Мировая революция. Воспоминания

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Я выехал из Парижа 24 сентября 1915 г. для постоянного, или по крайней мере продолжительного пребывания в Англии. Бенеш остался в Париже, оттуда он, как и Штефаник, ездил в Италию; таким образом, мы имели официальных представителей во всех главных союзнических государствах. Кроме того, в Лондоне и Париже мы могли вести и вели переговоры с итальянским и иными послами. У нас никого не было только в России.

Почему я избрал именно Лондон, я уже говорил; также я писал уже о моей весенней поездке туда и о меморандуме министру Грею. Обосновавшись в Лондоне, я продолжал работу, начатую меморандумом.

Во время моего пребывания в России деньги принимал д-р Бенеш; я определяю сумму приблизительно в 300 000 долларов; таким образом, все наше движение не стоило и 1 миллиона долларов. Доллар долго держался в своей довоенной стоимости (4,50 кроны). Из приведенных цифр видно, что помощь Америки повысилась лишь по объявлении войны Америкой. Деньги были от чешских колонистов, от словацких колонистов пожертвования во время войны были незначительные. Только как президент я получил 200 000 долларов от американских словаков, но и в эту сумму вошли пожертвования моих знакомых американцев. Эти деньги и остатки революционного фонда я роздал как президент в виде различных подарков и вспомоществований, о чем дан был публичный отчет.

В Лондоне университет (King’s College) предложил мне профессуру по славянскому вопросу; имелось в виду привлечь и иных славянских работников и заложить, таким образом, основы для славянского отделения. Предложение это мне несколько раз от имени ректора Берроуза делал Сетон-Ватсон; я опасался принять место, не будучи славистом и полагая, что у меня не будет достаточно покоя для научной работы. Но в конце концов я все же кафедру принял. Я послушался совета моих друзей и сделал совершенно правильно. Я закончил переговоры с ректором Берроузом 2 октября. С благодарностью и дружеским чувством вспоминаю я обо всех встречах с этим прекрасным знатоком Греции и новогреческой политики и культуры; я весьма ценил его мужество и благородные заботы об университете.

Я должен был выступить 19 ноября с лекцией «Проблема малых народов в европейском кризисе». Эта лекция была первым политическим успехом больших размеров. Прежде всего, я был введен в широкий круг политической лондонской публики тем, что премьер-министр Асквит должен был председательствовать (по английскому обычаю) на лекции; так как он заболел, то его заменил лорд Роберт Сесиль. Эти политические кулисы были очень благотворны для нашего дела. Но и сама лекция, по существу, произвела хорошее и чреватое последствиями впечатление (а также во французской и английской брошюре). Здесь я впервые изложил политическое значение того особого пояса малых народов, который лежит в Европе между немцами и русскими. Указал я тут же в ином освещении и немецкий Drang nach Osten, и русскую политику. Этим была особенно выдвинута основа Австро-Венгрии и Пруссии. Разделение Австро-Венгрии определенно вытекало, как главная задача мировой войны. Наконец, я привел, кажется довольно удачные аргументы против страха перед так называемой балканизацией Европы и убедил, что малые народы тоже имеют право и возможность культурного и государственного развития.

Многие газеты напечатали отчеты о лекции, и можно было наблюдать, что она произвела впечатление. О малых народах и возможной их самостоятельности стали после этого часто говорить и писать более основательно. Вообще, стала проявляться положительная задача войны, задача перестройки: дело заключалось не только в защите против центральных держав, в победе над ними – война была началом великой перестройки Средней и Восточной Европы, Европы вообще.

В Лондоне, конечно, я много слышал об английском войске и вообще о положении на полях сражений; теперь у меня была возможность учиться у военных специалистов (английских и французских) по всем вопросам.

Я уже несколько раз указывал, как меня мучила неизвестность, будет ли война затяжной или скоро кончится. В начале войны и еще весной 1915 г., считаясь со взглядами почти всех военных специалистов, я допускал иногда, что война закончится до зимы 1915 г., но развитие действий на фронте должно было пониматься как начало затяжной войны. Продолжалась без всяких результатов окопная война; это давало возможность воюющим державам стягивать свои силы дома, подготовлять и учить дальнейшие части войск и резервы и приспособить к военным целям всю промышленность. Начали поговаривать о более значительном участии аэропланов и подводных лодок. По получаемым теперь известиям мне казалось неправдоподобным, чтобы союзники заключили мир без значительного военного успеха, несмотря на то что у обеих воюющих сторон видные деятели работали в пользу мира. Битва у Марны была для нас победой, но не решающей; несмотря на это, в Германии начала проявляться известная нервность, особенно в социалистических кругах; в этом убеждали многие известия, особенно же дебаты об условиях мира в берлинском Рейхстаге в начале декабря (1915 – Шейдеман). Из разговоров с военными всевозможных армий (иногда и пленными) я приходил к взгляду, что в военном отношении война затянется надолго; политические размышления вели к тому же выводу.

В Лондоне я также узнал довольно много о военных планах. Эти сведения не всегда были приятны, значительные различия во взглядах господствовали и в ответственных кругах. Касалось это не только специально английского предприятия – Дарданелл; мнения расходились также по вопросу о французских и русских планах. Странно было наблюдать, как не только политики, но и военные строили стратегические планы, казавшиеся невозможными и фантастическими даже для профана в военном деле.

В Лондоне я читал тогда статьи полковника Репингтона в «Таймс» и иных газетах. В них проскальзывало недоверие не только к английскому командному составу, но и к главам союзнических войск, и фронта вообще; еще большее недоверие чувствовалось по отношению к правительству дома и за границей. Цензор, конечно, статьи Репингтона приглаживал, но я узнавал первоначальный текст; у меня были частые и удобные возможности узнавать о публицистической деятельности Репингтона и его сношениях с военными и политиками всех партий и союзнических государств. Во многом я с ним был согласен.

В кругу близких друзей у нас были об этом постоянные споры. По их просьбе я написал для них в конце ноября (1915) меморандум о военной силе обеих воюющих сторон.

Я обратил в нем внимание на выгоды и невыгоды обеих воюющих сторон и особенно подробно разобрал количественную возможность военных сил – вопрос, по которому мы постоянно спорили. В своих предположениях я исходил из того взгляда, что в Австрии и Германии до войны набор охватывал не более 5–6 процентов населения, в то время как во Франции он был на два и даже на три процента больше. Я хотел доказать, что Англия должна торопиться с мобилизацией и обучением рекрутов, дабы союзники могли превзойти центральные державы, если бы повысили процент набора. Из известий о Чехии я знал, что наших берут гораздо больше, чем немцев; то же было слышно и с юга так, например, в Боснии и Герцеговине и в иных местах (в наказание) брали даже более 8 процентов. Для меня было важно доказать, что центральные державы сравняются количеством солдат с союзниками, несмотря на то что у этих вместе взятых больше населения и в начале войны было больше войска. Россия возбуждала все больше и больше сомнения. Конечно, решающее значение имеет не исключительно количество жителей и процент набора, но и их способность и возможность вооружить и снабдить солдат на фронте. Китченер и в этом отношении уже весной 1915 г. (15 марта) выразил различные опасения в верхней палате; мне, однако, казалось, что он думал больше об увеличении армии, нежели о ее современном вооружении. В общем, я дал довольно острую критику союзнической военной политики и командного состава, делая это в большинстве случаев не прямо, а подчеркивая немецкие преимущества; я обратил особое внимание на отсутствие единства в ведении войны у союзников. Вопрос уже и тогда обращал на себя внимание общественного мнения, но только дальнейшие неудачи на фронте превратили его в неотложную союзническую проблему, как стратегическую, так и политическую.

Мои друзья передали меморандум военным авторитетам, с некоторыми из них я позднее вел беседы. Одни признавали серьезность положения, но не имели опасений; они говорили, что англичане придут вовремя во Францию, что воинская повинность, введенная 28 октября, использована в достаточной степени. Но были и такие специалисты, которые публично требовали более значительной армии. В этом направлении действовал Репингтон; кроме того, я припоминаю уважаемого в Англии генерала Робертсона, который с самого начала войны был на французском фронте и который осенью 1916 г. выступил публично с требованием увеличить количество войска. Также Ллойд Джордж, кажется, под влиянием Репингтона, желал, чтобы была гораздо большая союзническая армия для прорыва германского фронта.

Положение на полях сражения становилось неутешительным и все более и более сложным. Россия разочаровала, и это чувствовалось всюду весьма живо; болгары присоединились в октябре (1915) к врагам – в Лондоне много говорили о переговорах союзников с болгарами, и в том факте, что болгар не удалось привлечь на сторону союзников, видели значительный неуспех союзнической дипломатии. Салоники в то же время становились новым центром союзнических сил; Салоникский план в Англии и во Франции долго обсуждали на все лады, пока наконец (под влиянием Бриана) он был одобрен. Первые сражения союзнических войск под начальством генерала Сарайля с болгарами начались в ноябре (1915) и кончились для нас неудачей. Сильное впечатление произвело поражение сербов Макензеном и взятие Белграда (8 октября); но впечатление не было уничтожающее, так как сербы прямо геройски отводили остатки своей армии через Албанию и перенесли правительство на остров Корфу.

В Месопотамии побеждали турки. На западном фронте тянулись кровавые, но ничего не решающие бои; немцы были осуждены на оборону, так как большую часть своих сил перебросили на русский фронт.

 

Зная волнения и опасения в наших колониях, что, быть может, мы и не выступим, а главное, для того, чтобы наши на родине не пошли на уступки, – я решился опубликовать манифест об объялении Австрии открытой войны; я боялся отрицательного результата русского поражения и преследований на родине. Согласие на открытое выступление против Австрии за границей было мне дано вперед кружком политиков, бывших на родине так называемой мафией, которой было известно в общих чертах содержание манифеста.

Это произошло 14 ноября 1915 г., вскоре после того, как выступление Болгарии против союзников так ухудшило дело и когда положение на фронте было весьма невеселое. Манифест был, как уже было сказано, подписан Заграничным комитетом, представителями всех наших заграничных колоний.

При данных обстоятельствах я не ожидал от манифеста большого впечатления на союзников; тем не менее наше выступление подействовало довольно сильно. Манифест усиленно распространяли французские газеты; г. Говэн написал о нем передовицу в «Journal des Débats», английские газеты также о нем достаточно писали. В Англии нас знали меньше, чем во Франции, но сведения о нас распространялись довольно скоро, сначала больше в кругах интеллигенции и кругах политических и правительственных; мы этого добились не только благодаря своей работе в Лондоне и Англии, но и благодаря упомянутой работе Воски в Америке, которую оценили также и в Англии. Я об этом подробнее расскажу, когда буду говорить об Америке.

В начале 1916 г. я начал подумывать о поездке в Париж. Д-р Бенеш приезжал в Лондон и делал сообщения о положении всего нашего дела; мы сговорились, что я приеду в начале февраля. Во главе французского правительства с 28 октября 1915 г. был Бриан, к которому у меня благодаря Штефанику был подготовлен прямой путь.

У Бриана я был 3 февраля 1916 г. Я ему показал карту Европы и изложил свой взгляд на войну: условием перестройки Европы и действительного ослабления Германии, т. е. спокойствия Франции, является разделение Австрии на естественные и исторические части. Мое изложение было весьма сжатым, я, так сказать, дал лишь лозунги – у Бриана настоящая французская голова, и он сейчас же проник в суть вещей. Главное было то, что он принял наш план и обещал его осуществлять. Я слышал от Штефаника, что Бриан был действительно привлечен на нашу сторону. О моей беседе появилось официальное сообщение; кроме того, для привлечения широких политических кругов, пользуясь любезностью редактора Зауэрвайна, я дал в «Matin» в форме интервью нашу антиавстрийскую программу. Это заявление подействовало не только в Париже, но и в остальных союзнических государствах. Я не преувеличу, если скажу, что союзники благодаря нашей программе разделения Австрии получили положительную сторону и в своей программе – не было достаточно победить центральные державы и наказать их денежно и иным способом. Мой разговор с Брианом произвел впечатление и в Лондоне и укрепил там наши позиции. Не только «Times», но и другие газеты напечатали благоприятные для нас сообщения (у «Matin в Лондоне был очень умелый корреспондент). Кроме того, само собой разумеется, что и мы сами воспользовались этим большим успехом во всех газетах. То, что Бриан принял меня, весьма действовало на славянских политиков, особенно, как я скоро мог убедиться, на русских дипломатов.

В Париже я задержался почти месяц и многими посещениями поддержал и усилил действие бриановского шага. Это было необходимо еще потому, что наши противники – друзья Австро-Венгрии – были возмущены и усиленно принялись за работу: в Париже, так же как и в Лондоне и повсюду, было сильно австрофильское и венгерофильское течение. Решительный бой с этим австрофильством еще предстоял нам, ибо в Европе и в Америке нельзя было уничтожить одним ударом предрассудки по отношению к Австрии. Австрия для союзнических дипломатов была обеспечением от балканизации («у нас и с одним много дела, с десятью же невозможно и разговаривать») и охраной от Германии! И это было в тот момент, когда Австрия шла рука об руку с Германией.

Я не могу писать о всех своих посещениях и разговорах; для характеристики работы, однако, привожу несколько имен: министр Пишон, председатель парламента Дешанель, председатель комиссии по иностранным делам Лейг, редактор Говен, писатель Фурноль, редактор Кириелль, потом Бутру, Шерадам и многие другие.

Не могу не упомянуть приятных посещений семьи мадемуазель Вейсс, являющейся ныне редактором журнала «L’Europe Nouvelle», и гостеприимного салона госпожи де Жувенель; у врача Штефаника, доктора Гартмана я нашел также избранное общество. О постоянных встречах с Дени и с профессором Эйзенманом не буду говорить, они и так, само собой, подразумеваются.

Мы часто встречались с Весничем и обменивались известиями и взглядами на общее положение и на вопросы, особо нас касающиеся; против Веснина в Париже был настроен, как я мог наблюдать лично, кружок более молодых людей – в политическом отношении они были к нему несправедливы.

Интересными для меня были сношения с Извольским. Нас сблизила борьба против Эренталя; я мог, следовательно, ожидать, что он обратит внимание на наше дело. Мы говорили с ним о деле Эренталя, но он был довольно сдержан; может быть, у него уже остыл к нему интерес, как и у меня, теперь у нас были иные, более важные заботы. То, что я слышал, подтверждало мое мнение, что в Бухлове ни Эренталь, ни Извольский не высказали достаточно ясно и точно свои взаимные требования; вообще, это дело до сих пор недостаточно выяснено, главное же не установлено, действительно ли правда, что был написан протокол, как недавно утверждал московский профессор Покровский. Насколько мне известно, подобный протокол найден не был.

Об условиях жизни в России, и особенно при дворе, Извольский говорил подробно и опасался за будущее России. Я видел, что он хорошо знает двор, всех выдающихся лиц и особенно царя. Он критиковал в мягких выражениях, но резко по существу, несмотря на то что был искренно предан двору и особенно царю. Он был типичным образцом тех честных и умных русских сановников, которые понимали положение и осуждали его, но которые, с другой стороны, для его улучшения делали мало или чаще вообще ничего; он не мог и не хотел бороться.

Как многие другие официальные русские деятели, Извольский не имел о нас и о словаках ясного представления. Было совершенно очевидно, что он помнил лишь о славянах или «братьях»-православных: объединение всех югославян не входило в его программу. Хорваты должны были остаться в стороне, даже если бы они и стали самостоятельными. В этом направлении он разговаривал довольно часто с различными лицами, которые мне потом об этом рассказывали. Было совершенно ясно, что у него не было плана относительно славян, исходящего от официальной России; выступление Бриана за нас произвело на него довольно сильное впечатление. Он обещал, что будет поддерживать нас в Париже и в Лондоне; как я мог убедиться, он сдержал свое слово.

Постоянные сношения с Извольским поддерживал Сватковский, который и на этот раз приехал ко мне в Париж.

Я также встречался с русскими, принадлежавшими ко всевозможным партиям. У нас было даже организационное собрание, на котором я и д-р Бенеш указывали на необходимость установления лучшего осведомления из России и о сосредоточении русских политических деятелей за границей. Было прямо страшно смотреть, как они были неорганизованны и как их нельзя было организовать.

От Извольского перехожу к рассказу о том настроении, которое было тогда на Западе по отношению к России. Во всех западных государствах отношение к России начало портиться. У Франции был ответственный союз с Россией и давнишняя официальная дружба; но значительная часть политического французского общества всегда была по отношению к России холодна и даже враждебна. Либералы и, конечно, радикалы и социалисты не любили царизм и отрицали его теоретически, после объявления войны они начали отрицать его и практически в своих газетах и пропаганде. Англия в течение нескольких последних лет изменила свое отношение к России; но в широких английских кругах не переставал господствовать отрицательный взгляд. В Италии в начале войны на Россию и славян был неопределенный, скорее враждебный взгляд.

Поражение русской армии усилило антирусское настроение. Из многих рассказов французских и английских политиков я убедился, что Россия уверила и Англию и Францию в том, что русская армия находится в наилучшем состоянии и что Россия войны не боится в том случае, если Франция достаточно подготовлена. Русские поражения многие французы и англичане принимали как несдержание слова и обман. Я думаю, что западные знатоки России были обязаны более критически относиться к русским уверениям. Конечно, японская война принудила русские военные руководящие круги к усиленной реорганизации армии, но делалось это в гораздо меньшей мере, чем было необходимо.

При этом настроении в Париже профессор Дени возобновил свою прежнюю просьбу о том, чтобы я мог прочесть в Сорбонне лекцию о славянах; это должно было положить начало лекциям по славянским вопросам в таком виде, как они уже шли в Лондоне в King’s College; он полагал, что моя точка зрения, если я ее изложу в Париже, успокоит политические и общественные круги, ибо будет разъяснено, что наши стремления и стремления всех славян вовсе не панславянские в смысле агрессивного русского империализма. Дени указывал при этом на неудачные славянские разглагольствования, в которые впали перед этим Коничек и некоторые наши люди. Депутат Дюрих усиливал это славянофильство разговорами о русской династии и уверениями, что чешский народ примет православие; эти его слова передавались по Парижу как программа депутата Крамаржа, и австрофилы и все наши противники охотно за нее ухватились. (Отмечу здесь раз навсегда – австрийские и венгерские агенты легко входили в доверие наших наивных людей и выведывали все их мысли и бессмыслицы).

Я думаю, что во Франции и в Англии еще не было сглажено впечатление от слов императора Вильгельма и Бетман-Гольвега, что войну вызвал русский панславизм.

Итак, 22 февраля у меня была лекция в Сорбонне о славянах и панславизме, в которой, опираясь на правду, я указал, что славяне и русские не обладают таким империализмом, какой проповедуют немцы своим пангерманизмом. Я не был за царизм, но это вовсе не значило отречения от славянства, – так я принялся за устройство института по изучению славянского вопроса при Сорбонне, основали мы тут же научный журнал по славянскому вопросу «Le Monde Slave», и я всюду открыто работал с югославянами и поляками, позднее с украинцами. Мое отношение к русским на Западе было всюду весьма хорошее. Мы славяне, мы ими хотим быть, но славянами европейскими, мировыми.

К причинам, ослаблявшим симпатии к русским, должны быть также причислены взаимоотношения различных русских партий во всех государствах, особенно в Париже. В конце, когда во Францию прибыла небольшая русская армия, французы и особенно военные удивлялись ее недисциплинированности. Это впечатление было позднее, уже после моей лекции, но о нем может быть упомянуто и здесь в связи со всем тем, что было приведено ранее.

Во время этого моего пребывания в Париже я был постоянно со Штефаником.

Со Штефаником я познакомился, когда он был студентом в Праге; он был беден, и я старался облегчить ему жизнь. Из Праги он отправился в Париж (если не ошибаюсь, в 1904 г.) и там сделался секретарем астрономической обсерватории. Его посылали с различными астрономическими научными командировками на Мон-Блан, в Испанию, Оксфорд и в далекие страны – как, например, в Туркестан, Южную Африку и на Таити.

Я дам здесь некоторые сведения, благодаря которым может быть охарактеризована деятельность Штефаника во время войны. Это не будут исчерпывающие сведения, быть может, кое-где я и ошибусь; до этого моего пребывания в Париже я, кажется, даже письменно не сносился со Штефаником – лично мы, наверное, не встречались, иногда мы договаривались лишь при посредстве знакомых.

Как только началась война, он обратился тотчас же к своему другу, чиновнику парижской полиции, с тем чтобы чехи, словаки и вообще граждане славянского происхождения, считавшиеся официально австрийцами, пользовались выгодами, полученными гражданами союзнических государств. Вскоре вслед за тем он начал вести и пропаганду; он поставил себе целью каждый день привлекать по крайней мере одного союзника на нашу сторону. Он записался добровольцем в армию; в 1916 г. принял участие в битвах у Эн и Ипра. Потом его послали в Сербию как офицера-авиатора. В Албании он упал вместе с аппаратом и прибыл в конце ноября на какой-то особой моторной лодке из Валоны в Рим, где и познакомился с французским послом Баррером, а потом и с Соннино. Вскоре после этого (в феврале 1916 г.) я его нашел в Париже в госпитале после тяжелой операции желудка. Как астроном, он хорошо разбирался в метеорологии и обратил на себя внимание во время войны как раз в этой области тем, что устроил на французском фронте метеорологическую станцию. Он принял французское подданство еще перед войной и потому имел доступ всюду, куда не француз не мог быть допущен. По выздоровлении он уехал в Италию для работы в нашем деле; летом 1916 г. (в июле или августе) поехал в Россию, там ему представилась возможность говорить со всеми военными авторитетами и с царем. Как курьез привожу тот факт, что царь через Штефаника передал мне весьма дружеский привет и пожелание продолжать мою политику. И это было в то время, когда Министерство внутренних дел пользовалось против меня Дюрихом. Штефанику было поручено (также и французским правительством) парализовать в России выходки Дюриха и некоторых его людей. Он пытался договориться с Дюрихом (так называемый Киевский протокол). Из России Штефаник отправился в конце 1916 г. на румынский фронт, где организовал для Франции несколько сотен наших пленных (отправлены летом 1917 г.). В январе 1917 г. вернулся в Россию и по пути в Париж остановился у меня в Лондоне (в апреле 1917 г.). В Париже у него были в то время весьма частые встречи с югославянами и итальянцами; сам он тоже заехал в Рим. Летом (июнь – октябрь) был в Америке, желая привлечь чехов и словаков добровольцами в армию – он ожидал большой прилив, в чем, однако, ошибся. Зато в Америке привлек на нашу сторону Рузвельта. Вспоминаю, дабы дать полную его характеристику, что во время большого митинга в Carnegie Hall в день его отплытия в Европу у него сделался мучительный припадок его странной болезни, так что на пароход его должны были отнести на носилках. Он торопился тогда, если не ошибаюсь, в Италию.

 

В 1918 г. (с апреля) он был снова в Италии и после весьма плодотворной пропаганды заключил с Орландо соглашение 21 апреля и 30 июня. Осенью, 6 сентября он явился ко мне в Вашингтон по пути к нашей армии в Сибири с генералом Жаненом. В феврале 1919 г. он возвращается из России. В Сибири ему пришла мысль перевезти войско через Туркестан к Черному и Средиземному морям – по всей вероятности, путь по русской Центральной Азии и английское войско, ведшее операции в Азии против турок, внушили ему эту мысль. Но он скоро сам признал всю ее непрактичность и в Париже убедил и Фоша в необходимости перевоза войска через Владивосток. В Париже также многих убедил в том, что русские не могут вести борьбу с большевиками.

Весной 1919 г. он готовился вернуться через Рим на родину. У него было намерение переговорить с д’Аннунцио; ради этого он заехал в Венецию, но не застал его там. 4 мая вылетел из Видема… в этот же день погиб на родной земле.

Во время моего пребывания в Париже я каждый день встречался со Штефаником, иногда вместе с Бенешем. У нас была возможность разобрать все условия и все личности союзнических государств, важных для нашего движения, и, таким образом, выработать подробный план для дальнейшей деятельности в будущем. В то время шли переговоры о том, чтобы Россия послала во Францию войско. Русские давали огромные обещания (40 000 человек в месяц), но, в конце концов, их прибыло небольшое количество и, как было уже сказано, на несчастье: русские солдаты были уже деморализованы и способствовали тому, что русское имя во Франции и у союзников было обесценено. Мы полагали тогда, что совместно с русскими мы могли бы перевозить во Францию также и наших пленных – с этим планом, одобренным французским правительством, Штефаник отправился в Россию. По сведениям, которые я получал с различных сторон, а также при помощи своего верного курьера было ясно, что русское правительство не желает формирования и посылки нашего войска во Францию и что наши люди политически и организационно слабы. Было ясно, что кто-нибудь из нас должен туда поехать.

Мы решили, что Штефаник будет работать в Италии, чтобы мы могли и там организовать наших военнопленных и в случае возможности перевезти их также во Францию. Мы желали иметь как можно большую боевую единицу на одном фронте.

Конечно, был и дальнейший план: в конце войны мы должны были совместно со своим и союзническим войском достигнуть Берлина, а потом идти через Дрезден домой. В Италии Штефаник приобрел много друзей, особенно в армии, после того как на фронте у Верхней Сочи весной 1917 г. выследил с аэроплана австрийские отряды, о которых Кадорна не был уведомлен и которые могли на него неожиданно напасть.

Штефаник также завязал сношения с Ватиканом, которые и поддерживал в течение всей войны; протестант, сын словацкого пастора, он хорошо понял значение для нас Ватикана в мировой войне.

Штефаник очень помог нашему делу своей пропагандой. У него в Париже скоро появился целый круг друзей и почитателей. Пропаганду он вел скорее на манер апостола, чем дипломата или солдата. Во многих весьма важных местах в Париже (к Бриану) и в Риме он подготовил путь для меня и д-ра Бенеша. Когда я вспоминаю о нем, перед моими глазами встает образ нашего словацкого кустаря-проволочника, бродящего по свету; только этот маленький словак прошел по всем союзническим фронтам, по всем союзническим министерствам, по всем политическим салонам и всем дворам. У него были влиятельные друзья в армии – Фош от Штефаника первого услышал о нас и нашей борьбе с Австрией. В среде правительственной и чиновничьей у него тоже, конечно, были и противники.

В политическом отношении Штефаник был консервативнее меня; когда я в октябре 1918 г. в Вашингтоне сделал заявление о нашей независимости, он не соглашался с программой в том виде, как я кратко ее формулировал. Он опасался, что мы не сможем успешно организовать и создать последовательно демократическую республику. Через некоторое время, однако, он признал правильность моего шага и свой протест взял назад.

Ему вредило незнание пражских условий жизни и лиц; в политическом отношении он не был всегда достаточно подготовлен. Киевский договор был сформулирован так, что его, например, можно было излагать как национальную программу, в то время как мы постоянно выдвигали историческое право. Для него извинением может быть то, что этот недосмотр совместно с ним допустил и депутат Дюрих.

И в Сибири он не был достаточно дальнозорким, как это доказало непонимание им действительного положения дел в войске, непонимание наших и русских людей (Колчака).

Меня лично Штефаник прямо трогательно любил. За его преданность я ему платил тоже преданностью, а за его помощь в нашем движении я был ему очень благодарен. Он заслуживает благодарности нас всех.

Из Парижа я возвратился в Лондон 26 февраля 1916 г.

В течение моего пребывания в Париже я осознал огромную разницу между этими двумя столицами во время войны. Париж производил впечатление города в трауре – столица всего мира, по выражению Гюго, стала вдруг как бы некрополем нашей цивилизации; не раз у меня бывало впечатление, что я слышу верденские пушки. За день до моего отъезда пала крепость Дуомон…

В Лондоне почти нигде не видишь следов войны; всюду спокойствие, «торговля идет обычным темпом»; только позднее наступает военное волнение, оно приходит понемногу, но всерьез – уезжают и приезжают солдаты, скоро потом и раненые; наконец, немцы со свойственной им близорукостью постарались возмутить Лондон и всю Англию своими цепелинами, бомбардирующими стратегически безразличный Лондон и другие города.