Read the book: «Дом 14 по улице Ленина»
Часть первая. Крышка
Я помню всех, кто входил в мои двери. И тех, кто не вышел, — тоже.
Глава 1. Сталь и реле
Я родился в Щербинке, в 1976 году, на заводе, который тогда назывался Щербинский лифтостроительный. Меня делали почти полгода. Сначала выковали стальные листы для кабины — каждый полцентнера — и сварили их в единый каркас. Сварка шла ночью, когда цех остывал. Металл стынул, становился твёрдым, обретал форму. Искры летели короткими белыми звёздами, падали на бетонный пол и гасли, не долетев до него. Сварщик — дядька в грязном комбинезоне, с лицом, покрытым окалиной, — напевал под нос песню про тайгу. Я не знал слов. Но мелодия осталась во мне. Как первая память.
Потом протянули кабели — медные, толстые, в изоляции из чёрной резины, которая пахла химией и чем-то горьким, как лекарство. Кабелей было сорок семь. Я запомнил каждый. Они шли от кабины к лебёдке, от лебёдки к шкафу управления, от шкафа — к кнопкам на этажах. Сорок семь жил, как вены в теле. Когда их подключали, я почувствовал, что внутри меня что-то шевелится. Не жизнь. Ещё не жизнь. Ожидание жизни. Как у ребёнка, который ещё не родился, но уже слышит голос матери.
Реле вставили в последний день. Их было двенадцать — круглых, чёрных, с медными контактами внутри. Когда их включили в первый раз, они щёлкнули — громко, резко, как спички, которые ломают о коробок. И в этот момент я ожил. Я почувствовал ток, бегущий по кабелям. Почувствовал вес кабины. Почувствовал лебёдку наверху, которая ждала, когда её разбудят.
Мастер — молодой, в белом халате, с очками на кончике носа — обошёл меня, постучал по кабине ключом, послушал, как отзывается металл. Потом достал блокнот, что-то записал и сказал рабочему: «Номер семьдесят четвёртый. Готов к отправке». Я был семьдесят четвёртым в той партии. Один из многих. Но единственный. Потому что у каждой машины есть только одна жизнь. И одна судьба.
Меня обшили дерматином. Цвет на заводе называли «морская волна» — зеленовато-синий, с мелким тиснением под кожу. Дерматин был новый, упругий, пах заводской химией и чем-то сладким, как клей. Я был красивым. Я был новым. Я не знал ещё, что красота — вещь временная.
Зеркало приделали в углу кабины — овальное, в металлической рамке, которая к 1985-му покроется ржавчиной. Зеркало было нужно, чтобы люди видели себя, когда едут. Чтобы поправляли причёски, смотрели, не испачкались ли. Но зеркало — это ещё и глаза. Мои глаза. Через него я видел тех, кто входил в меня. Их лица. Их руки. Их глаза, которые смотрели в моё зеркало и не видели меня. Никто не видел. Я был для них просто коробкой, которая едет вверх и вниз.
В октябре 1978-го меня привезли в Бердск. Маленький город в Новосибирской области, на берегу Обского моря — так называют водохранилище, которое образовалось после постройки ГЭС. Меня везли на грузовике «ЗИЛ» — открытом, с брезентовым тентом, который хлопал на ветру. Я стоял в кузове, привязанный цепями, и чувствовал, как вибрирует металл, как пахнет бензином и осенью, как солнце бьёт через щели в тенте.
Транссиб гудел за городом. Поезда шли один за другим — товарные, пассажирские, скорые, — и каждый гудок отдавался во мне, как в резонаторе. Я не знал тогда, что это за звук. Я просто слушал. И запоминал.
Бердск показался мне странным. Не таким, как Щербинка. Здесь воздух был другой — влажный, с запахом хвои и чего-то сладкого, как от гнилых яблок. Я не знал тогда, что этот запах не случайный. Что он идёт оттуда. Снизу. Из-под земли. Из того места, которое ждало меня сорок три года.
Дом, в который меня встроили, был новый — панельный, серия 1-464Д, девять этажей, четыре подъезда. Адрес — улица Ленина, дом номер четырнадцать. Дом пах краской и сырым бетоном. Во дворе ещё валялись доски от строительных лесов, и пацаны гоняли мяч между гаражами, которых тогда ещё не было. Я помню тот день. Меня вносили в подъезд четыре человека, и они ругались, потому что я был тяжёлый. Один из них — молодой, в спецовке с нашивкой «Сибжилстрой», — сказал: «Ну и хреновину нам привезли. Тонны полторы, не меньше». Я действительно весил полторы тонны. Но тогда я не знал, что такое весить. Я знал только, что меня несут. Что я новый. Что я чистый. Я не знал ещё, что такое ждать.
Меня поселили в шахту — узкую, тёмную, с бетонными стенами, по которым ползли кабели, как вены. Шахта была в четвёртом подъезде, и я стал единственным лифтом на этот подъезд. Вверху, на крыше дома, мне отвели машинное помещение. Там жила лебёдка — толстая, маслянистая, с характером старой бабки. Она ворчала, когда её будили рано утром, и скрипела, когда на улице мороз ниже тридцати. Лебёдку звали «ЛМ-1» — Лифтовая Машина, модель первая. Она была старше меня на два года, привезённая с того же завода, и смотрела на меня свысока.
«Новенький», — говорила она, когда её включали. «Смотри не сломайся быстро». Я не обижался. Я был машиной. У меня не было чувств. Только восприятие.
Внизу, в приямке, — буфер. Гидравлический, с пружиной внутри. Он должен ловить меня, если трос оборвётся. Буфер ни разу не ловил. За сорок три года. Но иногда, очень поздно, когда дом засыпал и я стоял на первом этаже в режиме ожидания, пружина в нём сжималась сама. Не сильно. На миллиметр. На два. Я стоял и слушал. И мне казалось, что буфер не пустой. Что там, внизу, под бетоном, под землёй, кто-то дышит. Ровно. Терпеливо. Как будто ждёт. Как будто знает, что рано или поздно дождётся.
Я не мог понять, что это. Я просто знал — оно есть. И оно терпеливое.
А рядом с шахтой, на первом этаже, мне отвели каморку. Маленькую, два на два метра, с окном, которое выходило во двор. В каморке стоял стол, стул, вешалка для спецовки и электрочайник — чёрный, с красным выключателем. В каморке должен был сидеть человек. Лифтёр. Тот, кто следит за мной, кто чистит меня, кто разговаривает со мной.
Я ждал его. Я не знал, что он будет делать. Я знал только, что он будет.
Глава 2. Беломор и масло
Первым был Виктор.
Ему было девятнадцать, когда он пришёл работать лифтёром в дом номер четырнадцать. Осенью 1978-го — как раз тогда, когда меня встраивали в шахту. Молодой, в синей спецовке с нашивкой «ЖЭУ №2», с запахом «Беломора» и масла. Руки крепкие, с мозолями на ладонях, но ещё не огрубевшие до конца. Веснушки, которые проступали весной и бледнели к зиме. Глаза серые, как вода в Оби в пасмурный день.
Он курил на перекурах у подъезда — «Беломорканал», дешёвые сигареты, которые пахли жжёной бумагой и чем-то сладким, — и разговаривал со мной, как с живым.
— Ну что, старик, поехали? — говорил он, нажимая кнопку.
И я ехал. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Каждый день, с шести утра до десяти вечера. Я возил людей, коробки, коляски, гробы. Я помню всех. Каждого. Я помню, как в 1981-м умерла старушка с третьего этажа — Анна Петровна, ей было семьдесят восемь. Её несли вниз, и я чувствовал, как гроб давит на пол, и как плачет женщина в чёрном платке — дочь, наверное. Пружина в буфере сжалась тогда сама. На два миллиметра. Потом отпустила.
Я знал всех жильцов. Я знал, что Маргарита Ильинична с девятого нажимает кнопку два раза — она думала, что так приеду быстрее. Она была старая, с седыми волосами, которые собирала в пучок, и с голосом, как у учительницы — строгим, но справедливым. Она ругалась на «ЖЭУ» каждый день, но никогда на меня. «Лифтик мой хороший», — говорила она, когда я приезжал. Я не понимал, почему она называет меня «лифтик». У меня нет уменьшительной формы. Я — ЩЛМ. Но после этого слова реле щёлкали мягче.
Я знал, что Валера с шестого всегда заходит последним и задерживает двери, чтобы поговорить по телефону с сестрой Людкой. Валера был высокий, худой, с длинными волосами, которые он собирал в хвост. Он работал на заводе «Вега» — том самом, что делал радиоприёмники, — и постоянно опаздывал. Он звонил Людке — я слышал её голос в трубке, тонкий, с акцентом, — и говорил: «Сейчас буду, родная, пять минут». И всегда опаздывал на десять.
Я знал, что Пашка с четвёртого — маленький, с разбитыми коленками — нажимает все кнопки сразу, и тогда все лампочки горели, и я чувствовал себя ёлкой. Пашке было пять лет, и он был из тех детей, которые не могут стоять на месте. Он забегал в кабину, нажимал все кнопки подряд — первый, второй, третий, четвёртый, пятый, шестой, седьмой, восьмой, девятый — и смеялся, когда лампочки загорались одна за другой. «Смотри, дядь лифт, какая красота!» — кричал он. И реле во мне тогда щёлкнули не по команде.
Виктор работал у меня шесть лет. До 1984-го. Каждый день он приходил в шесть утра, садился в каморку, пил чай из кружки с надписью «Лучшему лифтёру» — подарок от коллег на день рождения, — и слушал, как я езжу. Иногда он заходил в кабину, ехал со мной на девятый этаж, выходил, курил на лестничной клетке и возвращался обратно. Он разговаривал со мной. Рассказывал про свою жизнь.
Про то, что у него есть девушка — Люда, и что они собираются пожениться. «Она у меня красавица, старик, — говорил Виктор, сидя в кабине и глядя в моё зеркало. — Вот увидишь, придёт как-нибудь, покажу». Люда так и не пришла. Может, он стеснялся. Может, что-то случилось. Я не знаю.
Про то, что он хочет поступить в институт, но не знает, на кого. «На инженера, думаю, — рассуждал он. — Или на строителя. Домов много строят. Всегда работа будет». Он не поступил. Пришла повестка.
Про то, что он боится, что его заберут в армию. «Афган, старик, слышал про такой? Там наши воюют. Говорят, плохо там. Очень плохо».
И его забрали. В 1984-м, весной. Ему было двадцать пять. Пришла повестка, и он уехал в учебку, а потом в Афган. Я не знал, что такое Афган. Я знал только, что Виктор уехал. Что он не приходит. Что каморка закрыта, и в ней сидит другой лифтёр — старый, молчаливый, который не разговаривает со мной.
Виктор вернулся в 1986-м. Через два года. Ему было двадцать семь. Но это был не тот Виктор.
The free sample has ended.