Потом пришли буржуины

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

«Не спасла я папочку от страшной болезни. А могла бы. Побольше бы внимания»…

А все соображения мыслителя Изумруда про мифическую Атлантиду, что это, мифологическая модель нового общества? Скрытое послание потомкам? Закомуфлированная истина?

Умерло тело Изумруда. Но душа его зависала в этом мире. И кистью Андрей пытался нарисовать её. Бледная ноябрьская осень ступила на озябшую землю. Превращаясь за ночь в белое привидение зимы. Бился с кленовыми крестоносцами ветер. А утром отрубленные головы листьев принимали снежные холмы могил.

За мутными стеклами троллейбусов безмолвствовали пассажиры, закрывая лица безразличием. В серую пустоту погрузилось небо. В парке одиноко жались друг к другу скамейки. С прохудившихся деревянных рёбер слизывала тепло колючая изморось, превращая всё в скользкую слякоть. Под подошвой хлюпал жидкий тротуар. Андрей бродил по пустым аллеям, как по кладбищу весны. Стеклянные капли срывались со съежившихся деревьев хнычущей музыкой снегового дождя.

Из подсознания выплывал печальный сюжет юности, как мираж. Девочка в инвалидной коляске, рисующая позднюю осень. Раскрыт этюдник, замешаны краски на палитре. Капли дождинок не вредят прессшпан картону, скорее наоборот, слезинками застывают на нём, дополняя печально-живописный сюжет осени. А девочка улыбается, радуясь внутреннему комфорту, забыв на чуть-чуть, что она калека… И река памяти понесла вспять, наполняясь полноводностью воспоминаний… И венок из букета хризантем, которыми поросло прошлое, всколыхнулся на лёгкой волне.

Пейзаж осеннего страдания вызвал полноцветную галлюцинацию. И он шагнул в неё. Он шёл навстречу, а серая скамейка отделялась, как ускользающая тень, к которой почти готов прикоснуться.

В этот вечер Андрей опять взялся за акварель. Прорисовывая образный контур ясновидящего философа. За мраморной настольной лампой в сгустки собирались тени. Чутким зрением он почувствовал в пелене застывшего воздуха вызревающий мираж. Демоны-херувимы собирали для него из безвоздушной плоти наболевшее мыслью видение.

Болезненный комплекс синдрома Стендаля снова раскрылся. Раздвигая комнату. Галлюцинация возникла ясно и отчетливо, как видение отроку Варфоломею.

Телесная субстанция явилась перед ним женщиной в инвалидной коляске. Въезжая в его мир. Безымянная красота лица с голубыми глазами. С тонкими пальцами художницы в прозрачных ноготках.

Андрей поднес к ней лампу, освещая чело, чтобы запомнить. Каждая чёрточка её жила и дышала.

– Разве ты не узнал меня? – спросила она Кириным голосом. – Я душа Изумруда, – выдохнула она и откатилась. – … Богиня Оза…

– Оза слепая, а ты без ног.

– А зачем они танцующему богу?

Она встала, всколыхнув извержением целую планету чувств. Так Помпеи превращались в руины, когда сопереживали с людьми боги. И поплыла к нему. Прикоснувшись горящей ладонью к глазам.

На месте ног зияла пустота.

– Это чтобы ты лучше видел мою боль. Ты искал девочку, рисующую грусть. Во всех женских глазах ты ищешь – слепую любовь. Проходя совсем близко, цепляясь сердцем.

Он разглядывал ее. Рука побежала по гибкой шее.

– Но ведь ты душа Изумруда?

– Все души ближе, чем близкие родственники. Только нужно уметь разглядеть свою половинку в толпе. Я просто душа в маске образа, которым прикрыла свою невидимую наготу. Хочешь поцеловать меня?

Легкий страх пробежал по спине, как у Хомы Брута, который отпевал ожившую ведьму.

Но Андрей поцеловал фантом женщины, ощутив холодные губы. Она опустилась в коляску, как на трон меняя образ. Словно воскресшая мумия египетской царицы наблюдала из загробного мира за жизнью потомка раба.

Субстанция была устойчива и прекрасна, как застывшее мгновение. Она улыбнулась.

– Ты считаешь меня безликим воображением под оболочкой знакомой тебе формы образа.

И она изменилась в серьезно-грустную Маргариту Аркадьевну, подкручивая пальчиком, непослушный локон.

– Ты не видишь мой тонкий мир, странствуешь на ощупь с сачком за синей бабочкой. А я созерцаю тебя отовсюду.

Знакомый образ смыло лицо другой женщины.

– Человек – обезьяна в костяной клетке скелета. Выучи духовный язык и мы поболтаем по душам. А сейчас мы общаемся с тобой лишь на понятном для тебя языке примитивного воображения примата. Печально…

Она стала растворяться. Высасывая из его сердца себя. Голос, слабея, еще продолжал говорить, сопротивляясь внутренним силам её мира:

– Печально…

Он уже не видел её, но ещё слышал голос.

– Реши для себя куда идти по дороге. Посвятить себя духовным страданиям юродивого, окунаясь в райскую нищету… или сытую жизнь хочешь ты, но после смерти последуешь в духовку пекла…

Сизифов камень, лежащий на распутье, терпеливо поджидает своего толкача.

– Всё хочу сейчас, а не после смерти… – процедил он в пустоту.

Покатилась каменная глыба, свалившаяся с души.

Утром болела голова, на столе стоял опорожнённый стакан, но пустую бутылку Андрей так и не нашёл в номере. Что же это было?

Оставил Андрей Хабаровск и поехал дальше. Доехал Андрей до станции Хор. Здесь

Заканчивалась территория советского государства. Помахал из окна вагона китайскому хунвейбину и повернул обратно просаживать жизнь. А что жизнь ни даёт – самое лучшее. Потому что другой нет.

Час измены

«…и дали Мальчишу-Плохишу целую бочку варенья да целую корзину печенья. Сидит Мальчиш-Плохиш, жрёт и радуется… Вдруг как грохнуло, будто бы тысячи громов в одном месте ударили и тысячи молний из одной тучи сверкнули.

– Измена! – крикнул Мальчиш-Кибальчиш.

– Измена! – крикнули все его верные мальчиши»

А. Гайдар

Закружили, опадая календарные годы. Снова крестила лоб юродивая Русь, отбросив серп и молот. Ожидая небесного изобилия и вызывая солнечную мечту пионерского детства – райский коммунизм на шаре… Несколько лет косил топор перестройки. Пытаясь вырубить из Буратино заграничного Пиноккио.

Из Хабаровска Андрей возвращался медленно назад. Проехался через Восточный Казахстан, посетив Усть-Каменогорск и Семипалатинск. Постоял у постамента поэта Абая Кунанбаева. Прочитал слова на пьедестале: «Можем ли мы человека умершим назвать, если оставил в наследство он мудрость бессмертных слов».

Что время для великих, они живут всегда.

Прошёлся Андрей по берегу Иртыша, вспомнил казачьего атамана Ермака, который к царским сапожкам Сибирь, как шубу боярскую положил, и жизнь свою тоже. А вот в сказочное «Лукоморье» так и не довелось попасть Андрею. Неисповедимы пути судьбы.

И снова дорога. Пассажирский поезд раскачивал вагончик, убаюкивая. Но Андрей в дороге, как дома. В Новосибирске вышел, размял ухо телефонной трубкой, позвонил Сулеймановым. Оказалось, гостит его друг в Санкт-Петербурге у родственников супруги Елены.

И Андрей подался туда, в город Петра.

Добираясь к Новосибирску, в дороге, легко познакомился с Лейлой из Чувашии. У взрослой девушки появилась в Москве квартира, после развода с мужем, Бобой Марковичем. Обоим было по пути к столице.

На Ленинградском вокзале, махнул Андрей ладошкой из окошка спутнице, и покатил транзитом дальше. Но в Санкт-Петербурге Измаила уже не было. Пришлось возвращаться той же дорогой, минуя Великий Новгород. Не удержался, встал с поезда Андрей, по городу проехал, посетив Ярославово Дворище и Торг. На всё про всё полдня и ушло.

А Роза Андреевна следила за происходящим.

Андрей не мог знать, что первая столица руссов на европейской территории – город Словенск, на реке Волхов. Здесь стояло селение в дремучих лесах росов у могучей реки, около пяти тысяч лет назад. Многим позже, на месте древнего Словенска и возникнет новое городище, и назовут его Новым городом, который и станет, впоследствии Великим Новгородом. Город сохранил уникальные памятники древнерусской архитектуры. Он был единственным из русских городов, избежавший упадка и дробления, оставаясь долгое время вольной республикой на территории феодальной Руси.

Всего этого Андрей не знал, он возвращался в Москву.

А за окном вагона снова бескрайние леса, где проживали и множили род свой бесчисленные племена пращуров. Отсюда они расходились и оседали на огромных просторах Руси, образовывая княжества-государства.

А колёса вагона, в котором ехал Андрей, стучали всё сильнее. Колотилось чугунное сердце железного состава, потому что приближалась столица.

Москва – храм для восторженного провинциала. На протяжении сотен лет стольный город – это центр величайшей русской национальной культуры. А памятников истории и архитектуры всемирного значения, не пересмотреть и не обойти. Посему, крутятся в центре. Коренные москвичи не ведают о всех окружающих прелестях, для этого есть турист-иностранец, который им сможет порассказать о Москве так, что сами будут диву даваться.

Остановился Андрей у Лейлы.

Новая пассия Андрея, чувашская москвичка Лейла, преподавала нежную скрипичную музыку на дому. Ещё у неё были лукавые, вечно бегающие глаза, и тонкая, как флейта, талия. Больше достоинств у Лейлы не было. В скрипичном футляре она тягала обыденный антикварно-уценённый хлам. И тяготела к фальшивой бижутерии. А в свободное время, которого было предостаточно, занималась частной практикой гадания и проводила сеансы спиритизма на дому. С цыганской внешностью у нее получалось.

Она могла появиться и исчезнуть в любое время, не мешая ему исследовать город.

Посетил Андрей Красную площадь. Возле мавзолея покрутился. Затейливый собор Покрова Пресвятой Богородицы оценил, вспомнил легенду о его создателях-зодчих. На ангельское оперение небес голову поднял. Где святые души грязь земли смывают дождями. На том и держится мир. Пророчество Филофея снизошло, как откровение – «Два Рима погибли, третий стоит, а четвертому не бывать».

Величие государства Московского даже богу не оспорить, с неба, куда ни глянь, Россия. А на двуглавого орла только дурной «петух» и может кукарекнуть.

 

С гражданином Мининым и князем Пожарским поздоровался. И, хотя, купец Козьма Минин монументальной дланью в ЦУМ паломников направлял, не пошёл туда Андрей. А подался на Тверскую к памятнику Пушкину. На профиль поэта отпечатком времени легла зелень патины. А, может быть, от скорби потемнело лицо?

– Что, Александр Сергеевич, чего там сверху на перекрёстке времён, подача «новых» моральных ценностей?

Бронзовый поэт стихотворение своё вспомнил и зачитал:

«Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь.

Наследство их, из рода в роды, ярмо с гремушками да бич.»

Но никто не услышал его, кроме Андрея, только голубь слетел с плеча. И подался в небесную синь, туда, где живёт вечная душа поэта.

Не согласился Андрей.

– Новая жизнь начинается, Александр Сергеевич!

Но Андрей ошибался…

Плешку Арбата заселили свободные художники и вольные рукодельники, бойко выторговывая и честно вымалёвывая славу мастера.

Прошёлся Андрей дальше, остановился у памятника князю Московскому, где на чёрном мраморе бронзою золочёною отчеканено: «Основателю Москвы Юрию Долгорукому».

Рюрикович, князь Ростово-Суздальский и великий князь киевский, Юрий Долгорукий, Московию заприметил невзначай…

Ехал как-то этот князь со дружинными воями, пред великий день Христова воскресенья, через провинциальное глухоморье. Узрел, за займищем деревеньку ладную. Зело приглянулась ему усадебка.

– Кто за посадом смотрит? – вопрошает.

– Есть таков воевода, глумотворец туташний.

– Имати его и на ковёр.

Боярина за бороду патлатую, да пред светлы очи великого князя.

– Ты порядок блюдёшь тута, бражник? – князь на боярина зыркает.

– Азъ есть – я, боярин.

– И каково название тутошнее?

– Москва, боярин.

– Ово, – покумекал князь – теперь, мой удел это.

Так и основал князь Юрий Владимирович будущую столицу государства.

Москва происходит от старо-марийских слов «моска» – «медведь» и «ава» – «мать». Медведица – большая охотница рода. Так называли это первое городище древнейшие обитатели этих мест.

Поздняя версия «моства», местность, имеющая множество мостов. Мост – общеславянского происхождения, буквально – «переброшенное через что-то». Только в пределах города Москва-река делает 11 больших петель, и без мостов не обойтись.

Многое чего увидел и узнал Андрей даже за несколько дней, проведённых в столице. А ещё посетил провинциал кооперативный туалет. Словно в музее побывал.

Спешит московское лето в сарафане. Сочная грудь подпрыгивает, молоко прокисает. Жара.

А в кооперативном туалете прохладно и чисто. Салон раскрыт, как рояль – отполированный кафельный блеск и перламутровое сияние унитазов. Музицируй, маэстро. Шаркнул ножкой и заскользил по стерильному кафелю. Извлек, то что необходимо, исполнил журчащее адажио. Полюбовался чарующей флейтой. Фаянсовый унитаз золотую струю поглотил. И не отрыгнул даже. Пальцы на кнопки пуговиц нажимают с удовольствием. Завораживающее вдохновение. Мраморные бюсты писсуаров заголились и бьют хрустальными родниками. Зеркальный мираж струится ангельской симфонией.

Жабрами души вздохнули ягодицы. Высовываясь взволнованно из приспущенных штанов, озирая сияющую галерею. Дыша духами и туманами. Пьяные от запаха счастья. Какая голова не мечтает быть задницей в кооперативном туалете? Вышел Андрей из подземелья – поклон впечатлениям. Спросил, когда еще приходить можно. Любезному швейцару на чай оставил. И ушёл, как господин.

Казалось, какие замечательные перемены готовит будущее.

Но всё окажется с точностью до наоборот. Страна сама превратится в сортир и польются туда помои и отбросы, и с голой задницей останется снова одураченный обыватель.

Полыхали в христианских кострах идолы язычников. И отпевали алые звёзды Кремля христианство. А пятиконечный крест под куполом неба возводили советские зодчие, под созвездием Серпа и Молота. А потом сбрасывали и серпасто-молоткастых идолов.

Каждого принимала земля своими ладонями. Всё видела. В памяти её, как в святом писании – дремучей мудростью пролегла судьба человеческая – не разгадать, а как на ладони. Чёрным по белому. Не переписать начисто, не вычеркнуть вещего слова. Каждая литера тяжела прожитым бременем.

Грешна она или праведна – всему судья истина. Будет распятие и воскресение. Грехи и покаяние. Будни-свята. Праздники-праздность. Святотатство-святость. Каждый, живя сейчас, уже не помнит, что жил вчера. Это помнит его память – загробная жизнь человечества. Что уготовано ему там – то, что было. Эдем и проклятия – кошмар и гений. Много тому примеров, как совершалость человеческое предательство: Каин и Авель, Иуда и Христос, Брут и Цезарь. И делают это плечом к плечу стоящие за спиной. Так было… и будет, потому что не мы придумали мир. Всё видела земля. Ничем её не удивишь. Погружается она в летаргическую вечность.

Близился 1991-й год.

А Роза Андреевна, R/A9kmm, заглянула на 1000лет назад.

991-й год от рождества Христова

Выкукарели петухи солнце. Старательно, голосисто, как архиереи. Появилось оно – кроваво-чистое и свежее под лазурными образами, как петушок на палочке. И сладко засияло.

Облизало влажными лучами деревянные резные узоры крыш. Умыла лаской, склонившись над былинкой. Сочно брызнуло в глаза спелостью и растеклось малиною по слюдяному оконцу. Забродило ажурной пеною солнечных пушинок, пригревая.

Розовый день заворочался, как первенец в колыбели, готовый чирикнуть первое слово, ещё сонный и неразбуженный.

Проклюнулось к свету око божьей пташки. Глотнуло небесную росинку. Напилось. Щебетанием прополоскало горлышко. Родничком забилась пернатая душа. И вырвалась на больших крыльях.

Спала, как дитя Ягода, жена зодчего. Молодая, сахарная, с губами-вишнями. Сама невесомым пёрышком соскользнула на перину. А оттуда – в поднебесье. Где на легкокрылых челнах утопают в воздушных озёрах сны, выплывая на зорьке… А внизу Волхов, ак зеркало сияет. Блёска серебристым животом рыбки играет. Жмурится Ягода. Запуталась в расплетённой косе горячая ладонь, как невольница. Утро парное, с белой пеной облака, неволит лишь лаской. Разливается безбрежностью. Небо в окошко проливает. Настаивается день. А сон ещё нежностью балует. Солнечный лучик – прыг на щёку рыжей мысью, пушистым лучом щекочет веснушки. Смотрит зодчий Лодь на свою жену, улыбается.

С неё деревянную статуэтку княжны Лыбедь резал, и жёнки лик вправил туда, как яшму. Фигурки: Кия, его братьев и его жены, Ягоды, теперь у Владимира Киевского в хоромах. В светлице у лучезарного. Вдохновляют Великого князя. Побежала юркая тень по резному подоконнику, проваливаясь в рассохшиеся прожилки. Заскользила по срубу выше, где золоченые петушки и рыбки на солнце в бликах нежатся.

Сотворял Лодь резные узоры, словно пальцами лепил. Человеческих богов вырезал.

И сейчас в чуткой ладони мастера, как воск изгибалось мягкое тело дерева. Набухало жизнью, как янтарным соком смолы. Открывалось глубокие веко, будто под рукой целителя. Светлый лик расправлял крылом брыли, наполняя чело мыслью. Скользила ладонь по пасхальному лбу, шевельнулась под ней морщинка-жилка, зазвенела тонкой паутинкой луча.

Прорастала сухая сердцевина мадонной. Потянулась лебяжьей шеей, распустилась бутоном пальцев, лепесток мизинца оделся в полированный ноготок. Вздохнуло чело младенца душой мастера. Как от подземных вод пуповиной тянется бьющийся родничок. Как вечевой колокол вдыхает душу исполина в бубенчик-первенец, поделившись жизнью.

Выставил фигуру Лодь. Налетела стайка солнечных зайчиков. Бросил им лучей Ярило на подоконник, успокоились.

Снял он фартук. Завернул в холщёвину детище. И к воеводе подался. Суров был боярин. Не любил ждать. Велел с петухами пред ясны очи расшаркаться. День набирался сиянием. Полноводило голубизной небо. В воздушной глубине парила сойка. Босое бабье лето ступней катало росу. Дышала облаками земля. Из-под камня выбирался подорожник, расправляя жилистый передник, подсобив придавленной травинке выправить тщедушный стебель.

Заспанный злыдень подставлял под хмельную рожу пригоршню, умываясь грязью. За изгородью задирала подол баба, справляя нужду под лопухом.

В боярских хоромах просыпались, шлёпая подошвой. Не спал воевода новгородский. Не ложился в опочивальне, лишь пояс расстегнул. Лёгкая дрема под утро нырнула в слезящийся глаз и веком укрылась. Как порубал Добрыня деревянного идола на Перинь-горе, красные петухи теперь кукарекали зарю. Рябиновые капли с неба склёвывали. Крыши от огнища коробились. Востро глаз держал он. Да кровоточило сердце, железными шпорами терзало грудь, как кочет.

Посадские разбойничью башку поднимают. Человек на тайную подлость способен. Не верил Добрыня ни в Перуна, ни в Христа. Верил в князя Владимира. Да, далеко Киевский.

Скрипит половица. Мысль подтачивает душу. Лихое время… В палате душно. Зачерпнул кринкой воды, вылил на пол. Пыль прибил. За окном посадская площадь. Распахнула людное место пчельницей. Гулом наполняется. По терему смерды шастают. В палатах жены тихо. Воробей солнцу чирикает – жив, жив! Улыбнулся он малой птахе. Вольницу горлом празднует. Тяготят раздумья. Не люб Добрыня Новому городу. Знает о том. Хрустнул перстами. Прошёлся. Опрокинул тёплый глоток ковшом.

Вошел тиун: – Мастеровой прибыл.

Дверь за собою по-хозяйски плотно прикрыл, оставив отрока.

Слышал боярин про ремесленника. Знатен был Лодь рукодельной резьбой. Хоча лицом юн. Резал, посадским и боярским зодчим подсоблял. Подошёл к мастеровому воевода. Заглянул на отрока. Перстень с малахитом на сухой деснице каменной прожилкой играет. Ухватил он цепко лучик – из него сияние брызнуло. Рукав расписной, красной змейкой вьётся, с глазами-бусинками. И рыкающий зверь на медной бляхе. Великим князем жалован за крещение Новгорода.

Подивился Лодь осторожно. Свою работу распеленал из тряпицы. Глаза поднял.

Резной работы фигурки матери и дитяти. Чадо она свое пестует. В ладони мастера будто дышит грудь её и младенец чмокает. Божья мать – ак человечья. Дитя своё, Иисуса пестует.

Взял воевода, отошёл. Присел на скамью. Усадил крепкое тело и на фигурку пялится. Водит глазом ласково. На скамье поручень резной. Дракон заглатывает жалом заплетенный в косу солнечный луч. Затейливо выполнено.

Коснулся мастер головы змия. Щупает незрячими пальцами, будто видит ими. Зыркнул воевода оком на зодчего. На белом челе жилка пульсирует теменным родничком. Очи блаженные. Перстом придавить может жизнь вельможа. Сломать, как деревянную скорлупу.

А на божьей матери плащаница уложена складочками, словно в китайский шёлк одета. Личико младенца нежно-крохотно резьбой исписано – подлинно жизнь в нём. Зодчий будто из дерева вынул человеков. В Византии таковых нет.

– Чудно режешь, хлоп. Лепо. Не обидел Перун тебя рукоделием.

Забылся отрок. В глазах синица щебечет.

– Так нету бога нашего, Перуна, воевода. Порубал ты его.

Боярин поделкою тешится, а ухо вострую дерзость выхватило, как пичужку. Фьють, из клети не выпорхнуть.

– Сказывай, зодчий, что в Новом городе промеж себя бают?

– Мой сказ обменяешь на голову, боярин, так ведь?

– Твоя башка не лисья шапка, руки дороже. За них гривнами платят. Это язык дурь баламутит.

Не тать аз Новгороду – дремучесть его. Волхвы сулят старую веру. Ромеи – новую. Не в деревянном идоле вера, отроче, но в сердце. Аз есмь пёс княжий и человек ратный. А в Новгороде воевода и власть. Бог отныне – Христос у нас. Сам ведаешь. Он господь всея Руси. Из-за моря прибыл с Великим князем. Посему – токмо тому и быть. Промолвлю вот что. Справедливо сие или нет – воля Великого Киевского. Ни тебе дерзость мне молвить, ни мне словом прелестным тебя угощать. А как изделать, чтобы этот бог до сердца дошёл, ежели порублен Перун в сердце твоем – сам намысли.

Встал воевода, заскрипела половица… Буд-то по телу прошкребла.

– А язык проглоти, паря, не то быть тебе в железе. А укажет на тебя холуй или ябедник по доносу – не помилую. Хоча среди мастеровых сам ты княжич.

– Живи многие лета, боярин. Спаси тя твой бог.

Вышел Лодь от воеводы, будто вдругорядь народился. Кому помолиться: Перуну или Богоматери? 3а милость боярскую. Лют был воевода, а слово держал.

Только всадил мастеру нож помеж лопаток соплеменник. Кровный новгородец, не тать, не печенег. За вероотступническое рукоделие. Оплакала его Ягода. Губами-вишнями холодные уста запечатала. Очи мужа перстами закрыла. Похоронила по-христиански мастера. Время ковыльный сугроб намело. Поросло памятью. В её утробе ворочается душа зодчего. Режет христианского идола Лодь.

Не отворяет воевода крамницу, где из срубленной головы Перуна резная Дева Мария с младенцем Христом народилась под святой рукой вольного мастера. Томится пленницей.

 

Дрожит над льдом Волхова кровавый сгусток солнца. Сам себя не греет. Закат студеные зарницы наливает в небесный купол. Угасает белёсый день вечером. Чадит лампадой жидкий месяц. Хрустит крещенский мороз. Озябший воробей не долетел под тепло крыши. Упал комок перьев, закоченел. Подняла его Ягода, в рукавицу сунула. Пусто, уже нет жизни. Мороз и в её черную косу пробрался. Седину лентами вплел.

Сочно заискрили звезды. Неволит тайну небесный купол. Невидим глаз божий, а сила чёрного неба душу высасывает, влечёт, как дьявол в прорву – не оторвать очей. Крестят купола храма небо.

Стольничий в енотовой шапке по улице едет. Ноздри всадника и коня дымят густым паром. Копыта в снег, как в полыньи проваливаются, увязают в сугроб. Паршивый пёс для порядка увязался лаем. Понёс злобу по улице и сник. В оконцах тепло ёжится.

Въехал на подворье служивый, спрыгнул, бряцая железом. Захрустела под сапогом снежная пороша. На порожек впрыгнул по-молодецки. К воеводе с депешей из столичного града. Носки от снега оббил.

Старость боярскую бороду приморозила. Бляху с восковицей зеленью покрыла. Не смотрится боярин грозно. Кожаные ремешки дряблостью схвачены. Морщины, как по вязу прошли. Изрубили лицо шрамами. В руке немочь, но пергамент держит твердо. В стариковском зрачке свеча мерцает. С божницы Иисус склонился – Читай, отче. Читает воевода губами, как молитву. По изразцам печи тени бесами пляшут.

– Скончался Великий князь Киевский.

Сложил сухую ладонь перстами. Помолился образам Добрыня.

– Земля ему пухом.

По половице мышь к теплу юркнула. Последней вознёю угомонилась челядь. Достал старец статуэтку. Огонь пробежал по морщинистым жилам дерева, прячась в резных складках. Осветилось чело. Рассохлось, но не утеряло свежести земляное лицо богоматери. Почернел лишь амулет. В глубоких глазах мадонны та же скорбь. Обнимает чадо деревянными ручонками мать. Будто нету времени для младенца Христа. Смутно вспомнил Добрыня серебряные глаза Перуна на Перинь-горе. И чело мастера-зодчего с синей жилкою на лбу. И лик Великого князя Владимира. Замерцал стариковский глаз.

Режут язычники идолов. Оставляя в дереве кусочек жизни. Богомазы пишут Иисуса…

– Княже, княже, раб божий. В сердце угасает жизнь, а в деревяшке живет.

За окном поутру вновь раззолотится куполами храм. И ангелы будут перья чистить на солнце. Осеняют себя крестом новгородцы. Раб вымаливает у скудной жизни кроху. Господин бавится роскошью, как дитя игрушкой. Воевода хлебное место псом стережет. Мастер славу кистью пишет. Все берут бога за горло – Дай!

Только смерть христианская и уравняет щедро: равенством и братством, чёрной землею насытит. Тогда побратаются усопшие вечной любовью к ближнему.

Густая ночь выдавила каплю-звезду на чёрном лике неба. Мороз-златокузнец сковал её в обруч ледяным сиянием – в мерцающую свечу – за упокой. Чадила тёплым угаром печь. Дышал на ладан Христос. Новгородский воевода скончался поутру.

А день снова рождал и отпускал на волю, как пташек, души божьи. Выплескивала множество жизней земля. Они суетились молодостью, глупостью, прыгали, щебетали, прорастали, зрели. Напивались сил, лакая из пригоршней, из луж, из блюдца, черпая из ковша и чмокая из материнской груди.

Колосилось время. Срубили пятиконечный крест палашом перестройки. И заново крестили Новую Русь в Старую веру. Но геральдический знак советской пентаграммы, отпечатавшийся в душе, кому-то был свят и дорог. И тот тоже произносил: «Спаси и сохрани».

Выпорхнула душа воеводы Новгородского через тысячу лет из вечности. Вызвали её демоны терзать. Вечно маяться ей между чьим-то грехом и своим покаянием. В час, когда совершается измена.

Предательство Руси не раз будет совершено её верховной властью. Но это было одно из самых подлых и изощрённых – измена своей веры и веры пращуров.