После таёжной самоссылки. Первые записи

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– У тебя пятак есть накрыть синяк …а то отец бить будет…

Нашёлся пятак, столько пирожок с повидлом стоил, -, разжалобился я, и очень расстроенный пришел домой и встревоженный, [Тогда ведь было строго, чуть что – и посадили даже и в 14 лет, лишь бы придраться было к чему, – гулаг ведь рабского труда ещё во-всю алкал, – всего-то 7 месяцев, как умер Сталин]…

Следующим летом брат Карасика, большой Карась на побывке из армии встретившись на подъёме с Улисса, спросил: «Ты Ваньку бил?», и не дожидаясь ответа символически смазал меня чуть-чуть двумя пальцами по щеке: отомстил за брата… [Вовка Пилипчук, парень годами двумя-тремя постарше стоял в стороне, да и слишком быстро большой Карась ушел дальше вниз]…

С той поры никого не бил, и лишь однажды, в 9-м классе уже, как-то боксировал в честь покупки боксерского снаряжения с одним амбалом из класса младше, но явно тяжелее и сильнее меня, и заметил, что он закрывает глаза. Я задел его перчаткой слегка, он отлетел всей тушей на гимнастическую стенку, аж задрожала, я ещё – он снова спиной на стенку, а потом разозлился, размахался ручищами и меня тоже задел слегка, голова загудела – выйдя вниз из школы обнаружили, что он забыл сумку с учебниками, я шапку, или наоборот.

В 10 классе у нас объявился чемпион края среди юниоров Каплан, первый год в школе, перворазрядник по боксу. Занимался их 10-й класс в актовом зале, на сцене они устраивали турниры, две пары боксёрских перчаток так там и висели. Каплан всё уговаривал меня побоксировать с ним, я отнекивался, но тогда и долго ещё потом уговорить меня было не трудно – согласился. И вот Каплан прыгает вокруг меня, я в глухой защите, руки то есть прижаты в перчатках к подбородку, голова лбом вперед. А сам он приоткрылся, и я слегка зацепил его в подбородок, сам не помню как [сработала, видно реакция, которая не подводила меня и потом все 11 лет в тайге, когда работал штатным охотником, да и до охоты походов было не мало. Привычка похваляться не оставляет до старости], а тогда, свалив чемпиона, оторопел: вдруг вскочит и выдаст мне по первое число! Но лежал он все положенные до нокаута секунды, я тем временем ретировался, выходя из зала оглянулся (чемпиона поднимают с пола вялого очень). Тогда я всерьёз задумался о том, что легко и убить человека кулаком, грохнется на камень головой и всё – и ты пропал [тогда не разбирались что к чему: лагеря алкали непрерывного пополнения. Это я понимал уже и в 53-м, а в 56-м тем более: не о лагерях, – почему были они, конечно, а что очень легко сажали. Но вернёмся к тогдашнему дневнику]

Надо сказать только, что меня не бил, кроме пощечин от отца, никто, тем более не сбивал с ног Только однажды получил увесистый удар по затылку.

В конце декабря 53 года, перед самым новым годом, вдруг кто-то выключил сразу после окончания последнего урока свет, я несколько помедлил за партой и получил тяжелый удар сидя по затылку, свет включили и я увидел как Тарас, мой вроде бы приятель, тоже слегка стукнул по плечу на пути выхода со своей «Камчатки». Кто бил, сразу объявил Кочетков, недавно прибывший некрупный паренёк, преуспевавший по алгебре, сын капитана 1 ранга, смелость, видимо досталась ему от отца: он был вдвое меньше Максима. А подговорил Левченко. Ну, что от него этот удар, нетрудно было догадаться – Павлик Левченко великовозрастный, четырьмя годами старше меня, он в шестом твёрдым хорошистом был и притом «аккуратистом», как классная на родительском собрании сказала, а отец мне, – а тут в седьмом я вдруг всплываю на первое место. Он хорошего роста был, соразмерный и даже бы красивый, с румянцем на щеках, слегка рыжеватый, – а поведение бабье было, любил шушукаться, сплетничать, особенно со своей ровесницей Кравченко, интриган от природы был. Он и подговорил – и наверняка подкупил! -туповатого, но шкапистого Максима «отметелить» меня, приложить свою тяжкую длань к моему затылку; аж у меня «искры посыпались» из глаз, хорошо, что моментальная реакция, не весь удар голова моя приняла, подалась книзу. А Тарас за ним лишь слегка меня по плечу, его я уже видел сбоку.

На следующее утро у входа в школу подскочил при толпе к Павлику, изобразил ярость, замахнулся – он побледнел со страху, отшатнулся. Он трусоватая такая цаца был; конечно, он и с двумя такими подростками, как я тогда, справился бы, не будь бабистым таким.

Так я познал сразу и интриганство и предательство: это необходимые к дневнику добавления, чтобы можно было представить, какой же отдушиной стал для меня колхоз летом 1954-го. Но вернёмся к дневнику]

Несмотря на все эти баталии, в которых я ощутил тяжесть своей длани, сердце у меня было мягкое, обиды прощал быстро и подлости всякие, и был влюбчив, правда слегка, так себе, то одна нравилась, то другая. Не на ком было остановиться.

Несмотря на малость лет, я уже думал по-взрослому и жаждал знаний и свободы. Вместе с тем твёрдости не было, силы воли, излишняя стыдливость мешала и наивность ещё. В 6-м классе я начал преображаться. Преодоление заикания потребовало воли, надо было подавить волнение при выступлении перед классом, конечно, для этого надо было твёрдо знать о чём говоришь. Во-вторых, стал усиленно читать политические, экономические брошюрки и уже во 2-й половине уч. года делал доклады о международном положении. В 3-х, уже к декабрю 52-го вдруг стал понимать геометрию и без труда решать задачки по ней, правда, алгебра ещё затрудняла, а по геометрии просто видел решение. К концу года стал гораздо лучше говорить [Надо сказать, мне очень помогла наша классная, по русскому и литературе. Такой внимательной учительницы до того не было. Да и потом не встретил: она похожа была на «Кружевницу» Кипренского, яркий очень румянец, круглое лицо и полноватая ладная фигурка, весьма, как теперь говорят, сексапильная, а попросту она восполнила пробел женственности в моём детстве: сестёр не было, на улице почти все пацаны – восполнялась убыль мужского пола в недавней войне. Но доброты её хватало на многих, я в ней тогда нуждался и она уделила, – а я тогда, в 56 году не записал даже её имя-отчество-фамилию, считая, что не забуду никогда! Забыл. События колхоза, секретарства и конфликта с учителями в 10 классе, фамилии предыдущих учительниц зачеркнули, но не их образы. Математичка тоже была красивая, но в другом роде – высокая, стройная, ноги вместе как-то особенно, сдержанная, цвет лица ровный, золотистый слегка, кожа матовая. На контрольных она подходила и заглядывала в тетради тех, от кого ожидала решения. Ко мне чаще всего. Как-то подошла, стала рядом и заглядывает, наклоняясь через плечо, а я ещё не решил по алгебре, у меня от страха и видимо от пробуждавшегося пола случилась вдруг поллюция – вот тогда то и приналёг на математику и геометрия стала ясна] и выделился из ученической среды, и в других классах – и даже в 8-х почему-то стал известен [видимо, учителя говорили; и в 7-м меня поначалу преследовали тройки и даже двойки случались по причине врождённой неуслужливости, и это была удача, что по русскому-математике оказались хорошие учительницы, обе, кстати, «овчарки», жены то есть офицеров, года 2 всего были, видимо мужей перевели куда-то] Это подогревало моё самолюбие.

Сразу после смерти Сталина я в числе многих шестиклассников поступал в комсомол, не приняли меня одного, хотя все вступавшие у меня спрашивали по политике, где кто премьер, в какой стране и где эта страна. Но меня спросили на бюро после того, как чётко ответил на все вопросы, в каком месяце родился – не хватало до 14-ти почти полгода! Не приняли, это сильно расстроило меня, но утвердили уже в августе заочно, но не знал до января 54-го. А всё лез на собрания комс-группы класса, где верховодили Левченко и Кравченко, на 4 года меня старше.

Они в оккупации были, не учились, тогда много таких понаехало. У Кравченко, настоящей уже тёти, любившей посплетничать с Левченко на пару, было бельмо на одном глазу. И вдруг я узнал в январе, что комсомолец! Скольких с Павликом Левченко б неприятностей избежал, если узнал сразу. И дома гнёт к тому времени, к началу 54-го, ослаб с успехами в учёбе – отцу лишь бы троек не было, раньше бы ему отстать от меня и не мешать. За зиму с 53 на 54 я как-то быстро подрос, стал лишь на полголовы его ниже, а он выше среднего, а по силе, пожалуй, сравнялся, хотя он далеко не слаб был. Мешки с соей таскал запросто по 30 кг в крутую гору для скота и птицы, как ранее он. [От магазина на «Чайке»] А с 5-го по 6-й он меня донимал, угнетал, заикание, возможно, было как раз от того

Он младшим был братом в большой семье крестьянской под Благовещенском, в которой рано, в 1915 году умер отец, старший брат Степан был лет чуть не на 20 его старше, грамоте в армии научился. А отец родился уже в 1914-м, и между ним и Степаном – ещё три сестры. У них у всех как раз дети институтов понаоканчивали, Степанов один сын лётчиком был, другой, белобрысый Федя, даже инженером-атомщиком в Челябинске, и у старших сестер отца дети хорошо учились, способные были, в начальство повыходили – они все постарше меня и я, тревожился отец, как бы балбесом не оказался, как он заранее обзывал меня в младших классах при получении троек (а уж за двойки… Я прятал дневник в карьере перед оврагом, боялся, как бы не убил)…

Почти каждой учительнице с первого класса казался почему-то очень самоуверенным, хотя никакой ни шалун я был, не вертелся, молчун как раз – они сами прицеплялись и мне говорили, и родителям жаловались на мою «самоуверенность», хотя откуда в первом классе? Маска просто была защитная. И хотя я ещё год назад, в Кропоткине, [шести лет] читал бегло даже газеты [и расплакался, прочитав о Владивостоке …чего сам не помню: запомнилось взрослым], – они мне в начале года во всех начальных классах тройки ставили почти по всем предметам, потом разбирались – и к концу года уже – одни четвёрки и пятёрки и похвальный лист, и книжка. …Брат же младший, почти на два года, но шел в школе следующим за мной классом, напротив, сразу очаровал учительницу, сразу у него одни пятёрки, и хотя шалун и вертится на уроках, – ему одни похвалы, потом отец его успехами меня «балбеса» тыкал. Правда, эта учительница братнина хорошая оказалась, очень даже, повезло ему, и вела его по четвёртый класс, а у меня в первом классе сменилось их с десяток. 1948 год, как видно даже из этого, гораздо полегче был 1947-го…

 

Отец семилетку ещё в 30-е годы окончил, тогда это в редкость было под Благовещенском, образованным себя считал, в армии лейтенантом, маленьким, но начальником – начхимом полка во внутренних войсках. И хотя высмеивал «службистов», от них многого набрался. [Почти начисто лишен был рефлексии, «чисто всё конкретно». Но честный. В Рыбпорту уже и тогда тащили солёную рыбу в основном, да и не по одной. И помнят отца там до сих пор, хотя 22 года после смерти, с выхода на пенсию аж 32. Младший брат у меня и племянник от другого брата там работают, недавно подтвердили, помнят в Рыбпорту отца. И на похоронах в 1982-м, полутора неделями раньше похорон Брежнева, один из руководства порта очень взволнованно, проникновенно об отце говорил. Конечно, нетерпимость к глупости и нерадению у меня и от отца, от кого же ещё, а рефлексивность не знаю от кого – не от матери, она тоже сугубо конкретная, работящая – от отца её, Давида Дьяченко вряд ли или может, от кого-то из рода Шульга. Оттуда и ген блондиноидности – младший брат и один из сыновей моих чистые блондины.

Отец, конечно, много неприятностей по работе нёс, как старший стивидор, вот дома и вымещал на мне, как на первом. Ещё, может быть, он дочки хотел, а тут все пацаны, аж четверо. Но на младенцах не выместишь; да я ещё не услужлив, непреклонен был по натуре. Хватали горечи мы друг от друга когда я мал был – и [лет до моих 26-ти вплоть …когда меня, ветерана-сержанта, служившего два года на капитанской должности, – в 65-м году кандидат юрнаук Елисейкин и Овчинников, доктор оных, – лишили стипендии повышенной мракобесно при поступлении из армии в ДВГУ: об этом книга: «Благодарность Родины»]

Словом, светлым у меня ко времени колхоза в 54-м в отношениях с людьми была только материнская доброта учительницы русского, но тогда я об этом не задумывался и даже не записал её имени. Ну, природа была, рыбалки – и книги, фантастика, приключения – «Как закалялась сталь» прочитал рано и запомнил – классе втором, как лежал с неделю у сестёр Шульга из-за кори, там и вкусил впервые уединения, и хороши были обе сестрички около за 20-ти лет, высокогрудые, ладненькие, запомнилось даже с тех нежных лет]

Судьбоносным воистину мне 1954-й год явился; недели две бродил один я на каникулах, на школьный двор забрёл по случайности чистой …а там с полсотни старшеклассников назавтра собираются в колхоз (нам, бывшим 7-миклассникам повестки не присылали); я, младше всех, приписался гамузом

…Раньше мне никогда не приходилось бывать в таком коллективе. Главное, там девочки хорошие были, среди них две оказались красивые, даже три …но Ольгу я сначала не заметил, больно мала тогда была, скромна, как мышка …но именно в неё потом влюбился

…Среди же девочек некрасивых очень хорошие были, особенно Надя Павлятенко, красотой не отличалась, но очень у костра голосистая как и из 9-а, кроме Ольги, остальные… После ужина мы шли к костру, не все, а кто любит попеть или послушать. «Горят костры далекие…», «Вот кто-то с горочки спустился…», «Цветёт, цветёт пшеница полевая…», ну и «Степь, а степь кругом…» и другие, много хороших песен знали девочки [которые и посейчас греют душу, а то всё нытьё, хрип и визг поросячий], я любил слушать, хотя сам не пел, медведь мне, как тогда казалось, на`уши наступил [а не совсем оттоптал слух, способность вывести голосом мелодию выявилась совсем недавно] …Мы ужинали в школе, потом шли к костру в сумерки, Ольга Макарова сама брала меня под руку в этих стометровых переходах, раза 3—5, и даже поначалу позволяла моей голове полежать у неё на коленях, даже сама, кажется, первая положила. Но я был тогда такой телок [да и долго потом], что не придавал этому никакого значения, а потом увлёкся трудовыми подвигами и уставал. [И только когда стал перечитывать дневники уже в 80-х, резануло вдруг 40 лет спустя …Макарова и походила на артистку-однофамилицу, только у неё было лицо и женственнее, мягче и – поскромнее она по натуре была, тише той артистки, ну и 17 её лет Блондиночка была даже с веснушками слегка, кажется; не такого мил-друга ей бы тогда, как я, еще телок, – хотя ростом рано вымахал, были в группе и постарше меня парни года на два, и озабоченность уже у них была, как подмечено потом в дневнике, но фона нынешней помешанности на половом не было – неужто не ответят развратители, губители молодых душ! – не тонули утончённые души в животности омуте …а животные всегда ведь в нём

Критически важной для роста моего миропонимания школьная была зима 53—54 гг. Для лучшего представления происшедших со мной сдвигов следует отступить на несколько лет назад, до 51

Младшие классы, как уже говорил, были для меня темным временем, мало что и запомнилось. Ни в октябрятскую, ни в пионерскую иерархию меня не выдвигали, вся моя жизнь сосредотачивалась внутри, в мечтаниях, – под влиянием, конечно, прочитанных книг. Мне импонировали описания уединенности, когда, допустим, партизаны оставляли мальчика одного в избушке, и он развлекался видом сучка в свежеструганных досках потолка, меня такие подробности умиляли. Или устройство земляной печурки на первых страницах «Подпаска» Петра Замойского (вот запомнил даже имя!). Еще больше меня впечатлили описания холодной прозрачной струящейся воды ручья, в котором начали вылупляться мальки кеты в «Тайне маленькой речки» Трофима Борисова – приморского писателя 30-х годов (вот бы переиздать большим тиражом!). Позднее сильнейшее впечатление оказал на меня роман его же «Сын орла» – о борьбе нанайцев с хунхузами китайскими, песню Плеуна из романа я распевал в упоении («…Пиля-Кхерха (Сихотэ-Алиня) горы там…» – как будто в предвкушении того, что и мне в тех горах уже придется походить и пожить) … Зачитывался я и описанием путешествий В. К. Арсеньева в начале века по Приморью, тогда лежали еще в книжных магазинах небольшие томики его собрания сочинений в темнозеленой картонной обложке, выпущенные в 1948—49 годах (давно не видел те томики, дорогую память о детстве, издать бы их надо именно в таком же виде! Не залежатся). Но наибольшее влияние на меня оказал, конечно, «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо. Это, по-моему, самая великая книга для детей, подлинно образующая и даже психотерапевтическая. Из книг Жюля Верна, долго восхищали меня увлекательные описания свободной коллективной жизни с «нуля» закинутых воздушным шаром на необитаемый «таинственный» остров участников гражданской войны в США, – но в своих разнузданных мечтаниях я представлял себя одним, по «Робинзону», в наших, конечно, условиях, то есть комбинированно с «Тайной маленькой речки». Живу в землянке на берегу маленькой реки, строю ее воображемо, ловлю осенью кету, солю, делаю туески из березовой коры, заполняю их икрой, собираю картошку по огородам, хозяевами не докопанную, как мы и практиковали осенями, пекли ее в золе от той же картофельной ботвы (до 10% картофеля остается недокопанным). Интересно, что и женщины, репрессированные из-за мужей в 30-х, по O. Л. Адамовой-Слиозберг тоже «мечтали о том, как они отбудут свой срок, встретят мужей и в хижине, в лесу будут жить вдали от людей»…

Мне тогда не надобилось еще присутствие другого пола, интерес к нему появился впервые как раз во время драматического возвращения домой после провала попытки осуществления первой своей робинзонады в 51-м году (потом была еще вторая успешная – 1971-82-м, и вот третья, – здесь уже с 1984-го осени, 20 лет будет осенью, – и это уже последняя)…

Все произошло случайно. Мы «бесились» на большой перемене, это было в начале апреля 1950-го года. Я толкнул кого-то на лестничной площадке, он отлетел на стенку, где висела школьная стенгазета, и разорвал ее, к моему неописуемому ужасу, за столь тяжкий поступок мне мерещились самые тяжкие кары, когда дойдет до отца. Тогда-то я и решил осуществить свою мечту: убежать в тайгу, вырыть землянку. Ушел сразу после инцидента на лестничной площадке, прогулял где-то пару часов, мать послала меня за хлебом и дала сравнительно крупную для меня купюру в 25 рублей (описано 4 года назад, и достоинство купюры исчезло из памяти, как будто держалось до той поры, пока не поверил бумаге! Надо спешить и с последующими воспоминаниями). Переехал на катере на Мальцевскую, – пройдя по базару, увидел небольшой ножичек в чехле на прилавке базарчика и принял окончательное решение! Купил тот ножик, полбулки хлеба, проехал трамваем до вокзала, взял билет до Надеждинской – дальше пригородный поезд не ходил. В Надеждинской сошел и двинулся по шпалам дальше. Денек был пасмурный, холодный, какие выдаются в начале апреля (в такой же бродил с другом Валентином по свалкам 20 лет спустя, собираясь переселяться в Совгавань). Дул навстречу мне пронизывающий северняк, шел я по шпалам, не думая ни о чем, вожделенного в мечтаниях леса поблизости не было, а когда показался и темнел в отдалении за кочковатым болотом, то уже не манил: у меня не было лопаты вырыть землянку, не было топора, никакой посуды (все же, смутно помнится, купил еще и котелок), никаких припасов. Довольно быстро тогда я постиг разницу между мечтаниями и реальностью, и мало-помалу росло отчаянье. Решил идти пока в Раздольное, где жила тетя Надя, сестра отца и где я неоднократно бывал, и от этих побывок сохранились хорошие воспоминания – из самых лучших от детства. Года за два до моего злополучного бегства из дому отец косил сено на островах Суйфуна, жили в большом шалаше – балагане, я ходил по кромке воды, собирал ракушки и камушки. На берегу стоял еще старый балаган, к его крыше прислонялись несколько удочек разной длины, одна так метров 6. По вечерам у костра собиралось несколько косарей, пили вкусный чай, заваренный местными травами (вкус того давнего чая запомнился на всю жизнь), пели песни потом, среди косарей было две-три молодые женщины. Жили в шалаше дней 5—7, для меня то было самое сильное воспоминание раннего детства, – но у отца – узнал от матери прошлым летом – подобных воспоминаний не осталось: накошенное тогда сено конфисковали – совхоз не выполнил план по сену – сразу за мостом через Суйфун на трассе. Я до прошлого года этого не знал. С тех пор отец уж сам сено не косил, а несравненно худшее покупал

Вскоре за Надеждинcкой мне пришлось обогнуть невысоким, но крутым подъемом, заросшим невысоким дубняком, железнодорожный туннель, за которым линия несколько километров шла в том же дубняке, затем показалась речная протока, довольно широкая, свежий северо-западный (я смотрю по карте расположение той протоки) ветер гнал по ней частую рябь, набегавшую на отлогий болотистый, в кочкарнике, берег. В отсутствие солнца пейзаж был безрадостный, мало-помалу, но довольно быстро я убеждался в неосуществимости своих намерений, однако мне не оставалось ничего, как топать дальше по шпалам. Сейчас бы было весьма муторно, но тогда, в 10 с половиной лет, расстояние между шпалами как раз равнялось моему шагу… Еще к одной, взъерошенной ветром протоке подошел, спустившись с насыпи и преодолев кочкарником метров с полсотни. Что-то в этих частых набегающих волнах было созвучно моему настроению – я все же, несмотря на удрученность и как бы нереальность своего состояния все же безлюдьем упивался – несмотря на почти отчаянье. Я понял, что мал еще, никак не подготовлен к уединенной жизни, что мне следует покориться обстоятельствам, вернуться домой, как это ни ненавистно. Как бы ни не хотелось! …К закату подходил к Кипарисово, два солидных кирпичных здания станции первоначальной дореволюционной постройки как стояли, так и стоят теперь, но больше ничего не было, халупки какие-то не запомнились. Перед станцией в опасной близости от путей бегала стайка обшарпанной, одетой в рвань – бросилось тогда в глаза и до сих пор стоит! – ребятни, сильно бедностью от даже Чуркинской отличной Дети кричали, бегали друг за другом, играя в простейшую игру «пятнашки», на меня проходящего никто не обратил даже внимания, и я потопал в сумерках в наступившей вскоре густой тьме в недалекое уже Раздольное – до него от Кипарисово 6 км, но оно, известно, весьма длинное, от южного края до северного, где станция, еще 6—7 км. Пришел к 22-м, к тете зайти не было и помысла, понимал, что только встревожу ее, в столь необычное время заявившись Есть тоже не хотелось (возможно, съел те полбулки, что купил в городе). В тот день я отмахал более 30-ти км по шпалам, то был мой первый большой переход. Я понимал, что родители без ума и не стоит свои провинности усугублять

Сел в последний пригородный поезд, тогда еще на паровозной тяге, обычные жесткие вагоны. В одном купе со мной была пышная молодая ослепительная блондинка, такой красоты женщин не встречал до тех пор на Чуркине, а в городе бывал редко. Видно, была отобрана для какой-то конторы, а скорее всего жена офицера. Именно к ней, на пике своей удрученности, почти отчаяния ощутил тогда первое чувство…

 

Случившаяся со мной передряга ему наверняка способствовала, потому и пришло тогда первое половое чувство, что помогло мне одолеть отчаянье: жизнь сулит впереди много еще хорошего, раз есть красавицы такие…

Словом, редкой тогда красоты блондинка очень для меня счастливо под конец тот мрачный денек осветила…

…Едва успел на последний катер через бухту; взошедшая только к полуночи луна освещала кладку водоотводного коллектора, выложенного из притесанного гранита. Об эту каменную невысокую стенку, что тянулась, если от катера, вправо впритык к шоссе – хотелось разбить голову – так не хотелось домой идти …Постучался не в дверь, а в окошко, обойдя дом, в спальне родителей. Отец открыл форточку и тихим голосом, почти шепотом спросил: «Юра, ты один?» Отец боялся, как бы за мной не было грабителей, проникавших в дома через детей. Ничего, естественно, даже ругани, мне не было – отец был рад, что хоть за полночь, но я вернулся домой. Ничего мне не было и в школе за ту порванную стенгазету…

* * * * *

Переход в 5 классе на многопредметность («многоучительность») дался мне болезненно: надо было приспосабливаться к 5-6-ти преподавателям вместо одного. Нечего говорить, что каждый предметник старался заявить о себе строгостями, чтобы получше вели себя на его уроках. Появились у меня и двойки в дневнике, без которых все же обходилось в начальных классах даже в начале учебного года (к концу – одни 4-ки и 5-ки). Первые двойки вызывали у меня панический страх: как же взыщет на них отец, если не давал житься за «тройки»? месяца два в начале пятого класса прошли под этим страхом, «терял» дневник с «двойками» в карьерчике выше шоссе, перед оврагом, на нижнем со школы пути

Мрачное было время – полтора года оставалось жить Сталину, в полной силе был еще репрессивный дух 30-х и всей послереволюционной эпохи; недавняя война оказывала свое особое гнетущее последствие, как бедностью и разрухой, так еще больше «остаточной подлостью» уцелевших, – и испытавшим об этом трудно судить, а не испытавшим вряд ли возможно. Авторитарность, репрессивность времени усугублялись в школе и семье моей врожденной неспособностью «подчиняться» – на улице больше сказывалась моя открытость и наивность, мешавшие приспосабливаться. Из этих трех сред самым тягостным было угнетение в семье – через школу, где тоже поначалу (учебного года) сказывалась моя слабая приспособляемость, но потом проявлялись все же способности и знания в сравнении с другими. В семье же, как упоминал, сравнение было не в мою пользу: брат был с первого класса круглым отличником и отец, конечно, неоднократно мне этим пенял. Но никакой зависти или каких-либо недобрых чувств к брату у меня не возникало, так как я даже с первого класса меру своих способностей ощущал, -даже и в сравнении со взрослыми. Как уже упоминал, фатальное значение имел фактор не генетический, а средовой; именно что отец, будучи младшим сыном в семье, причем с большим отрывом от старшего брата – 18 лет! – совсем не испытал в детстве отцовского гнета, да и братского – он, конечно, был на попечении старших сестер. И представить ему мои печали в детстве было трудненько уже по причине слабой способности к рефлексии, отвлечения, воображения

Имело и то значение, что мать была 7-8-ю годами моложе, -отец, конечно, её подавлял – и от него она невольно переняла и манеру обращения неласковую, по крайней мере со мной, прибегая нередко даже к матерной брани, что переняла от отца или даже еще раньше. А меня мат травмировал с самых ранних лет, и до сих пор, правда, теперь я допускаю его в необходимых случаях для пущей экспрессии, но всю жизнь ни-ни!.. До внезапного овладения, на 66-ой уже зиме!, – рифмой: здесь уж главенствует наивысшая экспрессивность… В конце концов, я мать от мата к старости (ее) уже здесь отучил, по три дня с нею не разговаривая, где-то уже упомянул об этом в своих растянувшихся на много лет воспоминаниях – где-то с конца 80-х вспоминаю те или иные эпизоды, но разбросано в дневниках, из них трудно извлечь, приходится повторяться, но каждый раз другими словами, в другой связи, с другими оттенками …и в лучшем качестве…

…И все же мать старалась защитить меня – она-то в полной мере испытала угнетение в семье мачехи и могла мне сочувствовать – от неистовств отца, сочетавшего по части воспитания детей предрассудки патриархальщины с самоуверенностью некоторого выдвиженца из селянств. Сюда, к упомянутой неспособности к сочувствию, – добавлялась мнительность и опасливость – тогда нередко за детей провинности привлекали к суду родителей. …Отец даже как-то попытался применить на практике завет старшего из упомянутых Сидоренок: «пори пока можно уложить поперек скамейки». Или, может быть, он вычитал у Горького описание субботней экзекуции над ним и прочими детьми его дедом Пешковым. Но я уже был лет 10-ти и мигом понял что к чему, да и они с матерью, видимо, смутно ощущали неуместность подобной экзекуции из-за моего возраста, – вырвался с криком и убежал, а братишка, двумя почти годами моложе, подвергся, о чем долго позднее с обидой вспоминал… Тот случай с попыткой экзекуции говорит о самом дремучем невежестве среды, из которой отец происходил, и хотя вскоре, через три всего года я смог воспрянуть методами отчасти тоже репрессивными, – все это годам уже к 20-21-му внушило мне отвращение от людей вообще, особенно от семейной жизни в последующем и стало неодолимым препятствием – по знаниям и способностям – моего адекватного участия в делах общества. Конечно, валить все на среду нельзя, в той дичайшей попытке экзекуции со снятием штанов многое объяснимо робостью, даже трусостью отца от природы, что сочетаемо со «взрывами» смелости, а так же – осмелюсь предположить – его ограниченной сексуальностью, которой он вот таким варварским способом пытался восполнить дефицит …во всяком случае как его преследования за «тройки» вместо поощрений за «пятерки» (тоже ведь были, и побольше!) в ранние годы внушило невольно недооценку собственных способностей в критически важные годы после школы, – так и его мнительная сверхозабоченность как бы его дети не оказались хуже детей старших брата и сестер – почти вовсе запретила мне заниматься своими. Словом, все сошлось: и гнет патриархальщины, и суровость послереволюционного и послевоенного времени, и синдром «младшегобрата» со стороны отца, и мое первенство, на котором он родительскую оскомину сбивал, и глубокая характеров несовместимость – отцова въедливого, ограниченного, мнительного, робкого и потому вспыльчатого, – и моего спозаранку склонного к рефлексии, принимаемой отцом за лень, – критичности, отцом никак не понимаемой: злобность ведь не есть критичность, ибо ведет к умножению зла… Еще нас глубоко разделяло то, что отец был в общем закрытым человеком, его попытки откровений, вроде вот той скамьи сидоренковой, были как бы вылазки изнутри во вне и не от себя, а от неких авторитетов, – я же с детства, чуть не с младенчества был открыт, наивен, медлителен в реакции на требования среды, что не удивительно: моя реакция на взаимоотношения людей не была автоматической, как физиологическая реакция на опасность, которая была мгновенной (мое детство обошлось без травм по этой причине, как и последующая жизнь), – что вскоре в драках проявилось, – отцом эта замедленная реакция на требования принимались за лень, даже глупость (не понимает, мол, чего от него требуют)…