Запрещенная Таня

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

9

Еще весной сорокового, в той старой жизни, Татьяна познакомилась с Мишей.

Как предать все чувства той весны, вскоре ставшей последней предвоенной весной?

Казалось, что террор уже позади. Людей не хватали пачками, и они не исчезали подъездами, домами. Войны тоже не было. Уже больше года как на Карельском перешейке отгремели пушки, а город освободился от раненых и обмороженных красноармейцев. Поезда снова ходили по расписанию, а стояли, часами пропуская длинные воинские эшелоны на незнаменитую войну с белофиннами.

Казалось, мир замер. Пусть он еще не наступил, но уже не было совсем уж запредельного страха, не было тоски по уже арестованными или те, кто должен был сесть за родителей, братьев, сестер, коллег и товарищей. Взгляд не упирался в калек – красноармейцев, а мысль при этом не перебирала знакомых юношей, которым могли бы так же мгновенно превратиться в безрукого инвалида, выживающего в нищем колхозе.

Да что так говорить – в эту последнюю предвоенную весну все знакомые были живы. Еще не было бесконечных перечислений мертвы домочадцев, соседей, одноклассников, однокурсников, коллег и знакомых. Улицы Ленинграда были заполнены народом, который только и радовался весне.

Миша был доцентом кафедры филологии университета. Это был милый, наверное, наивный, но целеустремленный человек.

Возникло ли чувство? Так она не могла сказать, ее связывали тяжелые, мутные отношения с Колей. Коля появился в тот самый момент, когда она была раздавлена арестом и пропажей Кости. Коля только сформулировал ее мысли и оформил их. Иногда ей казалось, что она только хочет переложить ответственность на несчастного Колю.

Ее с Колей объединяла совместная коммуналка, два выкидыша и желание выжить, а возможно и жить. Многое изменило начало колиной эпилепсии. Она случилась неожиданно и врачи не могли ему помочь.

Миша был иным. Коля был попыткой выплатить из водоворота и, отплевавшись водой пытаться дышать. Миша появился в ее жизни, когда цвела сирень, а милиционеры не гоняли старушек, торгующих полевыми цветами. На чисто мытых улицах Ленинграда пахло весной и щемящей надеждой. В это время Миша со своей застенчивой улыбкой вошел в ее жизнь.

Встретились они на творческом семинаре в университете. Она читала свои стихи, а потом долго спорила с филологами о своем творчестве. Почему, большинство пытались ее сравнивать с Маяковским, будто не было иных поэтов. Ее немного удручило, что даже в этой весенней аудитории был легкий муар страха и осторожности. Но весна сорок первого не предполагала уныния.

Миша сидел и слушал ее с легкой улыбкой. После окончания семинара он дождался ее и представился и поклоном:

Михаил Таутин. Можно просто Миша.

Она засмеялась. Ей все еще льстило внимание молодых мужчин, даже если это были пыльные книжные черви.

– Пойдемте, просто Миша, – прогуляемся, – она протянула ему руку широким жестом, от которого все оборвалось внутри.

Гуляли они долго. Белые ночи еще не наступили, но в сумраке они хорошо различали друга друга. Расстались они со смехам, так же как и встретились, и она успела на последний автобус.

Водитель автобуса был улыбчив, а женщина – кондуктор хмурилась: половина автобуса была заполнена веселыми девушками, а другую половину составляли радостные молодые мужчины. С песнями автобус останавливался, а его пассажиры весело желали удачи покидавшим его.

Миша стал весенним подарком для нее. Но был Коля. Несчастный, больной и обреченный. Ее судьба была с ним сплетена, и она боялась настоящего, широкого счастья. Ей казалось, что лучше жить, так как сейчас.

10

Но все как-то наладилось. И заплаты, наложенные на быт держались. Татьяна много печаталась. Коля часто болел, но все еще преподавал, врачи уже заговорили о инвалидности. Н ее не пугала жизнь. Денег их бездетной семье хватало. А Коля и получив группу, мог бы работать внешкором в какой-нибудь газете.

И не смотря на все их несчастья и болезни летом сорокового Татьяна ощутила то, что беременна.

Как все наученные неудачными беременностями она долго боялась проверить. И только когда врач подтвердил, что все нормально и беременность идет хорошо она открылась Коле.

Коля как каждый хронически больной человек обрадовался, закричал, стал бегать по комнатке. Она пыталась его успокоить, но приступ все, же случился. Так, Татьяна и запомнила вечер осознания беременности: стынущий чайник, нетронутые пирожные птифуры в вазочке и муж, лежащий в беспамятстве на кровати после припадка.

Наутро она пошла и взяла в профкоме две путевки в дом творчества – себе и мужу. Профорг сначала начал говорит, что у литработников и у научных работников разные дома отдыха и вообще это разные профсоюзы. Но Татьяна зашипела на него:

– Вы постоянно просите писать вам выходные, вне формата и тиража. Я бегаю между домом и Радио, так дай те один раз путевку и моему мужу. Он очень больной человек. И она выложила на стол заключение врачей с рецептом люминала.

Из Дома радио она шла в аптеку за люминалом для Коли. Купит его требовалось много на все два месяца их жизни в Доме творчества. Пока она шла, о чувствовала, что ребенок внутри е стал двигаться. Это было так медленно и осторожно, но все более и более настойчиво.

Дома она рассказала об этом Коле. Муж, утром переживший еще один припадок обрадовался, она силой усадила его на кровать:

– Не хватало нам еще хлопот и проблем до того как поедем отдыхать.

Коля согласно закивал:

– Но мне надо взять отпуск в институте.

– НЕ надо, – Татьяна положила на стол путевки и рассматривала их, – я завтра пойду и возьму тебе больничный, а потом и добьюсь отпуска. Ты сиди дома и отдыхай. Не хватало бы, чтобы ты устроил припадок в поезде.

– Вот, – она выложила несколько упаковок люминала, – здесь на три месяца. Хват.

– И с запасом! – подтвердил Коля.

– И с запасом, – кивнула Татьяна.

– А ты не думала, как мы его назовем?

– Как?

Почему-то именно такой истиной мужской подход к деторождению. Когда между эякуляций и рождением ребенка нет ничего не покоробил ее.

– А ты думаешь, кто это будет, – спросил Коля, обняв ее за полнеющую талию.

– Почему-то я думаю, что это будет мальчик.

– Мальчик, – кивнул Коля, – можно Артемом назвать.

– Артем, – повторила Татьяна нараспев, чувствуя толчки внутри живота, – можно Артемом. А можно Семеном.

– А почему Семеном? – спросил Коля.

– Рифмуется Артем – Семен, Семен – Артем.

– И верно. И как тогда?

– Семен более доброе имя. Такое домашнее. А Артем звучит как лозунг первой пятилетки.

– Тогда Семен, – согласился Коля.

– Хорошо, – так и будем его звать, – улыбнулась Татьяна.

А потом была новая пропасть. Пока они ехали из Ленинграда в Москву на «Стреле», а потом добирались электричками до Переделкино Татьяна ощутила то, что Семен перестал двигаться. Коля все еще блажено улыбался и постоянно глотал люминал.

В Переделкино Татьяна сразу сказа об этом пронимавшего их врачу. Та подняла очки и прямо посмотрела на не:

– Дорогуша, я не гинеколог, а вам надо быстро решать пака не началось кровотечение. Езжайте в Москву и не оттягивайте.

– Но электрички уже не ходят.

Врач посмотрела в окно:

– Да, поздно. Ищите машину у наших дачников и езжайте в дежурную больницу. И немедленно.

Татьяна вернула в комнату, куда уже заселился Коля. Он выслушал все это и осел как мешок.

Татьяна взяла свою сумочку и пошла к Чуковскому. Корней Чуковский был главой местных дачников. Недавно его провозгласили живым классиком, наградили орденом Ленина и подарили автомобиль.

Татьяна вошла в дом Чуковского, дверь которого была отворена не смотря на поздний вечер. В коридор вышла домработница:

– Корней Иванович в столовой. Но что-то вы припозднились.

– Спасибо, – ответила Татьяна, – и прошла в столовую.

Там Чуковский показывал своим внукам и их товарищам какие-то картинки. Дети показывали пальцами на них, рисовали карандашами и были счастливы. Татьяна не подумалось, что если бы дедушка Ленин когда-то и был, то он должен был выглядеть именно так.

Чуковский поднял голову и присмотрелся сквозь приспущенные очки:

– Танечка? Танечка? Как вы к нам?

– Корней Иванович нам надо поговорить, – сразу сказала Татьяна.

– Хооорошоо, – протянул Чуковский, которого удивил поздний визит, но не удивило предложение Татьяны.

В соседней комнате, где уже не были слышны голоса детей Татьяна быстро пересказала всю свою историю.

– Вы хотите ехать прямо сейчас?

– Да ответила она.

Чуковский кивнул и вышел в коридор. Треск диска набираемого номера сменился мягким голосом Чуковского:

– Иван Васильевич, не хотел бы вас тревожить. Дело позднее, но заболела одна очень хорошая женщина. Ее надо срочно вести в дежурную больницу в город.

Чуковский повесил трубку и вернулся в комнату к Татьяне. Взгляд пожилого человека был сочувственным и мягким:

– Танечка о вас ничего долго не было слышно. У вас все было хорошо.

Татьяна покачала головой.

– И вы практически перестали писать. Давно не помню, чтобы выходили ваши новые стихи.

– Я пишу для радио, – сказала Татьяна.

– Я не слушаю радио Танечка, – Чуковский присел на подлокотник низкого кресла, – все так печально.

– Да, – четко ответила Татьяна, – я сидела в НКВД, потеряла там мужа и ребенка.

Чуковский покачал головой.

– А сегодня я теряю последний шанс стать матерью.

От окна донесся гул двигателя автомобиля.

– Танечка, успеха вам, – Чуковский поддержал ее под руку, – Иван Васильевич отвезет вас на моей машине в Москву.

Чуковский быстро набросал несколько цифр на листке бумаге:

– Вот мой телефон. Как все определиться немедленно позвоните мне. Сообщите мне, что и как.

Татьяна взяла листок, положила в карман и вышла. Автомобилем Чуковского оказалась новенькая Эмка. Черная дверь с трудом подалась. Шофер, которого звонок Чуковского выдернул из дома, выглядел как нахохлившийся воробей. Татьяна села сзади. Эмка медленно двинулась, выхватывая светом фар забор дач и деревья.

 

– Не знаю, какая там дежурная больница, – сказал шофер, – доедем до Москвы там в первой и спросим.

Через три дня Татьяна вернулась в Переделкино. Коля сидел в комнате. Рядом с ним стояли два распакованных чемодана.

Она посмотрела не него и сказал:

– Не разобрал вещи?

Коля испуганно смотрел на нее.

– Не разобрал, – повторила она.

– Нет, – ответил он.

– И хорошо, – сказала Татьяна, – скоро уезжаем нам здесь больше делать нечего.

– Нечего? – переспросил Коля.

– Да. Ты выноси вещи, а я пойду, отмечу путевки у главного врача.

Коля уныло уткнулся ей в плечо:

– Все?

– Все.

– Но.

Татьяна погладила Колю по голове, он куда больше нуждался в жалости, а не в утешении:

– Врачи сказали, что можно будет попробовать родить ребенка через год.

– Через год?

– Да. Нам надо идти.

– Хорошо, – Коля пошел к чемоданам, – тебя у входа ждать?

– Да, иди я тебя там найду.

11

Война. Говорят война все изменила. Неправда. Или полуправда. Для нее – Татьяны война стала импульсом, толчком, сделавшим ее стихи осмысленными и эмоционально насыщенными. Только себе и только поздно ночью, она признавалась в том, что ее настоящее творчество, а не стишки о Ленине стоит на пирамиде в основании которой припухшие и алчно обглоданные трупы детей, тела взрослых сдержано и тихо умерших возле станков и в хлебных очередях, а на самом верху испитые трупы стариков, с которых совершенно невозможно было срезать и ленточки мяса, а внутренности припаялись к груди и хребту.

Они умерли, не узнав о ней, а она не знала о них. Да за всю блокаду она видела не больше дюжины мертвых. Они лежали на улицах уже занесенные снегом. Белые продолговатые бревна не имели живого человеческого содержания и не производили никакого впечатления. Но они – мертвецы были, она о них знала. Они и стали дровами ее послевоенного творчества. Того самого пламени которые и мог вспыхнуть на пепелище личной жизни. Творчества в котором она уже не лебезила и не боялась. Не боялась, хотя и вздрагивала ночами от удара закрывшейся соседской форточки.

Только оказавшись перед военной пропастью, она решилась узнать о Косте. Ее поход в большой дом был коротким. В регистрационном окне женщина среднего возраста с бегающими заячьими глазами посмотрела паспорт.

– Вы понимаете, – заученно сказала она, – сейчас нет никакой возможности что-то узнать. Те, кого уже осудили и этапировали вообще проходят не по нашему ведомству. Их в другое передают.

Она уже собиралась вернуть паспорт, когда еще раз прочитала ее фамилию.

– А вы та самая Бертольц? – спросила женщина и ее глаза скосились одновременной на паспорт и на Татьяну.

– Та самая, – спокойно ответила Татьяна, не понимая быть той самой это хорошо или плохо – я на радио стихи читаю.

– Да, да, – повторила женщина, потянулась к здоровой трубке черного телефона, но посмотрела на очередь стоящую за Татьяной и остановилась.

– Вы знаете, что, – поспешно сказала она, – я вот здесь напишу на листке и оставлю следующей смене. Ночью людей не будет. Будет, не меньше, их через другой отдел будут отмечать. Тогда ни и посмотрят. Вы зайдите через день.

– Хорошо, – Татьяна забрала пас порт и прямая как толстовская княжна Мери вышла из здания НКВД.

Завтра и послезавтра она не пошла в большой дом. Костя пропал, а война просто окончательно перевернула лист его дела и их жизни.

Она подумала, что могла бы так же. Как там было в рукописях Пушкина. Там где был рисунок пяти повешенных декабристов. «И я так мог», – размашисто написал Пушкин. Как будто после этого он мог бы поделиться счастием казни. Нет, не был поэт ни в тюрьме, ни в настоящей ссылке. Он скользил по жизни легко, в череде прочего, примеряя на себя и балахон казнимого. Побудь он в их шкуре, то выскочил бы как ошпаренный и никогда и не решился бы писать такое.

Допрос лично государем императором Николаем Павловичем, это не ежедневные перечитки «где, когда с кем, кого и куда, была, не была, привлекалась, не привлекалась, знала, не знала». Государь просящий дать честное слово, это не переписывающий протоколы допроса круглым подчерком третьеклашки, упорный рабкадр.

«И я там мог быть», это совсем не то же самое как ее «и я бы так могла».

Могла. И уже давно была бы занята их комнатка в коммуналке. А она была бы водовозом или прачкой в лагере. И, наверное, уже бы умирала. Или умерла.

«И я бы так могла» в советской стране как камень в колодец. Бульк. И только тишина. Даже кругов нет. И не будет. Канул, Костя так, что даже справки от него не осталось. Последний документ, в котором он упоминался, это решение ЗАГСа о разводе его с гражданкой Бертольц Т. Все. А дальше пустота.

Думая так она дошла от остановки трамвая до своей квартирки. Коля, пытавшийся не ревновать сидел в углу. Он смотрел на нее и жалостно и грозно:

– Сходила?

– Да, – выдохнула она.

– Понравилось? – в его словах была какая-то скрытая радость. Он уже понял, что она ничего не достигла. И теперь радовался.

Татьяна медленно стянула платок и посмотрела на его:

– Тебя бы туда.

– Я не шпион. И не враг народа.

– Конечно, – она повесила свое летнее пальтишко и бросила платок на стол.

– Я те же говорил «не ходи».

– Сходила и что?

– Ничего, – Коля потер шею, – сейчас война и амнистии не будет никому. Иначе не бывает. А в органах такая суматоха, что не до твоих вопросов.

– Мне уже объяснили.

– Так к чему же ты тогда ходила?

– А я не для него ходила. И не для тебя. Я для себя ходила. Посмотреть что и как там.

– Посмотрела? – поклонился, коля из своего угла.

– Не ерничай, – тихо ответила она и села на стул, – мы может эту войну и не переживем. Так тяжело нам будет, что никогда нам было.

– Ты прям как товарищ Сталин рассуждаешь.

– А вот и не верь, что у поэтов есть чутье. Без его нельзя. Стихи без него никак не складываются. Пляшут строчки. То одно слово лишне, о другое. Или только когда тебя чутье есть, о все наоборот идет. Ты уже видишь, как стоить стих. Как размер взять.

Коля усмехнулся горьким смехом. Ему безнадежно больному, видимо, яснее ее было понятно, что именно он эту войну и не переживет. Выкосит эта война самых сильных и самых слабых. Больных, младых, сирых старых. Ему прикованному люминалом к ленинградской аптеке никуда не уйти.

Татьяна потерла руку, они были бледные и красными полосами там, где она сжимала свою сумочку:

– Я поняла, что нам не избежать войны, когда началась гражданская война в Испании. Но тогда меня поразило, что англичане и французы как спокойно восприняли то, что фашисты влезли в эту войну. Они только смотрели как немцы, и итальянцы шлют в Испанию танки, пушки, самолеты, пулеметы, горы снарядов и патронов. Казалось. Что англичан и французов не трогает то, что сотни немецких танкистов и летчиков получают боевой опыт в Испании. А для меня поражения республиканцев всегда отзывались большой болью, чем ближе фашисты были к Мадриду, тем ближе они были к советским границам.

– Таня, – выкрикнул надрывно Коля, – ну не надо. Пожалуйста, е надо. Сейчас не надо. Не надо!

Татьяна покачала головой. В висках стучало и она поняла, что сегодня наступает ее прощание с двумя мужчинами – Костей и Колей. Оба еще живы, но уже обречены. «И я так могла», но нет вот ее —то все это пока минует. Почему она не знала сама. Она обернулась к Коле, которого готова была ненавидеть еще три минуты назад, за ехидный и подлый вопрос о том, как сходила. Сейчас их глаза встретились – взгляд обреченного вскорости умереть мужчины и взгляд навсегда бездетной женщины. А между взглядам проскочило отторжение и пустота.

«И я так могла».

Могла.

12

24 июня пришел домком. Он постоял в двери, покрутил своими рачьим глазами и выдавил неуклюжее:

– Вышло постановление. Нас сегодня ознакомили – всем сдать радиоприемники. У вас по моей записи есть приемник. Будьте добры, сдайте.

Коля, открывший дверь домкому, растерянно посмотрел на Татьяну. Она пожала плечами:

– Я сотрудник Радиокомитета. Меня это не может касаться. Радио – моя работа. Как я буду слушать мои сообщения и стихи. Мне необходимо слышать и чувствовать, как они звучат для простого человека.

– Да, – Коля, потряс головой, – ей без приемника никак нельзя.

– Тогда, – домком покосился на огромный лакированный ящик их приемника «Телефункен», – вам надо бы бумагу об этом предоставить. Я знаю, что вы на радио работаете, а вот ваш муж на радио не работает. Получается, что для вас радиоприемник это для работы, а для него как? Если бы вы одна жили, то конечно вопросов не было бы. А так бумага мне нужна. И копию ее себе оставьте. Вы сами понимаете время сейчас военное на все своя бумага должна быть. Без бумаг в такое время нельзя. Ни вам, ни мне.

Татьяна поправила складку на платье:

– Какая бумага? И по, какой форме?

– Вот этого я не знаю, – отрезал домком, – мне позвонили, яс утра всех обошел. Вы даже не открыли. Вот вечером пришел. Все приемники надо сдать мне под опись. Я их перенесу в подвал и опечатаю там все. Все и сразу опечатаю. Когда разрешат – верну. Но понятно, что после победы. А какая бумага нужна, чтобы приемник оставить себе я совсем и не знаю. Может, в вашем Радиокомитете знаю.

– Хорошо, – махнула рукой Татьяна, – раз бумага вам нужна, то будет вам бумага.

Коля все еще стоял рядом с домкомом, держась на щеколду замка.

– Но вы поторопитесь. Это непорядок, если приемник у вас стоять будет без бумаги, – домком все никак не решался переступить порог комнаты и уйти, – я все приемники собрал. Репродукторы можно оставить. Говорят, что скоро всем принесут бесплатные репродукторы. Поэтому и непонятно мне, зачем вам еще и приемник. Но если надо по работе, то я понимаю. Но долго не смогу молчать —то. Наверно дня два – три, а потом продеться сигнализировать. Отчет ведь потребуют. Завтра вряд ли. А вот уже после завтра позвонят мне и спросят: сколько приемников собрал и какие остались у владельце в почему. А отвечать мне, что? Про Радиокомитет и по работу вашу? Поэтому запаситесь справкой, бумагой значит. Она и мне нужна будет и вам пригодиться.

Домком, наконец, замолчал и обвел глазами комнату:

– Знаете, а Ивакины уже часть вещей вывезли. Сегодня как приемник у них брал, они их упаковали и передали с машиной. Говорят родственникам в область. А кто проследит?

Коля пожал плечами, ему надоело стоять на сквозняке. Он не сдержался:

– Может на даче они им больше пригодятся? И вещи на лето вывезли. А потом, уже осенью вернуться?

– Да нет, – домком лениво почесал свой бок через синюю рубашку, – они так и сказали перевезли до победы над Гитлером. Как Гитлера победим, так и вернем. Бояться чего-то. Может, и знают чего-то.

– Может и знают, – согласилась Татьяна, – но вы, же понимаете, что все распространяется официально. У нас на радио тоже, все идет сугубо официально. Никакой особой информации у меня нет. Да и быть не может.

– Оно —то понятно, – домком еще потер пятерней бок и вышел в коридор.

– Вот так везде, – зашептал Коля, когда шаги домкома заглохли в коридоре, – война началась, а они бумаги выправляют. То тут бумага то тут. У нас вчера добровольцами студенты уходили. Так они весь день обходные листы оформляли. Молодые партии, а все в мыле были. Шесть часов бега по этажам. А если ты не сдал казенное полотенце и одеяло в общежитии, значит, не годишься ты в народные герои. Будь добр сдай.

Татьяна кивну:

– И много у вас добровольцев?

Коля, вздохнул и посмотрел в окно:

– Хватает. Говорят, не навоюются. Гитлера разобьют, и медаль не получат.

Татьяна посмотрела на него и Коля замолчал.

– Наверное, вы их плохо учили, – сказала она через минуту, – наверное, не объяснили, что надо думать своей головой. Или до Гашека с его Швейком не дошли.

– Ты думаешь им не надо идти, – тихо – боязливо спросил Коля.

– Я думаю, что война от них – никуда ней уйдет, – Татьяна присела на край кровати, – она идет, и будет идти долго. Спешить сейчас может и не надо. Ивакина они правы надо сначала подумать и о себе.

– Ты понимаешь, что говоришь? – Коля прижал голову к двери и скривился.

– Да брось, – Татьяна, – отмахнулась от веселой летней мушки, – брось. У нас никогда не было стукачей. Никто в нашей квартире не писал никогда.

– А Костя, – переспросил Коля, – он как?

– Костя, – Татьяна сосредоточенно раскурила любимый «Казбек», – Костя попал за своего папу. Так я думаю. Он у его был инженером большого завода. Того, что на Северном берегу. Сначала слили папу, потом сына, потом жену. А потом и меня все это всосало. Я за Костей полетела во все это. А мои соседи в этом не виноваты.

 

– Но если кто-то скажет. Домком прав – время военное. Нас с тобой даже слушать не будут.

– Да брось ты, – она выдохнула дым, – если меня допускают до радио, значит, не думают, что я враг. Считают, что все давно проверили. Если не вытащили ничего тогда в тюрьме, то теперь можно не беспокоиться.

Коля отошел от двери и сел рядом. Татьяна посмотрена на него и кивнула на папиросу:

– Смотри. Это одна из последних нормальных. Скоро пойдут папиросы военного выпуска. В них сначала будет треть бумаги и две трети табака, потом пополам табака и бумаги, а потом осьмушка табака, а все остальное бумага. И никто не скажет когда я смогу курить нормальные папиросы.

– Таня, – Коля смотрел, как медленно исчезает в дыме табак папиросы, – а тебе не совестно сейчас думать о папиросах?

Она покачала головой:

– Дорогой я даже на папиросы уже не влияю. Думаешь, от нас что-то зависит? Да нет. Надо наслаждаться хоть чем, что есть. Вот эти папиросы последнее, что осталось.

Она хотела добавить «у меня», но пожалела Колю. К счастью он понял ее неправильно.

Татьяна понимала, что советские люди, ослепленные многолетней пропагандой, в массе своей не могли рационально думать. Даже простые, примитивные идеи многим были не доступны. Большинство верило советской власти, и чем сильнее боялось, тем сильнее верило. И кто же мог подумать, что вывезенные из города вещи могли бы спасти жизнь в блокаду, обменяй их семьи на продукты.

Так было и с семьей Ивакиных. Вещи они поспешили вывести, боясь налетов германской авиации, о силу которой они понимали после войны на Западе. Отец – Ивакин е сомневался, что немцы «усыпят Ленинграду как следует». Он нанял машину на автобазе и перевез вещи к своей матери – старухе под Лигово. А когда кольцо блокады замкнуло, то Ивакины остались в своей пустой квартире. Сначала умерли дети, такие маленькие, казавшиеся игрушечными Ванюша и Надюша. Потом уже в январе умерла и Ивакина – мать, обессилев на карточках совслужащего. А старуха Ивакина сгорела со всем скарбом семьи в Лигово во время артудара. Этот несчастный скарб мог бы Ивакиных спасти, обменяй они это барахло на хлеб или на клейстер. Впрочем, старший Ивакин об этом не узнал – еще в теплом августе он был убит очкастым немецким автоматчиком родом из дальнего Магдебурга.