Read the book: «Кирза»
«Все это моя среда, мой теперешний мир, – думал я, – с которым хочу не хочу, а должен жить»
Ф. М. Достоевский. «Записки из Мертвого дома»
Когда Вадим вручил мне свою «Кирзу», с момента моей службы в армии минуло более двадцати лет. И насколько я был поражен и ошарашен тем фактом, что память моя услужливо достала во время прочтения книги все пройденное во время службы: боль и отвагу, ненависть и страх, терпение, силу, и главное – правду! Правду, которая всегда у каждого своя. Сейчас мне кажется, что порой именно тот самый пресловутый юношеский максимализм и слепое безрассудство, с которыми мы служили, верили стране и командирам, помогло нам остаться людьми. Сохранить себя и возмужать. К сожалению, не всем…
Алексей Бобл
Эта книга лицензирована только для вашего личного использования. Эта книга не может быть перепродана или передана другим людям. Если вы хотите поделиться этой книгой с другим человеком, приобретите дополнительную копию для каждого получателя.
Спасибо за уважение к работе автора.
Книга содержит ненормативную лексику. Возрастное ограничение 18+
Часть первая
Карантин
1.
В поезде пили всю ночь.
Десять человек москвичей – два плацкартных купе.
На боковых местах с нами ехали две бабки. Морщинистые и улыбчивые. Возвращались домой из Сергиева Посада. Угощали нас яблоками и вареными яйцами. Беспрестанно блюющего Серегу Цаплина жалели, называли "касатиком". В Вышнем Волочке они вышли, подарив нам три рубля и бумажную иконку. Мы добавили еще, и Вова Чурюкин отправился к проводнику.
Мордатый гад заломил за бутылку четвертной.
Матерясь, скинулись до сотки, взяли четыре. Все равно деньгам пропадать.
Закусывали подаренными бабками яблоками. Домашние припасы мы сожрали или обменяли на водку еще в Москве, на Угрешке – сборном пункте, где проторчали три дня.
Пить начали еще вечером, пряча стаканы от нашего "покупателя" – белобрысого лейтенанта по фамилии Цейс. Цейс был из поволжских немцев, и в военной форме выглядел стопроцентным фрицем. Крылышки на тулье его фуражки напоминали фашистского орла.
Лейтенант дремал в соседнем купе.
К нам он не лез, лишь попросил доехать без приключений. Выпил предложенные сто граммов и ушел.
Нам он начинал даже нравится.
Вагон – старый, грязный и весь какой-то раздолбанный. Тусклая лампа у туалета.
Пытаюсь разглядеть хоть что-нибудь за окном, но сколько ни вглядываюсь – темень одна. Туда, в эту темень, уносится моя прежняя жизнь. Оттуда же, в сполохах встречных поездов, надвигается новая. Какая она будет? Я не знаю.
Понятно одно – не будет в ней ни знакомого шпиля университета, ни прогулок по смотровой площадке, ни посиделок под бутылку и разговоры о Гумилеве. Не будет знаменитых «Крестов» – общежития на Вернадского, споров о литературе, чтения стихов, портвейна из чашек и сладкого стона однокурсницы на узкой для двоих кровати. Ничего этого не будет.
Сережа Патрушев передает мне стакан. Сам он не пьет, домашний совсем паренек. Уже заскучал по маме и бабушке.
– Тебе хорошо, – говорит мне. – У тебя хоть батя успел на вокзал заскочить, повидаться. Я ведь своим тоже с Угрешки позвонил, и поезда номер, и время сказал. Да не успели они, видать: А хотелось бы – в последний раз повидаться.
Качаю головой:
– На войну что ли собрался?.. На присягу приедут, повидаешься. Последний раз: скажешь, тоже:
Водка теплая, прыгает в горле. Закуски совсем не осталось.
Рассвело рано и потянулись за окном серые домики и нескончаемые бетонные заборы, местами с кольцами ржавой «колючки» поверху. Ночью прошел дождь, все за окном отсырело. Лязгая, поезд медленно ползет мимо однообразных пакгаузов. На грязно-белой стене трансформаторной будки я вижу выведенную черной краской надпись: «Не жди чудес, блять!» и даже киваю в знак согласия с неизвестным автором. Постройки заканчиваются, и за окном возникает перрон неизвестной станции. Поезд проходит ее без остановки. Плывут в утренней пелене фонарные столбы, кривые скамейки, обшарпанная стена вокзальчика.
У самого конца перрона мы видим десятка два сидящих на корточках людей, с руками, сложенными на головах. Конвой возвышается над ними нелепыми истуканами. Рослый офицер в плащ-накидке стряхивает дождевые капли с планшета. На секунду он оборачивается, бросая раздраженный взгляд на наш поезд.
– О как… – задумчиво говорит кто-то из притихших наших. – Этим-то еще хуже…
Перрон обрывается, начинаются мокрые кусты и высокие штабеля черных шпал. Вдоль полотна бредет, опустив голову и хвост, тощая пегая собака с набухшими сосками.
– Блядь, надо бы выпить еще…
Зашевелились пассажиры, у туалета – толчея. Заглянул Цейс:
– Все живы? Отлично.
Поезд едва тащится.
Приперся проводник, начал орать и тыкать пальцем в газету, которой мы прикрыли блевотину Цаплина. Ушлый, гад, такого не проведешь.
Чурюкин посылает проводника так длинно и далеко, что тот действительно уходит.
Мы с облегчением смеемся. Все будет хорошо. Живы будем – не помрем! Кто-то откупоривает бутылку "Колокольчика" и по очереди мы отхлебываем из нее, давясь приторно-сладкой дрянью. "Сушняк, бля! Пивка бы…" – произносит каждый из нас ритуальную фразу, передавая бутылку.
Состав лязгает, дергается, снова лязгает и вдруг замирает.
Приехали.
Ленинград. Питер.
С Московского вокзала лейтенант Цейс отзвонился в часть.
Сонные и похмельные, мы угрюмой толпой спустились по ступенькам станции "Площадь Восстания".
Озирались в метро, сравнивая с нашим.
Ленинградцы, уткнувшись в газеты и книжки, ехали по своим делам.
Мы ехали на два года.
Охранять их покой и сон.
Бля.
В Девяткино слегка оживились – Серега Цаплин раздобыл где-то пива. По полбутылки на человека.
Расположившись в конце платформы, жадно заглатывали теплую горькую влагу. Макс Холодков, здоровенный бугай-борец, учил пить пиво под сигарету "по-пролетарски". Затяжка-глоток-выдох.
Лейтенант курил в сторонке, делая вид, что не видит.
Распогодилось. Лучи июньского солнца гладили наши лохматые пока головы.
Напускная удаль еще бродила в пьяных мозгах, но уже уползала из сердца. Повисали тяжкие паузы.
Неприятным холодом ныло за грудиной. Было впечатление, что сожрал пачку валидола.
Хорохорился лишь Криницын – коренастый и круглолицый паренек, чем-то смахивавший на филина.
– Москвичей нигде не любят! – авторитетно заявил Криницын.
– Все зачморить их пытаются. Мне пацаны, служившие говорили – надо вместе всем держаться. Ну, типа мушкетеров, короче: Кого тронули – не бздеть, всем подниматься! В обиду не давать себя! Как поставишь себя с первого раза, пацаны говорили, так и будешь потом жить…
До Токсово добирались электричкой.
Нервно смеялись, с каждым километром все меньше и меньше.
Курили в тамбуре до одурения. Пить уже никому не хотелось.
Там, на маленьком пустом вокзальчике, проторчали до вечера, ожидая партию из Клина и Подмосковья.
Не темнело непривычно долго – догорали белые ночи.
Под присмотром унтерштурмфюрера Цейса пили пиво в грязном буфете. Сдували пену на бетонный пол. Курили, как заведенные.
Сгребали последнюю мелочь. Чурюкин набрался наглости и попросил у Цейса червонец.
Тот нахмурился, подумал о чем-то и одолжил.
Ближе к темноте к нам присоединились две галдящие оравы – прибыли, наконец, подмосковные и клинчане.
Пьяные в сиську. Некоторые уже бритые под ноль. С наколками на руках. Урки урками.
Два не совсем трезвых старлея пожали руку нашему немцу.
Урки оказались выпускниками фрязинского профтехучилища. Знали друг друга не первый год. Держались уверенно.
Верховодил ими некто Ситников – лобастый, курносый пацан с фигурой тяжеловеса. В каждой руке он держал по бутылке портвейна, отпивая поочередно то из одной, то из другой.
Ожидая автобус из части, мы быстро перезнакомились и скорешились.
Кто-то торопливо допивал водку прямо из горла.
Кто-то тяжко, в надрыв, блевал.
Измученные ожиданием, встретили прибывший наконец автобус радостными воплями.
В видавший виды "пазик" набились под завязку. Сидели друг у друга на коленях.
Лейтехи ехали спереди. Переговаривались о чем-то с водилой – белобрысым ефрейтором. Тот скалил зубы и стрелял у них сигареты.
По обеим сторонам дороги темнели то ли сосны, то ли ели.
Изредка виднелись убогие домики. Мелькали диковинные названия – Гарболово, Васкелово, Лехтуси…
Карельский перешеек.
Приехали.
Лучами фар автобус упирается в решетчатые ворота со звездами.
Из двери КПП выныривает чья-то тень.
В автобус втискивается огромный звероподобный солдат со штык-ножом на ремне. Осклабился, покивал молча, вылез и пошел открывать ворота.
Все как-то приуныли.
Даже Криницын.
Несколько минут нас везут по какой-то темной и узкой дороге. Водила резко выворачивает вдруг руль и ударяет по тормозам. Автобус идет юзом. Мы валимся на пол и друг на друга. Лейтенанты ржут и матерят водилу.
– Дембельский подарок! – кричит ефрейтор и открывает двери. – Добро пожаловать в карантин! Духи, вешайтесь! На выход!
Вот она – казарма. Темная, будто нежилая. Лишь где-то наверху слабо освещено несколько окон.
Мы бежим по гулкой лестнице на четвертый этаж.
Длинное, полутемное помещение. Пахнет хлоркой, хозяйственным мылом, и еще чем-то приторным, и незнакомым.
Цейс и другие лейтехи куда-то пропали.
Мы стоим в одну шеренгу, мятые и бледные в свете дежурного освещения. Я и Холодков, как самые рослые, в начале шеренги.
Справа от нас – темнота спального помещения.
Там явно спят какие-то люди. Кто они, интересно:
Сержант – человек-гора. Метра под два ростом. Килограммов за сто весом. Голова – с телевизор "Рекорд". Листы наших документов почти исчезают в его ладонях.
Сонными глазами он несколько минут рассматривает то нас, то документы.
Наконец, брезгливо кривится, заводит руки за спину и из его рта, словно чугунные шары, выпадают слова:
– Меня. Зовут. Товарищ сержант. Фамилия – Рыцк.
Мы впечатлены.
Сержант Рыцк поворачивает голову в темноту с койками:
– Зуб! Вставай! Духов привезли!
С минуты там что-то возится и скрипит. Затем, растирая лицо руками, выходит тот, кого назвали Зубом.
По шеренге проносится шелест.
Зуб по званию на одну лычку младше Рыцка. И на голову его выше. Носатый и чернявый, Зуб как две капли воды похож на артиста, игравшего Григория Мелехова в "Тихом Доне". Только в пропорции три к одному.
Мы с Холодковым переглядываемся.
– Если тут все такие… – шепчет Макс, но Рыцк обрывает:
– За пиздеж в строю буду ебать.
Коротко и ясно. С суровой прямотой воина.
– Сумки, рюкзаки оставить на месте. С собой – мыло и бритва.
– А зубную пасту можно? – кажется, Патрушев.
– Можно Машку за ляжку! Мыло и бритва. Что стоим?
Побросали торбы на дощатый пол.
– Зуб, веди их на склад. Потом в баню.
– Нале-во!
– Понеслась манда по кочкам! – скалится кто-то из подмосковных и получает от Зуба увесистую оплеуху.
На складе рыжеусый прапорщик в огромной фуражке тычет пальцем в высокие кучи на полу:
– Тут портки, там кителя! Майки-трусы в углу! Головные уборы и портянки на скамье! За сапогами подходим ко мне, говорим размер, получаем, примеряем, радостно щеримся и отваливаем! Хули их по ночам привозят? – это он обращается уже к Зубу.
Тот пожимает плечами.
– Ни хера себе ты ласты отрастил! – рыжеусый роется в приторно воняющей куче новеньких сапог. – Где я тебе такие найду?!
У Макса Холодкова, несмотря на мощную комплекцию, всего лишь сорок пятый размер ноги. Он уже держит перед собой два кирзача со сплющенными от долгого лежания голенищами.
Я поуже Макса в плечах, но мой размер – сорок восьмой.
– На вот, сорок семь, померяй! – отрывается от кучи вещевик. – Чегой-то он борзый такой? – обращается он к Зубу, видя, как я отрицательно мотаю головой.
Младший сержант Зуб скалит белые зубы:
– Сапоги, как жену, выбирать с умом надо. Тщательно. Жену – по душе, сапоги – по ноге. Абы какие взял – ноги потерял!..
аши слова, товарищ прапорщик?
Рыжеусый усмехается. Нагибается к куче.
Связанные за брезентовые ушки парами сапоги перекидываются в дальний угол.
Все ждут.
Наконец нужный размер найден. Все, даже Зуб, с любопытством столпились вокруг и вертят в руках тупоносых, угрожающе огромных монстров.
– Товарищ младший сержант, а у вас какой? – спрашивает кто-то Зуба.
– Сорок шесть, – Зуб цокает языком, разглядывая мои кирзачи. Протягивает мне:
– Зато лыжи не нужны!
Кто-то угодливо смеется.
"Как я буду в них ходить?!" – я взвешиваю кирзачи в руке.
Вовка Чурюкин забирает один сапог и подносит подошву к лицу.
– Нехуево таким по еблу получить, – печально делает вывод земляк и возвращает мне обувку.
Со склада, с ворохом одежды в руках, идем вслед за Зубом по погруженной в какую-то серую темноту части.
Ночь теплая. Звезд совсем немного – видны только самые крупные. Небо все же светлее, чем дома.
Справа от нас длинные корпуса казарм.
Окна темны. Некоторые из них распахнуты, и именно оттуда до нас доносится негромкое:
– Дуу-у-ухи-и! Вешайте-е-есь!
2.
Баня.
Вернее, предбанник.
Вдоль стен – узкие деревянные скамьи. Над ними металлические рогульки вешалок. В центре – два табурета. Кафельный пол, в буро-желтый ромбик. Высоко, у самого потолка, два длинных и узких окна.
Хлопает дверь.
Входит знакомый рыжий прапорщик и с ним два голых по пояс солдата. Лица солдат мятые и опухшие. У одного под грудью татуировка – группа крови. В руках солдаты держат ручные машинки для стрижки.
– Все с себя скидаем и к парикмахеру! – командует прапорщик. – Вещи кто какие домой отправить желает, отдельно складывать. Остальное – в центр.
На нас такая рванина, что и жалеть нечего. Куча быстро растет. Но кое-кто – Криницын и еще несколько – аккуратно сворачивают одежду и складывают к ногам. Спортивные костюмы, джинсы, кроссовки на некоторых хоть и ношеные, но выглядят прилично.
Банщики лениво наблюдают.
Голые, мы толчемся на неожиданно холодном полу и перешучиваемся.
Клочьями волос покрыто уже все вокруг.
Криницына банщик с татуировкой подстриг под Ленина – выбрил ему лоб и темечко, оставив на затылке венчик темных волос. Отошел на шаг и повел рукой, приглашая полюбоваться.
Всеобщий хохот.
И лицо Криницына. Злое-злое.
Обритые проходят к массивной двери в саму баню и исчезают в клубах пара.
Доходит очередь и до меня.
– Ты откуда? – разглядывая мою шевелюру, спрашивает банщик. Мне достался второй, поджарый, широкоскулый, с внешностью степного волка.
– Москва, – осторожно отвечаю я.
– У вас мода там, что ли, такая? Как с Москвы, так хэви-метал на голове!
Вжик-вжик-вжик-вжик…
Никакая не баня, конечно, а длинная душевая, кранов пятнадцать.
Какие-то уступы и выступы, выложенные белым кафелем. Позже узнал уже, что это столы для стирки.
Груда свинцового цвета овальных тазиков с двумя ручками – шайки.
Серые бруски мыла. Склизлые ошметки мочалок.
Вода из кранов бьет – почти кипяток.
Из-за пара невидно ничего дальше протянутой руки.
Развлечение – голые и лысые, в облаках пара, не можем друг друга узнать.
Ко мне подходит какое-то чудище с шишковатым черепом:
– Ты, что ль?
Это же Вовка Чурюкин!
– По росту тебя узнал!
– А я по голосу тебя!
Надо будет глянуть на себя в зеркало. Или не стоит?
Выходим в предбанник веселые, распаренные.
Вещей наших уже нет.
Зуб сидит на скамейке и курит. Банщик – Степной волк – подметает пол. У его совка скапливается целая мохнатая гора.
Татуированного и прапорщика не видно.
Мы разбираем форму.
Поверх наших хэбэшек кем-то положены два зеленых пропеллера для петлиц и колючая красная звездочка на пилотку.
– А мои вещи?!
Криницын смотрит то на Зуба, то на Степного волка.
Зуб пожимает плечами.
Степной волк прекращает подметать и нехорошо улыбается:
– А уже домой отправили. Все чики-поки!
Криницын таращит глаза и озирается на нас:
– Мужики! Ну поддержите! Это ведь беспредел!
Зуб поднимается со скамейки и неторопливо выходит наружу.
– Пойдем. В подсобке твои вещи. Заберешь, – говорит Степной волк в полной тишине.
– Да не, я так… – Криницын заподозрил неладное. – В общем-то… Хотя нет. Идем! – лицо его искажается решительной злобой.
Банщик выходит.
Криницым мнется пару секунд, натягивает трусы-парашюты и следует за ним. На выходе, не оборачиваясь, он делает нам знак – Рот Фронт!
– Совсем ебанулся, – роняет Ситников.
Голубая майка, синие безразмерные трусы, хэбэшка, сероватые полотна портянок – все выдано новехонькое, со стойким складским запахом. Смутное ощущение знакомости происходящего. Не могу вспомнить, где об этом читал. Длинным выдается все маленькое и короткое, а коротышкам – наоборот, пошире и подлинней. У Гашека, в "Швейке", по-моему, так и было.
Влезаем в форму, на ходу меняясь с соседями, кому что лучше подходит.
Негромко переговариваемся. Все заинтригованы судьбой бунтовщика.
Открывается дверь.
Входит Зуб.
Ставит табурет перед нами. Снимает сапог.
– Сейчас будем учиться мотать портянки. Научитесь правильно – останетесь с ногами. Нет – пеняйте на себя. Показываю первый раз медленно и интересно…
Все напряженно наблюдают.
– Теперь повторяем за мной… Еще раз…
Зуб осматривает наши ноги.
– Что это за немцы под Москвой?.. Еще раз!.. Наматывать правильно!
Около меня Зуб удивленно крякает.
За неделю до призыва отец принес из ванной полотенце для рук и неплохо натаскал меня в премудростях портяночного дела.
Спасибо, батя.
Зуб выделяет мне полпредбанника. Приносит второй табурет.
– Показывай этим. А вы смотрите и всасывайте.
Я второй раз в центре внимания.
Невольно я начинаю копировать движения и интонации Зуба:
– Показываю еще раз. Ставим ногу вот так. Этот краешек оборачиваем вокруг ступни. Но так, чтобы…
В один момент все поворачивают головы в сторону двери.
Входит Криницын. С пустыми руками.
За ним входят Степной волк и татуированный.
Криницын молча поднимает с пола щетку и начинает сметать остатки волос в кучу. Татуированный протягивает ему сложенную газету:
– В бумагу все и на улицу, в бак у двери. Всосал?
Голова Криницына низко опущена. Когда он кивает, кажется, он щупает подбородком свою грудь.
Возвращаемся в казарму под утро уже почти.
Наши сумки лежат на месте, заметно отощавшие.
Сгущенку и консервный нож у меня забрали. Осталась мыльница и конверты. Ручки тоже куда-то делись.
Сержант Рыцк подводит нас к рядам коек. Они одноярусные, с бежевыми спинками. В каждом ряду их десять.
Койки составлены по две впритык. В проходах между ними – деревянные тумбочки. По тумбочке на две кровати.
К спинкам коек придвинуты массивные табуреты, вроде тех, на которых нас стригли в бане.
– Отбой! Спать! – Рыцк указывает на табуреты: – Форму сюда сложить! Завтра будем учиться делать это быстро и красиво.
– Товарищ сержант! Во сколько подъем? – Ситников уже под одеялом и крутит во все стороны башкой.
– Завтра – в восемь. А обычно, то есть всегда – шесть тридцать. Спать!
Рыцк вразвалку покидает спальное помещение и скрывается за одной из дверей в коридоре. Всего дверей четыре, не считая входной и двери в туалет. По две с каждой стороны. Что за ними, мы пока не знаем.
С коек неподалеку, где кто-то уже расположился до нас, поднимаются головы:
– Хлопцы, вы звидкиля?
– Москва, область. А вы?
– З Винныци, Ивано-Франкивьска…
Хохлы…
Не чурки, и то хорошо.
Первый подъем прошел по-домашнему.
Часам к семи почти все проснулись сами – солнце вовсю уже било в окна.
В восемь построились на этаже.
Хохлы показали нам, где стоять. Все из себя бывалые – третий день в части. А так, в общем-то, ребята неплохие.
Всего нас человек пятьдесят.
Рядом со знакомыми уже сержантами стоял еще один – маленький, кривоногий, смуглый и чернявый, младший сержант.
Рыцк провел перекличку. Представил нового сержанта. Дагестанец Гашимов. Джамал.
Получили от Гашимова узкие полоски белой ткани – подворотнички.
Головы трещат. Многих мутит.
Зуб поинтересовался, хочет ли кто идти на завтрак.
– Прямо как в санатории! – лыбится Ситников.
Меня он начинает раздражать. И, оказывается, не меня одного.
– Завтра я такой санаторий покажу!.. – мечтательно произносит Рыцк. – Всю матку тебе наизнанку выверну!
– А у меня ее нет! – пытается отшутиться Ситников.
Видно, что он растерян.
– Зуб! – рявкает сержант Рыцк.
На ходу стянув ремень и намотав конец его на руку, Зуб подбегает к Ситникову и смачно прикладывает его бляхой по заднице.
Ситников падает как подстреленный, и еще несколько минут елозит по полу, поскуливая сквозь закушенную губу.
На завтрак никто идти не захотел.
Сержанты не возражали, но приказали съесть все оставшиеся харчи.
– Пока крысы до них не добрались, – объяснил Зуб. – Они у нас тут вот такие! – раздвинув ладони, младший сержант показал какие. – Больше, чем кот, мамой клянусь! Вот такие!
Когда Зуб улыбается, он похож на счастливого и озорного ребенка.
До обеда подшивались, гладились, драили сапоги и бляхи, крепили на пилотки звездочки.
Толстый и какой-то весь по-домашнему уютный хохол Кицылюк научил меня завязывать на нитке узелок. Он же показал, как пришивать подворотничок, чтобы не было видно стежков.
Разглядывали свои физиономии в зеркале бытовой комнаты.
Я даже и не подозревал, какой у меня неровный и странный череп. Уши, казалось, выросли за ночь вдвое.
"Мать-то на присягу приедет, испугается", – невесело думаю я, поглаживая себя по шероховатой голове.
Знакомились с казармой.
Помещение состоит из двух частей.
Административная часть начинается у входа – тумбочка дневального, каптерка, ленинская и бытовая комнаты. Отдельно – канцелярия. Коридор – он же место для построения. Напротив входной двери – сортир. В нем длинный ряд умывальников, писсуар во всю длину стены. Шесть кабинок с дверками в метр высотой. Вместо унитазов – продолговатые углубления с зияющей дырой и рифлеными пластинами по бокам – для сапог. Сверху – чугунные бачки с цепочками.
Спальное помещение делится пополам широким проходом – "взлеткой".
Койки в один ярус, по две впритык. Лишь у самого края взлетки стоят одиночные, сержантские.
Построились на этаже.
Знакомимся с командиром нашей учебной роты – капитаном Щегловым.
За низкий рост, квадратную челюсть и зубы величиной с ноготь большого пальца капитан Щеглов получает от нас кличку Щелкунчик.
К нашему ликованию, его замом назначен Цейс.
Стоит наш унтерштурмфюрер, как и положено – ноги расставлены, руки за спиной. Тонкое лицо. Острые льдинки голубых глаз под черным козырьком.
Щеглов по сравнению с ним – образец унтерменша.
– Здравствуйте, товарищи! – берет под козырек Щелкунчик.
Строй издает нечто среднее между блеянием и лаем.
Щелкунчик кривится и переводит взгляд на Цейса.
– Задача ясна! – коротко роняет Цейс. – Рыцк, Зуб, Гашимов! После обеда два часа строевой подготовки. Отработка приветствия и передвижения в строю. Место проведения – плац.
– Есть!
В столовую нас ведут, когда весь полк уже пообедал.
Из курилок казарм нам свистят и делают ободряющие жесты – проводят ладонью вокруг шеи и вытягивают руку высоко вверх.
Мы стараемся не встречаться с ними взглядом.
– Головные уборы снять!
Просторный зал. На стенах фотообои – березки, леса и поля. Горы.
В противоположной от входа стороне – раздача.
Пластиковые подносы. Алюминиевые миски и ложки. Вилок нет. Уже наполненные чаем эмалевые кружки – желтые, белые, синие, некоторые даже с цветочками.
Столы из светлого дерева на шесть человек каждый. Массивные лавки по бокам.
Удивительно – грохочет музыка. Из черных колонок, развешанных по углам, рубит "AC/DC".
Обед – щи, макароны по-флотски, кисель. Все холодное, правда. Полк-то уже отобедал.
Повара на раздаче – налитые, красномордые, – требуют сигареты.
Полностью обед съедает лишь половина из нас.
– Домашние пирожки еще не высрали! – добродушно улыбается сержант Рыцк. Озабоченно вскидывает брови: – Ситников! Ты чего так неудобно сидишь? Сядь как все! Не выделяйся! В армии важно единообразие!
Рота хохочет.
Ощущения от строевой – тупость, усталость, ноги – два обрубка.
Одно хорошо – каждые полчаса пять минут перекур.
Вытаскивали распаренные ступни из кирзовых недр и блаженно шевелили пальцами.
Злой и хитрый восточный человек Гашимов дожидался, пока разуются почти все и командовал построение. Мотать на ходу портянки никто не умел, совали ноги в сапоги как придется, и следующие полчаса превращались в кошмар.
Вечером – обязательный просмотр программы "Время".
Проходит он так.
Телевизор выносится из ленинской комнаты – туда все вместе мы не помещаемся. Ставится на стол, стоящий в самом конце взлетки.
Мы подхватываем каждый свою табуретку, и бежим усаживаться рядами по пять человек.
На синем экране появляется знакомый циферблат, и я с грустью думаю о том, что еще только девять, отбой через полтора часа, а спать хочется безумно. Нас всех, что называется, "рубит". Сидящий за мной Цаплин упирается лбом мне в спину. Кицылюк вырубается и роняет голову на грудь сразу после приветствия дикторов. Чей-то затылок впереди покачивается и заваливается вперед.
Речь дикторов превращается в бормотание, то громкое, то едва слышимое.
"Мы так соскучились по тебе, сынок!" – говорит мне мама. "Как ты устроился там? Все хорошо?" Я почти не удивляюсь, молча киваю и хочу сообщить, что завтра собираюсь написать письмо…
Что-то хлестко и больно ударяет меня по лбу.
Я вздрагиваю и открываю глаза.
Зуб и Гашимов направо и налево раздают уснувшим "фофаны" – оттянутым средним пальцем руки наносят ощутимый щелбан.
Получившие мотают головой и растирают ладонью лоб.
По завершении экзекуции сержант Рыцк, загородив мощным телом экран, объясняет правила просмотра телепередач:
– Кто еще раз заснет, отправится драить "очки". Сидим ровненько. Спинка прямая. Руки на коленях.
Все выпрямляются и принимают соответствующую позу.
Рыцк продолжает:
– Рот полуоткрыт. Глаза тупые.
Мы переглядываемся.
– Что непонятно? – угрожающе хмурится Рыцк.
Открываются рты. На лицах появляется выражение утомленной дебильности.
Сержант удовлетворенно кивает:
– Смотрим ящик!
Отходит от экрана. Там какие-то рабочие шуруют огромными кочергами в брызжущей искрами топке. Или хер его знает, как она там называется.
Спать. Спать. Спать.
Дневальный выключает свет.
Еще один день прошел. Долгий, тягучий, он все равно прошел.
Хотя духам и не положено, у всех заныканы календарики, где зачеркивается или прокалывается иглой каждый прожитый в части день.
Мне становится нехорошо, когда до меня доходит, что здесь мне придется сменить аж три календаря – этот, за 90-ый год, потом один целиком за 91-ый, и еще половину 92-ого.
Бля.
3.
В сумраке спального помещения появляется фигурка Гашимова.
Вкрадчивым голосом Джамал произносит:
– Будим играт в игру "Тры скрыпка". Слышу тры скрыпка – сорак пат сикунд падъем.
Кто-то из хохлов вскакивает и начинает бешено одеваться.
– Атставыт! Я еще каманда не сказал.
Все ржут.
Взявший фальстарт укладывается обратно в койку.
Тишина.
Кто-то скрипнул пружиной.
– Раз скрыпка! – радостно извещает Гашимов.
Правила игры уясняются. Тут же кто-то скрипит опять.
– Два скрыпка!
Гашимов расхаживает по проходам.
– Щас какой-нибудь козел обязательно скрипнет, – шепчет мне с соседней койки Димка Кольцов. Не успевает он договорить, как разом раздается несколько скрипов, и вопль Гашимова:
– Сорак пат сикунд – падъем!
Откидываются одеяла, в темноте и тесноте мы толкаемся и материмся, суем куда-то руки и ноги, бежим строиться, одеваясь и застегиваясь на ходу.
– Нэ успэли! Сорак пат сикунд – атбой!
Отбиваться полегче. Главное – правильно побросать одежду, потому что не успели мы улечься, как звучит: "Сорак пат сикунд – падъем!" – Атбой! Падъем! Атбой!..
Где-то через полчаса, потные, с пересохшими глотками, мы лежим по койкам.
Тишина.
Лишь шаги Гашимова.
Откуда-то слева раздается скрип пружин.
– Раз скрыпка!
Пару минут тишина. Я вообще стараюсь дышать через раз.
Какая-то сука повернулась.
– Два скрыпка!
Еще.
– Тры скрыпка! Сорак пат сикунд падъем!
Уже на бегу в строй, Ситников орет мне и Максу:
– Это хохлы скрипят! Я специально слушал! Пиздюлей хотят!
– Сорак пат сикунд отбой!
Во мне все клокочет. Злость такая, что я готов кого-нибудь задушить. Гашимова, Кольцова с Ситниковым, хохлов – мне все равно.
Я не одинок.
– Суки, хохлы! Убью на хуй, еще кто шевельнется! – орет сквозь грохот раздевающейся роты спокойный обычно Макс Холодков.
– Пийшов ты на хуй, москалына! – доносится с хохляцких рядов.
Мы вскакиваем почти все – лежат лишь Патрушев и Криницын.
Расхватываем табуреты.
В стане врага шевеление. Хохлы растерялись, однако табуреты тоже разобрали и выставили перед собой.
Как драться – все одинаковые. в трусах и майках… Темно: Где свои, где чужие…
– Ааа-а-а-ай-я-яа-а! – младший сержант Гашимов маленьким злым смерчем врывается в ряды. В правой руке бешено крутится на ремне бляха. – Крават лэжат быстро, билат такие! Павтарат нэ буду! Буду убыват!
Ряды дрогнули.
Поставили мебель на место. Быстро нырнули под одеяла.
Паре человек Гашимов все же влепил бляхой.
Для снятия напряжения.
Утром хохлы признались, что думали то же самое на нас.
Сашко Костюк, лицом походивший на топор-колун, хлопает Ситникова по плечу:
– Бачишь, чуть нэ попыздылись из-за хэрни такой, а?!
Ситников дергает плечом:
– Погоди еще…
Костюк оказался добродушным и бесхитростным парнем.
Правда, ротный наш его не любит.
Ротного Костюк изводит ежедневной жалобой: "Товарышу капытан! А мэнэ чоботы жмут!" – В Советской армии у солдат нет чоботов! – багровеет всякий раз Щелкунчик и зовет на помощь то Цейса, то сержантов: – Убрать от меня этого долбоеба! Обучить великому и могучему! А этого хохляцкого воляпука я чтобы в своей роте не слышал больше! Придумали себе язык, еб твою мать! "Чоботы-хуеботы!" "Струнко-швыдко", блядь! И, главное, не стесняются!
С Костюком мы попали потом в один взвод.
Весь первый год службы Сашко имел славу "главного проебщика". Все, что ни попадало в его руки, непостижимым образом выходило из строя или терялось. Если он одалживал на пару часов ручку, например, или иголку, можно было смело идти покупать новые. Костюк был неизбежным злом и разорением.
Удивительная метаморфоза произошла с ним на втором году.
Нам предстал обстоятельный, рачительный владелец всего, что нужно.
Подшива, гуталин, щетки, письменные и мыльно-рыльные принадлежности, причем высокого качества – все имелось в наличии.
Друзьям всегда выдавал все по первой просьбе.
Если хотелось пожрать или курнуть – опять выручал Костюк.
Было у нас подозрение, что вовсе не терял и не ломал он вещи на первом году. Просто шел процесс первоначального накопления.
Хохол есть хохол.
С хохлами у ротного какие-то свои счеты.
На теоретических занятиях его жертва обычно Олежка Кицылюк, или просто Кица – толстый, похожий на фаянсовую киску-копилку хохол из Винницы. Тот самый, что учил меня подшиваться.
– Что за деталь? – тычет Щелкунчик указкой в схему АК-74.