Read the book: «Урочище Пустыня», page 11

Font:

– Расскажи-ка мне, Фриц, о самом страшном на войне. Чего ты боялся больше всего?

– Больше всего? Непростой вопрос, я тебе скажу… Один раз я сильно сдрейфил. Чуть в штаны не наложил. В начале марта на нашу позицию с диким криком поперли разъяренные толпы полупьяных иванов. Мы вас так и называли. Иваны или просто – русские. Как вы нас фрицами или гансами. Сколько же там было? Может, полк. А может и больше. Прикрывавшее нас орудие вышло из строя – снаряд из-за сильных морозов разорвался прямо в стволе, отчего тот превратился в «розочку». Всю орудийную прислугу посекло осколками. Я думал – все, аллес, всем нам капут. Спас нас только старый добрый MG 42, который мы называли теткой-заикой. Много же ваших тогда полегло… И еще эти ваши «катюшечки»… Вот чего мы боялись как огня. Врагу не пожелаешь.

– Залп из «кадушек», ваших тяжелых шестиствольных минометов, тоже не подарок…

– А что тебе запомнилось, Иван?

– Атаки стервятников, от которых душа уходила в пятки. Особенно первая. Сначала над нами долго кружил самолет-разведчик. Потом появились эти гады… Они шли, как на параде, с черными крестами на фюзеляжах, выстроив в воздухе многоярусную пирамиду из истребителей и пикирующих бомбардировщиков. Немецкие летчики настолько презирали нас, что даже не стали уклоняться от огня, когда проснулась наша чахоточная, бессильная против такой воздушной армады зенитная артиллерия. Просто прилетели и как следует нас отутюжили… И вот сижу я в окопчике, не помня себя, трясусь от страха и никак не пойму, то ли жить так хочется, то ли умирать так страшно… Смерти может и нет. Но страх смерти точно есть. Умирать всегда страшно, даже если у тебя за плечами стоит святой великомученик Георгий Победоносец…

– С этим не поспоришь. А последняя атака? Что ты можешь о ней сказать?

– Все было как в бреду. Все бежали и я бежал. Все стреляли и я стрелял. Все кричали и я кричал. И вот: все погибли и я погиб. Как так получилось – не знаю. Нашла меня вражья пуля. Твоя, Фриц. И не одна. И в тот момент, когда я это понял – а я это понял, помню это точно! – меня охватил настоящий, ни с чем не сравнимый ужас. И вместе с ним, знаешь… что-то вроде облегчения: все, отвоевался, конец моим мучениям…

– Видеть, как штык пронзает твою грудь тоже не очень приятно. Честно, Иван, это не доставило мне удовольствия. Но вот что я тебе скажу. Обстрелы, бомбардировки и сам бой – не самое страшное. Есть кое-что пострашнее.

– Что, например?

– Сны.

– Ты видишь сны?

– Здесь – нет. Но помню, что мне снилось во время войны. Сплю, бывало, а перед глазами такая картина – солдаты пилят мерзлую буханку хлеба ножовкой по дереву. Или рубят ее топором на пять частей. В действительности так оно и было…

– Что же здесь страшного? Это обыденные на фронте вещи…

– Самое страшное – просыпаться на войне… Особенно после того, как приснился дом, крошка Гретхен или кто-то из родных… Ты сразу оказываешься лицом к лицу с реальностью. Со своим одиночеством и мыслями о смерти. Перед нашим передним краем все время лежали трупы ваших солдат, промерзшие до твердости бронебойно-подкалиберного снаряда. Мне казалось, что ими можно пробить броню всех типов танков… Во снах они приходили ко мне и молча смотрели в глаза, как бы утверждая: ты – следующий… От этого можно было сойти с ума. Особенно этот комиссар… Ты помнишь его?

– Конечно. Он погиб еще 3 марта, когда Пустыню штурмовала дивизия Штыкова. Совсем молоденький. Пытался личным примером увлечь бойцов в атаку, но за ним никто не поднялся – настолько плотным был огонь. Он так и застыл в сугробе, будто пловец вольного стиля с пистолетом в вытянутой руке и открытым в последнем крике ртом.

– Я его никогда не забуду. Этого фанатика…

– Для нас он – герой.

– Пусть будет герой. Его срезал наш пулеметчик. Не я, честно. Хотя теперь без разницы…

– Земляк-уралец мне о нем рассказывал. А ему кто-то из штыковских. Этот бедолага на месяц раньше нас на фронт попал. Как-то раз кто-то из бойцов увидел, как он рассматривает фотографию своей девушки. Политрук заметил и сразу стушевался, залился краской, как будто его застукали за постыдным занятием. Быстро спрятал карточку во внутренний карман… Да… О нем ходила байка, что при первой бомбардировке он забился в щель и накрыл голову газетой «Правда». От бомб. Понятно, что с каждым на передке такое случалось. Но тут еще и политическая подоплека была. Комиссар все ж… В этой атаке он хотел реабилитироваться. Я хорошо помню, как мой земляк-уралец говорил о нем. С какой-то странной злостью говорил. Тогда мне не понятной. Но сквозь эту злость прорывалась что-то такое… Какая-то неприкрытая боль, что ли, словно речь шла о его нашкодившем неразумном сынишке. В его пересказе это выглядело так: «За Родину, за Ста…», – успел выкрикнуть комиссар звонким мальчишеским голосом. И тут ему осколком снаряда снесло полчерепа и ошметки мозга с «Кратким курсом ВКП(Б)», речью вождя народов на предвыборном собрании избирателей Сталинского избирательного округа города Москвы 11 декабря 1937 года и работой вождя мирового пролетариата В.И.Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин» забрызгали обмотки, ватные штаны, телогрейки и побелевшие от ужаса лица бойцов… Теперь я понимаю, почему он так злился. И на кого. Болела у него душа при виде наших бессмысленных потерь. От дурости начальства болела. От неумения воевать. Вот и зубоскалил на каждом шагу…

– Этот комиссар служил нам термометром. Мы полагали, что как только он «даст отмашку» кончится эта окаянная зима и начнется таяние снегов. С первой же оттепелью он должен был опустить замерзшую руку с пистолетом… Но я так и не увидел этого. Зато несколько раз он приходил ко мне во сне и говорил: «Весны ты не дождешься…» Жуть… По сути он оказался прав…

– Жаль парнишку. Мне всегда казалось, что его кожа отливает бронзой…

– Все трупы на морозе покрываются бронзовым загаром.

– Нет, тут другое… Он стал как бы памятником самому себе… И глядя на него, мы, тридцатилетние, старики по фронтовым меркам, не могли позволить себе смалодушничать…

– Кстати, Иван, если ты не дашь мне закурить я буду являться тебе в ночных кошмарах…

– Ага, в наушниках из русских портянок, как это было в демянском «котле»…

– Между прочим, солдату вермахта полагается семь сигарет в день. Никогда бы не подумал, что на том свете так хочется курить…

– А ты уверен, что мы уже на том?

– А на каком?

– Ни на том, ни на этом. Мы не упокоились с миром, ибо не все еще сделали, что должно нам сделать. Ведь есть у нас какое-то предназначение, раз мы здесь…

– Что же мы должны сделать, Иван?

– Покаяться. Простить. И примириться. Лютая, неизбывная наша прижизненная вражда да пребудет навеки братством по смерти.

– Похоже, ты не даешь мне попасть в ад, хоть я того и заслуживаю, а я не отпускаю тебя в рай…

– Может, и так.

– По-твоему, что-то можно еще изменить? Что теперь с нами будет?

– Все, что могло с нами произойти уже произошло. Теперь имена наши забыты, а мы сами принадлежим вечности. И изменить уже ничего нельзя. Да и незачем. Ты никогда не скажешь мне «Lebewohl!» – «Прощай!». Я никогда не скажу тебе – не поминай лихом… И мы никогда больше не закурим. Здесь нет ни табака, ни спичек, нет ничего из прежнего мира. Здесь нет нас.

– Потому что мы умерли?

– Умерли. Но не окончательно. Как – не знаю. Видимо, есть что-то незавершенное нами, какие-то земные заботы, которые до сих пор держат нас. Что-то еще мы должны совершить.

– Что же мы должны совершить?

– Не знаю. У нас будет возможность над этим подумать. Целая вечность. Расскажи-ка мне лучше, Фриц, о самом удивительном случае на войне. Попробуем скоротать время, если оно тут есть. Я подозреваю, что такая роскошь, как время нам тоже не доступна…

– О самом удивительном? Умеешь ты задавать хорошие вопросы…

– Что ты увидел в этой бойне, кроме самой бойни, Фриц? Ведь это главное, а не опасность, которая подстерегает тебя на каждом шагу…

– Когда смерть – обыденность невольно начинаешь задумываться о том, ради чего все это. Поэтому начну издалека. После французской компании мне казалось, что победить англичан, поляков, русских, да кого угодно не труднее, чем разогнать стадо быков. Мы недооценили вас. Стадо оказалось слишком большим, а быки слишком упрямыми… Что я знал о России, кузнец-недоучка из Танненберга, что видел в этой жизни? Жители нашего городка хорошо помнят, как в Первую мировую по улицам вели огромные толпы русских пленных. Пленные везде выглядят одинаково. Даже если они представляли когда-то победоносную армию. Теперь я знаю, что ни одна победоносная армия не является непобедимой. Но не буду забегать вперед… Мне рассказывали, как наши доблестные войска в 1917 году уничтожили три русских пехотных дивизии. Где-то за рекой Стоход. Из всей этой огромной массы тогда спаслось лишь восемь человек. Восемь! О, как я гордился несокрушимой мощью немецкого оружия! И даже наше поражение в Первой мировой войне, Версальский мир и низложение  германской армии до уровня жалкого рейхсвера я считал роковым стечением обстоятельств, проявлением какой-то высшей несправедливости по отношению к тем, кто действительно заслуживал победы. Потом, уже будучи солдатом дивизии «Мертвая голова», упиваясь своей принадлежностью к СС, я не раз испытывал ни с чем не сравнимое чувство человека, который взял реванш. Нет ничего упоительнее этого чувства! Ты ощущаешь себя кем-то вроде Господа Бога, вершителя судеб и всемирной истории… Мы бравировали своей силой, потешались над бессилием русских, хотя подспудно, в глубине души каждого из нас нарастала пока еще неясная тревога. Во всем этом чувствовалась грозная поступь неумолимого рока. Опять и снова мы повторяли ошибки наших отцов. По мере продвижения вглубь России нам начинало казаться, что мы увязаем в каком-то смрадном болоте или бесконечно кружим в колдовском лесу, где топоры отскакивают от деревьев, а деревья перебегают с места на место, и впереди нас ждет что-то ужасное, непоправимое, нечто вроде окончательной расплаты за все совершенные нами злодеяния. Мы понимали, что за спиной у каждого, кто пришел в эту страну – смерть. И она точно так же бравирует своей силой, потешается над нашим бессилием, играет с нами в кошки-мышки. И если сначала она – крохотная черная точка на ранце немецкого солдата, то с течением времени это уже огромная жирная клякса, которая, все больше разрастаясь, накрывает его как исполинская тень. И эта тень постепенно ложится на всю Германию – как расплата за нашу детскую жестокость, самонадеянность и преступное легкомыслие… Это было предчувствие чего-то фатального. Тогда еще смутное. А потом, уже после моей гибели появилась усталость металла в броне «тигров» и «фердинандов», в выкриках унтер-офицеров, в железных доспехах надломленного тевтонского духа. И стало уже почти все равно, чем и как все закончится, лишь бы закончилось поскорее. Глядя на вашу беспомощность в военном деле, привычку воевать толпой, полную неспособность организовать огневое взаимодействие танковых сил, артиллерии, авиации и пехоты, мы и предположить не могли, что через год-другой вы сможете самолетами перепахивать землю, пушками изменять ландшафты, а танки научите летать… И знаешь, когда я, лично я понял, что мы проигрываем вам вчистую? Нет, не когда ваши штыковые атаки одна за другой захлебывались под пулеметным огнем, а вы все равно упорно шли вперед. Мы косили одну шеренгу за другой, зная, что когда-нибудь ваши ряды иссякнут. Так обычно и случалось. Я понял, что мы обречены после одного-единственного случая. Это был ничем не примечательный бой. На первый взгляд не примечательный… Если бы не тот лейтенант-танкист. Представляешь? Он на виду у всей нашей роты… философствовал молотом…

– Честно говоря, Фриц, не понимаю, о чем ты…

– Сейчас поймешь. У одного нашего знаменитого философа – Ницше есть трактат «Сумерки идолов, или Как философствуют молотом». Я не читал его, но не раз слышал о нем. И как-то сразу связал его с этим танкистом. Произошло что-то странное. Непонятное. Непостижимое. Фигуры Ницше и русского молотобойца вдруг слились для меня в одну. Может, потому, что этот тяжелый ритм соударения молота и наковальни, запах каленого железа и горячий воздух кузни я впитал себя с молоком матери. А может, и по какой-то другой причине. И тогда у меня возникло ощущение, что наш великий мыслитель уже не с нами, что он на вашей стороне. И это плохое для нас предзнаменование. Это сумерки наших идолов. Нашего фюрера. Рейха. И всего немецкого народа…

– Яснее от твоих объяснений, Фриц, не стало. Умеете вы, немцы, напустить туману… Давай котлеты отдельно, мухи отдельно. Что это за история?

– Забавная поговорка. У нас есть похожая – Krieg ist Krieg und Schnaps ist Schnaps, то есть война есть война, а шнапс есть шнапс. Но я отвлекся… Рассказываю, как было. В этот день русские пошли в атаку при поддержке четырех танков. Три мы подбили сразу. Четвертый чуть позже. Он закрутился на месте, размотал гусеницу и остановился. Идеальная мишень! Но экипаж не хотел покидать эту «тридцатьчетверку». Кто-то кричал из леса командиру танка: «Четвертый, отбегай от коробочки! Сейчас еб…т!» А он вместо того, чтобы спасаться бегством вылез через донный люк и стал ремонтировать перебитую снарядом гусеницу. В дело пошли запасные траки, соединительные пальцы и, конечно, кувалда. С такой-то матерью, как это у вас принято… Я никак не мог поверить в реальность происходящего. Это было запредельное зрелище. Даже грохот разрывов не мог заглушить удары молота о металл. Наводчик в это время продолжал огрызаться, крутить башней, вести огонь по нашим контратакующим танкам. Их было семь. Лейтенант, не обращая на это внимания, продолжал махать кувалдой под перекрестным огнем целого танкового подразделения. Как бессмертный молотобоец. Он сумел придать этому действу какой-то глубинный, сакральный смысл. Я никогда не забуду этого русского. Он был похож на разящего раскалённым молотом Тора, бога грома и бури.

– Что молот? Это ты еще не познакомился с нашим серпом. Тебе известно его предназначение?

– Не смейся. Это совсем не смешно. Я видел поляков, с шашкой наголо скачущих на танки, видел русских, бросающихся в лихой кавалерийской атаке на бронепоезд, но не это поразило меня. В их безудержной храбрости, храбрости без головы сквозило отчаяние обреченных. А танкист разил молотом осмысленно. И он сделал свое дело. Несмотря ни на что, всем смертям вопреки, понимаешь? Его «тридцатьчетверка» снова стала маневрировать и вступила в огневой бой. И не просто вступила. Один за другим вспыхнули четыре наших танка. Остальные были вынуждены отступить… Что это было? Как такое вообще возможно? Оказывается, в России все возможно. И все это поняли. Да, все это поняли и что-то в нас надломилось. Каждый из нас увидел в этой стране нечто такое, от чего он содрогнулся и впал в оцепенение, в состояние апатии и обреченности. Это был момент истины… Именно тогда я понял, что этот народ победить нельзя. Истребить можно. Победить нельзя. Поэтому мы вас так безжалостно убивали. Зачем, во имя чего? Во имя какой великой цели? Каждый должен был ответить на этот вопрос сам.

– И как отвечал на него ты?

– Ты знаешь… Мы пришли сюда, чтобы освободить от варваров жизненное пространство, разбив врага. И мы разбили его – в пух и прах. Нам не в чем себя упрекнуть. Мы выполнили свою миссию. Но при этом сами оказались наголову разбиты. И навлекли гнев божий на Германию. Будь мы прокляты…

– Кажется, Фриц, ты начинаешь понемногу прозревать.

– Майн гот, если бы все у нас тогда получилось… Все ведь могло сложиться иначе… Но произошло то, что произошло. И произошло так, как произошло. И хватит об этом. Теперь твоя очередь, Иван, пускаться в откровения. Давай, выкладывай все начистоту. Не сомневаюсь, у тебя что-то припасено. Как солдат солдата я пойму тебя…

– Да какой я солдат… И десяти дней не провоевал. Слишком короткой она оказалась для меня, эта война. Как и вся моя жизнь… Но была у меня встреча, о которой я не забуду никогда.

– Что за встреча? Неужели тут все-таки замешана женщина?

– В каком-то смысле да. Но не о ней речь. А встретил я на фронте Алешеньку, божьего человечка…

– Это был киндер?

– Да. Этот мальчонка перевернул мне душу. Когда я впервые увидел его что-то в ней в единый миг оборвалось. Он смотрел такими ясными, чистыми глазами, так пытливо всматривался в меня, что было неведомо, то ли лицо его в следующее мгновение озарит омытая слезами улыбка, то ли он заскулит от ужаса и безысходности. И какая-то последняя надежда сквозила в его взгляде, словно он спрашивал – вы ведь не убьете меня, ведь вы же не звери, как все вокруг, вы не стреляете в живых людей и не казните детей. Я не сделаю вам ничего плохого и буду хорошо себя вести, буду послушным мальчиком, только не отнимайте у меня жизнь… Наверное, если бы в наш солдатский ад спустился ангел, он выглядел бы таким же испуганным, жалким и растерянным, как этот найденыш… Как все было? Однажды ночью, когда наша группа находилась в дозоре, я услышал детский плач. Сначала не поверил своим ушам. А когда увидел свернувшегося за бруствером мальчонку – своим глазам.

– Как ты сюда попал!? – спрашиваю.

– Пришел.

– Откуда?

– Из рая. Я там жил. До войны…

– Мы все до войны в раю жили, только не знали этого, – говорю. – Чего плачешь-то? Замерз или оголодал совсем?

– Жалко.

– Кого жалко?

– Всех, кто там…

И показывает в поле, в сторону Пустыни, где еще до нас полегло много наших.

– И я скорблю… – говорит.

Представляешь? Так и сказал: «Скорблю…»

И давай снова слезы лить.

– Что поделаешь – война… – я ему. И как-то сам собой у меня вырвался вопрос:

– А ты о ком скорбишь – о погибших красноармейцах?

– Обо всех. Они все – люди.

– И о немцах тоже? Они ведь наших убивают…

– Немцы – это те, кто в мундирах мышиного цвета?

– Ну да.

– А, это они делают лица красноармейцев серыми…

Тогда я не понял, что он хотел этим сказать. Понял потом.

– А если тебя, дурачок, они убьют, тоже будешь их жалеть? – спрашиваю.

– Тоже. Но меня не убьют. Как можно меня убить? Никак…

– Пожалуй, тут ты прав, – не стал спорить я. – Но ведь ты можешь просто замерзнуть. Совсем продрог уже. Полезай ко мне под тулуп, согрейся. Скоро смена, отведу тебя в землянку. Поешь, поспишь в тепле, а там командир решит, что с тобой дальше делать…

Так мы и порешили. И вот мое дежурство подошло к концу, меня сменил мой товарищ и мы с Алешенькой пошли отогреваться в штабной блиндаж, к которому я был приставлен для караула. А там комбат наш боевой – сидит у стола в раздумьях, колдует над топографической картой. Увидел пацаненка. И сразу – кто такой будешь? Откуда взялся? Я объяснил ему что да как. Недолго думая, комбат приказал отвести мальчонку в тыл, накормить и передать на попечение кому-нибудь из местных жителей. Не место, говорит, ему на передовой.

Как только Алешенька понял, что от него хотят избавиться, с ним случился припадок. Посинел вдруг ни с того ни с сего, будто ощипанный куренок, потом побледнел и сделал «мостик», как на уроке физкультуры. Судорога его скрутила. Тут же послали за нашим санинструктором, я тебе рассказывал о ней. Таня – так ее звали – была нарасхват. Ее хотели переманить к себе все – от начальника медсанбата до начсандива, но она предпочла остаться на передовой, вместе со своим суженым. И только она прибежала, запыхавшись, Алешенька, будто по волшебству тут же пришел в себя. Увидел меня, зашелся плачем и бросился обнимать.

– Я хочу, – говорит, – остаться с дядей папой Ваней! Не прогоняйте меня! Я научусь стрелять во врага!

– И то правда, товарищ капитан. Как-нибудь приютим. А то пропадет ведь…

Комбат посмотрел на него внимательно и спрашивает:

– Как ты его назвал?

– Дядя папа Ваня.

– А где твой настоящий отец?

Мальчонка показал пальцем вверх.

– Ясно. Божий человечек. Только ты все-таки определись, кто тебе этот боец. Если дядя, то он не может быть папой. А если папа, то он не может быть дядей.

– Давайте его ко мне. Бинты будет стирать и сушить, – сказала санинструктор Таня.

– Тетя мама! – обрадовался мальчонка.

– Что ты будешь делать! – усмехнулся комбат. – Он и маму себе тут нашел…

В общем, остался он у нас. Кем-то вроде сына полка. Как сейчас вижу его и душа разрывается на части… Вот он стоит передо мной, несчастный, полуживой, потерявший нить жизни оборвыш, а я все сокрушаюсь, спрашиваю себя – кто же мы, если не можем защитить своих детей, если смогли допустить такое. И тогда я понял, что ради спасения одной только этой жизни готов идти с одним патроном в трехлинейке на пулеметы, готов принять самую лютую смерть…

– И что с ним, с этим Алешенькой было потом? Чем закончилась эта история?

– А дальше, Фриц, началось самое удивительное. До сих пор у меня в голове не укладывается… Мальчонка-то и в самом деле будто свыше послан нам был. Кем-то вроде вестника. Хотя поначалу ничего особенного никто за ним не заметил. Припадки больше не повторялись. Правда, однажды, увидев зажженную спичку, Алешенька закрылся руками и заскулил, как собачонка… Ну, с кем не бывает. Может, вспомнил что. Говорил чудно, это да… По-церковному. Так дети еще и не такое скажут. Но однажды случай произошел, который все изменил. Сидим мы как-то в землянке – тепло, огонек в печурке, байки разные друг другу рассказываем. На переднем крае изредка ухает, немец иногда для острастки палит, запускает осветительные ракеты, а так, в общем, спокойно. Мы только-только Горбы взяли, к штурму Пустыни готовились. А до него без малого три дня еще оставалось – для фронта целая вечность…

Помню, земляк-уралец тогда рассказывал, как Алешенька разрисовал оперативную карту. С нанесенной обстановкой. А дело было так. Комбат проводил совещание с командирами рот – объяснял поставленную перед батальоном задачу. Противник неустановленной численности и нумерации закрепился в деревне Пустыня, которая расположена на возвышенности и командует над окружающей местностью. Задача – взять ее. Что не понятно? Все понятно. Замысел боя такой: атакуем в лоб. С криком «Ура»! Такова стратегия штарма, то бишь штаба армии. Что не понятно? Все понятно. Авиации не будет. Обещают дать три танка «Матильда», 0,5 заправки. Хватит, чтобы доехать до переднего края противника и заглохнуть. Обратной дороги нет, потому что нет горючего, товарищи. Провизии – 1 сутодача. Больше уже не понадобится. Кормить-то будет некого. Артподдержка из расчета 0,2 боекомплекта боеприпасов – чтобы достойно отсалютовать в честь павших героев. Вопросы есть? Нет вопросов. Вот оно, биение мысли командира!.. «Короче, мертвые не сдаются, победа будет за нами», – сделал вывод мой земляк, прослушав диспозицию. Он там как раз у входа на часах стоял. И тут комбат показал ротным на карту, мол, ознакомьтесь с замыслом боя. А там домики с окошками, солнышко да цветочки. Благодать! И все это аккуратненько так, цветными карандашиками. Надо было видеть налитую кровью физиономию нашего боевого командира. Чуть не прибил Алешеньку. Хорошо, что тот на глаза ему не попался. Чудом его тогда в тыл не спровадили… Но рассказ не об этом. Был тогда с нами в землянке один связист. В каждой роте есть такие балагуры – умеют рассказывать всякие истории в лицах, не хуже любого артиста. Он еще рта не раскрыл, а тебе уже смеяться хочется.

– Да, у нас тоже в них недостатка не было. Мой друг Отто, например. Такие люди поднимают настроение. И укрепляют боевой дух. Извини, я перебил тебя…

– Да, так тот связист и говорит – это еще что, у них, мол, бывает и похлеще. Как-то вызывает его и командира роты новый начсвязи полка – прежнего убили накануне – и ставит задачу: «Обеспечить связь через кабельно-шестовые и постоянные линии». Ротный ему: «Разбомблены вражеской авиацией». «Телеграфом Бодо». «Вышел из строя». «Через рацию». «Нет питания». «Лыжными эстафетами!» «У нас нет лыж». «Конными вестовыми!» «Последнего коня пустили на фарш еще в феврале». «Ну на нет и суда нет!» «Так точно! Глухо, как в танке, товарищ капитан!» – ротный ему. «Что хотите делайте, но связь должна быть! Иначе расстреляю всех к чертовой матери!» Ну, ничего не попишешь, приказ есть приказ! Пришлось ползти к немчуре, обрезать телефонный провод и прокладывать линию к штабу за счет трофея. Утром пришли к майору на доклад, так он их сначала не узнал. Наверное, за нечистую силу принял. Жгли они этот самый трофейный провод для освещения, чтобы ночью работать можно было. А он, зараза, чадит и копоть на лице оставляет. Начсвязи сморит на них – негры пришли! Черти по его душу! Его чуть кондратий не хватил. О, как бывает. И смех и грех, одним словом.

В общем, вволю нашутились, насмеялись мы в тот вечер. А это, говорят, не к добру. Смотрю я – Алешенька как будто заскучал, пригорюнился, глядя на связиста. С чего бы это, думаю? Решил его немного подбодрить, развлечь чем-нибудь. Спрашиваю у него:

– Во что ты играть любишь? Были у тебя какие-нибудь игрушки?

– Игрушек не было. А играть я люблю в больничку. Я умею ставить диагноз!

– Да что ты говоришь, – удивилась санинструктор Таня. – Поставь кому-нибудь этот самый диагноз.

– Кому, например? – он спрашивает.

– А хотя бы и мне! – со смехом говорит связист.

– А у тебя лицо серое.

– У всех тут серое, брат, с голодухи.

– Нет, не поэтому. Ты скоро уйдешь далеко. Все, у кого лицо серое уходят далеко.

– И не возвращаются? – интересуется связист и натянуто так улыбается.

– Нет, не возвращаются.

– Что ж, от судьбы не уйдешь, – нам он. И вздыхает. Куда-то вдруг засобирался. Пойду, мол, принесу еще дровишек, а то огонь совсем слабенький, печка тепла не дает…

И ушел. И больше не вернулся. Через минуту неподалеку от землянки раздался взрыв, а после выяснилось, что связиста убило осколком мины. Дуриком к нам залетела…

– Ну, малец, у кого еще лицо серое? – с натугой вымолвил мой земляк-уралец.

– Не надо, – сказал я.

– Мальчонка, поди ж ты, Христа ради юродивый, – подал голос кто-то.

– Да мало ли таких смертей? Что ни день, – отозвался другой.

– Так ведь смерть принял именно тот, на которого он показал, – хмуро заметил третий.

И пошли по полку слухи.

– А мальчонка тот, что был не в себе, посмотрел на него, и как вскричит:

– Сей падет лютейшим падением!

И тычет своим пальчиком в него.

В тот же день и убило этого бедолагу. Нелепая смерть – от шальной пули…

– А малец-то, ровно пономарь, говорит по-писаному… Гляди-ка, без остановки.

– Эт точно. Наш пономарь вашего пономаря перепономарит… И мимо не нагадает – все в точку.

Никто из батальона к мальчонке больше не подходил. Никто не хотел знать, когда умрет.

А перед атакой на Пустыню Алешенька будто обезумел от горя. Не хотел нас пускать. Никто и не спрашивал – почему. И так было ясно – лица у нас у всех серые.

– Да, это и в самом деле удивительная история. Не факт, что киндер, про которого ты рассказал, был прозорливцем и мог видеть будущее. Может, это просто совпадение. Но не кажется ли тебе, что чудо в другом? Что ты, Иван Назаров, прежде неизвестный, чужой этому мальчишке человек стал для него светом надежды, Назарянином?

– Ну ты тоже скажешь! Сиротинушке всяк добрый человек ближайший родственник. Кто первый погладит и приголубит. Но в одном с тобой соглашусь: когда таким светом станет каждый для каждого, наверное, что-то и изменится. И, может, прекратятся войны…

– Что-то не верится мне. Гораздо больше меня волнует вопрос: когда же мы вернемся с войны? Именно мы, а не кто-то другой, не каждый? Когда она, наконец, закончится?

– Нет у меня ответа на этот вопрос. Сдается мне, Фриц, нам предстоит совершить долгий и трудный переход. Из ниоткуда в никуда. Лишь тогда война для солдата, даст Бог, будет закончена. А впрочем, для оставшихся в живых, как и для мертвых она не закончится никогда. Они всегда будут носить ее в себе и в той, и в этой жизни…

До полудня Садовский бродил по урочищу, ломая голову над тем, что ему делать дальше. Документов и свидетельств очевидцев не осталось. Последнее письмо от деда пришло из Калинина, где эшелон делал остановку по пути следования на фронт. А через два месяца бабушка получила похоронку…

До приезда в Пустыню ему казалось, что по прибытии на место все каким-то чудесным образом прояснится, появится какая-нибудь подсказка, зацепка, ниточка, сработает, в конце концов, шестое чувство… Но эта обильно политая солдатской кровью земля не хотела отдавать своих безымянных героев.

– Не торопись, – видя, что дело застопорилось, советовал Петрович. – Ты же видишь – у нас тоже пусто. Третий день, а ни одного бойца не подняли. Вообще ничего. Это они нас испытывают. И если не отступишься – все получится.

Садовский решил вести поиски исходя из того, как бы командир немецкой пулеметно-минометной роты организовал систему огня применительно к условиям местности. Где бы он расположил имеющиеся в его распоряжении огневые средства – дюжину станковых пулеметов и полдюжины минометов. От этого зависел общий рисунок боя. Наметив точки, господствующие над окрестностями, Садовский начертил примерную схему расположения немецких позиций и пришел к выводу, что без мощной артиллерийской и авиаподдержки любая фронтальная атака в направлении деревни была обречена на неудачу. Что, собственно, с завидной регулярностью и подтверждалось. Проблема была не только в том, как вступить бой, но и в том, как в случае необходимости из него выйти. Каждый, кто шел в атаку был виден как на ладони и представлял собой отличную мишень – ни спрятаться, ни скрыться. А о том, чтобы вынести убитых и раненых вообще не могло быть речи – все, что попадало в поле зрения вражеских пулеметчиков мгновенно превращалось в решето. Поэтому многие из тех, кто штурмовал Пустыню остались на подступах к ней. На веки вечные…

Для начала, как полагал Садовский, следовало выяснить, как эта местность выглядела в годы войны. Тут ведь все могло измениться до неузнаваемости и тогда все его попытки восстановить подробности той роковой атаки – одной из многих неудавшихся атак – ни к чему не приведут. Карты военных лет давали лишь приблизительное представление о ландшафте. Спросить у бабы Любы? А больше и некого – никого не осталось живых. Столько времени прошло…

Исходив поляну вдоль и поперек, он наметил для себя низинку за невысоким косогором. Ее и следовало проверить в первую очередь. Только здесь можно было укрыться от пуль. Но учитывая, что обер-лейтенант Плеш располагал минометами, которые наверняка разместил на обратном скате высоты, именно это место могло стать братской могилой для остатков второго батальона Казанского полка.

– Вряд ли там что-то есть, – засомневался Петрович. – Все со всех сторон открыто. А после неудачной атаки каждый ищет, где бы укрыться – овражек, лесочек, канаву какую-нибудь на худой конец … Там и надо искать.