Read the book: «Поход на юг»

Font::

Сага о Самборе. Три шнеки под серым небом

О пользе рыночных сплетен

Полдень на рынке портого города Трусо пахло копчёной селёдкой, смолой, а — если ветер заходил с востока — сушёными яблоками с лавок купца Ждана.

В корчме «У Харальда и Гутторма» пахло лучше. Тут пахло гороховой похлёбкой на бараньей кости, ржаным хлебом с тмином и той особенной домашней сытостью, которую Весняна умела наводить в любом помещении, даже если помещение это было сколочено из корабельных досок пьяным плотником по имени Стейн Косоглазый.

За длинным столом сидели четверо и один.

Четверо — это Самбор, Лепава, Харальд Сивобородый и грек Гесиод, коего судьба, задолжав ему за прошлые беды, забросила из тёплой Никеи в этот продуваемый насквозь угол мира. Один — это Гутторм, потому что Гутторм за столом никогда не сидел, а нависал. Он считал, что корчмарь должен видеть всё: и кто пьёт, и кто не платит, и кто тянется к чужому блюду.

— Гесиод, — сказал Харальд, аккуратно вылавливая из похлёбки мозговую кость, — вот ты человек учёный. Объясни мне, старику: почему у вас, ромеев, всё названо по-гречески, а платят серебром, на котором написано по-латыни?

— Потому, почтенный ярл, — отозвался Гесиод, промакивая усы, — что говорить красиво и платить честно — два разных искусства, и редко кто владеет обоими.

— Вот! — Харальд ткнул костью в потолок. — Слыхали? Вот за это я его и кормлю. Мудрость. Дёшево обходится, а вкусно.

— Дешевле, чем твоё пиво, — вставила Лепава, не поднимая глаз от ножа, которым чистила яблоко. Ножей у неё за поясом было семь, но яблоко она чистила всегда одним и тем же — маленьким, с костяной рукоятью, отцовским.

— Моё пиво стоит ровно столько, сколько стоит, — с достоинством сказал Гутторм сверху. — Я варю его из ячменя, а не из слухов.

— А жаль, — вздохнул Самбор, откидываясь к стене. — Из слухов бы в Трусо пивоварня работала днём и ночью и всё равно не поспевала.

И тут — как оно всегда и бывает, когда договорился до нужного слова — дверь хлопнула так, что задрожали висящие под потолком связки лука.

Влетела Дарёнка.

Семнадцать лет, девка на выданье, две рыжие косы (в старшую сестру, только веснушек вдвое больше и языка втрое), корзина на бедре, а в корзине — репа, треска и, судя по выражению лица, весь известный мир целиком.

— Там! — выпалила она, и корзина стукнулась об пол. — Там — три! Три шнеки!

— Дарёна, — строго сказала Весняна, выходя из-за занавески с противнем, — здравствуй сначала.

— Здравствуйте всем добрым людям и Гутторму, — единым духом отчеканила девчонка. — Три шнеки (маленькие дракары) в гавани, у купеческого причала, встали на ночь! И щиты у них не датские, и не готландские, и кормщик, дядька Здебор говорит — а он врать не станет, он только про рыбу врёт, — кормщик говорит, что это Трувора корабли! Княжича Трувора! С Изборска!

В корчме сделалось тихо.

Так тихо, что стало слышно, как в углу муха, с осени решившая перезимовать в тепле, бьётась о слюдяное оконце.

Первым шевельнулся Харальд. Старый ярл положил кость на стол, вытер бороду ладонью — обстоятельно, как перед советом, — и произнёс:

— Ну.

— Что «ну»? — не выдержал Самбор.

— Ну, значит, обед окончен, — сказал Харальд и встал. Кости его при этом хрустнули, как оснастка на повороте. — Гутторм, придержи похлёбку. Весняна, не вздумай убирать пироги. Липа, оставь яблоко в покое, оно уже мёртвое.

— Дед, — сказала Лепава, вставая, и в глазах её загорелся тот самый лисий огонёк, — ты в кои-то веки говоришь разумные вещи.

Они шли — вернее, почти бежали — вниз по кривой улочке, мимо кузни, мимо лавки, где старик Мешко торговал янтарём и божился, что каждый кусок вынут лично им из брюха морской змеи, мимо луж, в которых отражалось низкое серое небо цвета плохо начищенного шлема.

Гесиод отстал первым.

— Юноша! — крикнул он вслед Самбору. — Скажи мне, скажи, куда мы бежим, спешим? Философы утверждают, что спешка есть признак смятенной души!

— Философы, дядя Гесиод, не сидели с нами в лодке под Ладогой! — отозвался Самбор через плечо.

И вылетел на причал.

Три шнеки стояли борт к борту, покачиваясь и поскрипывая. Сходни были брошены. Люди сгружали мешки, кто-то ругался на сходнях, кто-то торговался с портовым сборщиком, а на самом краю причала, широко расставив ноги, стоял человек в синем плаще с медной застёжкой — и смотрел прямо на них.

Он вырос. Плечи раздались, борода из юношеского пуха стала настоящей, русой и лопатой. Но глаза остались те же — весёлые, чуть шальные, с той наглостью, за которую его прошлым летом дважды чуть не утопили свои же.

— Трувор! — заорал Самбор.

— Самбор!!!

Дальнейшее не поддавалось описанию с точки зрения приличий. Они сшиблись, как два барана, обнялись, потом Трувор попытался поднять Самбора над землёй, но не преуспел и честно сказал:

— Ты потяжелел!

— А ты обнаглел!

— Я княжич, мне положено!

Потом Трувор увидел Харальда — и вдруг сделался серьёзен, снял с головы шапку и поклонился в пояс, как учили дома.

— Здрав будь, ярл. Кланяюсь тебе — и от себя, и от Ольгоста, и от Синеуса.

— Шапку надень, дурень, — буркнул Харальд, и голос у него подозрительно скрипнул. — Ветер. Уши отвалятся, чем ты потом слушать умных людей будешь.

А Лепава молча подошла, посмотрела снизу вверх — и вдруг сунула ему в руку то самое очищенное яблоко.

— Держи, княже. Тощий ты какой-то стал. Изборск, видать, кормит хуже, чем Гутторм.

— Изборск, — с чувством сказал Трувор, откусывая, — кормит рыбой, репой и разговорами. Причём разговорами — досыта.

Гутторм расстарался.

На столе стояли: похлёбка (та самая, придержанная), жареная треска с луком, каша с салом, две доски копчёного мяса, солёные грибы в глиняной миске, ведро пива и — вершина мироздания — Весняновы пироги с брусникой и морошкой, от одного вида которых грек Гесиод произнёс что-то по-гречески, судя по интонации — молитву.

— Значит, так, — объявил Гутторм, водружая ведро. — Пиво моё. Пироги — Весняны. Правила — мои. Кто станет ножи метать в мою балку, будет платить за балку. Липа, я на тебя смотрю.

— Один раз! — возмутилась Лепава. — Один-единственный раз, и то потому, что Кривой Освальд полез не туда, куда положено!

— Он потом три дня заикался.

— Он и до того заикался.

— Не так живописно.

Хохот перекатился по корчме.

Трувор ел, как человек, полгода питавшийся репой и разговорами, — то есть быстро, много и с искренней благодарностью. Между третьим и четвёртым куском он поднял кружку.

— За то, что мы все живы. За Ладогу. И за то, чтобы Один ещё немного подождал с приглашением.

— За это пьём стоя, — сказал Харальд.

Выпили. Сели. И, как водится, пошли воспоминания.

— А помнишь, — булькнул Трувор, — как ты, Самбор, полез на стену, а лестница поехала?

— Помню, — с достоинством сказал Самбор. — Я тогда весьма изящно спустился.

— Ты тогда весьма изящно упал на Гутторма!

— Я его смягчил, — заметил Гутторм. — Хотя, честно сказать, надеялся на обратное.

— А как Ивар Бескостный, — подхватил Харальд, — велел вам, щенкам, три дня носить брёвна, и ты, Трувор, княжич, наследник, надежда рода, спросил у него: «А слугам разве нельзя?»

— И он ответил, — Трувор помрачнел от воспоминания, — «Можно. Вот ты и понесёшь. Сегодня ты слуга бревна».

— Мудрый человек, — сказал Гесиод. — Жестокий, но мудрый. У нас в Никее таких ставили ректорами.

— А вот у меня, — сказал Самбор, вытирая пальцы о хлеб, — на той неделе была охота.

— О-о, — протянула Лепава и подпёрла щёку кулаком. — Слушайте, слушайте. Он эту охоту рассказывает уже пятый раз, и каждый раз кабан растёт.

— Кабан не растёт, — оскорбился Самбор. — Кабан был честный. Он рос только первые два раза, а потом остановился.

— Рассказывай, — велел Харальд.

— Пошли мы, значит, с Гутторомовым племянником Ингве в дубравы, что за солеварнями. Идём. И тут — след. Свежий, глубокий, копыто с мою ладонь. Ингве говорит: «Уходим». Я говорю: «Ты в своём уме? Мы викинги!» Он говорит: «Я корчмарь». Я говорю: «Сегодня ты слуга бревна, тьфу рогатины».

Трувор поперхнулся пивом.

— Ну, пошли по следу. Выходим на полянку — и вот он. Секач. Стоит боком, жёлудь жуёт, на нас — ноль внимания. Я беру лук. Натягиваю. И тут…

Самбор сделал паузу. Он умел делать паузы — научился у Лепавы, а та у отца-скомороха.

— И тут Ингве чихает.

— Ах он…

— Секач разворачивается. Смотрит на нас. И — заметьте, я это подчёркиваю — выбирает Ингве. Из двух человек он выбрал того, кто чихнул. Вот вам, дядя Гесиод, философия: в этом мире наказывают не за злодейство, а за шум.

— Записываю, — серьёзно сказал грек.

— Ингве бежит. Кабан за ним. Я стреляю — и попадаю. В дуб. Отличный дуб, крепкий, стрела вошла на два пальца, я потом полдня её выковыривал. Ингве добегает до старой солеварни — знаете, там сарайчик с бочками — и влетает внутрь. Кабан за ним. И — бум! — врезается в бочку.

— И? — спросил Трувор.

— И бочка была с рассолом. Пятилетним. Ингве на крыше, кабан по брюхо в рассоле, я в дверях с пустым луком и мыслью, что если я сейчас войду, то это будет самая глупая смерть в этом мире. Кабан выбирается. Отряхивается. Смотрит на меня — и, клянусь молотом, вздыхает. Как человек, у которого день не задался. И уходит. Просто уходит в лес.

— И?! — не выдержал Харальд.

— И через два дня, — торжественно закончил Самбор, — в дубраве завёлся Просоленный Вепрь. Местные крестьяне ходят смотреть. Говорят, он теперь не портится.

Хохот встал стеной. Гутторм смеялся беззвучно, тряся плечами. Гесиод хлопал по столу. Весняна, выйдя на шум, только покачала головой и сказала:

— Врёт. Ингве мне рассказывал, что на крышу залез Самбор.

— Мама!

— А кабан ушёл потому, что ты сверху уронил на него мешок с солью, — невозмутимо добавила Весняна и ушла обратно к печи.

— Вот, — сказал Харальд, утирая слёзы. — Вот за что я люблю эту семью. Всегда есть вторая версия.

Когда отсмеялись и Гутторм долил в кружки, Трувор посерьёзнел.

— Ладно. Теперь про дело.

Он отодвинул миску, обмакнул палец в пиво и стал чертить на столешнице.

— Вот Ильмень. Вот Ольховая. На этом берегу Ольгост ставит Новый город — и, надо признать, ставит основательно, с кремлём, с валом, с торгом. А на том берегу, — палец прочертил жирную линию, — Олег поставил свой острог.

— Зачем? — спросил Самбор.

— А затем, — Трувор поднял глаза, — что Олег умный. Он думает не на год, а на двадцать. Он смотрит на реку и видит не воду, а пошлину. Он уже сейчас берёт с каждой лодьи, что идёт мимо, и берёт вежливо, но берёт.

— Хороший мальчик, — одобрительно сказал Харальд. — Далеко пойдёт. Надеюсь, не в мою сторону.

— А я, — Трувор ткнул пальцем левее, — сел в Изборске. Крепость на горе, озеро, ключи бьют из-под скалы, вода такая, что пиво варить грех — портить. Дружина у меня — сто сорок бойцов. Земли — сколько глазом хватишь. Соседи — кривичи, чудь и комары размером с воробья.

— Так чего ж ты не сидишь? — прищурился Гутторм. — Всё есть.

Трувор помолчал.

— Всё есть, — согласился он. — Слава Богам, есть. И скука такая, что зимой я считал брёвна в частоколе. Три раза. Каждый раз получалось разное число.

— Это признак, — заметил Гесиод. — В моём отечестве сие называется акедия, уныние сердца. Лечится либо молитвой, либо путешествием.

— Вот я и лечусь, — сказал Трувор. — Слушайте. Аскольд и Дир — помните таких?

Харальд крякнул.

— Помню. Рагнаровы хольды. Хорошие бойцы, скверные подчинённые. Дир жаден, Аскольд горд, и оба умны ровно настолько, чтобы слушаться только Рагнара и Ивара.

— Так вот, они сели в Киеве. Это на Днепре, ниже порогов ещё далеко, город старый, полянский, стоит на горах, торг богатый. Сели крепко, дань берут, и теперь кличут клич: русы, варяги, кто хочет — идите к нам. Пойдём на Миклагард.

Кружка Самбора остановилась на полпути.

— На Царьград?

— На Царьград, — кивнул Трувор. — Причина, между прочим, честная. Прошлой осенью в Миклагарде побили наших купцов. Не обсчитали, не оштрафовали — побили. Двенадцать человек насмерть, товар забрали, а тем, кто выжил, сказали: скажите спасибо, что живые, и больше не приходите. Один из тех купцов был родич Дира.

— Ага, — сказала Лепава задумчиво. — Значит, месть.

— Месть, — согласился Трувор. — И договор. Аскольд говорит прямо: мы придём под стены, все вокруг ограбим, покажем силу, и они сядут с нами говорить о торге. О пошлинах, о том, где нашим купцам стоять и по какому праву. Такие разговоры, — он усмехнулся, — лучше всего идут, когда собеседник видит твой флот из окна.

— И пограбить, — вставил Гутторм.

— И пограбить, — не стал спорить Трувор. — Немного. По дороге. Исключительно из вежливости, чтобы люди не подумали, что мы возгордились.

Харальд смотрел в стол. Долго.

— Сколько кораблей? — спросил он наконец.

— Аскольд говорит — соберёт двести.

— Аскольд говорит, — фыркнул Харальд. — Значит, будет сто двадцать. Из них тридцать протекут в первую неделю.

— Сто двадцать — это тоже флот, ярл.

Старик поднял глаза, и в них было то самое, чего Самбор не видел с прошлого лета: холодный, весёлый, молодой блеск.

— Это флот, — согласился Харальд. — Это очень хороший флот. Трувор, сын мой, ты понимаешь, что ты сейчас делаешь? Ты приплыл в Трусо и поставил старику на стол миску с приключением. В моём возрасте это либо подарок, либо убийство.

— Я надеялся на подарок, — честно сказал Трувор. — Ярл, пойдёшь с нами?

— Погоди с «пойдёшь», — Харальд отодвинул кружку и накрыл ладонью пивной чертёж на столе. — Сначала — как. Дорогу давай.

— Дорога простая, — начал Трувор. — Вислой вверх. Потом Бугом. С Буга — на Припять, а Припятью — прямо в Днепр. И до Киева.

— Через Пинские болота, — уточнил Гутторм, не отрываясь от кружки.

— Ну… да.

— Я там был, — сказал Гутторм.

Все обернулись. Гутторм редко говорил «я там был». Обычно он говорил «садись, ешь».

— Я там был, — повторил он спокойно. — В болотах между Бугом и Припятью. Волок там есть, да. Только это не волок, а мука Господня. Комар с ноготь, вода до пояса, тропы гати гнилые, и местные тебе покажут дорогу — за серебро, а потом покажут другую дорогу — за другое серебро, тем, кто тебя ждёт впереди. Шнеки мы тащили по бревну, и за день делали полверсты. Из сорока человек четверо остались лежать. Не от стрел. От лихорадки.

Тишина.

— Значит, — медленно сказал Самбор, — есть другой путь?

— Есть, — Харальд макнул палец и провёл новую линию. — Вислой не до Буга, а выше — до Сана. Сан идёт на юг, к горам. От верховьев Сана до Днестра — сухой волок. Сухой, слышите? Земля, а не жижа. Там и катки положить есть на что, и волов нанять у местных.

— Далеко тащить? — спросила Лепава.

— Говорят, две седмицы дневных переходов. Врут, конечно. Значит, три.

— А потом?

— А потом Днестр, — Харальд усмехнулся. — И Днестр несёт тебя сам. Вниз, вниз, до самого моря, мимо тиверцев и уличей — а они, между прочим, торгуют, а не режут, если к ним по-человечески. Выходишь в море у устья — и ты уже почти у ромеев. Аскольда там и ждать надо, он мимо не проплывёт.

— Но это не через Киев, — заметил Трувор. — А я обещал Аскольду прийти в Киев.

— Ты обещал Аскольду прийти, — поправил Харальд. — Место встречи он тебе назначил, но море одно. Пошли к нему гонца. А сам иди Саном.

Трувор задумчиво поскрёб бороду.

— Хитро.

уже не умею.

— Ты в прошлом году на стену влез третьим, — напомнил Самбор.

— Я влез третьим, потому что первые двое расчистили дорогу. Вот это и есть хитрость, мальчик. Запиши.

И тут Харальд помрачнел.

Так резко, что даже Дарёнка, крутившаяся возле стола с кувшином, замерла.

— Одно, — сказал старик. — Одно только «но», и оно весит сорок вёсел.

— «Ведьма», — тихо сказал Самбор.

— «Ведьма», — кивнул Харальд.

Все замолчали. «Морская ведьма» стояла сейчас у дальнего причала, вытащенная на слип, — длинный, чёрный, зализанный корпус, тридцать шесть пар вёсел, драконья голова снята и лежит в сарае, завёрнутая в промасленную холстину, чтобы не пугать местных духов. Девять лет. Четыре моря.

— Такую по суше не потащишь, — сказал Гутторм. — Три дня волока по земле — и она сядет килем, а потом развалится на первой же волне. Это не шнек или ладья. Это боевой корабль, он под весло сделан, не под бревно.

— Знаю, — буркнул Харальд.

— Так продай.

— Что?

— Продай, — спокойно повторил Гутторм, вытирая руки о фартук. — Ярл, ты меня знаешь двадцать лет. Я тебе не льщу и не вру. За «Ведьму» в Трусо дадут хорошо — здесь стоят датчане, у них флот, они за такой корпус выложат серебром. На эти деньги ты купишь две шнеки — новые, лёгкие, с плоским днищем. И ещё останется на снасть, на парус и на то, чтобы твои люди не ели по дороге кору.

Харальд молчал так долго, что Гесиод начал беспокойно ёрзать.

— Гутторм, — сказал наконец старик очень ровно, — ты понимаешь, что ты сейчас предложил мне продать?

— Понимаю. Дерево и гвозди.

— Ты…

— Дерево. И гвозди, — Гутторм не отвёл глаз. — Всё остальное — это ты, ярл. Память не в киле живёт. Память в тебе живёт, а тебя никто не покупает.

Харальд отвернулся. Пожевал губами. Взял кружку, поставил, не отпив.

— Не могу, — сказал он глухо. — Слушайте, я старый жадный сволочной дед, я продавал коней, я продавал дома, я один раз продал покойной жены ларец, когда она еще жива была, за что до сих пор перед богами стыжусь. Но её — не могу. Он замолчал.

Лепава молча подвинула ему пирог. Просто подвинула.

— Ярл, — осторожно сказал Самбор. — А если не продавать?

— Как?

— В залог.

Харальд поднял голову.

— Смотри, — Самбор придвинулся. — Тут же полно народу, у кого корабли есть, а серебра нет. И наоборот. Найдём человека — не купца-кровопийцу, а корабельщика, — чтобы он дал нам две карви под залог «Ведьмы». Он её на слипе держит, стережёт, смолит по весне, пользуется, если надо, — но не владеет. Мы вернулись, привезли серебро из-под Царьграда — выкупили. Не вернулись — что ж, тогда нам всё равно, а у него честная плата за риск.

— Ростовщичество, — с наслаждением сказал Гесиод. — Юноша, у вас в Никее было бы блестящее будущее.

— Это не ростовщичество, это залог, — обиделся Самбор. — Ростовщичество — это когда с процентом.

— С процентом, — мягко сказал Гесиод, — будет обязательно. Просто пока вы этого не знаете.

— Есть такой человек, — вдруг сказал Гутторм. — Хродгейр Слепой. Корабельщик с южного слипа. Слеп на один глаз, зато вторым видит больше, чем иные двумя. У него две карви на верфи стоят готовые — заказчик помер, не расплатившись. А «Ведьму» он двадцать лет облизывает глазами, я сам видел. Он на неё смотрит, как я на Весняну.

Из-за занавески донёсся звук уроненной сковороды.

— Гутторм! — рявкнула Весняна.

— Молчу.

Харальд медленно расплылся в улыбке. Впервые за весь разговор.

— Хродгейр, — сказал он. — Хродгейр… Да. Хродгейр её не изувечит. Он лучше сам ноги протянет, чем даст ей рассохнуться.

Он поднял кружку и осушил её до дна.

— Ладно, — сказал он, стукнув донцем о стол. — Значит, две карви. Значит, Сан. Значит, Днестр.

— Значит, ты идёшь? — уточнил Трувор.

Харальд удивлённо посмотрел на него.

— А я разве не сказал? Я, по-моему, уже полчаса как иду. Я тут дорогу выбираю, корабли меняю — а он спрашивает, иду ли я. Молодёжь.

— Теперь вы, — Трувор развернулся к Самбору и Лепаве.

Самбор посмотрел в свою кружку. Кружка ничего умного не подсказала.

— Слушай, — начал он. — Ты пойми правильно. Я не боюсь.

— Знаю.

— Просто… — Самбор поискал слова. — Мать. Дарёнка. Корчма вот эта. Мы её вместе строили, я вот эту балку сам тесал, а вон ту Липа ножом попортила…

— Один раз! — из угла.

— Мы полтора года дрались за то, чтобы у нас был дом. И вот он есть. И теперь мне предлагают его снова бросить. За море. Ради серебра, которое мы, может, и не увидим.

Трувор кивнул. Не стал спорить. И это было хуже всего.

— Знаешь, что мне сказал Ольгост, когда я уезжал? — сказал он вместо этого. — «Ты сядешь в Изборске и станешь князем. Через десять лет тебя будут звать Трувор Изборский, и это будет твоё имя навсегда». И я подумал: а через двадцать? Через двадцать лет меня будут звать Трувор, который считал брёвна.

Он наклонился вперёд.

— Самбор. Мы с тобой ходили на Ладогу. Ты меня вытащил из-под щитов, когда мне ногу зажало. Я тебе за это должен, и ты знаешь, что я долги плачу. Так вот я тебе плачу — не серебром. Я тебе поход на Царьград предлагаю.

— Царьград, — эхом повторил Самбор.

— Миклагард или Констатинополь, — тихо сказал Гесиод, и в его голосе что-то надломилось. — Юноша, вы не понимаете. Вы просто не понимаете. Там стены в шесть человеческих ростов, и они белые. Там купол Святой Софии стоит в воздухе, как если бы Бог подвесил его на золотой цепи. Там на ипподроме шестьдесят тысяч человек кричат разом, и от этого крика дрожит земля. Там улицы мостят камнем, а в домах есть вода — просто есть, в трубе, поверните — и течёт.

— Врёшь, — убеждённо сказала Дарёнка.

— Вру, — согласился Гесиод. — Наполовину. Но за какую половину — не скажу. Придётся смотреть самим.

Лепава медленно улыбнулась. Той самой улыбкой.

— Самбор.

— Что?

— Он сказал: вода в трубе.

— И что?

— Я хочу посмотреть на трубу.

— Липа!

— А что «Липа»? — Она положила локти на стол. — Я полгода уже подаю пиво чужим людям, милый мой. Мне это, между прочим, нравится, я тут хозяйка, меня уважают и боятся. Но батя мой всю жизнь ходил по земле и рассказывал людям про то, чего они не видели. А я теперь буду рассказывать про то, что видела сама. Это, знаешь ли, повышение.

— А Дарёнка?

Тут все посмотрели на Дарёнку.

Дарёнка выпрямилась, поставила кувшин и сказала звонко:

— А я тут останусь. С тётей Весняной и дядей Гуттормом. И буду за всеми смотреть. И записывать в память, кто сколько выпил и не заплатил, потому что Гутторм всё забывает, а я нет.

— Я не забываю. Я прощаю, — сказал Гутторм.

— Это одно и то же, только дороже.

Харальд хлопнул ладонью по столу.

— Вот! Вот эта — точно её сестра. Гутторм, ты идёшь?

Гутторм неторопливо поставил ведро на пол.

— Нет.

— Как — нет?

— Так. Нет, — Гутторм скрестил руки на груди, и стало окончательно ясно, что эту стену не сдвинешь. — Ярл, ты меня двадцать лет знал и в хирде и как купца и вот уже полтора года знаешь в фартуке. Так вот, я в фартуке счастливее. У меня тут пивоварня, у меня погреб, у меня двенадцать бочек зреют, и если я уйду, к осени тут будет пустой сарай и три пьяных датчанина в углу.

— Гутторм!

— И ещё, — Гутторм посмотрел на Харальда очень прямо. — Если вы все уйдёте и никто не вернётся — куда придут те, кто вернётся? Кому-то надо остаться и держать дверь открытой. Ты меня понял, старый?

Харальд открыл рот. Закрыл.

— Понял, — сказал он хрипло. — Ты сволочь, Гутторм.

— Я корчмарь. Это почти то же самое, только сытнее.

Всё это время Весняна стояла у печи.

Она не сказала ни слова. Ни разу. Она вынула противень, переложила пироги на блюдо, посыпала мукой доску, поставила новую опару. Руки её делали то, что делали двадцать лет, и делали правильно.

Самбор поймал её взгляд один раз — когда Трувор сказал «Царьград».

Он ничего не прочёл. Она успела отвернуться.

Позже, когда Трувор с Харальдом уже спорили о том, сколько катков нужно на три недели волока, а Гесиод чертил на доске какую-то греческую цифирь, Самбор встал и подошёл к печи.

— Мам.

— Хлеб на завтра надо, — сказала Весняна, не оборачиваясь.

— Мам, я ещё ничего не решил.

— Ты решил, — сказала она. — Ты решил в тот миг, когда Дарёнка дверь открыла. Я по спине твоей видела. У тебя спина выпрямилась.

Он молчал.

— Я тебя тогда ждала, — сказала Весняна тихо, месив тесто. — Я думала — вот, кончилось. Дом, печка, сын под боком.

— Мам…

— Не перебивай. — Она обернулась, и глаза у неё были сухие. Это было хуже, чем если бы мокрые. — Я тебя не держу, Самбор. Я один раз пробовала держать — тогда, в Любше, за рукав. Ты руку вырвал и побежал за Гориславом, и ты был прав, а я нет. Больше не буду.

Она снова отвернулась к тесту.

— Только одно.

— Что?

— Вернись, — сказала Весняна. — Не с серебром. Не со славой. Просто вернись. У меня, кроме тебя, ничего не осталось, кроме этой печки. А печка, — она горько усмехнулась, — печка меня не переживёт.

Самбор постоял. Потом обнял её сзади, прижался щекой к плечу — как в семь лет, когда боялся грозы.

— Вернусь, — сказал он. — И привезу тебе подарок от греков.

— Дурак, — сказала Весняна.

И заплакала — уже спиной, чтобы не видел.

Разошлись за полночь.

Харальд решил что пойдет к Хродгейру Слепому — утром, потому что «такие дела делаются на трезвую голову». Трувор захрапел прямо на лавке, накрывшись плащом, и во сне командовал: «Левее держи, левее!» Гесиод писал что-то на восковой табличке при свече, беззвучно шевеля губами. Гутторм считал бочки.

Самбор и Лепава вышли на крыльцо.

Ветер зашёл с моря. Пахло солью, водорослями и той далёкой чужой весной, которая где-то там, за тремя реками и одним волоком, уже цвела над белыми стенами города, где вода течёт из трубы.

— Страшно? — спросила Лепава.

— Да.

— Хорошо, — сказала она и взяла его за руку. — Значит, ты поумнел. В прошлый раз тебе не было страшно, и ты был идиот, мой Сольвейг.

Они постояли.

— Липа.

— М?

— А ведь мы вернёмся, — сказал Самбор.

Лепава не ответила. Она смотрела на гавань, где на чёрной воде покачивались три шнеки, а чуть дальше, на слипе, лежала длинная тень «Морской ведьмы» — терпеливая, как старая собака, ждущая, когда хозяин наконец возьмёт поводок.

— Знаешь, — сказала она наконец, — я одного не пойму.

— Чего?

— Как этот твой Просоленный Вепрь. Он же теперь не портится. Может, его с собой взять? Провиант на весь поход.

— Липа!

— А что? — она блеснула лисьей улыбкой в темноте. — Ярл говорит, до Днестра три реки и один волок. С таким припасом мы бы и до Иерусалима дошли.

И засмеялась — тихо, чтобы не разбудить спящего князя, который во сне всё ещё держал левее.

Так началась вторая сага о Самборе, сыне Весняны, — и, как всякая порядочная сага, началась она за столом, с миски похлёбки и одного очищенного яблока.

Два карви, семь потов и Просоленный Вепрь возвращается

Была середина весны. Точнее — по словам Гесиода, «шестнадцатый день месяца апреля восемьсот шестидесятого года от Рождества Господа нашего».

— От чьего рождества? — уточнил Гутторм, не отрываясь от бочки.

— Христова.

— А от сотворения мира сколько?

— Шесть тысяч четыреста шестьдесят восемь, — вздохнул грек. — Или четыреста шестьдесят девять. Или пятьсот двенадцать, если верить александрийцам, чтоб им пусто было. Видишь ли, друг мой Гутторм, богословы спорят о возрасте мира с таким жаром, будто сами при том присутствовали и держали свечку.

— И ты чего?

— И я, — Гесиод скромно опустил глаза, — веду счёт по-своему. От Рождества. Мне так удобнее. Число короче, и в него никто не лезет. Такое летоисчисление, от Рождества Христова, было введено три века назад, римским монахом Дионисием Малым по поручению папы Иоанна I

— Хитрый ты, грек, — уважительно сказал Гутторм. — Своё летоисчисление завёл. Как я — свою меру пива.

— А какая у тебя мера?

— Кружка. Но кружки у меня три, и все называются кружка.

— Вот, — сказал Гесиод. — Вот это и есть настоящая наука.

Так или иначе, был апрель. Лёд с Вислы сошёл, гавань Трусо оттаяла, вода воняла тиной и смолой и над всем этим стоял ровный деловой гул, какой бывает в порту только весной, когда полгода накопленных планов вдруг разом вспоминают, что у них есть ноги.

Хродгейр Слепой был похож на старый рыболовный крючок: такой же кривой, ржавый и такой же неотцепляемый.

Он обошёл «Морскую ведьму» четырежды. Он гладил её борта. Он лёг на спину под килем и лежал там так долго, что Самбор всерьёз забеспокоился, не помер ли.

— Швы, — сказал наконец Хродгейр, вылезая. — Швы у неё под третьим поясом сдают. Ты, ярл, её на камни сажал.

— Один раз.

— Три.

— Один раз всерьёз, — с достоинством уточнил Харальд, — а два раза так, слабенько.

Торговались они полдня. Кричали. Мирились. Плевали в ладони. Расходились навсегда — трижды. Гесиод, приглашённый в качестве писца и свидетеля, к полудню исписал две таблички, а к вечеру сказал, что теперь понимает, отчего в Ромейской державе судопроизводство длится годами: у них просто нет пива.

Кончилось тем, что Хродгейр дал два карви.

Ладьи по славянски. Пузатенькие, светлые, из свежей сосны и дуба, пахнущие смолой так, что кружилась голова.

Одна — шестнадцать пар вёсел, осадка в поларшина с ноготком (Гесиод, помучившись, записал: «два фута без малого, сиречь ноль целых пять десятых метра ромейского счёта, коего здесь никто не разумеет»). Вторая — четырнадцать пар, и сидела в воде ещё легче: ноль целых четыре.

— Вот на такой, — сказал Хродгейр, любовно шлёпнув по борту, — ты, ярл, по луже пройдёшь. По росе пройдёшь. Волоком её потащишь — она и не заметит.

— А «Ведьма»?

— А «Ведьма» будет стоять у меня на слипе под навесом. Я её просмолю. Я ей швы переберу. Я ей, — Хродгейр понизил голос, — новый форштевень поставлю, у меня дуб на него сохнет восьмой год, я его берёг, сам не знал для кого.

Харальд посмотрел на него долгим взглядом.

— Ты её не продашь.

— Я скорее себя продам, — искренне сказал одноглазый.

— Тогда по рукам.

Ударили. Гесиод записал: залог, срок два года, выкуп серебром или равным весом товара, и — тут грек всё-таки настоял — «а буде судно погибнет по вине держателя, то держатель платит виру». Хродгейр подписал не глядя. Он уже мысленно смолил.

Уходя, Харальд обернулся у ворот верфи, посмотрел на длинную чёрную тень под навесом и сказал негромко, ни к кому не обращаясь:

— Потерпи, старуха. Я вернусь.

Самбор сделал вид, что разглядывает облака.

Ладьи требовалось назвать. Это дело серьёзное, и потому за него взялись всем миром, что немедленно привело к катастрофе.

Гутторм предложил «Похлёбка», мотивируя тем, что название честное и сытное. Дарёнка предложила «Ласточка», за что была осмеяна как девчонка. Гесиод предложил «Арго», после чего сорок минут объяснял, кто такой Ясон, и был выслушан с уважением, но без последствий.

Победил, как всегда, Харальд.

Большую, на шестнадцать пар весел, он назвал «Волчица».

Малую, на четырнадцать, он назвал «Сорока» — за светлые бока и чёрную смолёную полосу вдоль борта.

— И на «Сороку», — сказал ярл, оглядев собравшихся у костра вестфольдингов, — стирэсманом идёт Самбор, сын Весняны.

Стало тихо. Не враждебно — просто внимательно. Сорок с лишним мужиков, ходивших с Харальдом от Роскилле до Ладоги, разом посмотрели на восемнадцатилетнего парня и подумали одну и ту же мысль.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
16 September 2026
Writing date:
2026
Volume:
290 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books