смог. Претендуя на роль высшего теологического авторитета, осудил манихеев и монофизитов, повлиял таким образом на решения Халкидонского Собора. Папе Льву Великому досталось ужасающее время. Он дал гуннам огромный выкуп и спас Рим от нашествия, короля вандалов Гейзериха за выкуп же умолял ограничиться разграблением Рима, лишь бы сохранил жизнь людей и оставил неприкосновенными церкви. Лев Великий написал «Догматические послания» о двойственной природе Христа, сотню проповедей и полторы сотни посланий (энциклик). Сочинения великого учителя Церкви Кенель снабжал своими примечаниями, которые иным членам курии казались сомнительными. В 1684 году ученый-богослов отказался подписать формулу, осуждающую труды Янсения. Из Рима пришлось бежать. Осел в Брюсселе, где закончил обработку Нового Завета. Полностью, с пространными моральными рассуждениями, работа была издана в 1693 году и подверглась резкой критике папского Рима. Происками иезуитов Кенель в 1703 году был арестован, но его ученики устроили побег, и неугодный курии священник укрылся в реформатском Амстердаме. В 1713 году сто одно положение Нового Завета по Кенелю было осуждено специальной папской буллою.

Янсенизм тоже был неугоден Ватикану. Но, осужденный буллами папы Урбана VIII и через одиннадцать лет папы Иннокентия X, получил распространение во Франции и в Нидерландах.

Основание новому богословскому толку дала книга голландца Янсения. Теолог исследовал и развил учение святого Августина о предопределении, утверждал, что Христос пролил Свою кровь не за всех людей. Эта мысль сближала мистика-католика с протестантом Кальвином.

Во Франции оплотом янсенизма стало столичное аббатство Пор-Рояль. Мысли Янсения формировали в верующем человеке чувство моральной ответственности за свое время, от верующего требовалась высокая духовность и развитый, чуткий интеллект. К янсенизму тяготели Расин, Паскаль, Арно. Репрессии королевской власти против сторонников голландского богослова натолкнулись на этическую бескомпромиссность и воистину святую честность.

Янсенизм рассеялся в буре Великой французской революции, но в Нидерландах учение Августина – Янсения породило самостоятельную Церковь, которая, отменив посты и целибат духовенства, сблизилась с протестантизмом и существует поныне.

Диссертация выпускника академии Василия Беллавина получила высокую оценку на кафедре, защита прошла успешно – диссертант был удостоен диплома магистра богословских наук.

Последний молебен во славу Господа, прощание с профессорами, и даже вакансии не нужно дожидаться! Родная Псковская семинария позвала своего питомца на кафедру основного, догматического и нравственного богословия и сверх того преподавать французский язык. А сердце было в Пошивкине!

Перед отъездом Василий Иванович помолился у гробницы святого князя Александра Невского. Сходил в Эрмитаж.

Когда-то в первое посещение музея жаждал побывать в зале Героев Отечественной войны 1812 года. Теперь шел к Моралесу, к Сурбарану. Даже самые великие художники из католиков не имели дара писания икон. Видели в Божественном одно человеческое, но в человеческом достигали совершенства.

От «Мадонны с прялкой» сердце обрывается. Персты у Марии тонкие, длинные, лицо прекрасное, тоже чуть вытянутое. От холодного зеленоватого цвета, от опущенных глаз, от этой удлиненности веет такою бесконечной печалью, что вся суета испаряется в мгновение ока. Остаешься один на один со Вселенной Творца, треснувшей под тяжестью гордыни падшего ангела.

Знать, что дитя твое Агнец – пусть и Бог, – для матери боль на всякий день и час жизни.

Долго стоял Василий Иванович перед картиной. От Моралеса шел к Сурбарану. Сурбаран утешал. Опять-таки печалью, но утешал.

«Отрочество Марии» холст небольшой. Лицо Марии детское, очень серьезное. Молитва ее так искренна, так зрима, что кажется, если напрячь слух – можно будет разобрать слова, обращенные избранницей Бога к Богу.

Все в картине просто, и от святой простоты на ресницы навертываются слезы.

Молиться на подобные картины невозможно, но душа таки омывается преображением… Пусть не Фаворским, но высоким, высоким!

Из Эрмитажа Василий Иванович вышел на Неву. От воды, как всегда, тянуло холодом. Сумеречно светился ангел на шпиле Петропавловской иглы.

Изумительные лошади, дорогие кареты. Мундиры офицеров… Задумчиво-загадочные дамы. Растреллиевские краски Зимнего дворца.

Прикрыл глаза – и явилось Пошивкино. Старички на завалинках, женщины, глядящие из-под руки, розовая, словно корочка белого каравая, земля. Уж такие там зори.

Вернулся в академию, а его ищут – преосвященный Антоний желает видеть.

– Магистр Беллавин! – Улыбка и всем в академии известный жест доброжелательности – левою рукой разгладил усы и тронул брови. – Итак, решено: путь белого священника.

– Как Бог даст.

– Садитесь, пожалуйста.

Усадил в кресло, сел в другое напротив.

– Псков, стена русского Белого царства, пусть станет вашими трудами еще и духовною стеной от тьмы Запада.

Беллавин смутился:

– Я остаюсь в миру.

– Вы себя еще не знаете, Беллавин. Да и кто из нас хоть что-то знает о себе! Наш нынешний день и все завтра у Бога… Мой собственный пастырский опыт невелик, но я вот в чем убежден: священнику, где бы он ни служил – в огромном ли соборе или в часовенке, – нужны необычайные силы. Силы равноценные, может быть, и чуду. «Любишь ли Мя? Паси овцы Моя». Помните истолкование этих слов Златоустом: «Если любишь Меня, постись, спи на голой земле, бодрствуй непрестанно, защищай притесняемых, будь сиротам вместо отца и матери их вместо мужа». Это все отзвук на первую часть Иисусова призыва – любишь ли Мя? Все это доступно многим, и мужам и женам. Но сказано еще: «Паси овцы Моя». Вот для этого служения нужны люди особых дарований, могущие управлять Церковью, великим множеством душ. Весь женский род оказывается неспособным для такого поручения и большая часть мужского. «Пусть предстанут нам те герои, – говорит Златоуст, – которые великою мерою превосходят всех других и столько превышают всех совершенством души, сколько Саул весь народ еврейский высотою тела или еще гораздо более…» У Иоанна Златоуста запросы к пастырю высочайшие. Поэтому и в моих словах о вас, в моей уверенности в ваших силах нет и капли иронии. Священник, если он соответствует своему назначению, есть столп веры и столп света. Всякий предстоящий пред жертвенником велик у Бога. Жалко другое: не все батюшки это понимают… Вы чувствуете в себе охоту служить в алтаре?

– Да, владыка! Но я ведь еще даже не женат, чтобы надеяться на сан священника.

– Все будет в свое время, – улыбнулся Антоний. – Только не зарывайте, пожалуйста, вашего проповеднического дара. Ваше слово напоено всегда искренностью. А живое чувство для проповедника – драгоценно. Оно дороже знания и ума. У меня было такое. Не подготовился однажды к проповеди. Думал, отслужу литургию, и ладно… Смотрю, Боже ты мой, народ придвигается к амвону, а послушник ставит аналой. Пришлось говорить. Сказал о дневном евангельском чтении. Без всяких заготовок, без цитирования, и вижу по лицам – благодарны. Взволнованны и благодарны! Не тщательно продуманная логика растопляет сердца. Людям нужно от тебя, пастыря, твое тепло, им нужна твоя любовь. – Рассмеялся вдруг. – Я, кажется, взялся и вам проповедовать. В сердце у меня другое: хочу обнять вас, как сына, хочу пожелать вам счастья.

Обнял, расцеловал, благословил… А потом достал деньги:

– Пятьдесят рублей, мой взнос в библиотеку. Тайный.

– Спасибо, владыка. Спасибо, что сберегли библиотеку в трудный час.

– Тебе, голубчик, спасибо! – И улыбаясь, дотронулся до усов и бровей.

Мирская жизнь

Сначала домой! К батюшке, к матушке с радостью – закончена учеба. В доме уже поселились ожидание и радость.

Дети на порог – а на стол пирог. В честь магистра Пелагея испекла уж такую громаду – в половину стола. Начинка в семь кругов: телятина с белыми грибами, то ли черника с курочкой, то ли курочка с черникой, гусятина в яблоках, бекасы с ревенем, картошка со свининкою, дичь, погруженная в чернослив и урюк, языки. На праздник пожаловало все священство Торопца. Поздравляли молодого ученого, прочили будущие успехи, дарили старые книги, красивые иконки. Батюшки, имевшие дочерей, любезничали с намеком, приглашали в гости.

Но на другой же день Василий Иванович укатил в Пошивкино.

Вернулся очень скоро: Мария Петровна, оказывается, гостит у родственников в Петербурге. Разминулись, а могла бы, кажется, написать.

Сел готовить конспекты лекций по богословским дисциплинам, просматривал учебники французского языка, перечитал в подлиннике Альфреда де Виньи «Стелло» и «Судьбы», баллады Вийона, «Персидские письма» Монтескье…

Тем временем батюшка списался во Пскове с Михаилом Сергеевичем Князевым, протоиереем, давним своим другом. Большое семейство Михаила Сергеевича сильно поредело: старшие дети учились в Петербургском университете… Василию Ивановичу под жилье предлагали светлый теплый мезонин. Плата за постель, за стол приемлемая…

– Я хочу, чтобы Миша жил со мной, – твердо сказал Василий Иванович. – В семинарии жизнь спартанская. Миша простужается. Оттого такие пропуски, второгодничество.

– Спасибо тебе, сын. – Иоанн Тимофеевич прослезился.

– Да что же я такого невиданного предлагаю – с братом жить под одной крышей?! – немного осерчал магистр.

– Ах, Вася! Всякое добро – сердце трогает!

В ночь перед отбытием во Псков приснился Василию Ивановичу сон.

Стоит он на травяном острове. В Пошивкине, что ли? Остров посреди озера. Плывет. К берегу плывет. А на берегу – дети. Такое множество, как одуванчиков весной. И все к нему тянутся, зелеными ветками машут, словно это на Троицу.

Беспечно подумалось: «Вот сколько мне Мария Петровна детишек нарожает».

Семинаристы встретили петербургского магистра с любопытством. Почти ровесник, из своих, но ведь за академистами недобрая слава кичливых, знать ничего не хотят, кроме наук.

Первые занятия больше всего обрадовали самого Василия Ивановича. Искренность не была осмеяна, дружелюбие не склонилось к панибратству. Уже на третьей неделе занятий пришлось спасать от изгнания троицу загулявших старшекурсников. Громы гремели грозные, но молнии молодой преподаватель отвел от бесшабашных голов.

Сдать экзамен Беллавину на хороший балл стало для семинаристов делом чести.

В Торопец Василий Иванович примчался с Мишей на рождественские каникулы. Встретил их перед воротами дома белый, как Дед Мороз, Мокей.

– Батюшки, батюшки! – ахал старичок. – Какие вы у нас! Тебе, Василий Иванович, и впрямь бы архиереем быть.

Братья расцеловали церковного сторожа, магистр сказал:

– Мне в учителях хорошо… А денежку твою – храню.

Старичок отирал слезы, крестился, ласково подталкивал братьев к крыльцу. В дверях толпились батюшка, матушка, Пелагея.

– Первый в роду магистр святого православного богословия! – обнял среднего сына Иоанн Тимофеевич. – Михаил – вот тебе опора, но и пример на всю твою жизнь. Это мой завет.

Матушка наглядеться на сыновей не могла. Бестолковая от радости, хлопотала у стола нянюшка, в глазах обеих – испуг.

В Пошивкино Василий Иванович собирался поехать спозаранок. Матушка, набравшись духу, сказала, как повинилась:

– Не торопись туда… Там не очень-то складно.

– Как не торопиться? – удивился Василий Иванович. – От Марии Петровны полгода писем не было.

– Голубчик ты мой! – всплеснула руками Анна Гавриловна. – Кристальная душа! Не надо тебе туда ехать.

Василий Иванович, чувствуя, как все его тело наливается чуждым сердцу спокойствием, спросил:

– Мария Петровна замуж вышла?

– Нет, Вася, замуж она не вышла… Там еще хуже… Так говорят…

– Ах, говорят!.. Разговоры от наговоров не всегда отличишь…

– Верно, сын, – сказал Иоанн Тимофеевич. – Ты поезжай, но в голову, если что, очень-то не бери. Что Бог ни делает – к лучшему.

Мчался Василий Иванович в Пошивкино, как царский курьер.

На рождественском солнце снега пылали, обдавая лицо ледяным жаром.

Целуя брата, глаза искал, но Иван голову держал низко. Василий Иванович поднес подарки и, пока накрывали на стол, вышел из дома. К колодцу с пустыми ведрами шла Мария Петровна. Платок пуховый, лицо румяное, но глаза поглядели из такого далека – ногами отяжелел.

– Здравствуй! – сказал, и дыхание перехватило.

– Здравствуйте, Василий Иванович!

Он все-таки рванулся к девушке, показал с улыбкой на ведра.

– Да, нескладно, – сказала она, – пустые…

– Маша, правда ли, что люди говорят?

Она кивнула головою.

– Значит, правда… Но… Но, может быть…

– Нет, Василий Иванович. – Она вдруг наклонилась, черпнула ведрами снегу. – Пусть ваша жизнь будет полной. А я… Чего уж там! Я – беременна.

– Счастья тебе, Маша, – сказал Василий Иванович.

– Я счастлива.

– Снег-то какой румяный.

– Румяный. – Она хотела улыбнуться, но губы сложились горько. – Так уж вышло.

За обедом матушка, супруга брата, простодушно рассказала о приключившемся:

– Сестрица Марии Петровны Евдокия прошлым летом вышла замуж за хуторянина Клявина, латыша. Мария Петровна поехала к ней в гости да и стакнулась там с мужниным братом, с Карлом.

Василий Иванович пересилил себя, погостил у Ивана целый день, переночевал.

В Торопце Анна Гавриловна да Пелагея закормили ненаглядного, неправедно обиженного пирогами-калачами, но спросить о Пошивкине – упаси Боже!

Василий Иванович сделал визиты к учителям, к знакомым священникам, к товарищам… Вечерами выходил в сад любоваться инеем на яблонях. Пытался читать книги, но все откладывал. Попалось коротенькое «Слово святителя Тихона Задонского о подвиге против греха» – сочинение, не обремененное велеречием, чистое, ясное.

«Рассуждай в себе, христиане, – наставлял святитель, – познается христианин не от слов: “Господи, Господи”, но от подвига против всякого греха…

Люта плоть со страстьми и похотями, которая похотствует на дух; лют супостат диавол, который непрестанно прельщает и борет нас; люты и соблазны нам, которыми похоть плотская, как огонь ветром раздувается и разжигается. Но привыкшему ко злу паче всего лютейшая есть привычка: она человеку – как вторая природа».

Раздумался Василий Иванович. В его сердце не было зла на Марию Петровну, но печаль даже солнечные дни пригасила. Неужто все происшедшее – указание пути? Высшее веление.

Владыка Антоний, петербургский наставник, говорит о Христе: «В Нем мы приобрели больше, чем потеряли в Адаме». И еще преосвященный говорит: «Христианство не гроб для человечества, оно всего лишь новая жизнь».

Всегда радостный в каждом своем движении, уезжал из Торопца, из дома Василий Иванович с такою медлительной неспешностью, что переполошил чуткую няню.

– Не накапать ли тебе сердечных капелек? – шепнула она украдкою.

– Спасибо, родная. – Василий Иванович поцеловал старушку во влажные глаза. – Мое сердце спокойно.

В семинарии жизнь потекла своим чередом. Беллавин с удовольствием бывал в гостях, радовался шуткам, сам умел сказать веселое словечко. В науках серьезный, в жизни легкий, собою красивый. По нему вздыхали, завидовали не ведомой никому избраннице.

И вдруг как гром с ясного неба: Беллавин подал преосвященному Гермогену прошение о пострижении в монашеский чин.

Добрый мудрый старец решил наречь инока Тихоном, во имя святителя Тихона Задонского. Местом пострижения назначил семинарскую церковь Трех Святителей. Церковь помещалась на втором этаже, и ректор, испугавшись, не проломится ли пол от множества народу, распорядился подпереть этаж надежными стойками.

Пострижение

– Если переменюсь я, переменится ли мир? Хотя бы на миллионную долю грана молекулы?

Василий Иванович задал себе этот безответный вопрос, подъезжая к дому семинарского товарища Царевского. И даже вздрогнул, когда Борис, вышедший встретить его, спросил, обнимая:

– Будет ли счастливей Россия оттого, что еще один талантливый, порядочный человек поменяет пиджак на рясу?

– Испытываешь мою смиренность? – улыбнулся Василий Иванович. – Думаешь, скажу: где же мне, сирому, поколебать громаду жизни? Но на самом деле твой вопрос о вере: и я, грешный, верую – моя молитва спасет Россию, ибо сопричастна молениям святых, на нашей земле просиявших.

– У тебя, вижу, настроение серьезное.

– О серьезном спрашиваешь.

– А у нас ныне весело. В фанты играли.

Сестра Бориса была на выданье, среди псковских красавиц она признавалась чуть ли не первою. Молодые люди толпою приезжали к Царевским на воскресные чаепития.

Василий Иванович угодил в эпицентр словесной бури. Всюду судили-рядили о голоде. Жесточайший неурожай поразил самые плодородные губернии России. Не говорить о беде, о народе, о судьбе империи почиталось неприличным.

Председателем комитета по сбору пожертвований и помощи голодающим император Александр III назначил цесаревича Николая. Дамы наперебой восторгались юностью, сердечностью председателя:

– Он такой чистый! Боже, какие у него ясные глаза! Святые! А лицо! В его лице такая приветливость, такое царственное спокойствие!

– Николай слишком молод, чтоб толково управиться со столь обширным несчастьем! – возразил дамам железнодорожный инженер. – Цесаревич и в нашем ведомстве большой распорядитель. Председатель комитета по строительству Сибирской железной дороги! Дороги от океана до океана. Не слишком ли много комитетов для человека двадцати трех лет от роду?

– Михаил стал царем в шестнадцать! – накинулись дамы на инженера. – А вы сами? Вы не старше его высочества, а уже строите ужасные эти железные дороги. Взваливаете на себя ответственность за жизни множества людей. И разве молодость помеха великим делам? Вспомните Александра Македонского, Александра Невского!

– Забить золотой костыль, открывая строительство, – дело царское, а вот руководить комитетом, чья деятельность распространяется на семь тысяч верст, а главное, чудовищной массой денег, без которых строительство немыслимо – тут ведь такие акулы! – нужен опыт, закаленная воля.

– А где вы найдете человека с подходящим опытом, если такой дороги в мире не было, нет и, пожалуй, не будет? – спросил Василий Иванович.

– Господи! Чего ради вы столь умилительно взялись защищать цесаревича? – рассердился инженер. – Разве не поделом угостили его японцы саблей по голове?

Василий Иванович растерялся:

– Как так – поделом?! Слава Богу, греческий цесаревич успел смягчить удар фанатика.

– Простите, при чем тут фанатизм? Цесаревич, наш будущий государь, совершил святотатство! Попросту пакость. Помочиться в храме! Такого и дикий монгол себе бы не позволил.

– Неужели? – вырвалось у Василия Ивановича.

– Почаще берите в руки зарубежные газеты.

Глава семейства обеспокоился и поспешил вступить в разговор:

– Вот вы спорите о цесаревиче, справится ли он со строительством дороги, сумеет ли накормить миллионы голодающих… Подобные дела для будущего государя – трудная, но серьезная школа. И между прочим, здесь есть нечто мистическое. Большой голод был как раз в год рождения Николая Александровича. В шестьдесят восьмом году. Смоленская земля особенно пострадала. Тогда председателем комитета спасения был отец Николая, в те поры тоже цесаревич и тоже двадцати трех лет…

– Удивительно! Удивительно! – защебетали дамы и подступили к Василию Ивановичу. – Голод, железные дороги, политика… Спаси нас, Господи! Мир всегда был страшный, но скажите нам, Беллавин, почему вы всех нас хотите покинуть?

– Василий Иванович, ступайте к архиерею, заберите свое прошение. Гермоген – человек добрый, он поймет, простит…

– Василий Иванович, миленький! Посмотрите вокруг себя! В мире много бед, но радостей неизмеримо больше. Вы так молоды! Вы так красивы! Не губите себя. Монашество – смерть, а вы созданы для жизни.

Приходилось улыбаться, пережидая всплеск дамского красноречия. В тот же день, вечером, Василий Иванович отправился к преосвященному. Попросил благословения пожить хотя бы неделю в Печерском монастыре.

– Я назначил пострижение на субботу. У вас только два дня… Поезжайте. Знаю, как нелегко слушать жалеющих, любопытствующих…

Осенил крестным знамением и распорядился подать будущему иноку своих лошадей.

В Печорах Василия Ивановича принял келарь. Крытая коляска преосвященного произвела должное впечатление, предложил паломнику занять келию для самых важных господ.

– Позвольте мне пожить с иноками, – попросил Василий Иванович.

– Так ведь голодно будет! И холодно! В братских келиях жарко мы не топим.

– Я потерплю, отче.

– Ну-ну! – сказал келарь неодобрительно.

Келия, куда привели Василия Ивановича, была светлая, но и впрямь холодная, как погреб.

В келии жил инок Иосиф, монастырский библиотекарь. Лицо голубое, изможденное постом, а глаза радостные. Постояльца принял сердечно.

– Пойдемте, покажу вам Богозданную пещеру.

В пещерах Василий Иванович бывал еще семинаристом, но увидел в искреннем предложении Иосифа знак свыше.

У входа в гору библиотекарь скороговорочкою пропел стихиру святым:

– «Просияша светила многосветлая во мраце пещеры Богом зданныя; озариша души свои Светом Разума, восприяша в сердца пламень Духа огненный. О соборе святых Псково-Печерских, просветите и ны, вся люди верныя, и моленьями вашими крепкими распаляйте ны ко Господу любовию, во еже спаситися и нам, воспевающим вас».

Показал налево, на гроб, стоящий у стены прямо у входа.

– Преподобная Васса, в миру Василиса, супруга батюшки Иоанна Шестника, в иночестве Ионы. Его мощи почивают здесь же. Видите, направо? Под «Спасом» первонасельник преподобный Марк, рядом праведный иеросхимонах Лазарь, а сей гроб Ионы, строителя пещерной церкви. – Библиотекарь перекрестился, на лице его светилась кроткая улыбка.

«Как зайчик от зеркала, когда солнце за облаком», – подумал Василий Иванович об этой улыбке.

– Я наблюдал совсем еще отроковиц. – Монах опять перекрестился. – Господи, с какой надеждой прикладываются к мощам Вассы.

– Грешен, – признался Василий Иванович. – Ничего не знаю о преподобной.

– Да ведь и мы такие же неведающие… Пятнадцатый век, люди рода незнатного, из белого духовенства. Пришли из Юрьева Ливонского, из нынешнего Дерпта… Потому отец Иона и прозван Шестником. Хотя какой он «шестник» – изгнанник. Семейство перебралось во Псков в 1470 году, а через два года католики на Богоявление пустили под лед реки Омовжи пресвитера юрьевского Исидора и с ним семьдесят двух прихожан. Русское православие тоже дорого стоит, настрадалось не хуже первых христиан.

Василий Иванович быстро глянул на инока из-под бровей, тот сказал еще более утвердительно:

– Это правда, правда! И нашествия были, и собственные безумства. Возьмите хотя бы наших святых отцов Корнилия и Вассиана. От царя Иоанна Грозного невинно претерпели смертную муку. Мощи Вассиана до сей поры не обретены, а рака преподобномученика игумена Корнилия, как вы знаете, в Успенском соборе. Об отце Корнилии в хрониках так и сказано: «В лето 7078 февраля в 20-й день от тленного сия жития земным Царем предпослан к Небесному Царю в вечное жилище». Грозный пришел к нам в Печоры после новгородского погрома. Увидел высокие каменные стены с шестью башнями, каменные храмы, а игумен Корнилий построил и Благовещенскую церковь с трапезной, и храм Николы на вратах, и Большую звонницу… Забыл царь, что монастырь на границе стоит, свои собственные указы позабыл, мощь монастыря показалась ему изменой. Пыхнул да и отсек мечом голову игумену. Тотчас и опамятовался. Поднял тело, принес к Успенскому храму. Сия дорога так и зовется – Кровавый путь. Впрочем, все это предание.

Библиотекарь подвел Василия Ивановича к гробу праведного Лазаря, показал на вериги:

– В них двадцать пять фунтов, а прожил старец девяносто лет. Махонький был старичок, согбенный. Преставился в 1824 году, двадцать седьмого мая, а за два лета до того, двадцать девятого мая, у него был государь Александр Благословенный. Говорят, старец так сказал: «На требование твое от моего убожества наставления – признаю делание правды светилом для царя пред Отцом Небесным. Жизнь царя должна служить примером для подданных. Помни, государь, нам остается недолго жить на земле…» Прозорливый был.

Василий Иванович перекрестился:

– Какая-то сладость в сердце является, когда слушаешь или читаешь о преподобных отцах. С детства эта сладость во мне. Вы без особых подробностей рассказываете, а я так и вижу преподобного отца Марка молящимся у трех камней под тысячелетними дубами, отца Иону, копающего эту гору, чтобы храм устроить, невидимый врагам.

– Вы берегите в себе детство, – сказал Иосиф. – Детство и есть духовное золото.

Василий Иванович согласно, но сокрушенно покачал головою:

– В ваших словах истина! Очистить бы сердце от всего ничтожного, припасть бы к Богу, но знаете, о чем думаю? Совершенно о другом, о патриархе-иконоборце Иоанне Грамматике. Задали мне на днях вопрос семинаристы, а я с ответом оплошал.

– О чем был вопрос?

– О философии иконоборцев, об искренности… Терпимый к своим противникам, патриарх Грамматик мог бы сохранить и сан, и положение, но предпочел свободе, почестям – тюрьму и выколотые глаза. Я не лукавил с учениками, сказал прямо: чтобы не ввести вас в заблуждение, дайте мне время проштудировать проблему более углубленно.

– Иконоборство! – На лице библиотекаря Иосифа снова появилась печальная его улыбка. – Мне всегда казалось – истории не существует. Прошлого нет, есть нескончаемая цепь событий и жизни. Все, что минуло вчера или тысячу лет тому назад, присутствует в нынешнем «сегодня». Для протестантов иконоборчество, страшная борьба в лоне православия, сегодня представляется ничтожным нелепым эпизодом… Но Запад есть Запад. Франкфуртский Собор 795 года признал: иконы в храмах допустимы, но не нужны… Современное западное богословие видит в иконах изюминку Восточной церкви. Для них наши чудотворные святыни – атрибут православия, и только.

– Мой учитель Василий Васильевич Болотов не соглашается с ниспровергателями иконоборчества в самом существенном вопросе. Иконоборцев уличали в отрицании Божественного домостроительства.

– Иначе говоря, в истинности воплощения Христова…

– Болотов стоит на том, что иконоборцы прямо и просто исповедуют халкидонский догмат. А потому, несмотря на все их теории, обвинять иконоборцев в монофизитстве и монофелитстве несостоятельно.

– Но зачем искать для иконоборцев ересь? Они отрицали знаменательность человеческого образа в Богочеловеке. Для них само существование иконы Христа невозможно. – Иосиф показал на земляные выступы в стене. – Посидим… Все ведь не случайно… Наша встреча, и вот эта беседа перед гробами… У меня, кстати, диссертация об иконоборцах. Помните, что говорил патриарх Никифор?

– Святейший разбил постулат о неописуемости Христа.

– Верно. Для Иоанна Грамматика и прочих изображение Сына Божьего – идол заблуждения. Этот вывод вытекает будто бы из признания Богочеловека за одну ипостась в двух нераздельных и неслиянных естествах.

– Мне встречалась иконоборческая аксиома: Христос евангельский есть непостижимая загадка для ума.

– Да, для Иоанна Грамматика единение в Иисусе Христе естеств превышает человеческую мысль и недоступно для понимания. Как Господь Бог – Христос абсолютен, а как человек – относителен. Он – вечен и одновременно тленен, бестелесен и обладает телесностью, несотворен и в то же время Его тварность бесспорна. Отсюда иконоборцы делали вывод: мыслимо ли вообразить существо непостижимое разумом? Немыслимо. Стало быть, Христос непредставим и неизобразим. Не художники плохи, говорили противники иконы, беда в том, что истинный образ невозможно создать метафизически. Всякая практическая попытка написать Христа обречена на неуспех, ибо есть ложь.

– Все это я понимаю, но как доступно и, главное, убедительно доказать православную правоту? Логики здесь мало, необходим авторитет науки.

– Иконоборцы защищали халкидонский догмат столь яро, что доводили свои рассуждения до полного тупика. По их учению Христос неописуем, ибо неизобразимо одно из двух естеств Его, а эти два естества, Божественное и человеческое, составляют одну неразделимую ипостась. Логика как будто не нарушена. Но ведь вопрос можно ставить иначе. Христос описуем. Да, ипостась одна, естества нераздельны, но одно из них, человеческое, – видимо, стало быть, описуемо. Получается, что эта описуемость отделяет плоть от Логоса. С другой стороны, неописуемость есть признак Логоса, и мы снова оказываемся перед проблемой отделения Логоса от плоти. Рассуждения иконоборцев безысходны: Христос в них или монофизитский, или несторианский, четверица вместо Троицы.

Василий Иванович улыбнулся:

– Для юных умов все это витиевато.

– А чтобы стало просто, обратитесь к Максиму Исповеднику. Для него размышления над природою равнозначны откровениям Священного Писания… Как Непорочная Дева спеленала Христа и положила в ясли, ежели Христос Бог незаключим в пространственные очертания? Как могли Его неописуемое тело обернуть в хитон и положить в вертеп? Как мог Он, не ведающий ограничений, поместиться в горнице на Тайной вечере и на Кресте?.. – Иосиф снял пальцами нагар со свечи, поправил фитилек в лампаде. – Разве это не просто? Утверждать, что евангельская описуемость Христа противоречит халкидонскому догмату, не смели даже самые ретивые иконоборцы.

– Я это понимаю. Это все, действительно, просто и сильно. Каждый стих Евангелия говорит о Христе осязаемом, о видимом. Но патриарх Иоанн Грамматик тоже знал Евангелие и все-таки предпочел пострадать за свою веру и был уверен, что страдает ради Христа.

Иосиф опустил голову. Он был не намного старше Василия Ивановича. Человек как человек, но чувствовалось – он из другого мира и молодость его иная.

– Несчастье, – сказал Иосиф и как-то странно задохнулся словом. – Это было несчастье. Горе от ума, как сказал поэт. Истина утверждена и дана нам через страдание. «Мы исповедуем вселенский догмат, ибо веруем Духу Святому, и Христа исповедуем видимым и описуемым, так как верим Евангелиям, хотя бы и невозможно было понять, как существует такое совмещение». Так решил Седьмой Вселенский Собор.

– Велика Божья милость, когда ходишь в истине, – сказал Василий Иванович, потирая озябшие руки. – Мы счастливое поколение, ибо Господь избавил нас от подобной распри. Истина – через страдания, но как-то стыдно: другие страдали.

Иосиф вдруг опустился на колени, поклонился Василию Ивановичу в ноги. Тотчас встал, повел к выходу. Говорил быстро, через плечо:

– Безверия надо страшиться! Верующему мы знаем что сказать, но найдутся ли у нас слова для неверующих. Я заканчивал семинарию во Владимире, и знаете, сколько верующих было на моем курсе?.. Один я – всеобщее посмешище.

…Перед сном долго молились, положили триста земных поклонов, Василию Ивановичу показалось: едва он смежил веки, как перед дверью келии раздался возглас:

– Пению – время, молитве – час! Господи Иисусе Христе, помилуй нас!

– Аминь! – ответил Иосиф.

Возглас повторился.

– Отвечайте, – сказал Иосиф.

– Аминь! – поспешил крикнуть Василий Иванович.

В келии холодно, в коридоре еще холоднее, но надо идти на первый этаж, к общему умывальнику.

В небе луна. Предрассветная, непривычная. Растеряла всю свою золотистость. Белизна резкая, обрывается пропастью тьмы. Видно, как луне одиноко. Тени от деревьев тоже резкие, снег под ногой взвизгивает.

В храме мрак. Мерцают редкие лампады, зажигаются свечи. Их мало. И монахов мало. Возле раки Корнилия читают кафизмы, монотонно, глухо. Служба начинается полунощницей, ее сменяет утреня, часы, ранняя обедня…

Болит тело, ноги чугунные. Жиденький чай только распаляет аппетит…

Сосед по келии, седобровый, с бородою, как свиток древней хартии, позвал к себе.

– Нынешний день без рыбки, вам, должно быть, голодно… – Достал из навесного шкафчика булку, запеченного с луком леща. – Покушайте.

Отказаться было невозможно.

После обедни вместе с Иосифом Василий Иванович пришел в библиотеку. На стенде новых книг стояла большая икона святителя Тихона.

– У нас были гости из Богородицкого Задонского монастыря. Это их подарок, – сказал Иосиф.

Василий Иванович взял житие святителя, прочитал.

Родился еще при Петре, в 1724 году, на Валдае, в селе Короке. Отец дьячок. Фамилия была Кириллов, но в семинарии получил более торжественную – Соколовский. Учился в семинарии четырнадцать лет. Постригся 16 апреля 1758 года. Через три года – епископ, через шесть, сорока трех лет, ушел на покой. Бог здоровья не дал. Был при смерти, а на покое воспрял. Учил словом, пером, жизнью. Кончину предсказал за три дня, со всеми попрощался, умер утром 13 августа 1783 года пятидесяти девяти лет от роду.

Жизнь светлая, но горестная.

Сердце щемило. А ну как выпадет идти путями Тихона – подвиг негромкий, несуетный, но бесконечно печальный.

– Нет! – сказал Василию Ивановичу Иосиф, благословляя в обратную дорогу. – Нет! Будь бодрым. Будь радостным. Помнишь, что говорил святитель Тихон: «Корень и начало любви к ближнему есть любовь Божия: кто истинно любит Бога, неизменно любит и ближнего». Любовь радостна. А у тебя в сердце так много любви, что ее на всех хватит.

Постриг совершали в субботу 14 декабря. Заканчивался 1888 год.

Ждал своего великого часа Василий Иванович в моленной. Тело покалывала власяница. Стоило прикрыть глаза, видел лицо матушки.

Мысли текли спокойно, но вдруг всплыл жаркий разговор у Царевских. Кто-то сказал тогда: «Монашество – смерть…»

Не ужаснулся, жалости к себе не испытал…

Хор запел: «Слава в вышних Богу…» Двери отворились, в моленную двумя рядами вошли монахи с большими горящими свечами. Впереди духовник с крестом.

– Приложись!

Приложился.

Кондак Недели о блудном сыне – моление о принятии постригающегося в Дом Небесного Отца – слушал как откровение.

– Он будто дитя, – шептали дамы друг другу. – Дивное лицо. Дивное.

Владыка Гермоген спросил о трех обетах: девства, нищеты, отречения от самого себя.

– Ей, Богу содействующую! – отвечал Василий Иванович полным голосом, и в голосе трепетало счастье.

Женщины заплакали.

– Возьми ножницы и подаждь ми я, – троекратно говорил владыка, вручая и принимая ножницы.

И вот: щелк, щелк – звуки негромкие, но их слышат все.

– Брат наш Тихон постригает власы главы своея.

«Тихон! – осенило Василия Ивановича. – Тихон – это я».

Вслушался в голос владыки.

– Ты будешь идти по узкой, крутой тропинке. Справа скалы, слева бездна, иди прямо, благословенный сын мой. Поведет тебя мать-Церковь, ей будешь служить…

Монахи облачили новопостриженного в иноческие одежды, дали свечу, крест, Евангелие. Обменивались братским целованием, он один из них.

К Тихону, теперь уже к Тихону, подходили ректор семинарии, преподаватели, семинаристы, знакомые…

Действо позади. Теперь три дня и три ночи нужно быть в церкви, читать иноческое правило, каноны, Псалтырь, Евангелие, правило ко причащению Святых Тайн. Причащаться надо три дня подряд, но владыка Гермоген суровостей не любит, позволил переночевать в келии.

На другой день, в воскресенье, в кафедральном соборе инок Тихон был рукоположен в иеродиакона, а 22 декабря возведен в сан иеромонаха.

Учитель учителей

Первый перевод

Если когда-нибудь восторжествует среди русских людей русская правда, то самым большим ее гонителем будет назван царь Петр. И станет его гордое прозвище Великий, как он того и заслуживает, горестной насмешкой над природной доверчивостью искреннего душой народа.

Подгоняемый бесом переиначивания, Петр разорял в доме отца и пращуров всякое заведение и строительство. Ему даже лик русского человека был ненавистен, а потому он обрил дворян, дворянок же заставил снять убрусы и кокошники, цветное русское платье запретил, вырядил мужчин в кургузые иноземные мундиришки, ввел парики и треуголки.

При Петре в первый, да не в последний раз умолкли колокола церквей. Колокольный звон очищает землю и небо от нечисти. Ведая ли про то, не ведая, царь отдал свое царство дьявольскому сонмищу. И не было у Церкви сил отстоять свое архангельское оружие, ибо царь, глядя на немцев, собезьянничал и в церковных делах, лишил православие его главы – патриарха. Был в сим предприятии для императорского величества еще один образец: пышный папский Рим.

Вот и сталось: у католиков – непогрешимый папа, у православных – непогрешимый царь, «крайний судия» всего церковного делания и благочиния. Двести семнадцать лет Православная русская церковь была всего лишь одним из царских министерств. Иные из церковных министров, именуемые «Регламентом» обер-прокурорами, были перекрещенными иноземцами, иные, из своих, не стыдились признаваться в безбожии.

Прочитавших эти слова с недоверием, а то и со гневом, отсылаем к епископу Феофану Затворнику, хорошо знавшему цену петровскому «Регламенту».

«Одно из величайших зол – полицейская, приказническая форма в делах церковных, – писал святитель со слезами в сердце. – Она всех охватила и всех закалила северным холодом, и жизнь замерзла. Присмотритесь: у нас нет отцов Церкви, а что-то страшное, надзирательное, судебное».

Бюрократическая машина Святейшего Синода не терпела долгого пребывания архиереев, ректоров, инспекторов – то есть высшего и среднего церковного и синодального начальства – на одном месте. Опасались не столько «круговой поруки» спевшейся губернской верхушки, сколько любви и преданности пастырям.

Иеромонах Тихон не успел отслужить десяти служб в семинарской церкви, как последовал перевод.

Указом Святейшего Синода от 17 марта 1892 года преподаватель богословских наук и французского языка Псковской семинарии Беллавин назначался инспектором в духовную семинарию города Холма.

Имущество монаха необременительно. Раздал Тихон книги друзьям, взял самые любимые и поехал в Торопец навестить перед дальней дорогой родных.

Отцу шел семьдесят третий год, а служил он вот уже сорок пять лет. Старость высветлила лицо, но морщин не прибавила. Обнимая сына, Иоанн Тимофеевич положил голову ему на грудь:

– Надежна и широка. Но вместит ли в себя, Господи, все боли, все горести, все радости припадающих ныне и присно?

Тихон нежно прикоснулся к отцовским сединам:

– Батюшка, я за твоим благословением.

– Переводят?

– Переводят. В Холм.

– Бог ты мой! В чужой край. С повышением?

– Буду инспектором.

– Белые батюшки с годами детишками обзаводятся, а ваш брат – черноризые – чинами.

– Прости! Так Бог судил.

– Что ж, поезжай. Поначальствуй. Строгостей только не разводи. Ты у нас хотя бы духовное училище дома закончил, а иные ребятишки с девяти лет казенные сироты.

Тихон поклонился отцу до земли:

– Постараюсь, батюшка, не обижать питомцев. Помолись, чтобы Господь уберег мое сердце от ожесточения.

Матушка Анна Гавриловна, целуя сына, расплакалась:

– Был мой, а теперь Богов.

Брат Михаил терпеливо ожидал своей очереди. Он по болезни снова прервал учебу.

– Миша у нас стихи сочиняет, – сказала Анна Гавриловна не без гордости. – Складные.

Михаил смущенно махнул рукой:

– Это все поздравительное или по случаю.

Сходили вместе на могилку нянюшки.

– Ты не боишься быть инспектором? – спросил младший брат.

– Не боюсь, – без улыбки ответил Тихон. – Тревожусь. Это ведь Польша. Иная жизнь. Православие там ненавистно…

Снег еще не всюду растаял. На кладбище было серо. Кресты от дождей темные. На деревьях шумно устраивались грачи.

– И стала наша нянюшка вечностью, – сказал Михаил.

– Ты и вправду поэт… Если приживусь в Холме, заберу тебя к себе. Семинарию надо все-таки закончить.

– Да мне уж девятнадцать лет!

– Тихон Задонский вышел из семинарии в тридцать.

Михаил опустил мелко задрожавшие прекрасные ресницы:

– Я бы не подвел тебя… Из-за долгих пропусков отстаю…

– Стихи, пожалуйста, тоже покажи.

Вечером, под лампой, Иоанн Тимофеевич разглядывал карту. Нашел Люблин, потом и Холм.

– Царство Польское, а земля русская. Се – Червонная Русь.

– Город основан святым князем Владимиром Равноапостольным. Я читал об этом.

– Я тоже поискал в книгах, но нашел мало. В основном о чудотворной иконе Холмской Богоматери. Подарок греков князю Владимиру. Писана евангелистом Лукой. А епархия Холмская одна из самых древних. Основана в 1235 году при князе Даниле Романовиче. Про унию еще пишут, про измену православию сильных мира сего, всех этих Потоцких, Четвертинских, Вишневецких… Ну а самый тяжкий грех на епископах. Епископы унию подписывали.

– Игнатий Поцей, Кирилл Терлецкий… – Тихон поднял глаза и встретил вопрошающий, кроткий, но очень внимательный взгляд.

– Не знаю, Вася, далеко ли ты пойдешь по своей дороге… Одно всегда помни… Твои деды – сельские батюшки, а больше дьячки да псаломщики, с простым народом в церквях молились. Имя им всем – Россия, и сердце у них у всех было православное. Никогда не доверяй уму, хоть он у тебя ученый и взлелеян добрыми, верующими в Бога учителями. На сердце полагайся. Последний совет спрашивай у сердца.

– Спасибо, – сказал Тихон. – Надеюсь, что на инспекторском месте судьба избавит меня от тяжких испытаний. Семинарии от суеты мира хоть как-то, но ограждены.

– Васенька… Ой, прости, Тихон. Тихон! – Матушка промокнула слезу кончиком платка. – Мне сдается, будто ты не очень-то и рад повышению.

– Моя тревога, матушка, от озабоченности. Меня назначили к месту, где условия жизни особые, нерусские, положение православного духовенства весьма непростое… И ни от кого никакого напутствия… Это все-таки странно…

– Значит, доверяют! Радуйся!

– Велика ли, матушка, цена такому доверию?!

– По-моему, Анна Гавриловна, голубушка, права, – сказал Иоанн Тимофеевич. – Без инструкции понятно – поляки! Тут главное – не наступать на больные мозоли. А мозоль у поляков одна и вся на виду: были великим царством, да все великое профукали. Где кичливостью, где продажностью. Поляка хоть с ложечки корми – русские будут его врагами до Страшного суда, и не потому, что их панское благородие – хоть тресни, а всего лишь частица Российской империи. Собака не здесь зарыта. Их главное неудовольствие в другом: сиволапая Россия – великан и пуп мира, а они, благородные, для этого мира – усатые таракашечки.

– Что это вы обо мне да обо мне. Миша, ты обещал свои стихи показать.

Брат подвинул к себе Евангелие, достал из него листок:

– Вот последнее… Про святого Александра Невского… Только ты сам прочитай.

– Можно вслух?

– Читай! Читай! – попросил Иоанн Тимофеевич.

 
Просияли венцы над главами князя с княгинею,
И тот свет не рассеялся в темных и в долгих веках.
Он над городом нашим сияет – о люди! – поныне,
Он на темени деток, он на умных, рабочих руках.
 

– Я же говорила, что у Мишеньки слова друг к другу ладятся, – просияла Анна Гавриловна.

– Хорошо! – сказал Тихон. – Коротко, может быть.

– Стихи были длинные, но остальное я вычеркнул.

– Русская поэзия – пророческая… Ты, Миша, в прозе пробуй силы. Стихи – озарения, а проза – труд… Пусть среди Беллавиных будет свой писатель, летописец нашего времени… А братец как живет? Ваня?

– Ваня? – вскинул брови Иоанн Тимофеевич. – Иоанн Иоаннович! Награжден на Сретение. Камилавкой!..

– Отец, а что ты помалкиваешь о своем ордене? – сказала матушка.

Иоанн Тимофеевич улыбнулся:

– Имел медаль, теперь вот орден – Анна третьей степени. А про отца Ивана что сказать? Служит. Это вот у тебя жизнь не устоялась. Перемена за переменой. Ну-ка, Миша, открой для отца Тихона Евангелие… Читай.

– «Они подали Ему часть печеной рыбы и сотового меда. И, взяв, ел перед ними. И сказал им: вот то, о чем Я вам говорил, еще быв с вами, что надлежит исполниться всему, написанному о Мне в законе Моисеевом и в пророках и псалмах. Тогда отверз им ум к уразумению Писаний».

– Ce – не гадание, сын мой! Напутствие.

– «Отверз им ум к уразумению Писаний», – повторил Тихон. – А где у нас Пушкин? Я хочу несколько книг взять с собой.

– Державина не забудь, – сказал отец.

– И Надсона, – посоветовал Михаил.

Отец инспектор

Невыразимое словами предчувствие поселилось в сердце Тихона в то самое мгновение, когда поезд тронулся и земля поплыла.

Невозможно было разглядеть в этой тревоге ничего худого или сколько-нибудь опасного, скорее всего, это был вопрос. Почему Холм? Далекий, неведомый, чуждый… Ответ был, но несерьезный, несуразный – Тихон. Он, Беллавин, едет в Холм ради своего иноческого имени.

В самом начале года ректором Холмской духовной семинарии был назначен иеромонах Климент. Был инспектором – стал ректором, был иеромонахом – вырос в архимандрита. Все это естественно, на освободившееся инспекторское место Синод назначил преподавателя Кишиневской семинарии Тихона. Тихон приехал в Холм, вошел в дела и умер. Случилось это 6 марта, а 12 марта на место кишиневского Тихона назначен Тихон псковский… Совпадение имен, и только? Но это у людей – совпадения, у Бога – Промысел. Что оно означает, это вторичное избрание Тихона для Холма? Какова Высшая Воля? Обладает ли искомым он, Беллавин, нареченный Тихоном во имя кроткого Тихона Задонского, владыки-мудреца, вскормленного простотою и к простоте вернувшегося, покинув ради нее архиерейство…

За окном леса, города, сладкая дорожная дремота…

Непонятое предчувствие в слове себя так и не нашло, а когда подъезжали к холмскому вокзалу, совершенно забылось, оттесненное тревогой предстоящей встречи с городом, с семинарской братией, с жизнью в чужом доме.

Вышел из вагона, чуть озираясь, с улыбкою над самим собой.

Ветер вытянул облака, и они прозрачными длинными полосами тянулись от горизонта в зенит.

К вагону подошел полный человек в рясе:

– Отец инспектор? Я семинарский эконом, диакон Симеон Сушинский. Отец ректор прислал за вами свой выезд.

Коляска сияла лаком, пара лошадей. Лошади высокие, лоснящиеся сытостью. Везли аккуратной рысью и, кажется, сами же и любовались своим бегом.

В воздухе стоял запах молодой травы. Начало апреля, а земля уже зеленая. Городок аккуратный, увенчан горой, гора – белым собором.

По дороге увидели еще одну гору. Ее тоже венчала церковь. Нарядная, легкая.

– Храм равноапостольных Кирилла и Мефодия, – объяснил отец эконом. – Сооружен в год воссоединения местных униатов с Православной церковью и во имя сего. Стало быть, в 1875-м… Место, между прочим, зело историческое. Холм приказал насыпать Данила Романович, король русский. Да! Да! Наш Данила Романович – король.

– Я знаю, – улыбнулся Тихон. – Корону на его голову возложил легат папы Иннокентия Четвертого по имени Ониз… Дай Бог памяти – в 1254 году.

Сушинский глянул на отца инспектора с удивлением и поспешил продолжить экскурсию:

– Там, где теперь церковь, – стоял дворец, и это не басня: археологи раскопали мозаичные полы. Славный воитель Гурко, наш генерал-губернатор, собирался увенчать Данилову гору пушкой, а владыка Леонтий – ныне московский митрополит – колокольней. Владыка о Гурко говорил: солдат, а Гурко о владыке – пономарь.

– Пушку бы слышали раз в день, как петербуржцы – петропавловскую, а храм во всякий час дня для глаз радость.

– Э! Отец инспектор! Не для всех глаз, – сказал Сушинский многозначительно. – Но вот мы и приехали.

Возле семинарии строили новый дом. Кругом дивный парк, чистота, ухоженность.

– У нас два сада, – не скрыл гордости отец эконом, – этот семинарский, этот ректорский… Скоро уж зацветут.

Ректор, архимандрит Климент, встретил молодого инспектора сердечно и просто.

– Наша семинария далеко не из первых, но и не последняя. Городские власти, да и варшавские, и даже петербургские к нам благоволят. Мы, так или иначе, заведение особенное – миссионерское. Если в русских губерниях от инспекторов требуют жать на семинаристов, то у нас поощряется внимание и даже задушевность в общении с учащимися. Духовная жизнь края очень и очень непростая. Вы это скоро сами поймете. Одного остерегайтесь – рубить где бы то ни было сплеча.

– Я не дровосек.

Архимандрит дружески засмеялся:

– Рад вашему прибытию. Устраивайтесь, а в двенадцать милости прошу ко мне на обед.

Квартиры преподавателей помещались на втором этаже. В длинном темноватом коридоре пахло котлетами. Навстречу попалась женщина в белом переднике с тяжелой корзиной мокрого белья: несла к лестнице на чердак.

Видимо уловив на лице инспектора удивление, отец эконом развел руками:

– Нигде, говорят, такого нет, чтоб господа преподаватели жили под одной крышей с семинаристами… Так уж получилось. В первые годы набирали семьдесят пять воспитанников, целое крыло пустовало. Вот его и отдали под квартиры. А теперь учащихся сто пятнадцать душ – тесно. Умные люди тянутся к семинарии.

Квартира инспектора оказалась просторной: четыре комнаты. В столовой длинный стол, вокруг стола щеголеватые стулья с высокими спинками.

В спальне под белоснежным покрывалом постель, ночной столик с канделябром. В канделябре три толстых свечи.

Кабинет и библиотека совмещены. Книжек в шкафах немного, место освобождено для нового хозяина. В зале четыре широких окна, светло. В одном углу икона, в другом – фисгармония. У стен два дивана, четыре кресла.

– Для одного жителя помещение чересчур просторное, – сказал Тихон.

– Много – не мало. Друзьями обзаведетесь, – пообещал отец эконом и показал на часы. – Я вас оставляю, до обеда только двадцать минут, а у нас точность – уж прошу извинить – во главе угла.

Отец инспектор ожидал увидеть за обеденным столом отца ректора весь цвет семинарии, но приборы были поставлены для двоих.

Келейник подал овощи, уху, приправленную травами, угрей, фрукты. Вина не было, но крепчайший чай благоухал розами и каким-то экзотическим нектаром.

– Наши семинаристы народ воспитанный. Дикостей, характерных для российских учебных духовных заведений, у нас не бывает, – сказал отец Климент. – Мне здесь с инспекторскими обязанностями управляться было несложно.

– Я перед отъездом много читал о Холмской земле и, признаться, тревожусь.

– Нет, здесь спокойно. А кстати, кто из писателей вам ближе, Толстой или Достоевский?

– Толстой, но Алексей, – ответил Тихон.

– Ах, «Иоанн Дамаскин»! – усмехнулся ректор. – Что ж, пусть Алексей. Но тогда так: за кем из этой троицы – будущее?

– «Колокольчики мои, цветики степные» – на все времена.

– Но «Братья Карамазовы» – этот ад человеческой души… У Льва Великого – Пьер, капитан Тушин, Наташа, Элен, старик и сын Болконские!

– А у Алексея Толстого – царь Федор Иоаннович, – улыбнулся Тихон, – в нем и карамазовы уместились, и пьеры безуховы… Да я и не сравниваю… Мировая известность за «Анной Карениной», за «Идиотом», но стихи Алексея Константиновича уже сегодня – частица русской души. Как и стихи Пушкина, Некрасова.

– Вы поклонник Некрасова?.. А не приходилось ли вам держать в руках «Что делать?»? – Лицо архимандрита напряглось, но глаза он опустил.

– В студенческой библиотеке Санкт-Петербургской духовной академии в мою бытность эта запрещенная книга имелась.

– Ну а все эти Златовратские, Помяловские…

– Литература правдивая, но скучная. Скучная правда – недолгий жилец. Если поменьше возражать, тем более возражать несуразно, было бы много покойнее. И в обществе, и в самой журналистике.

– Пожалуй, – согласился архимандрит: у него отлегло от сердца.

О семинарии разговора не было, о религиозной жизни Холм-щины тоже.

После чая отец ректор повел отца инспектора в гостиную показать свою художественную коллекцию. Картины сплошь покрывали самую светлую стену. Всё это были пейзажи, а в центре шесть небольших полотен на религиозные темы.

– Местные художники, местная природа. – В голосе отца ректора не было ни гордости, ни удовольствия.

Религиозные картины католического толка, световые контрасты жесткие, драпировки тяжелые с претензией на величие.

– Вот мир, в котором вам предстоит жить, служа православию… Я собирал эти картины с некоей целью, а потом забыл, чего ради, кому и, главное, что хотел я доказать этими картинами… Впрочем, местному обществу мое собрание нравится.

Тихон оказался зрителем внимательным.

– Мне кажется, – сказал он, рассмотрев каждое полотно, – некоторые пейзажи написаны и мастерски, и с любовью… Мельница, стога сена, даже вот эти лужи на дороге. Воздух серый, но чувствуешь – тепло, весна.

– Эти вещи, пожалуй, самые талантливые, – согласился архимандрит. – А вот Бог, святость у них здесь точь-в-точь как на этих картинах, с ядовитой зеленью, с лакированной тьмой, с приторной розовостью. Одним словом, уния… На Холмщине уния ушла в прошлое шестнадцать лет тому… Высокопреосвященные Иоанникий, Леонтий, ныне преосвященный Флавиан многое восстановили в искалеченном церковном обряде. Но ведь от того, как начертаны буквы, Слово не меняется. Понимать бы это. А у нас – будто на уроке чистописания, когда учителя своей въедливой настойчивостью вызывают столь сильный протест в учащихся, что те умышленно заливают тетради чернилами.

– Чувство умеренности – дар. Не всякому сей дар ниспослан.

– С Богом, отец Тихон! Приступайте к делам. Надеюсь, наши воспитанники доставят вам не одни только огорчения. Почаще цитируйте Мицкевича. Великий и могучий – здесь почитается языком хлопов. Это второе, а первое, – архимандрит с улыбкой показал на свою шелковую рясу, – уважение к дорогим одеждам и к прекрасным лошадям в местных людях неискоренимо. Это страна панской гордыни и бессловесного, почти скотского холопства.

Никому еще не известный в Холме, Тихон пошел поклониться чудотворной иконе Божией Матери.

До вечерни оставалось часа полтора, людей в соборе было мало. Вдоль стены на лавках сидело несколько благообразных старушек. Внимали лепету отрока с огромной головой.

Церковная прислуга протирала иконы, меняла цветы. Весна еще не набрала тепла, а цветов уже много. Видимо, выращивали в парниках.

Чудотворный образ, привинченный к раме, был поднят над Царскими вратами.

– Приложиться пришел? – спросила Тихона одна из прислужниц. – Опускают по субботам да по воскресеньям. В субботы акафисты служат, в воскресенье – простые молебны.

Лик Богородицы светился ласковым участием. Чудотворный образ пережил с народом все его беды, принял столько горчайших честнейших молений, столько простил людям, что хотелось оставаться перед ним безмолвным, биение сердца заменяло слова.

Икону пересекал шрам. Крымские татары, разорившие Холм в 1499 году, святыни русских не пощадили. Сдирая золотые ризы, рубанули саблей.

Не раз и не два соборные батюшки закапывали икону в потаенных местах, спасая от посягательств католиков. Католики упорно охотились за православным источником благодати. Униатский епископ Яков Суша упросил польского короля Яна Казимира отнять икону у схизматиков. Все делалось втайне. Королевская комиссия пала на головы православного Холма как снег среди лета. Униаты явились на обычную службу с жолнерами. Когда забирали икону, некий православный монах кричал «Караул!», грозился Хмельницкому жаловаться. И Хмельницкий явил полякам казацкую силу. Присмирели униаты, вернули святыню, но кратким получилось торжество. Снова двинулись друг на друга казаки и поляки. Униаты захватили икону, увезли в Люблин, доставили в войско Яна Казимира. 20 июня 1651 года чудотворный образ Холмской Божией Матери был под Берестечком у короля. Крепко побили поляки казаков.

В 1672 году король Михаил Корибут Вишневецкий во время нашествия крымских татар приказал привезти Холмскую икону в свою армию.

Годами владели польские костелы русской святыней, но мир менялся, сильные становились слабыми, слабые преображались, и православный народ вновь обретал свое сокровище – завет пращуров, зримую молитву, тишину земли.

Безмолвное моление сладостно глубиной. Разверзается сердце, как Вселенная, а Вселенная входит в сердце, умещаясь в нем.

Кто-то настойчиво потянул Тихона за подол рясы. Большеголовый отрок, сияя огромными глазами, лепетал что-то радостное.

– Наклонись, – сказала Тихону старушка.

Он наклонился к отроку, и тот сказал тихо, но внятно, с детской хрипотцой в голосе:

– Владыка! Владыка!

– Ты ошибся, отрок, – сказал Тихон. – Я – иеромонах.

– Владыка! Владыка! – закричал мальчик и со всех ног побежал к алтарю.

Споткнулся, упал и, растянувшись, бил ладошками перед собой и звенел на весь собор:

– Господи! К нам владыка приехал, Тобою возлюбленный!

Старушки потянулись из углов поглядеть, что случилось. Тихон, поклонившись иконе, вышел в придел, а оттуда на улицу.

Племя младое, незнакомое

Проснулся отец инспектор затемно. Молился. Утром в семинарской домовой церкви ректор Климент представит его воспитанникам.

К предшественнику Тихона в семинарии привыкнуть не успели… Однако ж сравнивать будут.

Слово отец ректор сказал краткое:

– Иеромонах Тихон, назначенный к нам в Холм на должность инспектора, был до того преподавателем Псковской семинарии. Псков для Русской земли – твердыня, а наш Холм – твердыня для православия. Дай-то Бог, чтобы мы, преподаватели, любили вас, а вы, ученики наши, отвечали любовью же, ибо и вы и мы приставлены Господом к делу общему, к делу негромкому, но великому. Примите отца инспектора со всем сердцем.

Тихон, слушая слова Климента, смотрел на воспитанников, и облик их был ему непривычен. Не мог понять, в чем тут дело.

Свою речь, продуманную еще в поезде, сказал без декламации:

– Быть учителем учителей задача из самых ответственных, тем более что вы не просто будущие учителя, а пастыри. Святой Иоанн Златоуст сказал: «Христианам… запрещается насилием исправлять впадающих во грехи. Языческие судьи, подвергая преступников суду по законам, показывают большую власть над ними и против воли удерживают их от их навыков, а здесь должно исправлять грешника не насилием, а убеждением. И законами нам не дана такая власть к удержанию грешников. И даже если бы и была дана, мы не могли бы воспользоваться этой силой, так как Бог награждает тех, которые воздерживаются от пороков по доброй воле, а не по принуждению. Посему требуется много искусства для того, чтобы страждущие убедились добровольно подвергнуться врачеванию от священников…» Нам нельзя, как говорит святитель, человека ни силою влечь, ни страхом принуждать, но должно приводить к истине убеждением. Потому нужна душа мужественная. Для нас эти слова святителя – заповедь. И да поможет нам, преподавателям, Господь Бог, Пресвятая Богородица воспитать в будущих пастырях мужественные души, а вам, ученикам, обрести это мужество, ибо оно – оружие и крепость всякого священника.

Слушали воспитанники речь внимательно, и чрезмерная эта внимательность тоже показалась отцу инспектору незнакомой. Ни одного пасмурного лица не было перед ним, ни одного опухшего после ночной тайной выпивки. Ни одной всклокоченной головы!

«Европа», – подумал про себя Тихон.

Начались уроки. Сразу после первого в кабинет инспектора пожаловали учителя. Все в вицмундирах, пуговицы начищены, воротники застегнуты, в глазах доброжелательность.

Представлялись один за другим.

– Надворный советник, преподаватель словесности и истории литературы, староста домовой семинарской церкви Ефрем Ливотов.

– Надворный советник Василий Щеглов. Преподаватель Священного Писания и еврейского языка.

– Коллежский асессор, преподаватель основного, догматического и нравственного богословия Михаил Савваитский, веду также французский язык.

– Коллежский асессор, преподаватель общей истории Русской церкви и библейской истории Григорий Ольховский. Преподаю также церковное пение, регентую.

– Михаил Булгаков. Веду гомилетику, литургику, практическое руководство для пастырей.

– Михаил Ступов. Преподаю обличительное богословие, историю и обличение русского раскола.

– Преподаватель истории всеобщей и русской Гавриил Хрусцевич.

– Коллежский асессор Евстафий Черняковский. Логика, психология, начальные основания философии и ее краткая история.

– Никанор Литвиновский. Алгебра, геометрия, пасхалии и физика.

– Федор Кораллов – греческий язык.

– Владимир Шайдицкий – латинский язык.

– Алексей Крохин. Иконописание.

– Поручик Московского полка, преподаватель гимнастики Михаил Юревич.

– Писец Тимофей Максимович.

– Ну а меня вы, отец Тихон, уже знаете, – выступил вперед отец эконом. – Для порядку: диакон Симеон Сушинский. А еще у нас в семинарии есть врач Евгений Базилевич-Килжаковский, но он в отъезде.

Тихон поклонился преподавателям:

– Рад, господа, служить вместе с вами. Не знаю, может, и ошибаюсь, но я уловил в лицах воспитанников непривычную для российских семинарий благодарность судьбе за свое звание учащихся духовного заведения.

– Среди наших воспитанников детей духовенства менее десяти процентов, – сказал словесник Ливотов.

– Ах вот оно что!

Искреннее восклицание инспектора растопило ледок отчужденности. Кто-то тотчас сделал вывод: добродушный простак, новшеств ожидать не приходится, но как бы воспитанников не распустил.

У добродушного простака и впрямь глаза смотрели ласково, удивляя синевой. А то, что эти глаза всякую нечистоту видят даже под утонченной личиной, поняли далеко не сразу.

Своей инспекторской властью Тихон впервые воспользовался недели через две по вступлении в должность. Приметил в вестибюле, в темном уголке, сиротливо стоящего пожилого человека в полысевшей от ветхости собачьей дохе, с шапкой в покорных опущенных руках. Подошел:

– Вы кого-то ожидаете?

– Не извольте беспокоиться… – ответил человек с поклоном. – У меня сын на втором курсе. За ним пошли.

Через час Тихон увидел отца семинариста на том же месте. Снова подошел.

– Не извольте беспокоиться! Сын занят, но я подожду… Ничего, ничего!

– Разрешите узнать фамилию воспитанника?

– Вжибылович.

Тихон подозвал к себе проходившего мимо семинариста:

– Прошу вас позвать ко мне в кабинет воспитанника Вжибыловича.

Всего через полминуты, поднявшись на второй этаж, увидел семинариста перед дверьми инспекторской. Лицо удивительно белое, спина прямая, глаза голубые, чистые.

– Вы меня вызывали, отец инспектор?

– Вызывал… Разве вам не известно, что отец ожидает вас?

Глаза семинариста забегали.

– Идите к своему батюшке.

Ушел и почти тотчас появился в коридоре.

– Вжибылович! – окликнул отец инспектор семинариста: встал как лист перед травой. – Догоните батюшку, выслушайте, проводите до вокзала или куда ему надо… Ваша оценка за поведение в семестре – единица.

– Отец инспектор, я дисциплину не нарушаю.

– Непочтение к родителям – худшая из провинностей. Повторяю, догоните вашего отца и нижайше, нижайше умоляйте простить ваш грех.

С этой поры отец инспектор стал слышать у себя за спиной настороженную тишину. Семинаристы не только не шушукались, но и глазами не провожали – воспитанный народ. Замечания выслушивали вежливо, даже подобострастно, но инспекторские простоту и улыбки принимали за иезуитское коварство. Даже отсутствие взысканий вызывало страх. И вдруг – происшествие.

Старшекурсники решились отметить сразу два дня рождения. Обоим именинникам исполнилось по семнадцать лет.

Тихон был у себя в кабинете, знакомился с делами воспитанников. Картина получалась преудивительная. Из ста пятнадцати семинаристов – ни единого из семьи священника. Только двое – сыновья диаконов, один – регента, семеро – псаломщиков. Остальные – дети чиновников, зажиточных крестьян, сельских учителей.

В дверь постучали, вошел полный розовощекий семинарист пятого курса, представился:

– Владимир Вавресюк. Господин инспектор, разрешите доложить: воспитанники Трач и Дымша празднуют с вином – купили две бутылки кагора – свои дни рождения. Они все теперь во втором дортуаре шестого курса.

– Идите во второй дортуар шестого курса, – сказал Тихон, собирая со стола бумаги, – и так же прямо, как мне, сообщите собравшимся там, что инспектор по вашему докладу прибудет на место происшествия… весьма скоро.

Ровно через десять минут в дверь, где ни живы ни мертвы сидели нарушители дисциплины, раздался стук. Вошел инспектор. В руках две книги: томик Державина и томик Надсона.

– Позвольте поздравить именинников.

Дымша и Трач поднялись, оба бледные, головы опущены.

– Кто из вас более склонен к классике?

– Видимо, я. – Дымша поклонился.

– Примите Державина, а Надсона – вам. И разрешите побыть с вами несколько минут.

– Пожалуйста, отец инспектор! – Подали стул, поставили к пустому столу, вино и еду успели спрятать, но в глазах испуг.

– Я слышал, будто русский язык у местного общества почитается за язык хлопов. Говорить кому бы то ни было, что это не так, что русский язык высоко ценили Ломоносов, Мериме, Бисмарк, Пушкин, Гоголь, – смысла не имеет… Но пусть о языке великороссов, о его богатстве, о его музыке, о возможностях проникать в бездны мысли или же быть легким, безыскусным, а то и ужасно грубым – пусть обо всем этом расскажут поэты… Давайте устроим литературный праздник. Ну, скажем: русская поэзия от Державина до Надсона. На праздник пригласим гимназистов, всех любителей словесности…

Семинаристы ожидали обыска, мучительного расследования, кар… Ошеломление на лицах было откровенное, беспомощное. Первым спохватился Трач:

– У нас в городе есть железнодорожное училище. Можно также пригласить… учительскую семинарию.

– А Мариинское училище? – очнулся Дымша.

– Но оно женское!

– Мы пригласим не только гимназистов, но и гимназисток, – сказал Тихон. – Во-первых, семинаристам приходится думать об избранницах, а во-вторых, среди девушек любительниц поэзии много больше, чем среди юношей.

– Как же так! – сказал златокудрый красавец рокочущим баском. – Как же так! Поэты – все больше мужского полу, а потребители поэзии – полу женского?

– Вы Владимир Абрютин?

– Абрютин.

– Вот об этом обо всем и поговорим на нашем вечере, – улыбнулся отец инспектор, и впервые на его открытую улыбку ответили улыбками, робкими, настороженными. – Для начала, видимо, надо провести конкурс у себя. Чтецы должны быть очень хорошие. Обсудите, господа, мое предложение.

Поднялся, пошел, но в дверях остановился, потянул ноздрями воздух:

– День постный, пятница, а пахнет колбасой.

Снова притихли, снова испуг в глазах. За всех сказал Трач:

– Белому духовенству позволено потребление мяса, а в нашей западной епархии так даже монашеству.

– Верно, но не в постные же дни! Семинаристы хоть и не монахи, но люди православные. Не забудьте покаяться на исповеди.

И дверь за отцом инспектором затворилась.

Пушкинский праздник

В назначенный час в семинарию съезжались, как на бал у предводителя дворянства. Последними, почитая себя первыми дамами Холмщины, пожаловали супруги двух командиров полков, стоявших в городе, Бутырского и Московского его величества. Однако более полковничих припоздали самые главные гости.

В актовом зале поднялся уже шумок нетерпения, когда, наконец, прошествовала, сопровождаемая викарным епископом Гедеоном, игуменья Леснинского монастыря мать Екатерина. По сану преосвященный Гедеон, разумеется, был первенствующий гость, но игуменья-графиня, основавшая на свои деньги обитель, имела в Петербурге такие связи, что в Холме да и в Варшаве ее мнения принимались за истину.

Эпиграфом к празднику был пушкинский «Пророк» – декламация преподавателя словесности Ефрема Ливотова. Потом стихи Державина читал черноокий красавец с шестого курса. Его ликующий баритон обворожил девиц Мариинского училища и гимназисток.

– Как фамилия этого Аполлона? – спросила ректора Климента мать игуменья.

– Весьма простонародная и даже забавная. Он из крестьян, приписанных к Яблочинскому монастырю, – Побийволк.

– Что за нелепость! – Игуменья нахмурилась. – Поменяйте ему фамилию. Поищите повеличавей. Миротвореньев или, скажем, Вселенский… Громогласов!

– Так Вселенский или Громогласов?

– Вселенский, – сказала мать игуменья.

 
Звонкоприятная лира!
В древни златые дни мира
Сладкою силой твоей
Ты и богов и царей,
Ты и народы пленяла! –
 

вдохновенно раскатывал сладостные волны звуков Побийволк, не ведая, что отныне фамилия у него и благозвучная, и вполне благородная – Вселенский.

Чтеца приветствовали щедрыми аплодисментами. Побийволк поклонился, встал в ряды хора, и хор запел, да так, словно разверзлась бездна неба, осеняя слушателей сонмом сияющих звезд. Было исполнено молитвословие, сочиненное царем-юношей Федором Алексеевичем. Пели в унисон, с медлительною торжественностью, и такая великая, такая чистая вера звучала в слове, в гармонии слиянных воедино голосов, что казалось – это сама земля поет славу Творцу жизни.

Далее отец ректор сказал речь о духовной поэзии, были прочитаны переводы святого Романа Сладкопевца, и снова читали светские стихи. Вдруг из зала была предложена тема диспута: действие поэзии на женское сердце, женщина и поэзия. Желающих философствовать прилюдно не нашлось, но прозвучали поэтические откровения Каролины Павловой, Ростопчиной, Буниной.

Вечер заканчивал Вжибылович. Прерывающимся звенящим альтом, устремив глаза поверх голов в одну точку, юноша читал Надсона:

 
В тине житейских волнений,
В пошлости жизни людской,
Ты, как спасающий гений,
Тихо встаешь предо мной.
 

Последнюю строку Вжибылович почти прошептал, и зал замер, боясь не услышать сокровенного.

 
И, от борьбы отдыхая,
Снова готовый к борьбе,
Сладко молюсь я, рыдая,
С светлой мечтой о тебе.
 

Публика не могла смириться, что программа исчерпана. Полковница Московского его величества полка вышла на сцену и декламировала очень уверенно, с жестами:

 
Напрасно я ищу могучего пророка,
Чтоб он увлек меня – куда-нибудь увлек,
Как опененный вал гремучего потока,
Крутясь, уносит вдаль подмытый им цветок.
 

Стихотворение кончилось, и взоры обратились к отцу инспектору: неужели все? пора расходиться?

– Приглашаю дорогих гостей на чай, – сказал Тихон, и лица расцветила радость.

К чаю подали калачи, печенье, сотовый мед, но всем было дорого продлить чудесные минуты, озаренные поэзией.

– Поздравляю вас, отец инспектор, – подошла к Тихону игуменья Екатерина. – Стихи и молитвы на глазах преобразили юношество. Вы посмотрите, какой свет на лицах! Оказывается, наших детей могут окрылять не только прокламации и мерзкие тайны заговорщиков. Не оставляйте своего прекрасного начинания.

Преосвященный Гедеон взял Тихона за руку, прижал ее к своей груди и тихонько шепнул:

– Благодарю! Я от умиления плакал…

Подходили дамы, господа, говорили что-нибудь красивое, а полковница Московского его величества полка поднесла Псалтырь – переплет из серебряной парчи, с серебряной иконкой Спаса. Принялась упрашивать, чтоб отец инспектор тоже прочитал стихи.

– Хорошо, – сказал Тихон, улыбнулся застенчиво, – я что-нибудь из Александра Сергеевича…

– Нет! Нет! Надсона! Если не помните наизусть, пусть подадут книгу…

– Надсона? Как вам угодно.

 
Темно грядущее… Пытливый ум людской
Пред тайною его бессильно замирает:
Кто скажет – день ли там мерцает золотой
Иль новая гроза зарницами играет.
Напрасно человек в смятенье и тоске
Грядущие века пытливо вопрошает.
Кто понял этот свет, блеснувший вдалеке, –
Заря ли там зажглась, зарница ли мерцает?
 

– Ах, отец инспектор! Отец инспектор! – воскликнула полковница. – Вы – чудо! Это Бог привел вас в наш город.

Быстрое повышение

15 мая 1892 года глава Холмско-Варшавской епархии епископ Флавиан высочайшим указом во внимание к отлично-ревностному служению и особым пастырским трудам был всемилостивейше возведен в сан архиепископа.

Удостоились Станислава III степени учителя Холмской семинарии Владимир Шайдицкий и Василий Щеглов. Был подарен праздник и всему Холму.

Высокопреосвященный Флавиан благословил ректора архимандрита Климента, в сослужении с инспектором иеромонахом Тихоном, с духовником семинарии Кохановичем, экономом диаконом Сушинским совершить 25 мая в кафедральном соборе – впервые – литургию на греческом языке.

Волнений было множество, кафедральный собор не вместил всех желающих, но, слава Богу, служба прошла без заминок, без ошибок, но Тихону предстояло еще одно испытание: сказать проповедь. Местное общество, восхитившееся литературным праздником, ожидало от инспектора нечто выдающееся и уж по крайней мере неординарное. Тихон, прежде чем выйти на амвон, помолился у престола, но, увидев перед собою тысячи ожидающих глаз, запылал щеками, как мальчишка.

Боялся не услышать себя, но голос звучал ясно, дыхание удалось держать ровно. Показалось даже – это не он произносит слово за словом, а слово ведет его от сердца к сердцу.

– В Православной церкви, благочестивые слушатели, есть глубокий по смыслу и значению обычай, – начал Тихон серьезно и очень просто, – день, следующий за воспоминанием какого-нибудь торжественного события из домостроительства нашего спасения, посвящать празднованию в честь лиц, принимавших участие в этом событии. Так, издревле христиане в день после праздника Благовещения Пресвятой Богородицы собирались для празднования в честь архангела Гавриила, благовестившего Пресвятой Деве о зачатии Ею Христа Спасителя. В день после Рождества Христова – для праздника в честь Богоматери, послужившей великой тайне воплощения Бога Слова. Так поступает Церковь и в настоящий раз. – Тихон передохнул, глубоко, совсем по-детски, и почувствовал, как люди придвинулись к нему, душами придвинулись. – Вчера мы праздновали Сошествие Святого Духа на апостолов, а ныне совершаем празднество в честь Самого Святого Духа.

Всем ожидавшим от инспектора словесного блеска, огня в очах, власти в жестах пришлось испытать неловкость. Простота и вера пришельца из русской глубинки были такие настоящие, что всем захотелось иметь в себе это настоящее, искреннее.

А Тихон говорил и говорил:

– Этим самым Церковь стремится расположить нас к тому, чтобы мы не только праздновали Сошествие Святого Духа на апостолов, но и сами, по слову апостола Павла, исполнялись духом. А это настолько необходимо, что, по слову того же апостола, кто не имеет в себе Духа Христова, тот и не Его, не Христов, не христианин, тот и не живет истинною жизнью.

Читатели самых модных, самых парижских изысков, ценители мысли и полунамеков вдруг как-то сразу догадались: сказанное Тихоном – самая настоящая правда. Правда о подлинной, об ускользающей от них совершенной жизни.

Еще не вполне затихли пересуды о семинарском празднике, о службе на греческом языке в Духов день, о новом отце инспекторе, как вдруг новость – преогорчительная. Определением Святейшего Синода от 24 июня 1892 года иеромонах Тихон назначается ректором Казанской духовной семинарии с возведением в городе Холме в сан архимандрита. Инспектором назначен преподаватель Литовской семинарии иеромонах Антонин.

Снова дальняя дорога, новые люди, совершенно другой мир. И расходы, конечно.

В инспекторах всего три месяца. Половину майского жалованья отправил в Торопец, а теперь вот надо митру покупать, крест, дорогую мантию.

Вдруг телеграмма из Синода: в связи с переводом ректора Холмской семинарии архимандрита Климента ректором Московской семинарии архимандрит Тихон перемещается ректором Холмской семинарии.

В Холме ахнули!

Пришлось срочно принять дела, отдать первое необходимое распоряжение об экзаменах, о начале нового учебного года: «С 17 по 20 августа в Холмской духовной семинарии проводятся приемные испытания и переэкзаменовки. Прием прошений прекращается 1 августа. Плата за пансион 150 рублей в год. Исполняющий должность ректора семинарии иеромонах Тихон».

Наречение в архимандрита совершил в Пречистенском кафедральном соборе преосвященный Гедеон. День был сияющий – 5 июля, обретение мощей преподобного Сергия, игумена Радонежского.

Преподаватели подходили, вежливо поздравляли, но в глазах лед. Уж очень скачет новоиспеченный монашек. Вычисляли покровителей. Такой вроде бы светлый, бесхитростный, а гонит на перекладных.

Искренне порадовался за Тихона один только настоятель собора протоиерей Иван Завитаев, он только что получил новое место и, поздравляя, знакомился:

– Преподавал в Вяземском духовном училище. Кандидат богословия. Сердечно, сердечно рад. Правильно Победоносцев делает: молодым людям нужны молодые наставники. Не окосневшие, понимающие запросы. Молодежь у нас ведь совершенно брошенная…

– Вы так похожи на моего отца! – растрогался Тихон.

…Отпуск новому ректору дали. Тотчас уехал в Торопец, к батюшке, к матушке, на родную землю – за благословением, за силами для полета на иных, на высоких небесах.

Иоанн Тимофеевич, радуясь сыновнему успеху, помолодел: парню двадцать семь лет, а уже ректор семинарии!

– Я не самый ранний, батюшка! – смеялся Тихон. – Архимандрит Антоний (Храповицкий) в двадцать шесть стал ректором. И не какой-нибудь Холмской – Санкт-Петербургской семинарии! А через год он уже ректорствовал в Московской духовной академии! В двадцать семь лет – ректор академии.

– Твое первенство впереди! – заупрямился старик.

– Да какое же такое первенство? – всплескивала руками матушка Анна Гавриловна, но было видно: мужнее упрямство ей по душе.

– Не знаю какое! А будет!

– Не люблю ни гаданий, ни пророчеств! – огорчился Тихон.

– Родительские заскоки простительны, – сказала матушка. – Сходи на озеро, на небо, на воду погляди, наберись впрок покою в сердце… В семинарии дитяти хоть и большие, а все дитяти. За ними глаз да глаз.

– Пойду, действительно, пройдусь по берегам, – согласился Тихон. – Пудовые-то карпы не перевелись?

– Разговоров на пуд слышала, а вот видеть пудовых рыбин что-то пока не довелось.

Июльскую жару смыло дождями. В небе толклись облака, за озером, у горизонта, ходили, как цапли, тучки, пахло большой, чистой водой.

– Эй, отец ректор! – окликнул Тихон свое отражение с мостков.

Стало грустно. Впереди скорая и долгая разлука со стареньким отцом, с матушкой.

Мысли рассеялись, и одна только непонятная печаль осталась в нем. Вдруг увидел в воде радугу. Нарядные, как детская игрушка, воротца. Поднял голову: радуга перекинулась с берега на берег и словно бы звала: «Да идите же вы под мои дивные своды, не мешкайте!»

– Здравствуй! – сказал Тихон радуге, как родному человеку. В памяти всплыл зеленый бугорок, золотые гвоздики цветов, розовый камень, похожий на рыбу. – Плывем, Господи! Плывем…

На обед были судак и налим.

– Монахам ведь по две рыбы положено? – сказал батюшка.

– В большие праздники… Но у нас на Западе позволено мя-соедение.

– Матушка, завтра приготовь индейку.

– Дозволение – не указ… Мне бы завтра хотелось в Пошив-кино съездить.

– Поезжай, – согласился Иоанн Тимофеевич. – Проведай Ивана… Михаила привези. Загостился в Пошивкине.

– Батюшка и матушка, я Михаила с вашего позволения и по вашему благословению хочу в Холм взять. Надо Мише закончить семинарию. У нас хороший преподаватель литературы, а братец наделен даром слова. Для литератора образование – фундамент.

– Что ты нас уговариваешь, – сказала Анна Гавриловна, – мы будем благодарны за Мишу.

– Какие еще благодарности! – нахмурился Иоанн Тимофеевич. – Он – брат! И слава Богу – хороший брат.

1.Белый голубь – символ Святого Духа. (Здесь и далее примеч. авт.)

The free sample has ended.