Read the book: «Дети Живаго. Последняя русская интеллигенция»

Font::

Vladislav M. Zubok

ZHIVAGO'S CHILDREN: THE LAST RUSSIAN INTELLIGENTSIA

All rights reserved.

Russian translation copyright © AST PUBLISHERS LTD, 2025

Иллюстрация на обложке:

Торжественная встреча первого в мире летчика-космонавта Юрия Гагарина после успешного завершения полета человека в космос. Демонстрация трудящихся на Красной площади в Москве. 14.04.1961.

© Юрий Абрамочкин / РИА Новости

© Зубок В. М., текст, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2026

* * *

Пролог
Юрий Живаго и судьбы русской интеллигенции

 
Это было при нас.
Это с нами вошло в поговорку,
И уйдет.
 
Борис Пастернак. Девятьсот пятый год

В декабре 1955 года русский поэт Борис Пастернак написал восторженное письмо Нине Табидзе, вдове грузинского поэта Тициана Табидзе, расстрелянного в 1937 году в разгар сталинского террора. Он сообщил ей о только что завершенном романе в прозе: «Вы не можете себе представить, что при этом достигнуто! Найдены и даны имена всему тому колдовству, которое мучило, вызывало недоумения и споры, ошеломляло и делало несчастными столько десятилетий. Все распутано, все названо, просто, прозрачно, печально. Еще раз освеженно, по-новому, даны определения самому дорогому и важному, земле и небу, большому горячему чувству, духу творчества, жизни и смерти»1. Темы эти самым прямым и трагическим образом были связаны с жизнью самого Пастернака и с судьбами русских интеллигентов и художников в страшные годы русской революции, Гражданской войны, несвободы и террора.

Борис Пастернак родился в 1890 году в Москве в культурной еврейской семье. Его мать Розалия Кауфман была одаренной пианисткой, а отец Леонид Пастернак – известным художником. Творчество они воспринимали как часть более широкой гражданской и культурной миссии русской интеллигенции. Интеллигенция – культурное явление, сформировавшееся в царской России к концу XIX века, – не представляла собой конкретную социальную группу с четко обозначенными границами и поддающимися однозначному определению характеристиками. Те, кто считали себя интеллигентами, в начале ХХ века находились, как правило, в оппозиции царскому режиму и приветствовали революцию 1905–1907 годов. Интеллектуалы и люди творческих профессий были убеждены, что с избавлением общества от царского самодержавия наступит эра невиданной свободы творчества2. К этой творческой среде относилась и семья Пастернаков. Юный Борис рос в окружении профессиональных музыкантов и художников, писателей и поэтов. С отцом дружили, в частности, Исаак Левитан, Николай Ге, Михаил Нестеров. На музыкальных вечерах матери играли Сергей Рахманинов и Александр Скрябин. Леонид Пастернак был знаком со Львом Толстым и написал один из лучших портретов великого писателя. Как и другие интеллектуалы, художники и студенты начала века, семья Пастернаков ждала социального и культурного освобождения России от царского абсолютизма и власти бюрократии. Многие друзья семьи сочувствовали партии социалистов-революционеров и с одобрением относились к революционному террору. Леонид Пастернак, несмотря на любовь к русской культуре, не хотел отрекаться от своего еврейства и креститься не стал. Но маленький Борис, вместе с глубоко набожной няней Акулиной, ходил на службу в православных церквях3. Там он впитал мистическую византийскую атмосферу старой Москвы – Третьего Рима сотен соборов и церквей, длинных православных литургий, величественных церковных песнопений и аромата свечей и ладана. Поэт на всю жизнь сохранил детскую привязанность к мистике русско-византийской веры, которая много лет спустя станет для него духовным спасением.

Пастернак учился в московской гимназии на Поварской улице в районе Арбата, потом в Московском университете, где изучал историю и философию. Летом 1912 года он посещал философские курсы в университете Марбурга в Германии, где пережил первый любовный кризис и пробуждение своего поэтического таланта. В августе 1914 года Россия вступила в войну против Германии и Австро-Венгрии. Великая европейская и мировая война сыграла роковую роль для всей Европы и особенно для среды, к которой принадлежало семейство Пастернаков. По мере превращения войны в затяжную кровавую бойню на смену первоначальному патриотическому подъему в стране нарастали оппозиционные настроения. Февральскую революцию и отречение царя в марте 1917 года толпы людей в Петрограде приветствовали как «зарю свободы». Пастернаки, как и многие их друзья, были в эйфории: они верили, что отныне Россия войдет в семью западных демократий и вмести с ними одержит победу в войне. Эти иллюзии не выдержали испытания безвластием и анархией, преступностью, уличным самосудом и экономической разрухой. В октябре 1917 года партия большевиков во главе с Лениным и Троцким свергла преисполненное благих намерений нерешительное Временное правительство и распустила избранное народом Учредительное собрание. Для Бориса Пастернака, преклонявшегося перед героями-народовольцами и эсерами, русская революция была явлением сродни природному катаклизму, пробуждением народных сил и прыжком в неведомое. Но по мере сползания страны в кровавый хаос поэту ничего не оставалось, как думать не о творчестве, а о пропитании. Он покинул опустевшую, голодную, обозленную Москву и прожил зиму у дяди в старинном приокском городке Касимове. В 1922 году, когда жизнь начала нормализоваться, Пастернак завел семью, и наконец смог опубликовать сборник любовной лирики «Сестра моя – жизнь», рожденной еще летом 1917 года. Стихи были написаны новым и свежим языком, с использованием блестящих и оригинальных поэтических форм и метафор. Сборник с восторгом приняли лучшие поэты России, в том числе Анна Ахматова, Марина Цветаева, Осип Мандельштам и Владимир Маяковский.

Укрепляя свою диктатуру, большевики начали рушить основы, на которых покоилась привычная для Пастернака и его друзей культурная среда: свободу творчества, независимые источники финансирования интеллектуальных и художественных начинаний, возможности проявления гражданской солидарности и инакомыслия. В ходе красного террора и Гражданской войны были арестованы, убиты и изгнаны из страны тысячи представителей дворянства, духовенства, буржуазии и образованных профессионалов – всех тех слоев, из которых, собственно, и складывалась русская интеллигенция. Ленин и его соратники пользовались поддержкой левой части интеллигенции и сами были выходцами из этой среды. Вместе с тем они считали интеллигенцию враждебной силой и опасным рассадником идейно-политической оппозиции. Первые годы большевистского правления с его безудержным насилием нанесли сильнейший урон интеллектуальной и художественной жизни России. Особенно тяжкий удар пришелся по дореволюционной столице Петрограду. К 1923 году половина всех членов Российской Академии наук либо умерли, либо эмигрировали, либо были изгнаны режимом. В 1921–1922 годах большевики, опасаясь за свою власть, арестовали многих ярких интеллектуалов, университетских профессоров, философов, экономистов, писателей. Ряд из них были насильственно высланы в Германию4. Другие уехали в эмиграцию сами – в их числе и переехавшая в Берлин сестра Пастернака Жозефина. В сентябре 1921 года за ней последовали отец, мать и другая сестра Бориса Лидия. В 1923 году Пастернак гостил у них в Берлине, но затем вернулся в Москву.

Волны арестов не принявших большевизм людей продолжались несмотря на поворот режима к НЭПу, восстановление частного сектора и частной собственности. Первое время казалось возможным оставаться вне политики и сохранять относительную культурную автономию от режима. В то же время многие молодые художники с воодушевлением включились в культурные проекты, поддержанные советским правительством и Народным комиссариатом просвещения, который возглавлял Анатолий Луначарский. Эти проекты были призваны приобщать массы к культурному «наследию» прошлого, продвигая при этом авангардную культуру. Государственная политика «просвещения» находила поддержку у рабочих, вкусивших плоды знания и жаждущих выразить себя. Участники вновь образованных творческих объединений, как правило, имели влиятельных защитников из старой большевистской гвардии, таких как Николай Бухарин, Луначарский и Георгий Чичерин. Пастернак и многие другие интеллектуалы и художники, получившие образование при старом режиме, были уверены, что бытовые лишения и преследования являются необходимыми условиями для «рождения нового мира». Эмиграция, бегство в безопасное пространство «старого мира» были для них равнозначны культурной смерти. Борис Пастернак тяжело переживал разлуку с семьей, но считал, что только в «новой» России можно создавать подлинно новые формы культурной выразительности. Мечтания о новой России, сформулированные во множестве идеологических конструкций от евразийства до «сменовеховства», побудили многих образованных русских эмигрантов после окончания Гражданской войны вернуться в Советскую Россию для участия в великом эксперименте. Яркий пример этого явления – Дмитрий Святополк-Мирский, до революции князь и сын министра внутренних дел, блестящий знаток русской литературы, ровесник Пастернака. Он сражался с большевиками в рядах Белой армии и после ее поражения в 1920 году покинул Россию. В 1932 году, проведя несколько лет в университетах Британии, Франции и США, он вернулся в Советский Союз убежденным сторонником коммунистического проекта. Он писал: «Эмигрант-интеллектуал, желающий оставаться живым, должен либо потерять национальность, либо в той или иной форме принять революцию»5.

Однако вместо новой России появился Советский Союз, тоталитарная полиэтническая империя. С утверждением безраздельной власти Сталина в начале 30-х годов официальной терпимости к культурной автономии и плюрализму был положен конец. Сталинский режим полностью переформатировал научную и академическую среду. Писателям и журналистам вменялась задача создавать мифологию «освобожденного труда», замалчивать или оправдывать террор против крестьянства, повальный голод и построенную на труде раскулаченных и сосланных людей экономику6. Сталин стремился в конечном счете поставить под тотальный контроль все содержание и все направления интеллектуального и культурного производства. Все работающие в сфере культуры, образования и науки люди в созданной режимом системе категорий стали считаться «советской интеллигенцией». Мобилизация интеллектуальных и культурных ресурсов на службу режиму, их использование для подготовки страны к войне, для воспитания населения в духе жертвенности и лояльности государству – все это стало для Сталина приоритетом наряду с индустриализацией, тайной полицией, борьбой с «пятой колонной» и созданием современной армии.

Идеалы саморазвития и самосовершенствования через культуру, интеллектуальный труд и приобретение научных знаний стали официальными требованиями для всех советских граждан. Люди науки, литературы и искусства должны были подавать пример и пропагандировать эти идеалы (разумеется, под руководством партийных вождей)7. Взамен государство гарантировало образованным профессионалам доступ к дефицитным товарам – в полуголодной стране это были в первую очередь продукты питания. В 1934 году по указанию Сталина были созданы так называемые творческие союзы – поддерживаемые государством организации литераторов, музыкантов, художников, архитекторов, кинематографистов и театральных деятелей. Одновременно с этим ученые и исследователи были объединены в академии и научные институты, которым государство также оказывало содействие. Литература, некогда «учитель жизни» для интеллигенции и народа, стала важнейшей опорой сталинского храма искусств. Сталин льстил писателям, называл их «инженерами человеческих душ». С присущим ему коварством вождь позволил писателям самим выстроить для себя интеллектуальную и эстетическую тюрьму. Максим Горький был назначен архитектором культурной доктрины социалистического реализма, с большой помпой провозглашенной на Первом съезде советских писателей в 1934 году. На деле эта доктрина очень скоро стала отражением личных вкусов и предпочтений вождя. Новаторские формалистические поиски авангарда были отвергнуты как «антинародные»: государственное искусство должно быть доступно массам, продвигать советский патриотизм и готовить народ к неизбежной будущей войне. Все участники советского культурного проекта были вынуждены аплодировать непогрешимым сталинским суждениям о произведениях культуры и искусства8.

Сталинская власть и ее цензура полностью прополола русскую культуру, выкорчевав из нее все, что считала «реакционным» и просто ненужным. В то же время режим присвоил и ввел в советский «пантеон» величайшие фигуры классической русской культуры, от Пушкина до Толстого и Чехова, а также некоторых представителей революционного авангарда, как, например, поэта Владимира Маяковского. Пиром во время чумы выглядело празднование всей страной в 1937 году, в разгар сталинского террора, 100-летия со дня смерти Пушкина. Каждый город, каждый колхоз, каждый завод или фабрика, даже небольшие мастерские и магазины должны были чествовать юбилей поэта-аристократа лекциями, чтениями и концертами. Государственный культ Пушкина указывал на лингвистические и эстетические нормы, которые должны были сделать социалистический реализм родным языком для миллионов9. В принятой годом раньше, в 1936-м, новой советской Конституции было записано, что всякий, имеющий высшее образование или занятый интеллектуальным трудом, относится к советской интеллигенции, некоей смутно определяемой «прослойке» в сталинском социальном пироге, – между рабочими и колхозниками. Кооптация государством образованных слоев, интеллектуалов и художников – вместе с их творческой и социальной средой, их культурными символами и их языком – достигла апогея.

Поле выбора для интеллектуалов и творческих людей сузилось до предела. Даже в 20-е годы им приходилось выбирать между сотрудничеством с победившей революцией и поиском культурных ниш вне публичной сферы, встречаясь в кружках, где жил дух свободной дискуссии и культурной свободы. Первый вариант предполагал вынужденное превращение в «попутчиков» режима, то есть отказ от культурной независимости как акт оппортунизма. Путь этот был скользким, зачастую он вел к сотрудничеству с НКВД и осуждению со стороны бывших товарищей и коллег. Второй вариант означал интеллектуальную и художественную маргинализацию, нищету, забвение и в конечном счете гибель. Осознание неотвратимости такой дилеммы привело к волне самоубийств в среде творческих людей, еще недавно считавших русскую революцию синонимом культурного и духовного освобождения.

Сталинскому режиму удалось довольно успешно инкорпорировать во вновь созданные профессиональные гильдии немало людей из дореволюционной образованной среды. Многие предпочли работу и гарантированный достаток безработице и голоду, забвению, насильственной смерти или эмиграции. Вознаграждение за участие в советском культурном проекте было существенным. Государство кормило и одевало советскую интеллигенцию, поставив ее на престижное место в системе распределения материальных благ. Сталинские творческие союзы предоставляли их членам уникальные привилегии в то время, как миллионы советских граждан жили в нищете, а то и впроголодь. Во времена всеобщей нехватки еды входящие в эти союзы писатели, художники, композиторы и ученые получали улучшенное продовольственное снабжение, бесплатные путевки в союзные дома отдыха и пансионаты, питались в закрытых для широкой публики ресторанах по номинальным ценам. Самые преданные и успешные, порой даже талантливые, получали огромные денежные премии, дачи, автомобили с водителем и доступ к государственным «кормушкам»-распределителям10.

Сталин, при всей его варварской жестокости, апеллировал к идеям революции, к мечте нескольких поколений русской левой интеллигенции о социальном и культурном преобразовании России. Вождь не только поставил революционную идеологию на службу деспотизму, но и манипулировал ценностями интеллигенции, среди которых были жажда самосовершенствования, служение общественному благу и вера в неизбежность исторического прогресса. Альтернативы вступлению в ряды советской интеллигенции были настолько мрачны, что на них отваживались немногие. Маргинализация означала фактическую творческую смерть, невозможность работы и общественного признания. Многие представители старой интеллигенции, оглоушенные масштабом и размахом сталинского «великого перелома», позволили затянуть себя потоку истории – и невольно оказались на службе режиму. Кто-то был вынужден сотрудничать с госбезопасностью, стал ее информатором. Некоторые даже рассмотрели в Сталине гегелевское воплощение безжалостного исторического прогресса. Культурная жизнь Советского Союза в 1930-е годы напоминала движение эскалаторов в только что открытом московском метро. На идущем вниз стояли изверившиеся, разбитые, смирившиеся со своей жалкой участью. На идущем вверх толпились люди амбициозные, полные надежд, оптимизма и самодовольного идеализма11.

Большой террор 1930-х годов стал для интеллектуалов и творческих людей переломным моментом: страх и логика выживания сконцентрировались до предела, вытесняя другие побуждения и амбиции. В ловушке оказались даже те, кто горячо приветствовал революцию и составлял большевистскую верхушку и ее челядь в годы военного коммунизма, НЭПа и в начале сталинского «перелома». Места для нейтральных попутчиков практически не осталось. Режим требовал личного одобрения террора от каждого без исключения члена советской интеллигенции – будь то в форме гневных обличительных речей на собраниях или подписи под опубликованным в печати коллективным письмом с осуждением «врагов народа». В страхе перед арестом, допросом и пытками тысячи людей уничтожали свои архивы, сжигали дневники, вырезали и вымарывали фотографии в книгах. Архивы НКВД и КГБ, в которых хранятся личные дела, по-прежнему закрыты, но можно с уверенностью предположить, что практически на каждого деятеля науки, образования, культуры, на каждого инженера и врача там лежит папка с доносами. Это было время, когда люди, когда-то воспитанные на религиозной или общественной морали, буквально пожирали друг друга, жертвуя коллегами во имя собственного выживания. Любой, у кого в семье были представители бывших классов, то есть дворянства, духовенства, купечества или даже крепкого крестьянства («кулаков»), не мог чувствовать себя в безопасности. В 1928 году Дмитрий Лихачев, студент Ленинградского университета, был арестован за принадлежность к философскому кружку, где обсуждалась древнерусская культура и судьбы гонимого советской властью православия. После двух лет в Соловецком концлагере и на «исправительных работах» по строительству Беломорского канала ему позволили вернуться в Ленинград. Зная о своей неблагонадежности в глазах «органов», он устроился на самую незаметную должность корректора в издательстве Академии наук. Все сотрудники там были из «бывших», не сумевших найти себе лучшей работы. После убийства Кирова в 1934 году Лихачев узнал от женщины из отдела кадров, что она составляет список сотрудников дворянского происхождения и что он в списке. Это была ошибка: Лихачев не был дворянином. Он предложил женщине деньги, чтобы она перепечатала весь список, и таким образом спас себе жизнь. Все, кто числился в списке, бесследно исчезли. В 1938 году Лихачев стал работать в Институте русской литературы (Пушкинском Доме) в Ленинграде. Там он столкнулся с «апокалиптической» атмосферой взаимного предательства, где достойных людей можно было перечесть по пальцам12.

В начале «великого перелома» Борис Пастернак, как и многие другие, был очарован государственной энергией преобразования России. Русская революция по-прежнему владела его воображением – для него это была великая веха европейской истории, поворотный рубеж в судьбах России и его собственного поколения. Как и другие, он ощущал жажду прильнуть к коллективной воле и оставить позади «гнилой» гуманизм и индивидуализм старой интеллигенции. Но талант, цельность натуры и глубина философско-религиозного сознания не дали ему обмануться относительно подлинной природы сталинизма. Он видел разрушенную коллективизацией русскую деревню, вымаливающих кусок хлеба голодных крестьян, забитые ссыльными крестьянскими семьями товарняки по дороге в уральско-сибирскую ссылку. В 1933 году, когда в Германии к власти пришел Гитлер, в письме родителям в Берлин Пастернак уже сравнил нацистский режим со сталинским: «Одно и то же… угнетает меня и у нас, и в вашем порядке… Это движенья парные, одного уровня, одно вызвано другим, и тем это все грустнее. Это правое и левое крылья одной матерьялистической ночи». По мере разрастания сталинского террора Пастернак впал в отчаяние и находился на грани самоубийства13. Предложение Сталина публично признать Пастернака советским «поэтом номер один» на смену Маяковскому повергло его в ужас. Кремлевский вождь выделил ему одну из первых дач в сосновом бору рядом с подмосковной деревней Переделкино – этот дачный поселок стал относительно комфортабельным гетто для «советских литераторов». Пастернак перестал писать стихи и полностью посвятил себя переводу шекспировских трагедий и «Фауста» Гёте. Он отказывался читать советские газеты и слушать радиопередачи, заполненные новостями о казнях. В 1937 году устранился от официальных празднований пушкинского юбилея. В том году погибли многие его друзья – некоторые покончили с собой, другие сгинули в лагерях. Когда Сталин и НКВД начали арестовывать и уничтожать знаменитых деятелей старой большевистской гвардии, все представители советской интеллигенции должны были подписывать воззвания, восславляющие расправы и требующие новых казней. Пастернак поставить свою подпись отказался, сказав: «Никто не давал мне права на жизнь и смерть других людей». Своему другу и соседу по Переделкино Корнею Чуковскому он говорил, что скорее умрет, чем подпишется в поддержку такой «низости». Пришедшие в ужас от поступка Пастернака чиновники Союза писателей подделали его подпись. Осложнились отношения с женой, которая обвиняла его в том, что он навлечет гибель на нее и детей14.

Преодолеть искушение покончить с собой Пастернаку помогла православная вера. Большой террор парадоксальным образом избавил его от страха оказаться на обочине истории. Он понял, что очарование русской революцией и попытки «сродниться» с советским проектом привели его на грань гибели самой личности. Пастернак отбросил искушение тоталитаризмом. Он вновь начал писать стихи, но уже не в экспериментально-формалистском стиле. Язык его стал намного проще, яснее. В сентябре 1937 года писатель Александр Афиногенов, еще один человек революционной культуры, попавший под молот террора, записал у себя в дневнике: «Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем… Когда приходишь к нему – он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами – все у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет – это странно для меня, который дня не может прожить без новостей… У него есть дар заглядывать в будущее, отделять зерно от плевел»15.

В результате террора многие писатели, художники, интеллектуалы оказались в катастрофической изоляции, были деморализованы. После оргии взаимных разоблачений и обвинений стало практически немыслимо доверять друг другу. Бывшие русские интеллигенты, поддержавшие большевистский режим в 1920-е годы и пользовавшиеся протекцией партийных вождей, теперь сами чувствовали себя «бывшими людьми». Архив НКВД сохранил слова писателя Михаила Светлова в 1938 году: «Мы жалкие остатки ушедшей эпохи. От старой партии не осталось ничего; это новая партия, с новыми людьми. Они пришли нам на смену»16. И в самом деле, в кремлевской верхушке не осталось большевиков из круга столичной интеллигенции вроде Луначарского, Чичерина, Льва Каменева, Николая Бухарина – знатоков и покровителей литературы и искусств. Ушел из жизни Максим Горький – авторитетный посредник между литераторами и властями. Новые рекруты в партийный и государственный аппарат, выходцы по большей части из пролетарской и крестьянской среды, относились к интеллигенции как к прослойке на службе режиму. Единственным и главным покровителем культуры и искусства был теперь Иосиф Сталин.

Нападение Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года и последовавшие за ним трагические события отодвинули на второй план не только годы террора, но даже и саму революцию. Страна сражалась; после месяцев поражений, отступлений, дезертирства и паники люди начали сплачиваться и проявлять мужество и солидарность. Война принесла новые невосполнимые потери как для русской интеллигенции, так и для всего народа. Особенно чудовищными были жертвы блокады Ленинграда в 1941–1944 годах: большинство ленинградцев, выросших в дореволюционной культуре, погибли от голода. Чтобы не замерзнуть, люди жгли старинную мебель и библиотеки. В то же время война подняла дух у уцелевших, придала судьбам людей новый высокий смысл. Ученые, в том числе и те, кто находился в заключении, в «шарашках», работали над разработкой нового оружия. Писатели и художники, мобилизованные на «культурный фронт», вдохновляли людей на жертвы и героизм. Дух старой русской интеллигенции, казалось полностью раздавленный, возвращался. В стихах и музыке люди искали утешение и высший смысл, которого не могла дать коммунистическая вера. Жившая в эмиграции в США Вера Сандомирская писала в 1943 году, что слово «родина» «стало высшим символом единения, знаменем всего народа». Многие из тех, кто еще недавно свергал «старую культуру», почувствовали общую принадлежность стране и причастность к ее древней истории. Война вернула многим русским чувство нации, ощущение «боевого братства» в схватке с врагом17.

Пастернак был непригоден к военной службе. С приближением немцев к Москве он, как и многие другие поэты и писатели, был эвакуирован в Чистополь, городок на Каме. В его отсутствие квартира была разграблена. Его книги и рукописи, картины его отца, оставленные на даче друга-писателя, – все сгорело или исчезло без следа. Он также узнал о самоубийстве Марины Цветаевой, великого русского поэта, вернувшейся в Советский Союз из эмиграции незадолго до начала Второй мировой войны. Это были тяжелые личные утраты, но они были каплей в море человеческого горя и потерь. Пастернак, несмотря на потрясения, чувствовал прилив творческих сил, был почти счастлив. В 1943 году, после победы в Сталинграде, он поехал с военными журналистами в прифронтовые районы. В своем дневнике писал о разрушенных русских городах, о зверствах фашистов. В то же время его отношение к режиму осталось неизменным. Он пророчески отмечал, что если для восстановления страны из руин потребуется «изменить политическую систему», то «на эту жертву не пойдут. Они пожертвуют всем для спасения системы»18.

1.1. Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В. Жизнь Бориса Пастернака, с. 435; см. также: Пастернак Е. Б. Борис Пастернак: Биография, http://pasternak.niv.ru/pasternak/bio/pasternak-e-b/biografiya-1-1.htm; и Christopher Barnes, Boris Pasternak: A Literary Biography, vol. 1, 1890–1928 (New York: Cambridge University Press, 2004).
2.Можно также использовать термин «воображаемые сообщества», как это делает Бенедикт Андерсон в книге «Воображаемые сообщества: размышления об истоках и распространении национализма» (Москва: Кучково поле, 2016). Андерсон также излагал эту идею в присутствии автора этой книги в лекциях и беседах на семинаре для российских историков в Санкт-Петербурге 5–17 июля 2007 года. Большинство исследователей российской и советской общественной жизни используют термин «интеллигенция» как социальный конструкт (аналогично понятию «класс») или предпочитают говорить об «интеллектуалах». См.: В. П. Лейкина-Свирская, Интеллигенция в России во второй половине XIX века (Москва: Мысль, 1971); Лейкина-Свирская, Русская интеллигенция в 1900–1917 годах (Москва: Мысль, 1981); L. G. Churchward, The Soviet Intelligentsia: An Essay on the Social Structure and Roles of Soviet Intellectuals during the 1960s (Boston: Routledge and Kegan Paul, 1973); Nicholas Lampert, The Technical Intelligentsia and the Soviet State (New York: Holmes & Meier, 1979); Lynn Mally, Culture of the Future: The Proletkult Movement in Revolutionary Russia (Berkeley: University of California Press, 1990); Марк Д. Стейнберг, Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 (рус. пер. И. Климовицкой, 2021); Katerina Clark, Petersburg, Crucible of Cultural Revolution (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1995); Igal Halfin, “The Rape of the Intelligentsia: A Proletarian Foundational Myth,” Russian Review 56, no. 1 (Jan. 1997): 90–109. Другие исследователи подчеркивают моральные, культурные и даже духовные характеристики российской интеллигенции, прежде всего веру в миссию помочь угнетенному русскому народу, просветить и улучшить российское общество, а также реформировать или свергнуть самодержавный режим. См. рецензию Веры С. Данхэм на книгу Churchward в American Journal of Sociology 80, no. 2 (Sept. 1974): 573–575; Успенский Б. А. Русская интеллигенция как специфический феномен русской культуры // Этюды о русской истории (Санкт-Петербург: Азбука, 2002), с. 393–413; Лихачев Д. С. (ред.) Русская интеллигенция: История и судьба (Москва: Наука, 1999); и Halfin, “The Rape of the Intelligentsia.”
3.Guy de Mallac, “Pasternak and Religion,” Russian Review 32, no. 4 (Oct. 1973): 360–375.
4.Артизов А. Н. и др. «Очистим Россию надолго…»: Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 – начало 1923 г. М.: Материк, 2008; Stuart Finkel, On the Ideological Front: The Russian Intelligentsia and the Making of the Soviet Public Sphere (New Haven, Conn.: Yale University Press, 2007).
5.Michael David-Fox, Revolution of the Mind: Higher Learning among the Bolsheviks, 1918–1929 (Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 1997); Katerina Clark and Evgeny Dobrenko, with Andrei Artizov and Oleg Naumov, Soviet Culture and Power: A History in Documents, 1917–1953 (New Haven, Conn.: Yale University Press, 2007), 32–33; G. S. Smith, D. S. Mirsky: A Russian-English Life, 1890–1939 (New York: Oxford University Press, 2000).
6.Cynthia A. Ruder, Making History for Stalin: The Story of the Belomor Canal (Gainesville: University Press of Florida, 1998).
7.Хелльбек Й. Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи / пер. с англ. С. Чачко. М.: Новое литературное обозрение, 2017. C. 424.
8.Karl Eimermacher, Die sowjetische Literaturpolitik, 1917 bis 1972: Von der Vielfalt zur Bolschewisierung der Literatur (Bochum: Brockmeyer, 1994). Привожу ссылку на русское издание книги: Аймермахер К. Политика и культура при Ленине и Сталине. М.: АИРО-XX, 1998. С. 140; Громов Е. Сталин: Власть и искусство. М.: Республика, 1998. С. 149.
9.Clark and Dobrenko, Soviet Culture and Power, 249–301; Katerina Clark, Petersburg, Crucible of Cultural Revolution (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1996), 288–289.
10.Yelena Osokina, Our Daily Bread: Socialist Distribution and the Art of Survival in Stalin's Russia, 1927–1941 (Armonk, N. Y.: Sharpe, 2001), 65–66.
11.О страхе маргинализации см.: Хелльбек Й. Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи. С. 295–297, 350–351; Аннинский Л. Монологи бывшего сталиниста // Перестройка: Гласность, демократия, социализм: «Осмыслить культ Сталина». М.: Прогресс, 1989. С. 55. См. описание беседы молодого «пролетарского» писателя Александра Авдеенко с князем Дмитрием Мирским – аристократом-писателем, вернувшимся в СССР: Авдеенко А. Отлучение // Знамя. 1989. № 3–4, разбор см.: Ruder, Making History for Stalin, 59–62; а также дневник Андрея Аржиловского в кн.: Véronique Garros, Natalia Korenevskaya, and Thomas Lahusen, eds., Intimacy and Terror: Soviet Diaries of the 1930s, trans. Carol A. Flath (New York: New Press, 1995), 139.
12.Архив Д. С. Лихачёва, ф. 769, Рукописный отдел Института русской литературы, Санкт-Петербург; Dmitry S. Likhachev. Reflections on the Russian Soul: A Memoir. Budapest: CEU, 1995. P. 195–196. О психологических и моральных последствиях Большого террора см.: Orlando Figes, The Whisperers: Private Life in Stalin's Russia (New York: Metropolitan, 2007), 227–315.
13.Лазарь Флейшман. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. М.: Академический проект, 2005. С. 9, 51–54, 65, 108, 167, 180; Андрей Артизов, Олег Наумов (ред.) Власть и художественная интеллигенция: Документы ЦК РКП(б), ВЧК-ОГПУ-НКВД о культурной политике. 1917–1953. М.: Международный фонд «Демократия», 2002. С. 216, 275; Е. Б. Пастернак, Е. В. Пастернак (ред.) Борис Пастернак: Письма к родителям и сестрам. 1907–1960. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 572. Интервью с Евгением Пастернаком, сыном и биографом поэта // Вестник. 23 июня 1998 г. URL: http://www.vestnik.com/issues/98/0623/win/nuzov.htm. См. также: Борисов Б. М. «Река, распахнутая настежь: К творческой истории романа Бориса Пастернака 'Доктор Живаго'». URL: http://pasternak.niv.ru/pasternak/bio/borisov-reka.htm.
14.Пастернак Е. Б. Борис Пастернак (электронная версия).
15.Запись из дневника Афиногенова, опубликованная в источнике: Вопросы литературы. 1990. № 2. С. 113–114; о биографии Афиногенова и его дневнике см.: Хелльбек Й. Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи. С. 285–345; о гуманистической религиозности Пастернака см.: Быков Д. Борис Пастернак. М.: Молодая гвардия, 2007. С. 607–609.
16.Цитируется по материалам архивов НКВД в источнике: Clark and Dobrenko, Soviet Culture and Power, 318.
17.Vera Sandomirsky, “Soviet War Poetry,” Russian Review 4, no. 1 (Autumn 1944): 47–66; Catherine Merridale, Ivan's War: Life and Death in the Red Army, 1939–1945 (New York: Metropolitan, 2006).
18.Цитируется из источника: Е. Б. Пастернак. Борис Пастернак.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
07 April 2026
Writing date:
2025
Volume:
736 p. 28 illustrations
ISBN:
978-5-17-169949-9
Download format: