Read the book: «Когда куковала кукушка»
Никто не избежит наказания за несправедливость – если не сам поплатится за неё, то сыновья, если не сыновья, то внуки.
Древнеиндийский афоризм
Часть первая
«Ты не вейся, чёрный ворон…»
«Не повезло вам…»
(вместо пролога)
От нетерпения Чагрину хотелось ёрзать на стуле, как это делает непоседливый ребёнок, когда видит на столе яркие обёртки конфет, но не может достать их, а хозяин дома, будто испытывая его выдержку, открывал сундук не торопясь.
– Сейчас увидите, Роман Антонович, то, ради чего я вас побеспокоил. – Степан Никодимович наконец-то справился с замком, поднял крышку древнего дедовского сундука, склонился над ним огромным колодезным журавлём, начал осторожно что-то там перекладывать. Запахло нафталином, а Роман Антонович и без того всё ещё дурно чувствовал себя и от бессонной ночи: спать пришлось совсем мало, и от трёхчасовой езды в рейсовом автобусе, и особенно от бешеной гонки на самосвале синем, будто кусочек утреннего неба на пыльной просёлочной дороге.
– Умели наши деды делать вещи на века, – заметил Роман Антонович, рассматривая сундук издалека: обшит по углам и крест-накрест металлическими лентами, а доски уже почернели от времени и кое-где на них сохранилась старая тёмно-зелёная краска. На стол, за которым сидел Чагрин, падала его чёткая тень: полуденное солнце через раскрытое окно немилосердно пекло спину, шею и затылок. Пришлось обернуться и левой рукой задёрнуть ситцевую белую штору, и тень на столе пропала.
В телеграмме, которую Чагрин получил вчера от Степана Никодимовича, было всего две с половиной строчки наклеенных слов и ни одного знака препинания: «Срочно приезжайте бумаги есть встретит сын Денис Исаклах самосвалом Степан Влюпков». В шесть утра Роман Антонович встал, в семь был на автовокзале, взял билет до Исаклов – счастье его, что был понедельник и пассажиров было мало. У автостанции в райцентре его уже ждал самосвал, а кузов у самосвала – будто большая деревянная ложка с ровно загнутыми бортами. Возле машины стоял стройный подтянутый парень в зелёных спортивных брюках с множеством карманов и с широким коричневым армейским ремнём. Серая лёгкая рубашка с короткими рукавами расстёгнута, видна загорелая волосатая грудь. Парень смотрел в сторону пассажиров, которые расходились от автобуса в разные стороны. Его взгляд остановился на Чагрине, который через пыльную площадь направился в его сторону.
– Вы в совхоз «Заря»? – спросил парень и приветливо улыбнулся, едва Чагрин приблизился на три-четыре шага.
– Да, к Степану Никодимовичу, – ответил он и протянул руку. – А вы – Денис? Будем знакомы.
Рука у парня крепкая, мозолистая.
– Точно, я – Денис. Хорошо, что автобус не опоздал, мне к двум часам надо выехать в поле, навоз вывозить с фермы. Покрепче прихлопните дверцу и держите портфель, полетим с ветерком да с пылью. Дорога грунтовая, не то что асфальт. Ну, с Богом!
От этой езды в памяти осталось не много. Он больше следил за дорогой, стараясь угадать, где их тряхнёт в очередной раз. И теперь в минуту ожидания в памяти всплывали то кусок поймы реки Сок, то пёстрое стадо коров на всё ещё зелёном заливном лугу. А берега такие разные. Высокий и лесистый был тот, противоположный правый, а этот, вдоль которого они ехали, низкий и местами заболоченный. Вода в старицах казалась густо заваренным чаем. И отражения деревьев в чёрной воде были чёрными и неподвижными. То вспоминалось небольшое село с колодцами и «журавлями» над ними, а возле колодцев почти везде стада ленивых гусей, и земля вокруг колодцев в грязных гусиных перьях, крупных и мелких. Иногда проезжали мимо каких-то строек, и Денис охотно пояснял:
– Это третье отделение нашего совхоза. Смотрите, вот за теми ивами, недалеко от оврага, новый клуб строят. Из белого кирпича. Вчера начали стропила возводить под крышу, а рамы в окна сегодня привезут. К осени непременно на танцы нагрянем с ребятами.
Роман Антонович успел мельком глянуть на загорелое сухощавое лицо парня, на склонённую вперёд голову с тёмно-русыми зачёсанными назад волосами, на поджатые губы: дорога пошла совсем никудышняя, и Денис теперь – само внимание. Но больше всего Чагрина поразили руки, вернее, кисти рук – широкие, длиннопалые, они крепко держали «баранку» мощного ЗИЛа и ловко, будто без всякого усилия, вращали её то вправо, то влево.
– Вы к нам надолго? – спросил Денис и притормозил. Зашипел воздух, вырываясь на свободу где-то под машиной, самосвал уточкой перевалился с бока на бок и преодолел очередной пологий суходол, который пересекал поле, уходя влево к реке.
– Не знаю ещё, – ответил Чагрин и расслабил ноги, перед этим упирался в пол кабины, чтобы не болтаться на сиденье. – Всё зависит от того, что за бумаги ждут меня у твоего отца.
– А вы поживите у нас подольше. В эту субботу погуляете у меня на свадьбе!
– Вот оно что! – Чагрин увидел, как широко раздвинулись губы парня, а глаза засияли зелёным светом. – Уже подали заявление?
Денис тряхнул головой.
– Нет. Я и отцу об этом ещё не говорил.
– Вот так сюрприз! Почему не предупредил заранее? Ему приготовиться надо.
– Потому и не говорю, что начнёт собираться, волноваться до срока. На днях, а может, и сегодня, скажу. Да он не будет против моего выбора, я уверен. Он мою невесту почти каждый день видит на ферме или на Доске почёта. Доска висит возле конторы совхоза. Её нельзя не видеть, – добавил Денис, имея в виду, конечно, свою невесту.
– Красивая?
Денис чуть-чуть выдвинул нижнюю губу, как бы говоря: «Ещё бы!» – а потом ответил:
– Очень. Она самая красивая. А какие у неё ямочки на щеках! Честное слово, не вру. – Он повернул голову вправо, проверяя, не смеётся ли гость?
Роман Антонович не смеялся, сам когда-то переживал подобную неделю ожидания.
– Счастья тебе, Денис, полный кузов, – и Чагрин слегка пожал обнажённый правый локоть парня.
– Спасибо. Мы с Катюшей счастливы. Только вы не говорите отцу, ладно? Обидится, что не от меня первым узнал, а от вас.
– Договорились, буду молчать, как белорусский партизан!
Самосвал выехал на перекрёсток просёлочных дорог и свернул вправо, вдоль молодой и уже местами чуть пожелтевшей лесопосадки, а когда проехали мимо чьей-то могилы, там слева от дороги, за чёрной металлической оградой, Денис нажал на кнопку сигнала. С оградки тут же поднялись две юркие трясогузки.
– Дедушка мой здесь похоронен, – пояснил Денис.
Чагрин успел разглядеть красную звезду на пирамидке и крутой спуск вниз к широкой пойме – там, как два огромных чёрных жука, в клубах серой пыли шли навстречу друг другу трактора – зябь уже поднимали.
Проехали мимо этой могилы и взобрались на склон холма, а с него открылся вид на совхоз: длинные крытые новым шифером свинофермы на переднем плане и рядом большие светло-жёлтые стога соломы. Чуть дальше машина проехала тихим ходом вдоль мастерских, во дворе которых стояло десятка два коричневых комбайнов, и механики в синих спецовках суетились около них.
– Техосмотр проводят, – пояснил Денис и правой рукой указал на белое кирпичное здание около водонапорной башни. У зелёного из штакетника палисадника на высоком алюминиевом шесте трепыхался на лёгком ветру красный флаг и видна была просторная застеклённая Доска почёта с фотографиями.
– О, батя уже поджидает нас, вон, впереди слева, у раскрытой калитки. – И Денис плавно притормозил самосвал.
Наискось от конторы через улицу, заросшую вдоль плетней муравой, рядом с кустами сирени стоял рослый широкоплечий мужчина. Увидев самосвал, он неторопливо взъерошил густые с сединой волосы, сделал несколько шагов навстречу приехавшим. Шёл, заметно припадая на правую ногу. Чагрин вылез из кабины, и земля под ним закачалась, словно ступил он на кочки зыбучего болота и вот-вот провалится в жуткую преисподнюю.
– Прибыли благополучно? Вижу, замотал вас этот лихач. – Мужчина протянул Роману Антоновичу руку. – Добро пожаловать, рад вас видеть. Представляюсь: Степан Никодимович Влюпков.
Чагрин ответил на приветствие. Влюпков повернулся к сыну, который так и не отошёл от самосвала:
– Ты свободен, сынок. Езжай на ферму, звонили уже оттуда. – Взял Чагрина под локоть, посмотрел сверху вниз, спросил: – Как же вы меня нашли? По фотографии вашего деда, там был мой отец? Интересно. Ну да, об этом потом поговорим подробно.
– Рука у вас, Степан Никодимович, на зависть, – не утерпел Чагрин, чтобы не заметить.
Хозяин повертел правую руку, потом махнул небрежно:
– Это что… Вот у моего отца была ручища! Под стать лопате для уборки снега! Не зря старики и по сию пору вспоминают, что против Никодима Влюпкова на кулачке никто не стоял более пяти секунд! В плечах отец был не так уж и широк, но ростом в два метра, или чуток боле того. И жилист – страх! Бывало, помню, пацаном я был ещё, разденется отец, заставит поливать на спину из ведра, а тело – одни рёбра и сухожилия. Зато мышцы, будто канаты по телу перекручены. Силён был отец, – повторил Степан Никодимович, спохватился: – Ну что же мы стоим на улице, идёмте в комнату, там и закусим с дороги чем бобыли богаты. Мы ведь с сыном вдвоём обитаем. А перекусивши, поищем то, ради чего вы приехали. Я, признаться по совести, не думал, что вы вот сразу же с ночи и поедете. Просто на всякий случай Дениса послал…
И вот теперь, перегнувшись над сундуком, Степан Никодимович осторожно перебирал уже на самом дне что-то из белья, потом пробормотал:
– Наконец-то. Фу, задохнулся чёртовым нафталином. – И вытащил старую полевую сумку с тонким ремешком. Осторожно прикрыл крышку сундука, прошёл к столу. Загорелые с серебристыми волосами руки заметно дрожали, когда расстёгивал кнопки и доставал из отделений две толстые тетради, листов до ста, в коричневом клеёнчатом переплёте.
– Текст сохранился хорошо. Отец писал химическим карандашом. Где бумага и отсырела малость, там слова проявились ещё лучше. Только после войны я узнал, о чём по вечерам отец писал в эти тетради. Мне не показывал, отговаривался: «Потом почитаешь, как придёт пора». Сумку носил с собой всегда, до последнего часа. С мёртвого и сняли. Это просто чудо, что тетради снова у меня.
Чагрин осторожно, словно дорогого хрусталя вазу, взял тетради и положил перед собой, не решаясь открыть и прочесть первые строки. Найдёт ли то, что думал найти вот уже столько лет поисков? Найдёт ли сведения о своём деде Андрее? Степан Никодимович на какое-то время задумался, полусогнувшись над столом, спросил:
– В двух словах, Роман Антонович, как вышли вы на след моего отца? Что послужило толчком? – Он опустился на полированный коричневый стул, сложил руки на столе, сцепив пальцы, то и дело поджимая и выпрямляя их.
– Если в двух словах, то это выглядит так, – начал рассказывать Чагрин, поглаживая шершавые обложки тетрадей. – У меня сохранилась старая фотография за тысяча девятьсот семнадцатый год. На ней группа пугачевских активистов местной власти, в том числе и мой дед Андрей Васильевич Крылов. Они читают «Самарскую газету». На обороте несколько пропавших от времени фамилий. Но одна из них довольно чёткая: «Н. Влюпков». И вот, когда вы на днях по телевизору рассказывали о делах в совхозе, диктор представил вас. Вы знаете, во мне будто пусковое реле сработало! Я к той фотографии уже с десяток лет не притрагивался. Вот и думается мне, не был ли и ваш отец вместе с моим дедом Андреем в тамошних боях с казаками атамана Дутова в заволжских степях?
Степан Никодимович поднёс сцепленные руки к губам, подул в большой кулак, вдруг выпрямился на стуле, потёр полированную крышку стола, крякнул с досады и прокашлявшись, сказал будто охрипшим голосом:
– Не повезло вам.
– Не повезло? Почему, Степан Никодимович?
– «Н. Влюпков», – пояснил он, – это Николай Влюпков, родной брат отца. Он действительно работал в уездном городе Пугачёвске, хорошо знал Чапаева. И воевал там в восемнадцатом году, потом был в особом отряде Теофила Шпильмана в составе четвёртой армии командарма Авксентьевского. Занимались ликвидацией мятежных банд в тылу Восточного фронта. Погиб в начале марта двадцатого года, когда в наших краях вспыхнул мятеж местного населения против продразвёрстки, возглавили тот мятеж главари организации «Чёрный Орёл-земледелец». Может, знаете что про такое выступление противников Советской власти?
– Знаю… И даже кое-какие документы из архива у меня есть в копиях про это крестьянское восстание.
– Так вот. – Степан Никодимович снова откашлялся, словно ему было трудно всё это говорить, побарабанил пальцами по крышке стола. – Николай погиб в бою с чёрноорловцами. Мой же отец в ту пору был в белой армии, у Колчака.
Слова эти прозвучали для Чагрина так неожиданно, что он едва сдержался, чтобы не привстать из-за стола.
– Не может быть… – Роман Антонович смотрел на строгое лицо Влюпкова, увидел грусть в светло-зелёных глазах и глубокие продольные складки на широком лбу. Подумал, что хозяину дома нечасто приходилось в этой жизни делать такие признания.
– Да, Роман Антонович, было и такое в нашей биографии, было… Немало кабинетов прошёл я с допросами… Ну, не будем о прошлом печальном. От него никуда и никому ещё не удавалось убежать. Отец подробно здесь, в тетрадях, описывал. Что ж удивляться, тогда шла Гражданская война, многие братья были по разную сторону фронтов. Вы разочарованы, да? – негромко спросил Степан Никодимович и пытливо посмотрел гостю в глаза.
– Нет, Степан Никодимович. «Разочарован» – не то слово. Просто была надежда найти что-то про своего деда Андрея, а теперь всё снова отодвигается. Но как журналисту-краеведу мне будет интересно прочитать записки вашего отца, тем более что он был по другую сторону фронта, чем мой дед. Я не думаю, что он был идейным врагом советской власти. Не так ли?
Степан Никодимович поспешил заверить гостя в том же.
– Да нет же! Батрак, сын крестьянина, он промышлял отхожим промыслом по городам на Волге, какой из него идейный враг? Темнота мужицкая, вот единственная причина, да обстоятельства часто складывались не в его пользу. Ну да вы сами об этом всё узнаете. Я оставляю вас до вечера. – Влюпков посмотрел на ручные часы «Победа» на новеньком ремешке, поднялся из-за стола. – Пора и мне служебными делами заняться. А вы можете работать здесь, если душно, то в садике у нас есть беседка в дальнем углу под яблоней «кутузовкой» на свежем воздухе.
Роман Антонович тоже вылез из-за стола, мимоходом глянул поверх шторки на улицу. Солнце светило под острым углом справа, уходя на юго-запад, и его лучи освещали тёмно-зелёные и густые кусты давно отцветшей сирени, а под сиренью копошились, выколачивая блох, две белых курицы с обрезанными для метки хвостами. Они поочерёдно загребали шеями под себя пыльную землю, а потом неистово хлопали крыльями, вращались в тёплых мягких ямках, будто в водяной воронке.
Влюпков накинул на плечи серый пиджак, почистил туфли старенькой щёткой, и они вышли на крыльцо.
– Вам здесь будет удобно читать, – сказал Влюпков и заглянул в глубь сада, где в дальнем левом углу стояла белая беседка, оплетённая широколистым виноградом. – Машины здесь не ходят, с этой стороны, от реки. Захотите перекусить – всё в холодильнике. И диван в вашем полном распоряжении. Чувствуйте себя как дома, а я постараюсь освободиться пораньше.
Степан Никодимович ушёл. Глядя ему в спину, Чагрин с грустью подумал о том, сколько же пришлось этому сильному человеку вынести горя, когда его таскали по разным кабинетам и снимали допросы с пристрастиями? Песчаной дорожкой прошёл в тенистую беседку, сел на скамью, положил тетради на столик, сколоченный из досок, покрашенных белой эмалью. Сразу открывать не стал, не любил в таких делах поспешность, тут требовалось некоторое время для душевного настроя к встрече с прошлым. И не просто с прошлым, а со временем, когда людские судьбы, подобно железнодорожным путям, вначале долго могут идти рядом, а потом вдруг заплестись в такой узел! И как важно потом снова выйти из этого узла на главный путь, не попасть в боковой тупик.
Роман Антонович придвинул к себе тетради. Ему уже не терпелось узнать, в каких же кровавых точках жизни пересекались судьбы людей, чьи пути нашли место на страницах этого повествования. И он поспешно раскрыл первую тетрадь. На внутренней обложке была карандашная надпись крупными ровными буквами: «Ты не вейся, чёрный ворон», а чуть ниже прописными буквами было написано: «Черновик повести о Гражданской войне». За обложкой было вклеено письмо.
«Степан, сын мой! Не суди строго, с плеча, когда прочтёшь всё это. Не суди за то, каким был, а оцени, каким я стал.
Для чего пишу? Для кого пишу? Чтобы знал ты, сын мой, и дети твои тоже, как трудно далась сельскому люду новая власть. Для вас пишу, чтобы знали правду о Гражданской войне не только по книжкам, кем-то порою придуманным, а от очевидца, отца твоего, а уж меня она ох как помотала по фронтам да по тифозным баракам! Как выжил – ума не приложу. Если бы искренне верил в Бога, то сказал бы, что выжил благодаря молитвам матушки моей, а твоей бабушки Лукерьи Матвеевны. А горько мне стало, сын, что изначально встал я в этой войне не на ту сторону, не с истинными крестьянами за землю и волю мужицкую. А на сторону помещиков и купцов, которых я хорошо помню по самарским лабазам… Виной тому же моя чрезмерная доверчивость „побратиму“, которому дал клятву вечной дружбы. Да ещё из-за темноты, безграмотности проклятой, газеты – и те не мог сам читать, верил чужим словам. Только и видел „радости“, что затрещины от мужиков зобастых, как их называли работяги на волжских пристанях. Тебе легче будет в жизни, сын. Нет, я не обещаю тебе лёгкой жизни, но будет много легче. Ты знаешь грамоту, а вот теперь я отправил тебя в город учиться на агронома, домой воротишься учёным человеком. И никакой „крепкий“ мужик не посмеет дать тебе подзатыльник. Теперь наше время, наше!
Стёпушка, хотелось и мне не отставать от новой жизни. После окончания курса ликбеза я много перечитал книжек, и не просто читал, а учился по ним, как по Букварю жизни. Не знаю, может, чему и научился, ты увидишь, потому как старался писать не только правдиво, но и интересно, как в книжке про трёх мушкетёров. Получилось ли? Самому трудно судить, пусть о том рассудят учёные мужи. Ты же не смейся над малограмотным отцом, если где увидишь „красивое“ словцо. Читай, сын, читай и делай выводы о трудности жизни, выводы для себя, но на моей судьбе».
В конце письма стояла дата – 20 февраля 1933 года.
Наш отец – арестант
Я хорошо помню, будто вчера это было, то дождливое весеннее утро мая 1904 года, перед Днём святых Кирилла и Мефодия. Мне только исполнилось девять лет, собственно говоря, с того дня я и могу связывать в некоторой последовательности одно событие за другим.
Накануне вечером мама долго лежала в постели, а бабка Куличиха, по-деревенски так звали её, сухонькая, с длинным волосатым подбородком, горбоносая, суетилась возле неё, морщинистой рукой выпихивала отца, который принарядился в единственную у него белую расшитую рубаху навыпуск. Бабка не пускала его в ту комнату, где лежала мама.
– Потом, родименький, потом. – Куличиха чуть-чуть приоткрывала впалые, иссечённые морщинами чёрные губы – у неё давно уже не было зубов. А мне на всю жизнь запомнилась её чёрная, будто в саже, рука на белой отцовской рубахе.
Под утро нас с братом Николаем разбудил громкий детский крик. Мы вскочили было на ноги, но отец – похоже, что он так и не спал этой ночью, – шумнул на нас, и мы затихли на печке, прижавшись спинами к тёплому дымоходу. Вслед за криком из двери вскорости появилась вспотевшая и вконец уставшая бабка Куличиха.
– С дочкой тебя, Иван, со здоровой и певучей дочкой! Теперь можешь идти к своей Лукерье Матвеевне, теперь можно. – И восьмидесятилетняя, всё ещё проворная бабка осторожно присела на лавку под занавешенным окном.
Ближе к обеду в жарко натопленную комнату вошёл Анатолий Степанович Артюхов, сельский учитель. Тогда ему было немного больше тридцати, он сильно хромал на левую ногу, она у него была почему-то вывихнута носком влево. И ещё он носил пенсне на беленькой цепочке.
В Подлесках он появился недавно, приехав с Украины, только мы слышали, как однажды учитель говорил отцу, что живёт у нас не по собственной воле, его жандармы поселили у нас под крепким присмотром властей. Любил он, прищурив близорукие глаза, рассказывать мальчишкам про старину, про русских полководцев, которые прославили Россию средь иных дальних народов. Но ещё больше любил вечерами у реки над костром варить раков и рассказывать о вольных запорожцах славного вояки Тараса Бульбы или про мужицкого царя Емельку Пугачёва.
Вошёл Анатолий Степанович бесшумно, на ногах у него были белые шерстяные носки, а сапоги он скинул в сенцах, чтобы не принести грязи с улицы после вчерашнего дождя. Отец для вида поворчал на него, потом пожал руку учителю. Анатолий Степанович тут же через открытую дверь прокричал в боковушку:
– С благополучием вас, Лукерья Матвеевна! – а потом и нам с Николаем улыбнулся, подмигнув добрыми светлыми глазами. Когда он улыбался, то в уголках глаз собирались длинные прямые морщинки. – Договорился я, Иван, насчёт твоего сынишки. Берут его Епифановы в подпаски.
Мы с Николаем переглянулись – о ком это говорит учитель? Если о Николае, то как его школа? Я тогда в школу не ходил, не хватало отцовского заработка учить обоих. Отец нанимался по деревням рыть колодцы, да не в каждом дворе их роют. Сколько поставит сход села, на столько и подряжался отец. Ещё у отца была лёгкая верная рука, и его часто приглашали резать свиней, с одного раза страхи животного кончались.
Учитель прошёл к печке, положил руку мне на голову, наклонился совсем близко, и я увидел, какие у него за стеклом большие и синие глаза. Анатолий Степанович ткнул Николаю указательным пальцем в бок и спросил:
– Ты помнишь, дружок, какие стихи недавно мы читали у Некрасова?
Николай растерялся, будто перед школьным инспектором, захлопал глазами, но учитель тихо рассмеялся, сам напомнил:
– Понятно, не совсем ещё проснулся. «Полно, Ванюша, гулял ты немало, пора за работу, родной». – Анатолий Степанович помолчал немного, взял меня за подбородок мягкими, не то что у отца, пальцами, приподнял мою голову верх и сказал: – Помоги, Никодим, отцу. Николай в люди выйдет, непременно и тебя с сестрёнкой к свету потянет.
Я понял, что это обо мне учитель договорился с богачами Епифановыми, что пришла пора самому себе зарабатывать. Не в диковинку такое было тогда на селе, потому я и ответил, гордясь, что сам учитель хлопотал за меня.
– Колька и Мишка Жабины уже с прошлого лета с Гришкой Наумовым в подпасках у Губаревых, давно не шкодничают по чужим огородам. Пойду и я к Епифановым.
Вот так и очутился я в батраках. Домой приходил затемно, переспать, отца и Николая почти не видел, а года через полтора на нашу семью рухнула, можно сказать, что в полном смысле, с неба, страшная беда. Было воскресенье, за два дня до Святого Кузьмы. Мы с Игнатом Щукиным – Щукиными их звали на селе за то, что у них у всех передние зубы были сильно загнуты внутрь, мелкие и острые – так вот, мы с Игнатом уже подгоняли епифановских коней и коров к селу. Близился закат и вдруг ударил колокол на сельской церкви!
– Батюшки, не пожар ли сызнова? – перепугался Игнатка. Его конопатое после оспы лицо в ужасе скорчилось, посерело: бедные Щукины уже на моей памяти горели один раз.
– Да нет же! Смотри, село насквозь видно, а дыма нет нигде! – успокоил я Игнатку. Мы остановили коней на правом крутом берегу реки Сок, неподалёку от брода. За бродом густо рос лозняк, стояли вековые осокоря и вётлы, потом простиралась длинная и широкая пойма, а уже потом лежало, как на ладони, наше село вдоль левого берега.
– Игнатка, ты попридержи табун здесь, а я мигом слетаю в село узнать, что там за сполох, и мигом назад! – меня распирало любопытство: зачем ударили в колокол, зачем созывают сельчан на сход? Игнатка недолго думал, потом попросил оставить ему мой длинный из ремня кнут с конским волосом на конце и согласился постеречь коней один, но недолго.
Народ собрался не около волостного правления, как обычно, а перед церковью. На чьём-то квадратном столе, не сняв сапог, стоял тощий и высокий в гражданском мундире с медными пуговицами чужой человек, наверно, из уездного начальства, нестарый ещё, с закрученными кончиками усов. Он поднял руку, требуя внимания и тишины. Заговорил громко и почему-то сердито:
– Из столицы нами получен царский манифест, и велено начальством прочесть его всенародно! Чтоб, значит, разъяснить, как вести себя впредь. Чтобы жили мирно, по дворам, без преступных бунтов, потому как Его императорское величество уже озаботилось дать народу своему многие права. А ещё государь император соизволил разрешить всенародные выборы в Государственную Думу от всех слоёв населения, а стало быть, и от вас, крестьянства, кого почтёте быть вам полезными.
Я не очень понимал смысл этих слов про Думу, но про бунты в соседних местах и у нас поговаривали, особенно после того, как прознали от Анатолия Степановича. Однажды я даже подслушал, как он тихонько говорил отцу:
– Ты, Иван, обойди по соседям, будто насчёт колодцев поговори, а тем часом листовки про «Потёмкина» верным мужикам разнеси. Пусть знают, что и армия поднимается совместно с народом поменять власть царя на народную власть.
Такое обращение с царём тогда меня сильно испугало. Я думал, что отец начнёт спорить с учителем в защиту далёкого, Богом данного народу императора. Но отец молча кивнул головой в знак согласия, а после этого недели две где-то пропадал, когда вернулся, принёс немного денег – в каждом селе ему удалось договориться о рытье колодцев.
Вокруг меня народ дружно прокричал «Ура!». Чуть утих этот крик, кто-то из толпы выкрикнул:
– Читай манифест, ваше благородие! Послушаем, что в ём прописано, какие-такие свободы царь жалует мужикам! Я бы оченно хотел улететь отсюдова на Луну, дозволяется ли такая вольность?
Под смех толпы это благородие ловко выдернуло из внутреннего кармана мундира свёрнутый листок бумаги, развернул и нараспев, как наш поп Афанасий молитву, начал читать:
– «Октября семнадцатого. Манифест. Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше. Благо российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная его печаль. От волнений, ныне возникших, может возникнуть глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы нашей… – Начальник сделал маленькую паузу и продолжил читать дальше: – Великий обет царского служения повелевает нам всеми силами разума и власти нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты. Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка…»
– Казачками! – выкрикнул вдруг чей-то звонкий и злой голос из толпы.
Все разом вздрогнули, начальник запнулся на слове «беспорядка», покраснел, но сдержался и продолжил читать:
– «Бесчинств и насилий, в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга…»
– Жандармами! – снова раздался тот же, но теперь насмешливый голос.
Мужики вокруг зашумели, кто в поддержку кричавшего, кто требовал тишины, чтобы дослушать манифест до конца. Из остальных слов я только и понял, что царь дарует какие-то «незыблимые» основы свободы, что теперь можно говорить про что хочешь и собираться на собрания в сёлах и городах.
Кончив читать, начальник спросил, есть ли вопросы, но мужики молчали, будто оглушённые мудреными непонятными словами, а начальник поспешил уехать на тарантасе в соседнее село. И тут вдруг на стол вскочил молодой не знакомый мне человек в городской с железными пуговицами в два ряда шинели. Кто-то рядом прошептал: «Студент это, из Самары». Студент сдёрнул с головы казённую фуражку, тремя пальцами правой руки погладил русую макушку и громко заговорил:
– Граждане крестьяне! Вы только что слушали царский манифест! Этот манифест мы вырвали у правительства в жестокой борьбе, этот манифест нам в награду за тяжкие годы тюрем, этапов и ссылок! Это светлый памятник тысячам жертв, которые наш народ принёс на алтарь свободы! Наконец над нашей многострадальной Родиной взошёл светлый день! Царь дал нам право выбрать своих представителей в Государственную Думу. Наши люди теперь будут создавать законы и следить за тем, чтобы власти на местах выполняли их! Да здравствует свободная Россия, товарищи! Ура!
На этот раз «ура» прокричали громче, а я заметил, что волостной старшина нервно дёргал плечами, сверлил человека в красивой шинели злыми глазами. Рядом с ним сотские переминались, не зная, что им делать, не схватить ли агитатора да не препроводить ли его в «кутузку»? Такое было им гораздо привычнее, чем слушать крамольные речи приезжего.
– Это всё хорошо! – неожиданно впереди меня весь в заплатках прокричал Щукин, отец моего товарища Игнатки. – Прошлый год, когда мы уходили на войну с японцами, нам обещали землю дать. Правда, такого вот манифеста нам не зачитывали, но разговор в народе был, что после войны всем участникам, особливо раненым, непременно дадут. Зря, что ли, моя кровь на чужбине была пролита?
– Верно, был такой слух! – зашумели мужики. – Ты нам, студент, растолкуй, как же так, в манифесте царском ни словечка про землицу не сказано?
– Я так думаю, – несколько смешавшись, ответил студент. – Государственная Дума непременно будет рассматривать вопрос о земле, разработает законопроект, и правительство вынуждено будет утвердить его как волю народа.
– Когда же это будет? – Я узнал голос Анатолия Степановича и стал искать его глазами. – Когда, может, завтра? – Слева от меня мужики зашевелились, там учитель пробирался к столу.
– Когда пройдут выборы, тогда и… – начал было пояснять студент.
– Вот-вот, – перебил его учитель насмешливо. – Улитка едет… Когда-то она доползёт до Государственной Думы, когда-то Дума разродится земельным законом, когда-то наш государь его сто раз отклонит по настоятельным просьбам помещиков, а мужики всё будут радоваться свободе, равенству, будут судачить на сходках и батрачить на чужих десятинах земли, чтобы хоть как прокормить себя и своих детишек.
– Смотри-ка, учитель влезает на стол! Неймётся поднадзорному. В сибирскую ссылку вознамерился переехать под конвоем! – зло выкрикнул неподалёку Спиридон Митрофанович Епифанов, мой хозяин. Когда он бородой вперёд просунулся совсем близко к столу, я не приметил.
– Граждане крестьяне, – поблескивая стёклами пенсне – солнце светило ему в лицо – заговорил Анатолий Степанович, – вот вам и свобода, вот вам и равенство. Можете намазывать это на ржаной сухарь. А про землю не спрашивайте, земля нужна самому царю да его министрам – землевладельцам да помещикам, которые сами не ходят босыми ногами за сохой, а живут богато. Позвольте, однако, у вас спросить, может ли быть равенство между людьми, если у одного земля, а у другого только руки да ноги босые? Если у княгини Дашковой, у самарских богачей Чемодурова, Шихобалова и им подобных тысячи десятин, а у вас её нет? Если за аренду год от года принуждают платить больше и больше? Хороша ли вам такая свобода?