Free

Одна порода

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

6. Неприкаянные

Во дворе у Кольки осторожно ходили вдоль ограды меж высоких ржавых крапивин. Осторожно приседали под них, тянулись и переворачивали холодно-сырые разлагающиеся кирпичи. Из-под кирпичей вырывались тучи красных солдатиков. Ух ты-ы! Солдатики разбегались, всверливались в траву и исчезали. Отвернешь кирпич – и пошли, пошли наяривать по бурьяну!.. Одна крапивина ошпарила-таки Кольку! – Засуетился дурачок, задергался. Отбиваться стал. Разве отобьешься? «Слюнями помажь!» – посоветовал Сашка. Слюнями Колька помазал. На локте, потом на ноге. Однако вздулись красные полосы. Гирляндочками драгоценностей… Колька растерянно думал: запеть или не надо?

Из бурьяна торчали давно брошенные оглобли с вросшим в землю, полусгнившим передком телеги без колес; сами колеса были рассыпаны – валялись повсюду ступицы, похожие на кости давно павших воинов…

Со стыда ли или чтобы не заныть, Колька начал дергать оглоблю. «Не трогай! – бросился Сашка. – Это дедушки Сани! От него осталось!» Колька ворчал: «Осталось… А Мылов говорит, что дедушка Саня кулаком был. Говорит: я зна-аю. Как пьяный – так говорит…» – «Врет, поди… Красный партизан…» – неуверенно сказал Сашка. Ребятишки постояли, пытаясь вспомнить дедушку Саню.

Успокоившись, Колька достал из майки солнцезащитные очки. Большие, взрослые. Вставил в них головенку. Стал как большеглазый стрекозёнок. Очки Колька нашел еще в прошлом году в городском парке. Кто-то потерял. Увидев их, Колька бросился, схватил вперед Сашки. Хоть и исцарапанные были, какие-то затертые все – берег их. «Густо видно», – говорил, смотря через очки. Давал и Сашке поглядеть.

Колька поворачивался с очками и смотрел за огород, вдаль, где у самой земли ходили облака. Затем ближе, за забор. Забор походил на разбросанные папкины гармони.

Посмотрев через очки, Колька клал их обратно, за пазуху.

На улице Сашка и Колька увидели громыхающего по шоссейке Мылова. Легок на помине! Ребятишки хотели было… Мылов выказал им кнут. «Трезвый, гад…»

По утрам, матерясь, Мылов злобно дергал за подпругу лошадь во дворе Продуктового на площади. Задираясь стиснутыми зубами к небу, точно поднимал ее, перетаскивал с места на место по дворику. Как большое коричневое свое похмелье, злобу. Таращился жутким глазом на дверь полуподвала, ожидая оттуда «зов»… Снова начинал таскать!.. Выходила директорша в белом халате. С засунутыми в карманы руками. Молчком кивала на раскрытую дверь: иди!

Высвеченные сверху, как центр мироздания, в подсобке на столе стояли сто пятьдесят в стакане. Мылов молитвенно подходил к ним. Но с показным отвращением… начинал протапливать в себя. Все тот же жуткий глаз его готов был соскользнуть в стакан! Точно в белок желток! Но Мылов уже затирался рукавом, деликатно ставил стакан на стол. «Спасибочки!»

Через минуту уже колотился с телегой по шоссейке. Глаза его играли кинжалами. «Н-но! Шалава!» – поддавал и поддавал кнутом. И колотился. За вохровским картузом с осатанелым кантом завивался дым. «Н-но-о-о!»

Сашка и Колька сразу прилеплялись. Втихаря бежали, держась за задок телеги, не решаясь запрыгнуть. Спиной, что ли, чуял Мылов – злобно стегал кнутом, как змей выдернувшись к задку телеги. Доставалось Сашке. «Трезвый еще, гад…» – баюкал руку, бил пыль босыми ногами за удирающей телегой Сашка. «Ничего-о! – тоже замедлял ход, утешал его Колька. – Чёрная ему сегодня да-аст. Будет тогда знать. Как стегаться…»

Ближе к обеду к Сашкиному дому сама сворачивала лошадь с телегой. Тянула телегу во двор. На телеге, запрокинувшись, подбрасывался Мылов с розовой, вымоложенной от водки головой, за которой тучкой вились мухи.

Шла лошадь не к сараям, где была коновязь, а останавливалась на середине двора. Чтобы все видели. Обиженно ждала. Злорадно Сашка и Колька ходили возле пьяной головы. Как из копилок монетки выбрызгивали слюнный смех. Готовые от смеха – разорваться. «Ну как к магниту тянет!» – вскидывалась с шитьем Антонина. Кричала со второго этажа: «Вы отойдете от него, а? Мало он вас стегал, а? Мало? Ну чего прилипли!» Мылов пытался вылезать словно бы из себя, залепленно-пьяного. Будто птенец задохлый из скорлупы. От падающей головы, как от халвы, мухи на миг подкидывались. Столбцом. И опускались снова.

Выходила Чёрная. Жена Мылова. В черном платке наглухо. Взгляд опущенный, рыскающий. А глянет исподлобья – будто шильями уколет! «Ну-ка!» – только посмотрела на пацанят – те стреканули в разные стороны. Размашисто выкидывала на телегу ведро воды. Взбрыкнув сапогами, Мылов вскидывался. Очумело смотрел, как Чёрная шла от него с ведром к крыльцу. Сухая сильная рука ее свисала как кистень… Мылов тащился в дом.

Через полчаса он снова выходил. Ни в одном глазу. Только волглый весь. Не подсох. Выходил на новый круг. Который начинать надо было, понятно, с дворика Продуктового. С подкидывания, таскания лошади. Подпругой перетягивая ее до контуров краковской колбасы. Чтобы видела Белая Стерва. (Директорша.) На что он способен, чтоб понимала… Раздернув поводья, прыгал на телегу, стегал. Сашка и Колька сразу побежали. «Куда?! – высовывалась, чуть не падая из окна, Антонина. – К-куда?! Глаза выхлещет!» Мальчишки хихикали, бежали по дороге. Метрах в трех от задка телеги. Бежали за матерящимся Мыловым, за судорожной спиной его, за рукой, наматывающей и наматывающей, поддающей и поддающей бедной лошадёнке. Так и убегали за телегой – как на привязи.

В начале августа окучивали картошку за Сопками. Антонина большой тяпкой, Сашка – маленькой. Он шел за матерью соседним рядком, почти не отставал. Колька собирал за ними дурнину, стаскивал в кучу. Через час-полтора на зное раскис. Сначала сел в борозду, отвернувшись от работающих. Потом лег лицом вверх. Как упал. Небо длинно вытянулось. Тоже вверх. Стало колыхлúвым. Будто стратостат. Верёвка от которого была в зубах у него, Кольки. «Не лежи на земле!» – кричала ему Антонина. Колька зубами держал «веревку». Веревка была тошнотной. Колька ложился на щеку. Тогда небо сразу расползалось, начинало переворачивать, валить землю. Кольку сильно тошнило. Он садился. Хныкал. «Иди в рощу, в тень!» – кричала Антонина. Колька не уходил, боялся рощи. Ныл. Беспомощный на пашне, словно привязанный за руки, за ноги к ней.

На горячую головенку ему Антонина навязала платок, смочив его из бидона. Колька хныкал. Теперь оттого, что у него платок с рóжками. Антонина и на сына поглядывала. Мотающийся упрямый Сашкин чуб держал жару. Как хороший боксер удары. Однако и сына заставила навязать мокрый платок.

Калерия отпросилась с работы только к обеду, до участка доехала на попутной. Сбросив с замотанной тяпки сумку с едой, молча протянула Антонине бумажку. Извещение на багаж. Из Игарки? Господи, едет, что ли? – испуганно обрадовалась Антонина. Черт его знает. Калерия вертела головой. Ну какая тут картошка! Собрались в минуту. С Колькой сразу всё прошло. К дороге торопился впереди всех. Растаращивался ручонками, путался в ботве, спотыкался. «Папка едет! Папка едет!»

Железной дороги к городку не было, приходящий какой-либо багаж возили из Уфы машинами. Прямо на почту, на задний двор ее. Если контейнер какой приходил, то там и ставился. Контейнер должен быть, контейнер! Что-то о мебели бормотал. В прошлом году!..

Но никакого контейнера во дворе почты не нашли… Тогда поспешили в само багажное отделение. Выяснилось – одно место действительно пришло. Багаж. Но одно. Всего одно. Как? Почему одно? Странно. Толстая работница с отсиженными сзади ногами, как с изъеденными древоточцем чурками, пошла в склад. Долго искала там среди ящиков и мешков, сверяясь с бумажкой. Вынесла, наконец, велосипед. Велосипедик. Детский, трехколёсный. В бумажных лохмотьях, перевязанных бечёвками. Поставила на пол перед всеми. На фанерной бирке, прикрученной проволокой, было написано: место – 1 (одно) и адрес. Все в растерянности смотрели на велосипед, словно ждали от него чего-то. Работница тоже смотрела. «Одно место», – подтвердила еще раз. Застиранный казенный халат ее, в карманы которого она привычно засунула руки, был цвета просветленной сажи.

Присели, ощупали, нашли еще одну бирку. Картонную, маленькую. Где цена и завод. На оборотной ее стороне прочли пьяные качающиеся слова: «Колька, параз… смотри у меня… Я тебе д…» Больше ничего не было. Дальше, верно, сил не хватило. «Гад!» – отвернулась Калерия. Побелевшие ноздри ее вздрагивали. «Гад!» Стукала кулачком в кулачок.

– Ну, будет тебе, Каля… Прислал ведь… Сыну… Не забывает ведь…

Но Калерия уже закусила удила, уже кричала:

– Да он рубля нам не перевел, рубля! – Не обращала внимания на вздрогнувшую, сразу испугавшуюся женщину. – Рубля! Письма не написал! Зато – «вот он я! Пьяный! Купец! Жрите меня!»… Гад…

Калерия пошла с почты. Антонина и ребята, обтекая поворачивающуюся растерянную работницу, говоря ей «до свидания», тоже заспешили. Антонина торопливо обрывала с велосипеда бумагу, веревки. Бумага тащилась следом, с железа не отрывалась. На удивление много ее оказалось, много. Тут еще веревки! Заталкивала все в большой бак у выхода…

Калерия не оборачивалась, быстро шла впереди. Точно не имела никакого отношения к тем, кто сзади. А те спотыкались. Никак не могли приноровиться к велосипеду. Колька и Сашка цеплялись за него с разных сторон, Антонина вертелась, перекидывала его из руки в руку. Велосипед словно водил их всех за собой, кружил на месте.

Когда проходили площадь, Калерия вдруг остановилась, чуть постояла и повернула к каменным лабазам, к магазинам. Все тоже свернули, продолжая кружить, ходить за велосипедом, как за маленьким, живым.

В притемненном магазинчике глаза ее перепрыгивали с одного товара на другой по полупустым полкам. И – выстрелила длинным указательным пальцем:

– Вот эти!.. Дайте. Сколько они? Какой размер?

На прилавок приветливая продавщица, будто родная сестра женщины с почты, выставила сандалии. Красные, детские. Поправила их. Чтобы рядышком были. Чтоб красиво стояли.

 

Калерия хмуро вертела в руках сандалии. Сунула Кольке:

– На. На день рождения. Подарок.

До Колькиного дня рождения еще полгода. Зимой он будет. В феврале…

– Всё равно. Заранее. Мы не нищие…

Колька принял сандалии. Потянул носом изнутри их.

– Сладко пахнет…

Сашке передал.

– Вишнёво, – сказал Сашка, понюхав.

– Точно – вишнёво, – опять втянул носом Колька. Мать приказала примерить. Быстро отряхнул пятки, примерил. В самый раз. Даже на вырост впереди есть. Так и пошел в новых сандалиях. Не отпуская, однако, велосипеда, держась за него. Вот привали-ло-о! За один раз! И сандалии красные, и велосипед!

Калерия теперь шла рядом. Лицо ее независимо горело. Антонина, поглядывая на сестру, прятала улыбку.

Велосипед хотя и был трехколёсный, совсем вроде бы детский, но какой-то – большой. Хватит ли ножонок Кольке? До педалей? Хватит, заверил Колька, теперь уже можно твердо сказать, – первоклассник, потому как через полмесяца в школу. И взобрался на велосипед. Чтобы опробовать машину во дворе.

На другой день, в воскресенье, Калерия, неостывающая, злая, ни к чему не могла привязать руки. Ходила по двору, искала дела. Начнет что-нибудь, тут же бросит, забыв. И стоит. Словно на раздвоенной дороге. Уходила на огород. Там бесцельно бродила. Опять не могла зацепиться взглядом ни за что. Возвращалась. Выносила зачем-то из сарая мешок. Шла с ним. Мешок волокся за ней, потом, брошенный, ложился, словно накрывался от стыда с головой… Избегала глаз Антонины. Боялась не родившихся ее слов. Все время обходила ее как-то вдалеке, большим кругом. Хотя тоже надо было перебирать с ней на засолку огурцы.

Антонина ползала по большой, брошенной прямо на землю клеенке, разгребала кучу, отбирала хорошие, отбрасывала плохие, негодные в ведро. Зная сестру, спокойно ждала, когда пройдет дурь.

Появлялись Колька и Сашка. Маленький Колька важно, не торопясь, ехал по двору. В красных сандалиях, в белых носочках с помпончиками – медленно вышагивали, опускаясь и поднимаясь с педалями, царские ножки. Велосипед был тоже медленный. Хвостатый. Как павлин. «О! – заорала Калерия, выстрелив в велосипедиста длинным своим пальцем. – Ха! Ха! Ха! Барчонок выехал на прогулку! Где только носочки откопал…» – «В сундуке взял», – ответил Колька, вышагивая с педалями. «Ха! Ха! Ха!»

Антонина любовалась. Сашка похудел от нетерпения, спотыкался сбоку от велосипедиста. «Ну, давай! Хватит тебе, хватит!» Колька говорил, что обкатка.

Наконец довольно рослый Сашка загонял под себя трехколёсный – и наяривал. Коленки мелькали выше головы! Ахнув, Колька кидался, тут же останавливал. «Обкатка же!..» – «Ха! Ха! Ха! – опять кричала мать, с веревки сдергивая белье – Вот он – жмот! Шумихинский жмотёнок!»

К обеду ближе в первый раз пнула велосипед. На дороге тот у нее оказался. Потом еще раз. «Не ставь куда попало!» – отлетал, падал набок велосипед. Колька подбегал. Подняв машину, рукавом отирал пыль с крыльев, с руля. Покорный, терпящий всё. Чего уж теперь, раз дура такая…

– Не пачкай рубашку! – орала мать. Колька уводил велосипед. Потом садился, ехал со двора подальше.

После обеда велосипед вынесла за одну ручку. На крыльцо. Как противную каракатицу какую вывернутую! (Он явно сам ей лез в руки.)

– А ну убирай! – чуть не кидала сыну. – А то сама вышвырну!

Колька подхватывал. Топтался, не знал, куда с велосипедом идти. Места велосипеду с Колькой не было. Понес к сараю. Обняв как подстреленную птицу.

Через час велосипед и Колька выехали из-за угла дома. С улицы. (Сашка интерес к этому велосипедику уже потерял, ненадолго хватило интереса, с матерью волóхтал в корыте с водой огурцы.) Калерия подбегала. «Всё дерьмо на колеса собрал! Всё собачье дерьмо! Кто мыть будет! Кто! Я?!» Колька осаживал, осаживал педалями на месте. Затрещину получал.

Антонина брала велосипед, отмывала колеса в бочке с дождевой водой…

– Не намывай ему! – уже визжала Калерия. – Пусть сам моет, паразит! Са-ам!..

– Ты что – совсем сдурела? При чем ребенок тут, при чем! На, велосипед разбей, докажи «гаду игарскому»…

Калерия, подбежав, схватила. Неуклюже, высоко вскинула. Швырнула. Колька с ревом побежал к упавшему велосипеду.

Антонина побелела.

– Дура ты, дура чертова! – Подошла к Кольке, взяла за руку, подхватила велосипед: – Пойдем, Коля. Не плачь…

– И пусть не приходит с ним! Пусть не приходит! – орала Калерия. Упала тощим задом на крыльцо. С расставленными ногами, с провалившейся юбкой, раскачивалась из стороны в сторону, выла, стукала в бессилии сжатыми кулачками по мосластым острым своим коленям.

– Будь ты проклят, проклятый Шумиха! Будь ты проклят! О, Господи-и!..

Сашка, забытый всеми, испуганный, не знал куда идти. Пятился вроде бы за матерью, уходил и – словно бы во дворе оставался, испуганно глядя на свою родную неузнаваемую тетку. Потом мать и Колька вернулись, и мать отпаивала тетю Калю колодезной водой. Тетя Каля цеплялась за руки матери, зубы ее стучали. Зубы ее глодали железный плещущийся ковш.

7. Сведённые

С утра Мылов опять дергал, словно подкидывал лошаденку возле двери в подвал. Директорша не выходила. Мылов матерился, подкидывал, пинал животину – а белая стерва… всё не выходила! Глаза лошаденки вылезали из орбит, раскинутые ноги, казалось, стукались как палки о землю – а стерва в белом халате даже не появлялась! Да ятит твою!

Во двор очень близорукая заходила курица. Осторожно вышагивала. Выдвигала любопытную головку…

Молнией бросался Мылов. Черной молнией, одетой в сапоги. Мгновение – и квохтающая курица выколачивалась в его руках. А он в мешок ее, в мешок. Невесть откуда выдернутый. И – озирается по сторонам, присев. Видел ли кто? Тихо ли?

Через минуту гнал лошаденку домой. Даже не замечая мчащихся во весь дух за телегой Сашки и Кольки. А те только и успевали увидеть (во дворе уже), как он тащил курицу к крыльцу. Тащил на отлете, на вытянутой руке. Точно боялся ее. А курица покорно, растрёпанно болталась вниз головой…

Выходила Чёрная. Шла с курицей и топором к сараям. Как всегда сердитая, будто отгороженная. Из тайной секты будто какой. Из подпольной организации. (Переживая, с крыльца тянул голову Мылов.)

– А ну – геть!

Сашка и Колька отбегали от двери сарая. Черная открывала дверь настежь. Заходила в темноту… Через несколько секунд из сарая выбрасывалась безголовая птица. Которая начинала скакать по двору, выпурхиваться кровью. Потом, словно споткнувшись, падала. На бок. Сразу худела. Медленно царапала воздух лапой. И оставляла лапу в воздухе над собой… Ребятишки смотрели во все глаза. С отпавшими, как ожелезнёнными нижними челюстями. А Чёрная гремела чем-то в сарае. Потом выпадала наружу. Топор походил на отрубленный бычий язык! Сгребала птицу с земли. Шла, кропя за собой буро-красной строчкой. Так же сорила кровью на крыльце, где суетился с тряпкой Мылов. Затирал за ней, затирал. Как баба. С чумными глазами. Захлопнул дверь…

– Ну что вы бегаете за ним, а! Что вы бегаете! – кричала из окна Антонина.

Ребятишки не слышали ее. Ребятишки стояли как стеклянные.

Через два часа Мылов сидел на скамейке возле ворот. Просыпáл мимо бумажки табак. Был привычно пьяный. Брал бумажку и табак на прицел. Табак сыпался мимо. Мылов поматывался. Матерился. Упрямо снова все начинал. Сашка и Колька уже ходили. Пыжились, прыскали слюнками. Мылов думал, что прохожие.

Через дорогу напротив у своих ворот стояла Зойка Красулина. Безмужняя, разбитная. С волосами как сырой виноград. У которой не заржавеет. Нет, не заржавеет. Ни с языком, ни с еще чем. Лузгала семечки. Кричала Мылову, хохоча: «На правый бери, на правый!» Глаз, понятное дело. (Сашка и Колька совсем переламывались, коленки их стукались о подбородки.) Мылов вяло ставил ей указательный, прокуренный: н-не выйдет! н-не купишь, стерва! Снова пытался попасть табаком. Попал. Насыпал. Эту. Как её? Горку. Начал скручивать. Слюна развесилась как трапеция. Поджег, наконец, мрачно задымливаясь. «О! – кричала Зойка. – Осилил! Молодец!»

Появлялся на шоссейке Коля-писатель. Шел, как всегда. Словно пол прослушивал ногами. В очках. По аттестации Мылова – деревенский порченый. Конечно, проходил мимо. Мимо своих ворот. Мылов – будто знойный песок начинал просыпать, весь из себя выходя: «П-порченый!.. н-назад!.. К-куда пошел!» Но – вырубался. Напрочь. Дымился только для себя. Как гнилушка. Коля смеялся. «Заблудился опять маненько». И непонятно было – кто? Кто заблудился? Мылов ли – пьяный, или он – Коля?

Зойка кричала Коле, подзывала к себе. Придвигалась прямо к лицу его, смотрела в глаза жадно, нетерпеливо. Точно боялась, что он уйдет. Уйдет раньше времени. И говорила, говорила без остановки. И было в этом всем что-то от жадного любопытства женщин к дурачкам. От торопливого общения женщин с дурачками. Она словно ждала, хотела от него чего-то. Она торопилась, подыгрывала ему. Ему – дурачку. В его же дурости. Чувствовала словно в нем безопасное для себя, но очень любопытное и захватывающее мужское начало. Которого у других мужиков, нормальных, нет. Только у таких вот. У дурачков. Виноградные волосы ее… виноградный куст весь ее… дрожал, серебрился, был полон солнца. Глаза женщины смеялись, видели всё: и белую рубашку, мужской стиркой застиранную до засохшего дыма, и остаток желтка от утренней, тоже мужской, яичницы на краю губы, и неумело подвернутый и подшитый пустой рукав рубахи, и Колины глаза в очках, похожие на сброшенные со стены отвесы, которым бы уйти, уравновеситься скорей, но нет – приходится болтаться, трусить… «Давай хоть пуговицу пришью! Завью веревочкой! Бедолага!» Зойка пыталась сдернуть с рубашки Коли болтающуюся пуговку. Смеясь, Коля отводил ее руки одной своей рукой, этой же рукой потом гладил затаённые головенки Сашки и Кольки рядом (подбежали они уже, сразу же подбежали). Тоже говорил и говорил. Точно месяц не разговаривал, год. Словно хотел заговорить ее, одарить, завалить разговором, как цветами, и пересмеять ее, и перешутить… Потом, как будто глотнув света, счастья, шел с ребятишками через дорогу к своему дому, обнимая их по очереди, похлопывая. Подмигивал им, кивал на Мылова. Который задымливался. Который не видел ничего. Вохровский картуз у которого, как горшок на колу, был вольным…

Минут через пять Коля снова шел двором. Только теперь к воротам, обратно на улицу. С папкой под мышкой, которую, наверное, забыл утром. Ребятишки преданно бежали к нему, чтобы проводить, но он их заворачивал и, смеясь, направлял к офицеру Стрижёву. Обратно. Стрижёв подвешивал руку над склоненной в согласии головой. Слегка поматывая ею. Что могло означать: здравствуй, Коля. Пока, Коля. Не волнуйся, Коля. Полный порядок, Коля. Снова упирал руки в бока над разобранным мотоциклом. Словно наглядно удваивал свое галифе. (Ребятишки уже заглядывали ему в лицо, определяя, какая будет взята сегодня им в руки деталь.) Стрижёв брал, наконец, ее. Деталь. С любовью осматривал. «Принеси-ка, Село, паяльную лампу».

Сашка, а с ним и Колька сломя голову бежали…

…По двору Алла Романовна разгуливала в странном колоколистом коротком халате, пояс которого, вернее, полупояс, вырастал почему-то прямо из-под мышек и завязывался на груди большим фасонистым бантом, превращая Аллу Романовну в какой-то уже распакованный, очень дорогой подарок. Из тех, которые красиво стоят в раскрытых коробках на полке в культмаге на площади. Алла Романовна очень гордилась своим халатом. Советовала Антонине сшить такой же.

На своем крыльце Антонина распрямлялась с мокрой половой тряпкой в руках. Была она в разлезшейся кофте, в старой вислой юбке, галошах татарских на забрызганных грязной водой ногах. «Это еще зачем?» И точно неотъемлемая часть ее, матери, с таким же смешливо-презрительным прищуром приостанавливал у крыльца и Сашка свой кирпич. «Это будет лучшим подарком твоему мужу. Вот!» – выдавала гордо Алла Романовна. «Чиво-о?» – Дворовая собака-трудяга смотрела на балованного развратненького пуделька. Такая картина… «Да-да-да! – начинала спешить Алла Романовна. – Вот приедет твой Константин Иванович, вот приедет, вот приедет… а ты – в пеньюа-аре…» Она прямо-таки выцеловывала сладкое это словцо. Но увидев ужас в глазах глупой женщины, еще быстрее частила: «Да-да-да! поверь! поверь! И любить будет больше, и уважать! – И опять вытягивала губы: – Когда в пеньюа-а-аре…» В довершение всего она начинала как-то томно и как сама, по-видимому, считала, очень развратно… оглаживать себя. Оглаживать как бы самый главный свой подарок мужу. Однако как-то рядом с ним, по бедрам больше, по бедрам. Поглядывала на ошарашенную, с раскрытым ртом женщину. Как будто обучала ее. Обучала ее, деревенщину, искусству разврата…