Free

Запечный таракан

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

14

Вечером Евгения увидела брата печальным, но трезвым. Слава богу, кажется, взялся за ум. Сняв туфли, сразу прошла в комнату к библиотеке Веры. Точно пришла только для этого. Стала рыться в книгах, искать что-нибудь себе домой. Брат резал овощи на кухне. Для борща или щей. Хотя резал – не то слово. Он их рубил на большой доске. Прерывающимися пулемётными очередями. Пулемётным дроботком. Как заправский повар из ресторана. Невольно вспомнилось, как они с Верой нередко смотрели на это действо Ивана. Смотрели, как из-под ножа летит репчатый лук или капуста. А виртуоз подмигивал им, двум неумехам. Евгения сходила в прихожую, вынула из сумки портрет Веры. В комнате, встав на стул, закрыла им белый квадрат на стене. Вернула на место. Отступала от стены, смотрела. На фотографии глаза у Веры были задумчивые, сквозные, цвета сильно растворённого кофе.

Иван, казалось, даже не взглянул на вернувшийся портрет жены. Стоял, вытирал руки полотенцем. Сказал:

– Женя, я всё обдумал. Ты будешь жить здесь, а я перееду к тебе на Восточную. – И снова ушёл на кухню.

Евгения кинулась следом.

– Ну что ты надумал, Иван? Зачем?

Но брат стоял на своем. Так будет лучше. И для тебя тоже. Работа твоя будет рядом.

Они долго спорили в тот вечер. Уже в одиннадцатом часу они закрыли входную дверь на ключ и стали спускаться вниз с одеждой и постелью Ивана. Они уходили от тёмных трёх окон на четвёртом этаже как вор и воровка, с узлами.

15

После душа Селиванов сидел на диване и смотрел телевизор. Покачивалась с колена его тощая, как сандаловая ветвь, нога. Показывали юбилей старейшей актрисы. Она будто идол сидела в кресле на сцене. Наплывы на щеках её, на подбородке напоминали уже белые чаги, какие бывают у облезших старых берез. К юбилярше гуськом шли с цветами подобострастные актёры из молодых. Шептали ей что-то игривое на ушко, целовали ручку и обкладывали её цветами как монумент, как памятник, с которого только что сдёрнули покрывало. Большой притемнённый зал театра был полон. Ближе к первым рядам сидели тоже заслуженные, очень известные актёры. Её коллеги. Вяло хлопали. В полутьме все с грузными искажёнными лицами стариков. Было тяжело на всё это смотреть. Ведь придётся уносить её со сцены. Прямо в кресле. Или, быть может, покатит со сценой, с цветами, помахивая залу ручкой?

По комнате быстро ходила жена. Собирала или, наоборот, разбрасывала свои тряпки. Не поймешь. Бигуди на голове походили на выпас баранов. И это было тоже неприятно. Селиванов уводил взгляд в сторону.

Вдруг остановилась за спиной. По своему обыкновению молча, тяжело. То ли тоже смотрела на экран, то ли хотела треснуть по башке.

– Иди лучше посмотри, как дочь рисует. Чем мутоту всякую смотреть.

Длинный легкий халат опять летал по комнате.

Дочка сидела у расставленного складного мольберта. С кисточкой в правой руке. Селиванов подошёл, наклонился, смотрел вместе с нею на рисунок. Анечка прополоскала кисточку в стеклянной банке, взяла на кисточку краски и вывела левую бровь клоуну в шахматном колпаке. Отстранилась, разглядывая результат.

Селиванов начал водить дочь в изостудию при Дворце с семи лет. Вся комната её за три года была уже увешана картинами и картинками. На детской выставке в Уфе даже получила вторую премию. Отец снова наклонился и поцеловал голову дочери между тугими жгутами косичек.

– Ну папа, мешаешь!

Ночью не спал. Зато жена на второй кровати лежала как всегда – мёртво. Не слышно было даже дыхания. Однако перекидывалась на другой бок резко, брыкливо. Соответствуя своему характеру полностью. Бигуди шуршали-щелкали. Куда уходит всё? О любви не будем говорить – уважение? Прожили десять лет, а ничего, кроме позора, не видел. Сколько раз приходил на работу исцарапанный. Гоняла и гоняет до сих пор всех подряд. И друзей, и даже просто знакомых мне женщин. Одни только Чечины и остались. Ванька и Женька. Которым почему-то верит. Зарипова даже огрела однажды ведром. Анвара! После нашей охоты осенней. Где якобы были и женщины. Одна всего только и была. Шадыкина из планового. Долго преследовала её. Не давала пройти ей по улице. На работе, при встречах та уже отбивалась от меня. Как от чёрного кота. А я ведь всегда только хотел поддержать её, посочувствовать. Позор. Не ходил даже на послевахтовые сабантуи у Чечина. Не ходил. Ни разу. И – что? Ревнует Зойка. По-прежнему. И с каждым годом больше и больше. Сказал даже ей один раз: сходи, полечись. Серьезно сказал. В ответ – исцарапала всего. Да-а. Один свет в окошке – Анечка. Чудо ребенок. Ладно, хоть дочь свою любит, мегера. Не это – дня бы не жил.

Селиванов поднялся, тихо пошёл тёмной квартирой на лоджию. Облокотясь на железную прохладную полосу, покуривал и смотрел на спящий город. Дневной ветер не стих, гонял воронками зелень возле одиноких фонарей. Будто из разных кварталов всё время наносило молодежный гитарный скабрёзный хор, в песне которого через слово шёл мат:

Будем пить-наслаждаться,

Веселиться и е…!

И так – далее. Да-а. Современная молодежь. Мы в молодости не такие песни пели. Мата в них не было. К примеру, я, Директор кладбища, над городом гонял такую песню:

А Ваня Ржавый сел на буфер,

А были страшные толчки.

Оборвался под колёсья –

Разодрало на куски.

А мы его похоронили.

А прямо тут же, по частям,

А потом заколесили

Вдоль по шпалам, по путям.

И ни одного матерного слова. Только мысль. А Ваня и вовсе. «Альберт Че». Можно сказать, аристократ. У него только проверенный джаз над городом. Элла Фицджеральд, Эллингтон. Да-а. Но это было когда-то. Запечный таракан уже не играет на шарманке. Что делать с ним теперь? После смерти его жены? Ведь на глазах превращается в алкаша, в истеричку, готовую мгновенно заплакать. Жалко, конечно, Веру, жалко. Кто говорит! Но что это за любовь такая, чтобы погибать потом из-за неё?

Селиванов смутно чувствовал, что чего-то в нём самом не хватает, чем-то он, Селиванов, в жизни обделён. У него всегда было много подруг. Зойка не зря долбила его и царапала. А вот одной-единственной, как у Ивана, не было никогда. Даже на Зойке своей он женился из трусости, на беременной.

И ещё. У Чечина всегда была мечта. Он хотел стать музыкантом. А подобной мечты, пусть и неосуществимой, никогда у Селиванова не было. Вместо мечты была цель. Как у всех. Он окончил институт, получил высшее образование, много читал, многому учился. Выбился в начальники. Сидит не один год в Управлении. Но мечты, какая была у Вани, никогда не было.

Селиванов выкурил ещё одну. Затушил бычок в железной банке. Подошёл к комнате дочери, послушал её сладкие посопки.

Опять не спал. Бигуди рядом перекидывались улетающей шуршащей стаей. Но не мешали почему-то. И вот уже видит Селиванов, как со смехом и шутками, вся в первой нефти, бригада идёт от хлещущей буровой к бытовке. Подтрунивает над чистюлей Чечиным. Которого вымазали нефтью больше всех. Несёт над тундрой осенние низкие облака. Жёлтые сухие деревца принимаются дружно вычёсывать блох. Вахтовый пёс Зараза рьяно перекатывает себя на траве. Для вертолёта накликает погоду.

Селиванов снова поднялся, взял в гостиной телефон с длинным шнуром и ушёл с ним в ванную.

Чечин не отвечал. Неужели опять напился? Селиванов застыл с тукающей пустой трубкой в руке.

16

Ответить этой ночью Селиванову Чечин не мог – телефона у Евгении на Восточной не было. Иван тоже не спал, лежал в своем закутке за печью. Печь-голландка уцелела. Хотя в доме давно было центральное отопление. И уцелела она только из-за лени Женьки. Стояла сейчас блестящим от кузбасслака раритетом, который, как только сестра ушла к себе, Чечин быстренько протёр влажной тряпкой. И со стороны комнаты, с парадной части, и у себя в закутке, где торчала вверху вьюшка. Он направлял сейчас луч фонарика на полукруглый выступ печи, любовался её чёрными переливами. На душе было легко, он вернулся домой, в свой родной закуток. Даже полки были целы. Все шесть штук висели на своих местах. Правда, пустые пока. Чечин провёл и по ним лучиком.

На кровати матрас лежал на трёх широких дубовых досках, но было приятно ощущать забытую жёсткость его. Здесь спал ещё отец, а потом и сам Чечин. Что-то однако мешало сейчас. Вроде откуда-то чем-то подванивало. Чечин вдруг вспомнил: сюда же Евгения ссылала Князева, когда тот пил. «На Сахалин» – как говорил тот сам по утрам. Сидя на этой кровати с всклоченной репой.

Чечин вскочил, сдёрнул простыни. Точно – от матраса несло застарелой пьянкой. Закончервированной, точнее сказать. А ведь пять лет прошло, как сестра с Князевым разошлась. И как ей теперь сказать, чтобы не обидеть? Чечин свернул матрас, засунул в ногах за спинку кровати. Расстелил простыни на голые доски. Лёг. И стало еще лучше, чем было, честное слово.

Из дальней комнаты Евгения видела ползающий свет. Бедняга, никак не верит, что домой наконец-то вернулся, всё проверяет в темноте, светит по стенам.

Когда Вера заболела, заболела, как показалось, внезапно, о страшном диагнозе её сказали почему-то только ей, Евгении. Иван ни о чем даже не подозревал сначала: ну гастрит и гастрит. Желудок у жены испорчен еще со студенческих лет. Дело обычное. Вон, восемь женщин в палате лежат, и все с гастритами да язвами.

Несколько дней Чечина была как помешанная. Когда приходила в больницу и видела приветливые лица брата и снохи, поворачивающиеся к ней, Чечиной, – хотелось завыть в голос. Но с дубовым лицом подходила к кровати больной, где она сидела с мужем рядом, выкладывала на тумбочку принесённую еду и фрукты. «Что с тобой?» – удивлялась Вера, посвежевшая даже, полная оптимизма. «Не обращай внимания, – всё хмурилась Чечина, выкладывая свертки. – На работе. Молодов как всегда достал». Тоже присаживалась на край кровати. С пустыми глазами спрашивала о самочувствии. Потом целовала Веру в прохладную щеку и уходила. Тем более что брат оставался. На улице шла, оступалась, задрав голову к небу. Утреннее низкое небо было – как приговор. Как мартовский гололед на чёрной дороге. Представив, что будет чувствовать Вера, когда поймёт, что обречена – начинала горько плакать. Прохожие оборачивались. На крыльце редакции рослый Молодов, приобняв её как малолетку, вёл наверх. И, открыв ей дверь, таким же манером вёл дальше. До её закутка.

 

Операцию делать не стали. Был поражён весь желудок, метастазы были уже в печени. Просто зашили.

Фанарик в закутке погас. Евгения всё лежала с раскрытыми глазами. Если в первые дни, узнав о диагнозе, по ночам она сама корчилась от жалости и ужаса, то через месяц, когда больная уже умирала, Чечину словно подменили: она отупела. Так же, как и её брат. Они оба не работали – Иван не полетел с вахтой на Север, Евгения сидела в редакции сомнамбулой в очках. При первой возможности смывалась в больницу. Главред Молодов сначала сочувствовал, потом стал без всяких ругать.

Она вдруг избила Князева. Который в очередной раз доверчиво пришёл клянчить деньги. Она гонялась за ним по двору с палкой, дубасила по чему ни попадя. Она не помнила потом об этом.

В изоляторе, где больная уже не вставала, по утрам обтирали потное тело тёплой водой. Вера согбенно сидела в постели как старая чёрная прялка с обдёрганной куделей – волос на голове от облучений почти не стало. Брат и сестра всё делали как автоматы: меняли простыни, вытаскивали судно, пытались кормить, бежали за медсестрой, когда больную сворачивала в постели боль. Пожилая мать Веры, бомбой сидящая на стуле, сама не делала ничего, но почему-то всегда с обидой смотрела на брата и сестру, суетящихся вокруг больной. Точно те ей много задолжали. Она всю жизнь проработала бухгалтером и знала счёт деньгам. Когда брат и сестра останавливали заботу и замирали, начинала обстоятельно рассказывать дочери о соседях и о своем коте Черномырдине. («Представляешь, свежую рыбу перестал жрать. Сардины в масле ему теперь подавай!») Она не понимала, она не хотела понимать, что дочь умирает. Только уже на кладбище она словно пряталась в брата и сестру, обняв их, непереносимо плача.