Free

Духота

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

XL

– Вы почему не назначили ей свидание? – кидается на меня концертмейстерша, придя на другой день с репетиции.

– Мне показалось…

– Томка сказала, вы какой-то странный… Всё время смотрите на неё, ничего не говоря… Она пригласила вас хотя бы на чай?

– Н-нет.

– А вы дали ей хотя бы мизерный сигнал для этого?

– Н-нет.

– Немедленно позвоните. Ждёт!

– Погодите… Вы информировали её, что я – «дипломат»… Тут какая-то хлестаковщина!

– Причём здесь «хлестаковщина»? Главное: умён и красив!

– Как старпёр на свадьбе в ресторане, когда моет вставные зубы в туалете под краном.

– Бросьте! Вы должны позвонить.

– Зачем? Вы же говорили: пустышка!

– Она пуста… как идея значимой пустоты в искусстве… Если бы «Куча» рядом с вами что-то из себя представляла, она была бы излишеством, – смеётся пианистка. – Вы – скульптура, вокруг должно быть пустое пространство!

– Здесь есть одно «до», которого боятся все тенора, – поддерживает супругу «генерал-бас». – Идея значимости пустоты в искусстве вовсе не пуста… Друг мой, я читал одну-две ваши статьи и, позвольте заметить: приманивая читателя яркими деталями, вы дальше их никуда не движетесь, как в общении с «Кучей»…

– Откуда на балконе цветы? – перебивает хозяйка. – Живые! Это вы купили? Для Тамары?.. Давайте их сюда, там чересчур холодно, погибнут!

И прячет букетик бледно-алых тюльпанов, обёрнутых целлофаном, в холодильник.

XLI

Цветам она обрадовалась.

Налила воды в узкую хрустальную вазу, поставила её с тюльпанами на старенький телевизор.

Квартира у неё просторнее, чем у моих друзей, дышит чистотой, хотя деревянный пол кое-где облез от вздутой охры. Хозяйка, слегка конфузясь, говорит, летом собирается делать ремонт.

Лицо её тщательно ухожено, ногти поблескивают свежим лаком, и мне нравится не только, что она усердно следит за собой, но и, несомненно, готовилась к встрече. (Как все на свете опустившиеся чародейки, моя прошлая подруга, когда, вероятно, надоел ей хуже старого кресла, отправленного в чулан на чердак, встречала меня в дезабилье, растрёпанная, непричёсанная, без макияжа, а собираясь на улицу, мазала красной помадой слегка утомлённый рот.)

Тамара Сергеевна предлагает апельсины, кофе, позволяет курить, не ведая, как зашипела вода от брошенной в океан трубки капитана Ахава.

Телевизор захлёбывается от корректного ража, демонстрируя рандеву лидеров сверхдержав: двое знающих себе цену пожилых джентльменов (в прошлом один – голливудский киноактёр, другой – ассистент ставропольского комбайнёра) мило калякают у пляшущего пламенем камина, тютелька в тютельку прикованные у костра люди в платоновской пещере… Где-то рядом с ними теснится, по моему расчёту, и тень отца Глеба… Речь, подготовленную мною, он забраковал, нашёл чересчур радикальной, чем та, которую изготовил сам. (Не теряя философского юмора, напомнил ему, как Витгенштейн отказался включить в свой трактат ранее выклянченное предисловие Рассела.) Видя, что от неудачи в ранге спичрайтера я немного скис, утешил подношением фото, запечатлевшим его с горящей свечой в руке на Лубянке подле камня Сизифа – соловецкого валуна в память о Большом терроре и того булыжника, что Давид метнул из пращи в Голиафа.

На съезде по правам человека в Москве отец Глеб, словно при нашей первой встрече, «взалкал», но талоном на питание его почему-то обошли. Отдал ему свой и отчалил с форума: внимать много часов давно размочаленным речам – подвиг.

Патриархия сорвёт с отца Глеба сан священника, предаст анафеме. Брыкунин смастерит собственную конфессию в подвале двухэтажного особняка в двух шагах от Кремля; наштампует женатый епископат, причислит к лику святых убиенного топором миссионерствующего батюшку Александра Меня, возведёт себя в чин архипротопресвитера и ляжет в гроб, по авторитетному заключению сарафанного радио, тайным масоном… Укомплектовали ли его в деревянный бушлат в той робе, что грела в лагере?.. «Печаль жирная потекла по земле Русской!..» С тихой грустью вспоминаю, как вместе давали интервью зарубежным журналистам, как поздним вечером в какой-нибудь подворотне он совал мне, безработному, сотню рублей, и оба давали стрекача в разные стороны! Как угощал разваристыми щами с огромными листьями капусты в квартире, где темнели на стене боксёрские перчатки его сына, похожие на чёрную розу, приколотую к корсету строптивой дамы…

XLII

– Расскажите что-нибудь, – просит Тамара Сергеевна и предлагает тему для беседы: – Верите ли вы в любовь с первого взгляда? Я – нет.

– Тогда как же вы узнали меня на прокофьевской опере в театре? Простите, вы так вертелись в партере… совершенно не контролируете свои жесты…

– …?

– Жест должен быть лаконичен, сдержан… Взгляните на ваши позы, – киваю в сторону овальных фотографий в рамках под стеклом: Кучинская блистает в разных позах.

– Давно хочу их снять, наскучили.

– А гравюра откуда?

– Из Италии… Дом Артуро Тосканини… Подарок мэра… Гастроли.

– А полковник в зелёном мундире с золотой звездой около портрета вашей дочери?

– Не узнаёте? Один из первых космонавтов… Мы выступали у них с концертом. Пришёл за кулисы, дал телефонный пароль, а я потеряла!.. Сколько было полезных знакомств и всё – впустую… Не умею пользоваться… Иначе давно бы получила звание народной артистки!.. Извините, выйду ещё приготовить кофе.

Увязываюсь за нею.

Кухню освещает через окно фонарный свет с улицы.

– Вы когда уезжаете? – разливает Тамара Сергеевна горячую жидкость по тонким фарфоровым чашкам.

– Завтра.

– Завтра?.. И билет на руках?

– Да.

– Мне обещали пригласительные на Новый год в филармонию… Почему так скоро покидаете нас?.. Впрочем, у вас семья…

– Я один. Живу с матерью.

– Можно спросить?

– Пожалуйста.

– Нет, потом…

– Почему? Смелее.

– Идёмте в гостиную.

В гостиной на экране телевизора под зажигательно-балаганный шлягер опять назойливо крутится прозрачный барабан: в нём подпрыгивают лотерейные шары с цифрами на боку, будто камни во рту Демосфена, который таким способом избавил себя от заикания, став великим оратором.

– О чём вы хотели спросить?

– Зачем вы меня… мучаете?

– Мучаю?

– Да…

– Вам знакома сварка взрывом?

– Взрывом?

– Да, когда намертво сшивают не обычно, а взрывом…

– Вы опасный человек!

– Ещё бы!.. Спасибо за хлеб-соль… Мне пора! Самолёт улетает чуть свет.

Нехотя ухожу и представляю, как она раскладывает карточный пасьянс на жёстком диване… сворачивается калачиком под одеялом…, долго не в состоянии уснуть…

XLIII

Утром жена оперного баса поймала «Кучу» в театре. Та выглядела нездоровой, была бледна, жаловалась на мигрень. Между прочим, поинтересовалась, улетел ли «дипломат»?

Сообразительная коллега (ей ничего не было известно об отъезде, вернее, она точно знала, никуда он сегодня не собирался) брякнула нечто весьма неопределённое, что можно истолковать так и сяк… Да, торопился, чёрт возьми, но, кажется, опоздал на вокзал…

– На вокзал? Он хотел лететь самолётом.

– Ну да, я имею в виду аэровокзал!

Дома концертмейстерша устраивает бучу:

– Садист! Эсэсовец! Вы намерены оставить её одну в Новогоднюю ночь?!

– Может, – подумал «садист», – и правда, бросить всё в Крыму…, отвязаться, забыть скандалы, тягомотину с властями, угрозы, общину, храм, остаться здесь навеки или… сесть в ближайший поезд на юг?

XLIV

В полдень гуляю с Мошенским по берегу Москва-реки под аккомпанемент его экзальтированных рулад:

– Караян женился на манекенщице… Коровницу сделали статс-дамой!.. Видели его подпись? Не факсимиле, а дубликат ссадины на колене мальчишки… А Брукнер? Нос крючком, щёки в красных пятнах, жирная шея…

– Господи! Да какое вам дело, разве это имеет отношение к музыке?

– Где вы наглотались Теодора Адорно? Его «Введение в социологию музыки» до сих пор не напечатали у нас, прячут!

– Брукнер часом не еврей?

– Ну что вы? Вагнер не принял бы его… Апропо: о евреях.

– Только не долго…

– Выскочив из средней школы, многие навсегда забывают книги, которыми нас пичкают в годы учения. Именно пичкают, ибо ухари-педагоги скрывают подлинный смысл сочинений классиков, применяя глиссандо. Возвращаться позднее, например, на хутор близ Диканьки как-то нет охоты. И если случайно, может, по совету друга, спустя двадцать лет вы вновь берётесь за «Тараса Бульбу», что непостижимо как случилось намедни со мною – вы не поверите! Передо мной во всю мощь развернулась такая новая картина, что, кажется, никогда не читал знаменитую повесть!

Обыкновенно нам преподносили Тараса как образ грозного и грузного казацкого полковника, умельца постоять за ущемлённые интересы Родины… Мало ли подобных героев?

– Что же было, на ваш взгляд, пружиной внутри этого персонажа?

– Вот это как раз от всех читателей прятали и прячут, таили и таят даже самые смелые толкователи, те, кто догадывался.

– Так что же хранил в пороховницах Бульба? Удаль, честь, совесть, разум?

– Наипаче: глубокую безоглядную веру в Христа Спасителя!.. Ей Богу, уйду в монастырь… Вся книга – восторжённый гимн искренней вере не только одного Тараса, но всего казачества – в двадцатом веке истреблённом в России пришедшими к власти «свердловыми» – казачества, широкой, разгульной замашки русской природы, необыкновенному явлению русской силы, связанной с общей опасностью и ненавистью к нехристианским хищникам!

– Да вам, Владимир Анатольевич, лекции в Литературном институте читать! А не в оперном театре махать дирижёрской палочкой.

– На первых же страницах Гоголь радостно говорит: Бульба – вечно неугомонный, считает себя законным защитником Православия; всегда хватается за саблю, когда глумятся над христианством, полагая при любых обстоятельствах позволительным поднять оружие на басурманов, татарву и турок…

 

– Религии нет без молитвы…

– Тарас и за стол не сядет, и чарку крепкой горилки не пригубит без обращения к Богу. И сыновей везёт в Сечь только после благословения супруги, приговаривая ей: «Моли Бога, чтоб они воевали храбро за веру Христову, а не то – пусть лучше пропадут… Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и на воде, и на земле спасает».

– «Приходящего принимайте без споров о вере», – учит Новый Завет. Так ли принимали людей в Сечи?

– Пришедший сразу кланялся атаману, тот вопрошал: «Зравствуй! Во Христа веруешь?» – «Верую». Тогда богословствующий вождь задавал более серьёзный вопрос: «И в Троицу Святую веруешь?» – «Верую». – «И в церковь ходишь?» – «Хожу». – «А ну перекрестись». Новичок осенял себя крёстным знамением. – «Ладно», – решал начальник, – «ступай в тот отряд, где тебе лучше всего». И вся Сечь молилась в одной церкви и готова была защищать её до последней капли крови, хотя…

– Гоголь не скрывает: и слышать не хотела о посте и воздержании!

– Разве запорожцы хлысты? Шалопуты отвергают церковные таинства, зато не пьют водку, не матюкаются, слушают стариков, живут в любви и единодушии с единоверцами, повинуются мирской власти…

– Ну ангелы, а не сектанты!

– Какое шило всполошило дремавшую в пиршественном раздолье Сечь? Прискакали издалека два казака в оборванных свитках: – «Беда, панове! Церкви теперь не наши!» – «Как не наши?» – «Теперь у жидов они на аренде. Если жиду вперёд не заплатишь, то и обедни нельзя править. А если рассобачий жид не положит значка нечистой своей рукой на Святой Пасхе, то и святить пасхи нельзя! Жидовки шьют себе юбки из поповских риз!»

Одним махом постановили запорожцы перевешать всех жидов, перетопить поганых в реке.

– Это тех-то потомков царя Давида, что учинили для иноплеменников холокост, о чём сегодня наотрез забыли: клали их под пилы, железные молотилки, под железные топоры и – свидетель Библия! – кидали в обжигательные печи – предтечи крематориев Освенцима и Дахау? «Евреи – самые кроткие люди на свете, страстные противники насилия», – уверяет коротышка Сартр, малюя портрет антисемита.

– Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые казаки только смеялись, видя муки бедных сынов Израиля. Днепр не расступился перед потомками Авраама, как Чермное море во время бегства избранного народа из Египта.

– Как, Владимир Анатольевич, вам не стыдно употреблять слово «жид»?

– Пушкин, Лермонтов, Андрей Белый пользовались этим словом так, как оно звучит в Евангелии на церковно-славянском языке и встречается там, как в посланиях Павла слово «блядь». Мир чахнет над «Дневником» Достоевского, аки Кощей над своим златом. Ну а если б в России русских было бы три миллиона, а евреев восемьдесят, как бы они относились к нам? – не может успокоиться Достоевский. – Дали бы евреи русским сравняться с ними, свободно молиться? Не содрали бы с нас шкуру, не уничтожили бы, как чужих народов в древности?… Гоголя подташнивает от неряшливости евреев, их пронырливости, жадностью к наживе.

– Он что, иллюстрирует неведомый ему афоризм Маркса «Бог еврея – деньги», или отображаемое Николаем Васильевичем отношение казачества к бойкой еврейской натуре всего-навсего – спесь антисемитизма?

– Заглянем не в водянистую «Историю Украины» Михаила Грушевского, а в «Историю россов» архиепископа Георгия Конисского. Пушкин отметил хвалебной рецензией этот уникальный труд…

– И Гоголь, очевидно, его также внимательно оглядел?

– Конисский пишет: церкви, не соглашавшиеся на Унию, были отданы жидам в аренду, и положена была за всякую в них отправу денежная плата… Жиды с восхищением принялись за такое надёжное для них сверхприбыточество, и тотчас ключи церковные и верёвки колокольные отобрали себе в корчмы. При всякой требе ктитор повинен идти к жиду, торжиться с ним, платить за требы, клянчить ключи… Покупающий пасху униат должен иметь на груди лоскут «униат»…

– Вспомним жёлтые звёзды на одежде евреев при Гитлере!

– Или: сколько евреев, одетых в шинели вермахта, взяла в плен Красная Армия? Крещендо: десять тысяч!

– А сколько убила их на полях сражений?!

– Подруга Хайдеггера, выдающаяся еврейка Ханна Арендт, открыла миру: 120 тысяч венгерских евреев служили во вспомогательных войсках фюрера! В Италии при Муссолини не было ни одной еврейской семьи, хотя бы один член которой не являлся членом фашистской партии… Но мы отвлеклись, вернёмся к Конисскому…

Униат покупает пасху свободно, не имеющий же начертания того платит дань. Сбор сей дани отдан в аренду или на откуп жидам, а поляки, утешаясь тем, что жиды отправляли свою Пасху свободно, проклиная христиан и веру их, в синагогах на русской земле, все пособия и потачки им делали.

– Совдепия перехватила их инициативу по эксплуатации церквей! Без санкции Совета по делам религий не открывают ни один храм, не ремонтируют, не крестят без инквизиционной ведомости, поставляемой на идеологический рентген в горисполком.

– Запорожцы целуют крест после молебна, напутствующего их в поход. Вдогонку ушедшим на войну сыновьям Тараса привозят ещё раз благословение старой матери и каждому по кипарисовому образку из киевского монастыря; братья тут же надевают их на себя – и начинается, по выражению Николая Васильевича, «очаровательная музыка пуль и мечей»…

– Жиды, констатирует архиепископ Георгий Конисский, избиты целыми тысячами без всякой пощады, получив за мытничество своё довольное возмездие. Гоголь вторит ему: дыбом стал бы нынче волос от тех странных знаков полудикого рёва запорожцев. Избиты младенцы, отрезаны груди у женщин, содрана кожа с ног по колена у выпущенных на свободу. Многие места у Гоголя кажутся дубликатом жестоких батальных сцен древнегреческого эпоса.

– Что значит рядом с такой расправой примитивная депортация крымских татар в далёкую Азию? Не надо сахарных слёз. С предателями на войне не миндальничают! По данным института военной истории ФРГ, не два-три десятка, а две трети мужского населения крымских татар сражались под штандартами Гитлера.

– А ведь были времена, когда казацкие корпуса Сагайдачного, Хмельницкого, Мазепы били татар до остервенения!

– Когда крымские потомки Чингисхана ударили в тыл казакам, напав на Сечь, когда рать запорожцев вынуждена была воевать на два фронта, когда лазутчики-жиды пронюхали об ослаблении казачьих полков и мигом донесли о том полякам, зажурилась в казацких рядах смута, зачернела впереди унылая судьба, и многим взмечталось, чтобы минула их чаша смертная, как хотелось того же в Гефсиманском саду самому Христу. Извлёк тогда Бульба из своих запасов заповедное вино и, угощая братьев по оружию и вере, произнёс тост: «Выпьем, товарищи, паче всего за святую православную веру, чтобы пришло наконец такое время, чтобы по всему свету разошлась и везде была бы святая вера и все, сколько ни есть басурманов, все сделались бы христианами!»

Ни перед кем не ломит шапку казак. Но, если Церковь печалуется, молит о милости к побеждённым – свирепость отступает. Казаки по ходатайству Церкви не трогают своего закоренелого недруга Потоцкого, дают ему уйти подобно тому, как Приам уходит от победителей Трои с выпрошенным телом убитого Гектора.

Гоголь потрясающе запечатлел предсмертное преображение пленённого поляками сына Тараса Бульбы Остапа. Истерзанный, он в окружении врагов взывает словами Христа на кресте: «Батько! Где ты? Слышишь ли?»

– Ни в русской, ни в украинской литературе нет более высокого религиозного рыцаря, чем Тарас Бульба!

– Кстати, где в данной книге чисто русское, где чисто украинское? Тут всё так туго, братски взаимопереплетено, что, читая её, постоянно слышишь торжествующий клич идущих на смерть запорожцев: «Пусть процветает и красуется вечно любимая Христом Русская земля!»

XLV

Уже сгущаются сумерки, когда я, прослушав музыкальную гамму из семи тонов бурлящего капельмейстера, расстаюсь с ним и звоню Тамаре Сергеевне.

Надев вечерний костюм, оказываюсь с нею в нарядной толпе в фойе филармонии. Здесь, как в театре, где служит моя очаровательная спутница, различаю среди публики две знаменитости: это утомлённый солнцем успеха покоритель снежных вершин кинематографа Упырьев и заваливший столицу вычурными статуями великих людей лепщик Фидийлидзе.

Упырьев не упускает возможности блеснуть россказней о породистости своей родословной, ведёт её от кембрийского периода.

Длинноногий, поджарый папаша его воодушевлённо штамповал акафисты во славу Картавого да Конопатого. Первым сочинил оду в память о Павлуше, пришибленный отцом кулаком за донос в ЧК о скрытом хлебушке. Навьюченный орденами, почётными званиями, денежными премиями, сидя на банкете рядышком с вождём, положил тому в тарелку кусок ветчины, не менее жирный, чем комплимент в тексте, который написал для государственного гимна. После краха СССР, не конфузясь, оперативно заменил имя Сталина на три буквы: Бог.

На даче «гимнософиста» в саду, подражая Гёте, который карандашом начертал на деревянной стене охотничьей сторожки волшебные строки про горные вершины во тьме ночной (с тем же мастерством, с каким резал на обеденном столе жареную курицу), выдающиеся поэты и писатели, артисты и прочие гости оставляли золотым пером автографы на фанерной обшивке нужника, где в эру серпа и молота сын хозяина ховал бумажную иконку своего небесного покровителя преп. Никифора.

Сыграв в уже полузабытом фильме роль крепкого самодержца, оседлавшего каменного коня на площадке перед храмом Христа Спасителя и не удосужившегося опосля революции спешиться даже на задворках Русского музея, актёр выдвинул свою кандидатуру на выборах президента страны и с треском провалился.

Свистать на Руси в жилой избе – грех, отвращается от таких людей Богородица. Но Упырьев (подражая, очевидно, Николаю Второму, окликавшему подобным способом в Зимнем дворце государыню), заправски, сунув по-босяцки четыре перста в рот, аплодировал в палаццо спорта боксёру, пославшему в нокаут чёрного ливийца. А спустя два часа смиренно, благоговейно склонял плешивую голову перед Патриархом; сияя улыбкой до ушей, Святейший хомутал режиссёра за какие-то заслуги алой лентой ордена св. Даниила Московского.

Церковной медальки сподобился и земляк Сталина, смоделировав на Поклонной горе памятник корчагинцам в виде устремлённого в голубую высь шампура с нанизанным ангелом, поджариваемым на солнце вместо шашлыка.

В монографию о творчестве многогранного художника вклинили цветное фото: дряхлый ваятель в измазанном фартуке, бежавший четверть века назад солдатом штрафбата по минному полю, осторожно, как опытный сапёр, лапал за бёдра двух абсолютно голых натурщиц на фоне крупной недоделанной статуи Николая Угодника.

XLVI

Тамара Сергеевна тянет меня в зал, где начинается новогоднее представление. На сцене куролесят шустрые музыканты в костюмах эпохи рококо, разучив несколько дней назад весёлую пьесу Чимарозы.

И напудренные парики, голубой зуд позументов на белых камзолах, ужимки куртуазных тузов на сцене, гоготанье публики, пожилая дама, строго оглядевшая чичисбея Кучинской (профессор консерватории, одиночествует в квартире, где висит портрет интеллигента с пролетарским лицом, который держит в руке книгу, стараясь смотреть в неё и на того, кто на него смотрит), базарная суматоха в гардеробной при разборе пальто и шуб, красноречивый молодчага, который везёт нас с концерта на чихающей машине, радуясь подкалымленной трёшнице – всё томит, как затянутая прелюдия к…

Дома она принимается накрывать стол; останавливаю, нежно обнимая. Артистка выскальзывает из моих рук, щебечет, что ей нужно принять ванну и… почему-то, чтобы раздеться, скрывается не в душевой, а в прихожей, где висит верхняя одежда.

– Ты что? – высовываю вслед за нею нос через распахнутую дверь и вижу: схватив мою шапку, мерит её перед зеркалом, вертит головой, принимая экстравагантные позы.

Вздрагивает от неожиданности моего появления и со смехом бросается мне на шею.