Free

Провозвестники гусситского движения

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Уже тогда, когда все было готово к чудовищной казни, когда Гусс, одетый в шутовской колпак ересиарха, стоял привязанный к позорному столбу и нетерпеливый палач ждал сигнала зажечь нагроможденные в огромном количестве дрова и солому, на площади вдруг появился приближенный короля Сигизмунда (marescalcus imperii), Гоппе фон-Поппенгейм, и стал уговаривать Гусса спасти свою жизнь и отказаться от своего учения. Но Гусс, обратившись к нему, ответил: «Бог свидетель, что я никогда не проповедовал того, что ложно, с помощью ложных свидетелей, мне было приписано. Единственное, что вытекает из моей проповеди, из моих сочинений и из моих действий – это то, что я хотел отвлечь людей от грехов. И за эту евангельскую, истинную правду, о которой я учил, писал и проповедовал, основываясь на словах святых учителей, я радостно сегодня желаю умереть»[30].

Итак, даже в последние минуты своей жизни, Гусс не говорит, подобно христианским мученикам, об ожидающей его небесной награде, а единственно о том, что он не еретик и не желает «соблазнить столько душ», жадно внимавших его проповеди. Что касается того, что он «радостно» желал умереть, – того, что он, как мы сейчас узнаем, шел на смерть как на «радостный пир», это опять-таки не значит, что Гусс, подобно христианским мученикам, сам желал оставить земную юдоль, чтобы насладиться небесным блаженством. Такого желания Гусс в своих многочисленных письмах нигде не высказывает. Напротив того, ему очень хотелось жить, – «он плакал о том, что оставляет свое дело неоконченным, ему жаль было расстаться с друзьями, с Вифлеемскою часовней (в ней он произносил свои проповеди), которую больше не увидит»[31]. Но любовь к правде преодолела в нем любовь к жизни.

После ответа, данного Гоппе фон-Поппенгейму, ничто уже, конечно, не могло задержать казни. «Ломая руки» (manus concutientes), отошел посланец короля от костра и палач зажег облитые смолою дрова. Гусс запел священный гимн. Но вот до лица его достигли густые клубы дыма. Песнь прекратилась, хотя некоторое время зрители еще видели, как беззвучно двигались губы ересиарха, очевидно, доканчивая начатый гимн.

Героическое спокойствие, ясное величие, с которым умер Гусс, не могли не произвести потрясающего впечатления даже на злейших врагов его. Вот что пишет Эней Сильвий Пикколомини (впоследствии папа Пий II) о смерти Гусса и его ученика, Иеронима Пражского, сожженного через год после Гусса:

«С необычайно твердым духом встретили они оба смерть. Они спешили к костру, точно на званый пир какой-нибудь, ни одним словом не обнаруживши волнения. Когда они стали гореть, они запели песнь, которую прекратили только пламень и дым огня. Ни о ком из мудрецов древности не читаем мы, чтоб они так мужественно, так стойко, так радостно встретили смерть, как эти перенесли пламя костра»[32].

Отзыв Энея Сильвия мог бы, собственно, сильнее всех других доводов доказать читателю, что поведение Гусса действительно беспримерно в истории. Ужь если один из важнейших членов римского духовенства, и притом человек принадлежащий к числу самых знаменитых историков своего времени, проводя параллель между Гуссом и мудрецами древности, пальму нравственного превосходства отдает чешскому проповеднику, то значит решительно никакого другого вывода из такого сравнения сделать нельзя, не погрешивши самым вопиющим образом против истины. Но тем не менее мы не можем ограничиться отзывом Энея Сильвия, потому что он не отметил одной черты, крайне важной для полной оценки нравственного величия Гусса. Дело вот в чем. Припомните только, во имя чего умирали или готовы были умереть «мудрецы древности», или христианские мученики, или, наконец, более поздние жертвы людской гнусности, Галилей, например. От всех этих людей требовали полного отречения от своего нравственного я, – требовали, чтоб они признали ложью весь нравственный мир свой, все свои идеалы и стремления. Таким требованием их ставили вот в какое положение: либо смерть за верность своим убеждениям, либо жизнь, купленная изменою, купленная ценою потерянной чести. Каким позором покрыл бы Сократ свои седины, если бы для спасения жизни отказался на суде от своего учения! Какую гнусность совершал всякий христианин, отрекавшийся от Христа и соглашавшийся покланяться идолам! Наконец, каким жалким трусом, каким нравственным ничтожеством признала бы история Галилея, если бы в решительную минуту сила духа не восторжествовала в нем над слабостью плоти!

Никакой такой тяжелой дилеммы не заключало в себе положение Гусса. Мы уже знаем, как ничтожны были требования собора, как мягка была формула «отречения», предложенная Гуссу. Мы, наконец, знаем, что он вполне был убежден, что умирает «оклеветанный», – следовательно, своим «отречением» он не совершил бы никакого ренегатства. И тем не менее такой резкий ригоризм, такое отвращение даже от тени компромисса! Как же его после этого не поставить во главе всех мучеников человеческой мысли?

30Petri de Mladenovec, стр. 289.
31Denis, стр. 157.
32Aeneasse Sllwia: «О Zalożeni Zemê Czeské», стр. 132.