Read the book: «Бог, мистер Гленн и Юрий Коробцов», page 2
Загрохотали барабаны, заиграли горнисты, и к каждому из нас с новеньким алым галстуком в руках подошли старшеклассники. Когда незнакомая большая девчонка повязала мне галстук, ее комсомольский значок был перед самыми моими глазами, я смотрел на него и изо всех сил старался не заплакать.
– К борьбе за рабочее дело… будьте готовы! – крикнула пионервожатая.
– Всегда готовы! – дружно ответили мы, и с этого мгновения я уже был пионером.
Помню, как я шел домой в расстегнутом настежь пальто. Я хотел, чтобы все видели, что я пионер. Я спотыкался на каждом шагу, потому что смотрел не под ноги, а на свой пионерский галстук. Мне казалось, что его видят все, видят и думают: вот идет пионер, которого позвал на помощь сам Ильич и потому на груди у него частица красного знамени. В тот день красное знамя колыхалось у каждого дома, и черные ленты на нем напоминали о том, что сегодня ленинский день, что Ленин умер, а все, кто живут (и я в том числе), должны жить и работать, как жил и работал Ленин. Вот что такое мое пионерское «Всегда готов!».
Конечно, мысли мои не были такими стройными, но чувства были именно такими.
4
В день рождения, четвертого июня, мама, как всегда, поставила меня спиной к дверному косяку и, приложив ладонь к моей макушке, сделала новую зарубку. Я отошел и посмотрел на зарубки – прямо удивительно: с прошлого года я вырос почти на три пальца. Мне одиннадцать лет. С тех пор как я был принят в пионеры, я стал выше почти на целую голову.
– Ты тянешься, как подсолнух, – улыбается мама.
А мне грустно. Мама обнимает меня, тормошит, заглядывает мне в глаза:
– Юрок, что с тобой? Ты болен? – Она трогает мой лоб, руки, прикладывает щеку к моим губам.
Мне действительно не по себе, но я совсем не болен. Это началось не сегодня. Мама знает – когда и отчего. А спрашивает она просто так, для разговора, что ли…
Это случилось сразу после майских праздников. Первого мая мама дежурила на заводе, и Пал Самсоныч взял меня с собой на демонстрацию. Он был в плохом настроении. Больше молчал. А когда пошел дождь, сказал:
– Вернемся-ка домой, тут недолго и хворь подхватить.
Так я демонстрации и не увидел. Я думал, он позовет меня к себе, а он повернул меня за плечи от своей калитки и подтолкнул тихонько, даже «до свидания» не сказал…
А спустя два дня он исчез. Я шел утром в школу и вдруг вижу, что его дом стоит с заколоченными окнами. И калитка тоже заколочена досками крест-накрест. И вот уже месяц прошел, я вроде свыкся немного, что нет Пал Самсоныча, но дом его кажется мне мертвым, и жутко проходить мимо него. Люди вокруг говорили: «Пал Самсоныча забрали», «посадили», но разве это могло объяснить мне хоть что-нибудь?
Поверить в то, что Пал Самсоныч плохой человек, я не мог. Когда соседский Витька сбрехнул однажды, что Пал Самсоныч был шпионом, я так ударил его палкой по голове, что его возили в больницу.
Только мама и нашла для меня хотя и слабое, а все-таки утешение. «Мы же с тобой, – говорила она, – совсем ничего не знаем. Какой толк думать да гадать попусту? Надо ждать, и мы узнаем правду…» Сколько раз я, ложась спать, загадывал – завтра встану и узнаю, что Пал Самсоныч вернулся.
Загадал я это и вчера, под день своего рождения. Как только проснулся, вскочил с постели и – к окну, но дом Пал Самсоныча по-прежнему заколочен…
…Я и мой школьный дружок Леня Дикарев ранним утром отправились на рыбалку. Какое это было чудесное утро! Роса обжигала нам ноги, а мы смеялись во все горло, и эхо откликалось в овраге нашими голосами. Дон был такой спокойный, будто он остановился.
По случаю перехода в пятый класс отец подарил Леньке замечательную бамбуковую удочку и целый набор блесен; мы должны были обновить подарок и обязательно поймать щуку. Но у нас ничего не получалось: удочка была тяжелой, а леска длинной, мы никак не могли ее забросить. Блесна цеплялась за кусты, за наши рубашки и, наконец, вцепилась Леньке в руку. А мы все равно смеялись как сумасшедшие.
– Эй вы там! Хватит! Не пришлось бы поплакать! – крикнул нам из кустов рыбак.
Мы притихли, разняли удочку на составные части, к тонкому концу привязали обычную леску и стали ловить пескарей.
Возвращаясь домой, мы поднялись на косогор и пошли вдоль оврага. Навстречу нам из кустов выбежал Борька Лузгин – первый хулиган на нашей улице.
– На, гляди… – Мы показали ему ведерко с рыбой.
– Чумовые, – сказал он. – Война, а они рыбу ловят. Война!
– Какая война? – спросил Леня.
– Такая, – неопределенно ответил Борька и пошел вместе с нами. – Батька мой уже побежал в военкомат, – сказал он, пройдя несколько шагов. – Как его заберут, и я пойду. Винтовку дадут – здорово!..
– Так и дадут, держи карман шире, – сказал Леня.
– Всем дадут! – уверенно заявил Борька. – По радио говорили – все возьмут в руки оружие. Все!
Возле своего дома Борька остановился:
– Ну, чумовые, пошли вместе в военкомат?
Мы промолчали и не торопясь пошли дальше.
– Борька и соврет – недорого возьмет, – сказал Леня.
Я свернул к своим воротам, а Леня пошел дальше – он жил в переулке.
Дома радиотарелка пела что-то боевое, неразборчивое. Потом духовой оркестр сыграл марш и мужчина начал читать стихи. Наверняка Борька соврал про войну.
Мамы не было, у нее на заводе сегодня проводили воскресник. Я пошел к тете Лене.
– Борька Лузгин говорит, что война, – сказал я.
Тетя Лена включила свою тарелку и сердито посмотрела на меня:
– Ты что дурацкие шутки шутишь?
Я не успел ответить – радио говорило о войне.
– Что же это будет? Что будет? – вдруг закричала тетя Лена и начала запихивать в шкаф свое шитье.
– Юрик не у тебя? – спросила в окно мама. Вся вымазанная в глине, она тяжело дышала – наверное, бежала.
Потом, прижав меня к груди, она гладила меня по волосам и приговаривала:
– Сынок мой единственный… Слезинка моя… Ты не бойся, я тебя не дам в обиду, не дам.
– А я и не боюсь, – сказал я. – И ты, мама, не бойся, и вы, тетя Лена.
И тогда они обе заплакали.
5
Прошло ровно пять военных месяцев. Как известно, немцы вошли в Ростов 21 ноября 1941 года…
Фашисты! Мне снилось само это слово – мохнатое, грязное, рычащее. Сердце надрывалось от лютой ненависти, когда радио рассказывало о том, что они творили на нашей земле. Мы, ребята, запоминали имена героев нашей армии, о которых коротко и словно второпях сообщало радио. И завидовали Борьке Лузгину – он выполнил свое обещание и уехал на фронт.
Мама все лето работала на заводе, а потом завод остановился, его должны были куда-то увезти. Но все равно мамы целыми днями не было дома – она рыла окопы и противотанковые рвы возле нашего города.
Война была все ближе и все страшней… Радио передавало названия все новых и новых городов, захваченных фашистами, и я знал – эти города совсем недалеко от Ростова. По нескольку раз в день объявляли воздушную тревогу, и я, сидя в подвале нашего дома, с замирающим сердцем слушал уханье фугасок и трескотню зениток. Я мог целый день неподвижно просидеть дома, тупо слушая радио и вздрагивая от каждого звука на улице. Было очень страшно, и я без конца повторял вслух: «Только бы пришла мама», «Только бы пришла мама»…
Она возвращалась, начинала готовить еду, рассказывала городские новости, и страха как не бывало. Однажды она пришла и весело сказала:
– Ну, Юрик, их все-таки остановили. Вот бы, дай бог…
Уже уехала на Урал к сестре тетя Лена. Уехал со своей семьей и мой первейший дружок Леня Дикарев. Мамин завод тоже увезли на восток, мама говорила, что скоро туда поедем и мы. Все самое необходимое для эвакуации уже было упаковано в два тяжеленных чемодана. Последнее время, уходя утром из дому, мама просила меня никуда не отлучаться. Каждую минуту мы могли уехать.
Что произошло затем и почему мы с мамой так и не уехали, – я не знаю до сих пор. Когда мы жили уже в Германии, я несколько раз спрашивал у нее, как это случилось, но она не отвечала, лицо ее каменело, становилось злым.
Однажды мама ушла на завод, но вскоре вернулась – бледная, раздраженная.
– Тащи чемодан, – сказала она и сама взяла другой. Возле нашего дома стояла телега, в которую была запряжена худая лошаденка. Здоровенный парень в хорошем черном пальто, из-под которого выглядывала грязная рубашка, увидев нас, растопырил руки:
– Уговор, гражданочка, дороже денег. Плату вперед!
Мама поставила чемодан в грязь, вынула из сумочки деньги и сунула их парню. Он неторопливо пересчитал бумажки, почему-то спрятал их в кепку и нахлобучил ее на голову. После этого он сам погрузил чемоданы, ловко вскочил на телегу и крикнул:
– Поехали!..
Когда телега тронулась, он обернулся к нам:
– Давай, давай! Держись за дроги, легче будет идти.
И мы пошли сзади, держась за телегу. Грязь чавкала под ногами. С неба сыпал серый холодный дождь. Парень матерно ругал лошадь, которая еле передвигала ноги. Не знаю, сколько мы так шли, но, когда уже начало смеркаться, приблизились к железной дороге. Подъехав к самым путям, парень остановил лошадь, быстро снял чемоданы и, весело крикнув «пока», уехал.
– Стой у чемоданов, – сказала мне мама и пошла куда-то вдоль линии.
Вскоре к тому месту, где я стоял, подъехал грузовик, из которого вылезли человек десять, все тоже с чемоданами.
Ко мне подошел пожилой человек в кожанке.
– Ты чей? – спросил он.
Я назвал свою фамилию.
– Порядок. – Мужчина повернулся к своим. – Все точно – это пацан Веры Коробцовой.
Вернулась мама.
– Ничего не поймешь, – устало сказала она. – Я дошла вон до той будки. Там сидит часовой. Ни о каком эшелоне он не знает.
– Ясно. Солдат – не генерал, – сказал пожилой в кожанке. – Раз сказано здесь, значит, здесь…
Мы мокли тут под дождем всю ночь – никакого эшелона не было. Утром пожилой в кожанке и молодая женщина пошли в город. Немного распогодилось, но стало холодно. Колючий ветер хлестал в лицо, проникал сквозь одежду. Хорошо еще, что мы запасли еды на дорогу.
К вечеру выяснилось, что какой-то Сидорчук с эшелоном все напутал и надо возвращаться в город.
На другой день мама опять ушла на завод. Вернулась уже затемно.
– Эшелон все же будет, – сказала она, ставя на стол посуду. И больше ни слова.
А на следующий день мама вернулась домой рано.
– Не мы одни, сынок. Полон город людей. Не пропадем, – сказала она.
Я все понял… За окнами слышался далекий гром.
В этот день фашисты вошли в Ростов. А на другой день я их увидел…
Мы с мамой сидели дома. Радио молчало. Время будто остановилось. И вся жизнь – тоже.
Мама вдруг заплакала.
– Был бы жив твой батя, разве б так было? – запричитала она, потом замолчала и зло сказала: – Полез в огонь, ему больше всех надо было.
– Не говори так, – сказал я и обнял ее.
Она судорожно обхватила меня руками:
– Прости меня, дуру, прости, сыночек…
Понемногу мама успокоилась.
Я подошел к окну и увидел… Трое – в зеленых шинелях, с автоматами на груди – стояли возле дома Пал Самсоныча, где теперь жила большая семья погорельцев. Фашисты смотрели по сторонам, разговаривали, смеялись. Может, мне это мерещится? Я прошелся по комнате и снова вернулся к окну – фашисты все еще стояли на прежнем месте. Один из них, поставив ногу на скамейку, шнуровал ботинок. Потом они направились прямо к нашему дому.
– Мама, они к нам идут, – крикнул я шепотом и, отпрянув от окна, сел рядом с мамой на кровать.
Один фашист остался на улице, а двое зашли в дом.
– Здравствуй, рус, – сказал один из них.
Мы промолчали. Они, не обращая на нас никакого внимания, деловито осмотрели комнату. Немец обратился к маме:
– Кто ты есть? Где работать?
– На заводе… работница, – тихо произнесла мать.
– Ам верк, – сказал немец второму.
Тот ухмыльнулся и, глядя на маму, сказал:
– Пролетариат. Гут.
– Абер хаус никс гут, – засмеялся первый. И они ушли.
Наверное, они искали жилье, но ни один дом на нашей улице не пришелся им по вкусу.
Когда их гавкающие голоса затихли на улице, я посмотрел на маму. Она улыбалась, а в глазах у нее был страх.
– Ты, мама, не бойся, – сказал я. – Я тебя в обиду не дам…
А спустя неделю наши вышибли фашистов из Ростова. Рано утром ожила радиотарелка: затрещала, защелкала, загудела, а потом заговорила густым надсаженным басом:
– Граждане Ростова! Доблестная Красная Армия освободила наш город от фашистского плена… Армии необходима ваша помощь…
Мама торопливо надела пальто и повязала на голову платок.
– Юрик, никуда не уходи, я скоро вернусь.
6
В конце июля 1942 года фашисты снова захватили Ростов. До этого восемь месяцев в городе была наша, привычная советская жизнь. Впрочем, нет. Она была какая-то невзаправдашняя. Будто все заранее знали, что фашисты еще вернутся. И поэтому все было вроде как прежде и в то же время не так. Странно и тревожно выглядели обезлюдевшие улицы. В городе не было ни одного моего товарища. В покинутых соседских домах поселились незнакомые люди из разбитых домов, вещи свои они не распаковывали, говорили: «Мы тут жильцы временные». Было такое впечатление, будто город отдан во власть женщин. Даже участковым милиционером на нашей улице работала женщина – Мария Трофимовна. Тихая, добрая, она ходила по домам и мягким голосом уговаривала людей идти на разборку разрушенных зданий. Магазины не работали – все самое необходимое не продавали, а выдавали. «Сегодня у нас в больнице дают крупу», – говорила мама. Она теперь работала медсестрой, и это спасало нас от голода. Утром я вместе с ней шел в больницу и получал там еду. Под вечер я приходил за мамой, и меня снова кормили.
Гитлеровцы на севере от Ростова рвались уже к Сталинграду, а на юге – к Северному Кавказу. Даже по школьной карте можно было увидеть, что наш город оказался как бы в коридоре между двумя потоками гитлеровских войск.
В то время у мамы появился друг Роман Петрович – завхоз из больницы, где мама работала. Он приходил к нам почти каждый день, приносил еду, и мы при свечке пили чай и разговаривали. Дядя Рома мне нравился. Он был постарше мамы, всегда спокойный, рассудительный. Он ничего не боялся, и рядом с ним становилось не так страшно. Он говорил, что «большевики народ губят зазря, не понимают, что немец нарастил такую громадную силу, что всю Европу под себя положил, не то что нас – рабов божьих…» Он говорил это так спокойно и убежденно, что я думал, это правда. Не спорила с ним и мама…
Как-то вечером, когда мы с мамой пришли из больницы, она сразу легла в постель и начала стонать. Я прикоснулся к ее лицу и невольно отдернул руку – такое оно было жаркое. Ночью ей стало еще хуже. Она не узнавала меня, бредила, звала отца, с кем-то страшно ругалась. Под утро вскочила, но тут же упала поперек постели и затихла. Я укрыл ее одеялом, побежал в больницу к дяде Роме. Он уговорил докторшу сходить к нам домой.
Осмотрев маму, докторша сказала, что у нее брюшной тиф, выписала лекарства и ушла.
Дядя Рома сильно разнервничался, ходил по комнате из утла в угол и, посматривая на маму, говорил:
– Вот уж некстати, так некстати… Голова кругом – что делать?… Ай-яй-яй, как не ко времени… Ну, да ладно – положимся на судьбу.
Прощаясь, он сказал, чтобы я приходил в больницу за едой.
Дядя Рома навещал нас каждый вечер, носил воду из колодца, делал для мамы какой-то целебный чай и допоздна просиживал у ее постели.
Прошла неделя. Однажды утром мама приподнялась, улыбнулась мне и сказала:
– Вроде я перевалила через гору…
Я побежал в больницу. Утро было ясное, теплое. Небо чистое-чистое во все стороны. А ночью грохотала гроза. А может, и фронт – теперь не разберешь. Вся зелень блестела точно вымытая, на тополях сверкал каждый листочек.
Я подбежал к больнице и увидел, что все двери и окна раскрыты настежь на всех этажах. Прямо посередине улицы лежит груда грязных простыней. Во дворе валяются поломанные кровати, из разбитой бутылки течет ручей вонючей карболки, блестят на солнце хирургические инструменты. И никого не видно. Заглянул в здание – пусто и там. Что же это тут случилось? Я вспомнил, что вчера вечером, когда я приходил за едой, все были какие-то нервные, суетливые. Дядя Рома даже не спросил, как мама, только бросил на ходу: «Передай, что я зайду».
На улице тоже ни души. И вдруг из-за угла медленно выехала большая красивая автомашина без крыши – я таких еще и не видел. Она поравнялась со мной и остановилась. И только тогда я увидел, что в машине рядком сидят три фашиста, и, по всему видно, большие начальники – одеты красиво, все на них сверкает. Один из них, в очках, поманил меня пальцем. Из передней кабины выскочил длинный тощий немец, подбежал ко мне, ловко схватил за обе руки и подтащил к машине.
– Здравствуй, мальчик, – очень приветливо сказал начальник в очках.
Я не ответил. Он сказал что-то по-немецки долговязому, и тот отпустил мои руки.
– Как тебя зовут, мальчик?
– Юрий, – ответил я автоматически.
– О! Юрий, Юра, Юрка… – самодовольно сказал начальник в очках и победоносно посмотрел на своих спутников. Он, наверное, бахвалился перед ними, что знает русские имена и знает, как их произносить по-разному.
Но те двое смотрели на меня равнодушно.
– Юра, а что ты тут делаешь? – спросил начальник в очках.
– Приходил за едой для мамы. Она болеет.
– А чем болеет твоя мама?
– Брюшным тифом.
– О!..
– А папа у тебя есть?
– Погиб.
– На войне?
– Давно. На пожаре.
– Ах, беда какая… – Он сказал это совсем как русский и даже языком поискал. Потом сказал что-то долговязому по-немецки, и тот, выхватив из кармана блокнот и ручку, уставился на меня. – Скажи, Юра, свой адрес. Я пришлю твоей маме доктора и провизии, – сказал немец в очках.
Долговязый записал наш адрес, и машина поехала дальше. Начальник в очках помахал мне рукой.
Когда я пришел домой и все рассказал маме, она сказала только:
– Слава богу, что ты вернулся.
Я отправился к соседям попросить для мамы хоть какой-нибудь еды. В одном доме мне дали краюшку черного хлеба, но я знал, что есть его маме нельзя. К счастью, когда я вернулся, она уже уснула. Я поел хлеба и прилег на лавке возле окна.
Сколько времени прошло – не знаю. Меня разбудил шум на улице. Выглянув в окно, я увидел возле нашего дома автофургон, на котором были нарисованы красные кресты. Из машины вылезли трое, один с ящиком в руках. Мама спала, и я решил ее не будить. Она не проснулась даже, когда они, топоча сапогами, вошли в дом. Гот, который принес ящик, поставил его на стол и спросил:
– Твой имя Юрка?
– Да.
Тогда он показал на постель и спросил:
– А это мама?
Он сказал что-то по-немецки, и все подошли к маминой постели. Мама проснулась и с испугом смотрела на них.
– Доброе утро, пани, – заговорил тот, который принес ящик. – Перед вами есть доктор господин Гросс и корреспондент. Они ехали здесь приказом генерала Залингман, чтобы сделать вам помогание в вашей болезни. А я есть шофер госпиталя Юхачка с Чехословакии. Доктор Гросс имеет вопросы. Я буду толмачить.
С его помощью доктор Гросс довольно долго разговаривал с мамой, а потом осмотрел ее. Корреспондент все время делал записи в синей книжечке.
После осмотра доктор сказал что-то Юхачке, вымыл руки и вышел из дому. Вслед за ним вышел и корреспондент. Юхачка показал на ящик:
– Тут провизия. Мама можно кушай все, но помаленько. Если кушай много, будет умирать. Понял? А вечером я привез лекарства. До видения.
Когда машина уехала, я бросился к ящику. В нем было полно вкусных вещей: шоколад, сгущенное молоко, печенье и вареная курица. У мамы прямо глаза засияли.
Вечером Юхачка привез лекарства.
– Доктор Гросс немного хороший человек, – сказал он. – Но весь этот цирк для пропаганды… – Он сделал рукой круг над головой, – Весь свет должен узнать, какой хороший генерал Залингман. Как любит русский ребенок и его мама.
Спустя два дня Юхачка снова пришел к нам, принес кусок колбасы, батон белого хлеба и просидел у нас больше часа. Все вспоминал свою Чехословакию. В другой раз он принес бутылку вина, сам всю ее выпил и стал рассказывать разные смешные истории про Гитлера. Мы с мамой смеялись – первый раз за всю войну…
Дядя Рома пришел к нам на другой день после посещения доктора Гросса. За те дни, что мы его не видели, он очень изменился, вроде даже ростом стал выше. На нем был красивый серый костюм и белая полотняная кепка. И говорил он непривычно громко и решительно.
– Здравствуй, Вера Ивановна. Здорово, Юрик. Вот я и прибыл. – Он бросил кепку на стол и подсел к маме на кровать. – Такую я, Вера Ивановна, за эти дни круговерть прошел – ни в сказке сказать, ни пером описать. – Он оглянулся на меня и добавил: – При случае расскажу. Ну, а как тут вы?
Я рассказал, как нам помог фашистский генерал. И повторил слова Юхачки про цирк.
Дядя Рома осуждающе покачал головой:
– Доброе дело, как его ни поверни, все равно доброе. А? Разве не так?
Я подумал и согласился, а дядя Рома продолжал бодро:
– И я вам, мои дорогие, скажу так: не единственный тот свет, что в окне. В наши головы порядком напихано всякой туфты и обмана. Хватит. Пора нам самим, своими глазами на мир посмотреть. И на людей тоже. Вот, те же немцы. Нам втолковывали: фриц, фриц, бей фрица. А фриц-то уже из Волги-матушки воду пьет. У него оружия сколько хочешь, и самого наипервейшего.
Он произнес перед нами целую речь и так ругал всю нашу прежнюю жизнь, что я не выдержал и закричал:
– Это неправда, дядя Рома! Неправда!
Дядя Рома подошел ко мне, обнял, прижал к себе.
– Не след старших во лжи обвинять, – вкрадчиво сказал он. – Они всякой правды знают побольше твоего. Это одна сторона дела… – Он погладил мою голову и продолжал: – Ты вырос в советские времена и других не знаешь. И потому тебе твоя жизнь кажется единственно правильной. И мне ты это можешь говорить открыто. А вот, если ты вякнешь про это в чужие уши, быть беде – явится гестапо и упрячет тебя с мамой в тюрьму. Сам подумай – зачем немцам люди, которые продолжают креститься на советскую власть? Понятно тебе это?
Да, мне было понятно, и я про себя решил не быть при чужих откровенным.
Дядя Рома приходил к нам обычно в субботу и сидел допоздна. Приносил с собой вино, всякую еду, а мне – красивые цветные журналы на немецком языке. В них было множество интересных фотографий про войну.
И вот однажды, в субботу, когда у нас был дядя Рома, приехал Юхачка. Дядю Рому он очень заинтересовал, он разговаривал только с ним. Они выпили, и Юхачка снова начал рассказывать смешное про Гитлера. Дядя Рома смеялся вместе с нами. Но, когда Юхачка ушел, дядя Рома сказал:
– Он очень плохой человек, этот Юхачка…
После этого Юхачка больше к нам не приходил.
7
Осенью сорок второго года мама получила повестку из городского магистрата. Явка строго обязательна.
Мама оставила меня возле магистрата, а сама вошла в здание. Я стоял и смотрел, как по площади без конца сновали военные машины. Но вот мама вышла, лицо у нее было белое как бумага.
– Нам с тобой приказали ехать в Германию, – сказала она тихо. – И паспорт уже отобрали. Дали два дня на сборы. Что делать?
Я подумал, что ослышался или она пошутила, и улыбнулся.
– Говорю же тебе, дурню, – паспорт взяли, – рассердилась мама. – Послезавтра мы должны быть на вокзале.
И все равно я не верил, что это может произойти.
В тот же вечер к нам пришел дядя Рома. Никогда мама не была так ему рада, как в этот раз. Сразу все ему рассказала.
– Дайте совет, Роман Петрович, как быть. Один вы у нас друг настоящий. Как скажете, так тому и быть.
Дядя Рома долго молчал и жевал губами.
– Вера Ивановна, вы знаете, как я к вам отношусь, – наконец сказал он. – Вы оба мне, бобылю, как родная семья. Надо делать как лучше. Насколько я понял, людей со специальностью отправляют пассажирским поездом. А раз так – ничего страшного нет. Ну что вам здесь далось? Работы нет. Как я ни бился, ничего путного не нашел. А попасть вам, Вера Ивановна, в землекопы, да еще после такой тяжелой болезни, – это все равно, что идти на смерть. А ведь тем и может кончиться: они начинают повальную мобилизацию на землеройные работы. Я знаю.
– Да не впервой мне такая работа, я же окопы рыла, – сказала мама.
– То были шутки, Вера Ивановна, а не работа. Ихние танки через те окопы прошли и ничего не заметили… А там, в Германии, насколько я знаю, дадут вам комнату в чистом каменном доме. Будете работать по своей специальности. И Юрка добра там наберется – что он тут толчется, как слепой щенок посередь улицы. Не ровен час, знаете… А кончится война, вернетесь сюда, в свою родную халупу. Небось и жить тут не захотите после Германии, – закончил он почти весело.
Мама сжала голову руками и сказала:
– Главное – паспорт взяли. А то б можно еще что придумать, свет не без добрых людей.
– Вот именно, Вера Ивановна! – уговаривал дядя Рома. – И в Германии – тот же свет. А раз паспорт отобран, шутить нельзя. Верьте слову друга вашего – поезжайте… Видит бог, как я хотел бы вам помочь.
И мы поехали.
Мы действительно ехали в пассажирском поезде. Почти весь наш вагон занимали немецкие артисты, которые возвращались домой после выступлений перед своими солдатами. Это были веселые и добрые люди. Они задарили меня шоколадом, один – лысый толстячок – показывал фокусы. И, пока мы ехали вместе, все они учили меня немецкому языку. Покажут на какой-нибудь предмет, назовут его по-немецки, а я должен запомнить. За каждое выученное слово я получал премию – конфету или глоток вкусного лимонада. Но это продолжалось только один день. В каком-то городе артисты пересели на самолет.
В опустевший вагон вошли два солдата и молча выгнали нас на перрон. Мы сидели на чемоданах до самого утра. Было холодно, и шел дождь. А потом снова пришли солдаты и погнали нас к одиноко стоявшей на путях теплушке. Здесь, слава богу, хоть дождь не мочил. Мама достала из чемодана хлеб, и мы поели. Теперь надо было принести воды – очень хотелось пить. Водопроводная колонка была шагах в десяти от теплушки. Я соскочил на путь, но тотчас услышал крик:
– Цурюк!
Солдат, который стоял около нашего вагона, целился в меня из автомата.
Меня точно ветром вкинуло обратно в вагон.
Часа через два на станцию пришел эшелон с советскими людьми. Их тоже не выпустили из теплушек, так что мы ни с кем поговорить не смогли.
Наш вагон прицепили к эшелону, и поезд двинулся дальше.
Все теплушки были битком набиты, а мы с мамой в своей ехали вдвоем. Но вскоре выяснилось, что лучше ехать в тесноте. Всем, кто ехал в других вагонах, в пути давали еду. А мы с мамой не были в списках эшелона, и нас не кормили,
Не знаю, что было бы с нами, если бы конвойные не надумали, сменяясь с постов на площадках, спать в нашем вагоне. Среди них оказался немолодой солдат, чуточку понимавший по-русски. Он подолгу разговаривал с нами, не обращая внимания на насмешки своих товарищей. Он устроил, чтобы нам тоже давали еду.
В этом поезде мы ехали пять дней, а затем на рассвете нас выгрузили в каком-то маленьком немецком городе.
Город еще спал и выглядел чистеньким, уютным. Всех начали строить в колонну, а мы с мамой не знали, становиться ли нам вместе со всеми, и замешкались. К нам подбежал немецкий офицер и начал кричать на маму. Она показала ему бумажку, которую ей дали в Ростове. Офицер прочитал ее, очень удивился и подозвал к себе конвойных. Я видел, как наш знакомый немолодой солдат объяснял что-то офицеру. Нам приказали отойти в сторону.
Колонну повели в город, а к нам подошел знакомый солдат.
– Вам здесь нет, – сказал он. – Ехать, ехать…
Днем нас посадили в пассажирский, абсолютно пустой вагон, и к вечеру мы прибыли в город Бохум.
Поселились мы не в самом городе, а километрах в десяти от него, вблизи заводов. Никогда не представлял себе, что в одном месте может быть столько заводов. Целый лес дымящих труб. В промозглую погоду сырой воздух густо насыщался копотью, она липла к лицу, проникала в одежду, вечером снимаешь рубашку – все тело в черных пятнах.
Дядя Рома, как мы с мамой думали, не хотел нам плохого, но все было не так, как он говорил: чистого каменного дома не оказалось. Дощатый, продуваемый всеми ветрами и набитый людьми барак – вот наш дом. Таких бараков в нашем поселке – тридцать два. Они расставлены геометрически точно, образуя одну продольную улицу и две поперечных. Все они настолько одинаковые, что не будь на их темно-зеленых стенах нарисованы крупные номера, люди с трудом находили бы свое жилье. В середине каждого барака – три чугунные печи, в которые засыпали мелкий каменный уголь. Во время топки в крыше барака для тяги открывали специальные люки. Когда уголь прогорал, дверцы в печах наглухо завинчивали. В бараке становилось очень жарко, душно, но проходило часа два, и все тепло выдувало.
В нашем бараке жило больше ста женщин – из Польши, Чехословакии, Югославии, Белоруссии, России, Прибалтики, Украины. Все они именовались иностранными рабочими из восточных областей.
Мама работала на коксохимическом заводе в ночной смене. Когда она утром возвращалась, то еле держалась на ногах. Она сразу ложилась на нары и засыпала, а я шел на улицу, если можно так назвать узкий проход между бараками. Мы подружились с Петрусем – пареньком из Минска. Целыми днями играли в войну, гоняясь друг за другом по закоулкам барачного города.
Осенние дни короткие. Мама вставала, и мы шли в столовую, ели из жестяных мисок жидкий суп и немного хлеба. Через день давали второе – крошеные потроха. Это была главная еда. Утром и вечером давали чай, вернее – кипяток с хлебом.
Сразу после вечернего чая мама уходила на завод, а я ложился спать. Так день за днем текла наша однообразная жизнь. Такая однообразная, что я о ней ничего не могу вспомнить. А главное, стоит мне начать вспоминать, как память обрушивает на меня самый страшный день в моей жизни.
Этот день – 23 декабря 1942 года… Медленно, бесшумно падает крупный, похожий на куски ваты снег. Я стою у дверей барака, и какой-то мужчина говорит мне, что моя мама погибла от взрыва в цехе. И снова падает снег. А затем темнота, в которую, как в бездонную пропасть, я падаю камнем долго-долго, бесконечно…
The free excerpt has ended.