Read the book: «Пока я здесь»

Font::

Глава1. Утро, которое не начинается

Будильник зазвонит в семь. Сейчас двадцать минут шестого, и я лежу и жду.

Я не то чтобы не сплю. Я спала. В какой-то момент сон кончился, а утро ещё не началось, и в этой щели между ними теперь проходит половина моей жизни. Лежишь, слушаешь, как гудит холодильник на кухне. Считаешь машины во дворе: одна завелась, вторая, третья. После четвёртой обычно светлеет.

Над кроватью у меня кусок обоев, который я отковыряла лет в семь. Мама тогда заклеила его скотчем, чтобы я больше не лезла. Скотч пожелтел и висит седьмой год. Никто, кроме меня, его не замечает — я специально проверяла, спрашивала у мамы, помнит ли она. Она сказала: «Что?»

Знаете, что самое дурацкое? Я не могу объяснить, что со мной. Не болит ничего. Температуры нет. Меня никто не бьёт, не выгоняет из дома, у меня есть телефон, куртка и своя комната. По всем признакам у меня всё нормально. Просто я выключилась где-то в ноябре, а кнопку не нашла.

Дверь распахивается — без стука, конечно.

— Аня. Аня. Ань. Ты спишь?

Мишка. Семь лет, первый класс, температура тела примерно как у чайника.

— Сплю.

— Не спишь, у тебя глаза.

— Глаза тоже спят.

Он залезает ко мне под одеяло целиком, вместе с ногами, ледяными, как будто он ими в морозилке стоял. Пахнет от него подушкой и вчерашним печеньем.

— Ань, а если я скажу, что заболел, меня не поведут?

— Поведут.

— А если по-настоящему?

— Тогда не поведут. Но ты не по-настоящему.

Он вздыхает так, будто ему сорок лет и он всё про эту жизнь понял.

— Я просто не хочу пенал носить, — говорит он в подушку. — Он гремит.

Вот бы у меня всё было такое. Гремящий пенал. Понятная причина, которую можно назвать вслух за три секунды, и тебе сразу ответят по существу.

Из коридора:

— Аня! Встала?

Мама не ждёт ответа. Она никогда не ждёт ответа на этот вопрос: спрашивает и сразу идёт дальше, и по шагам слышно, что она уже на кухне и уже что-то там переставляет.

— Встала, — говорю я в потолок.

Мишка смотрит на меня очень серьёзно.

— Ты соврала.

— Я округлила.

На кухне работает чайник. Он у нас старый, электрический, и перед тем как выключиться, гудит на такой ноте, что зубы сводит. По утрам это вообще единственный звук, который у нас есть. Все на кухне, все ходят, а разговаривает только чайник.

Папа стоит у окна и ест бутерброд. Не сидит — стоит, как будто он тут в гостях и сейчас побежит. Он вообще последние года полтора всё делает так: быстро, стоя, мимо.

— Хлеб закончился, — говорит он.

Никому. В пространство. Мама, не оборачиваясь:

— Я вечером не успею, у меня вторая.

— Я не к тому.

— А к чему?

Пауза. Чайник щёлкает.

— Ни к чему, — говорит папа.

И всё, разговор окончен. У них так каждый раз: два хода, и партия закрыта. Я иногда думаю, что если бы они играли в шахматы, они бы сдавались на третьем ходу оба сразу, лишь бы не сидеть друг напротив друга.

Я наливаю себе чай и не пью. Держу кружку в ладонях, потому что от неё горячо, а руки у меня последнее время холодные и какие-то не мои. Кружка бабушкина, с отбитым краем. Пить надо с другой стороны, иначе губу порежешь. Все в доме знают, никто не выбрасывает.

— Ты ешь или медитируешь? — Мама наконец поворачивается.

— Ем.

— Я вижу, как ты ешь.

Мишка немедленно, с полным ртом:

— Она соврала, что встала!

— Мишка.

— Что? Правда же.

Мама вытирает руки о полотенце. Вот сейчас, думаю я. Сейчас она посмотрит на меня чуть дольше обычного и спросит. Не знаю что. Что угодно.

— В четверг собрание, — говорит она. — Мне там что про тебя скажут?

— Нормально всё скажут.

— Аня.

— Нормально, — повторяю я.

Вслух — «нормально». Внутри у меня в этот момент такой длинный текст, что его на две страницы. Что я сижу на уроках и не слышу их. Что я открываю тетрадь и смотрю в неё до звонка. Что я не ленюсь — я честно пытаюсь, я сажусь, я даже ручку беру. И ничего не происходит.

Но если я это скажу, будет вопрос: «А что случилось?» А ничего не случилось. Вот в чём беда. Ничего не случилось, и поэтому у меня нет права.

— В четверг, — повторяет мама. — Я отпросилась, между прочим.

Она это говорит так, будто вручает мне счёт.

В прихожей она надевает сапоги. Молния на правом заедает, мама дёргает её два раза, потом ещё раз. Дверь.

От подъезда до улицы девять ступенек. Я их считаю каждый раз, и каждый раз получается девять, но я всё равно считаю. Не знаю зачем. Пока считаешь, в голове ничего другого не помещается — может, поэтому.

Наушники надеваю сразу за дверью. Музыка в них не играет. Уже недели три, наверное, не играет: я надеваю их и иду в тишине с проводами на голове. Так меня никто не трогает. Идёт человек в наушниках — значит, занят, значит, у него там что-то важное, значит, не надо.

Вот вам маленький секрет, за который мне немного стыдно: самый рабочий способ спрятаться — это выглядеть занятой.

Двор, потом арка, потом дорога, где всегда лужа, даже в мороз — это, по-моему, физически невозможно, но она есть. Возле школы толпа. Я захожу и сразу иду по стенке, слева, там, где раздевалка.

Кира стоит у окна на первом этаже. С теми, новыми. Она смеётся, у неё новая куртка, короткая, и она в ней всё время поправляет рукава.

— О, привет, — говорит она мне.

— Привет.

И всё. Она поворачивается обратно, и это нормально, это правда нормально, у людей есть свои разговоры. Мы с ней с первого класса вместе ходили. Я знаю, как звучит её мама, когда сердится, а она знает, что я боюсь стоматологов до дрожи. А теперь у неё для меня есть «о, привет», как для вахтёра.

У меня в чате с ней висят непрочитанные. Я их не открываю. Сначала не открывала, потому что не знала, что ответить, а теперь не открываю, потому что прошло уже столько, что любой ответ будет странным.

На втором этаже двадцать две ступеньки. Возле медкабинета висит плакат — жёлтый, с оторванным углом, там кто-то нарисовал ручкой рожицу. Я хожу мимо него сто раз в неделю и ни разу не прочитала, что на нём написано. Оно как батарея или огнетушитель: висит и висит.

Литература — четвёртым.

Марина Витальевна раздаёт сочинения. Она ходит между рядами и кладёт тетради обложкой вверх, и по её лицу видно, кому что.

У окна сидит Даша Логинова. Она уже собрала рюкзак, хотя до звонка семь минут: Даша всегда уходит первой, как будто у неё каждый раз поезд.

Моя ложится последней.

Три.

У меня по литературе не было троек. Вообще. Я даже помню, как писала это сочинение: сидела в одиннадцать вечера, смотрела в пустой лист, потом написала первый абзац, потом ещё раз тот же самый первый абзац другими словами, потом ещё раз. Полторы страницы одного и того же. Я это видела, пока писала. И не смогла остановиться и сделать иначе.

— Мельникова, задержись на две минуты.

Класс ушёл. Марина Витальевна собирает бумаги со стола и не смотрит на меня.

— Ань, ты какая-то не такая в последнее время.

Я стою.

Она хочет добавить что-то ещё. Я по ней вижу, что хочет: она перебирает эти листы уже третий раз, они давно собраны.

— У тебя дома всё в порядке?

— Да.

— Ну и хорошо, — говорит она с облегчением, и вот это облегчение — самое обидное, что было за день. — Тогда просто подтянись, ладно? Ты же можешь.

Звонок.

— Иди, а то опоздаешь.

А я ведь на секунду поверила. Мне показалось, что сейчас меня спросят по-настоящему, и я до сих пор не могу решить, что бы я тогда ответила. Наверное, тоже «да». Но она не спросила, и теперь я этого не узнаю.

Уроки после этого я не помню. Как будто их вырезали ножницами, а края склеили: вот я стою в кабинете литературы, а вот уже иду домой, и темно, и в кармане ключи, и я не помню звонка с последнего.

Дома Мишка ест макароны. Он ест их по одной. Берёт вилкой одну макаронину, разглядывает и только потом отправляет в рот. При такой скорости он закончит к июню.

— Ань, а ты почему не ешь?

— Я в школе поела.

— Ты и вчера в школе поела.

— У нас хорошая столовая.

— У вас плохая столовая, — говорит Мишка. — Мне Лёшка рассказывал.

Я сажусь рядом на подоконник и заворачиваюсь в плед. Плед бабушкин, колючий, в клетку, и от него до сих пор чем-то пахнет — не знаю чем, но точно бабушкиным. Бабушка Валя умерла позапрошлой весной. С тех пор у нас в квартире стало тихо, и никто не заметил, когда именно. Тихо получилось не сразу. Оно как-то накапало.

За окном во дворе горит фонарь, и в нём косо летит мелкий снег. Внизу пацаны гоняют мяч по мокрому асфальту. Я смотрю на них сверху и думаю, что раньше я тоже была там, внизу, и это было буквально позапрошлой зимой, а ощущение такое, что смотрю кино про чужой район.

Папа приходит в девятом часу. Он всегда сначала долго возится в прихожей: куртка, ботинки, пакет.

— Поели? — спрашивает он от двери.

— Поели, — отвечает Мишка.

— Ну и молодцы.

Он проходит на кухню, потом в комнату, включает телевизор и садится. И всё. Между «поели» и «спокойной ночи» у нас с ним сегодня не будет других слов. Я не злюсь на него, честно. Я просто иногда пытаюсь вспомнить, когда он в последний раз что-нибудь мне рассказывал — не про лампочку, не про оценки, а просто так, — и не могу.

А вы вообще слышали, как звучит квартира, где все молчат? Это не тишина. Тишина — когда никого нет. А тут все дома: телевизор бубнит, у Мишки мультик через стену, кран капает, кто-то ходит. Полно звука. Просто ни один звук ни к кому не обращён.

Ладно. Пусть хоть будет тихо, пока я здесь.

Ночью я лежу и опять считаю машины. На третьей в замке проворачивается ключ — мама со второй смены.

Она снимает сапоги, гремит чем-то на кухне, наливает чайник. Потом идёт по коридору и останавливается у моей двери. Полоска света ложится на пол.

Дверь открывается.

— Не спишь?

— Сплю.

Она стоит. Я слышу, что она устала так, что ей самой бы кто-нибудь что-нибудь сказал. У неё волосы прилипли ко лбу, и она держит в руке телефон двумя руками, как держат, когда собираются кому-то важному написать.

Ну спроси, думаю я. Просто спроси ещё раз, только по-другому. Я даже не знаю, что отвечу. Но ты спроси.

— Хоть с тобой проблем нет, — говорит мама.

И вздыхает так, будто ей от этого легче.

— Спи давай.

Дверь закрывается.

Я лежу и почему-то не могу вдохнуть до конца. Как будто мне только что сказали спасибо за то, что меня незаметно.

Значит, работает.

Глава 2. Дни, которые одинаковые

— Мельникова. К доске.

Я встаю. По дороге между партами успеваю понять, что не слышала вопроса. Вообще. Голос у алгебраички шёл откуда-то из соседней квартиры, через стену: слова были, смысла не было.

Беру мел. Он холодный и сразу пачкает пальцы.

В углу доски с октября не стёрлось «С днём учи» — розовым, остальное затёрли, а это осталось. Я на него смотрю уже второй месяц и всё жду, когда сотрут.

— Ну?

— Я не расслышала задание.

— Задание на доске, Мельникова. Прямо перед тобой.

Оно правда на доске. Я его вижу. Цифры отдельно, скобки отдельно, а вместе — никак. Я стою и держу мел, и в классе становится очень тихо, а потом кто-то сзади хмыкает, и от этого хмыканья у меня горячо в ушах.

— Садись.

— Я могу...

— Садись, — говорит она уже мягче, и вот это хуже всего. — С тобой-то что происходит?

Я иду обратно. За партой обнаруживаю, что до сих пор держу мел в кулаке.

Погодите, я по порядку. Просто по порядку тут не очень получается, потому что дни у меня в последнее время слипаются, как леденцы в кармане, — не оторвать один от другого.

Вот честно: понедельник, вторник и среду я вам пересказать не смогу. Что-то было. Я вставала, ходила, отвечала «угу», один раз ела в столовой булку — помню, потому что булка была сухая. Дождь шёл, потом перестал. В среду похолодало так, что лужа возле школы наконец замёрзла, и все на ней катались, а я обошла.

И всё. Три дня — сухая булка и лёд.

Вы, наверное, думаете, что я преувеличиваю. Я тоже сначала так думала. Пока не начала специально проверять: закрываю глаза и пытаюсь вспомнить хотя бы один разговор за вторник. Ни одного. Как будто вторник был, но не со мной.

На перемене в чате класса сорок сообщений про то, что физичка заболела. Кто-то кидает мем, все ржут. Я смотрю в экран и понимаю, что не понимаю, что смешного, — не потому что несмешно, а потому что до меня не доходит сама идея смеяться.

Мимо проходит Кира. С ней те две, из «б», и она рассказывает им что-то, размахивая рукой с телефоном.

— ...и я такая: ну ты серьёзно?!

Они смеются. Я стою у окна в трёх шагах, и меня не видно.

Раньше она мне так рассказывала. Про всё подряд, по дороге домой, целых двадцать минут от школы до арки, и мы ещё стояли в подъезде, потому что не договорили. Я знаю про неё столько всего, что этим можно было бы шантажировать её до одиннадцатого класса.

Кира меня не обижала. Это самое противное. Не было ссоры, не было гадости, ничего такого, что можно предъявить. Она просто перешла в другое место, где веселее, и я осталась стоять там, где мы стояли.

В четверг у мамы было собрание.

Она мне про это напомнила утром, но не словами — сообщением, уже из маршрутки: «сегодня в 18 собрание. надеюсь мне не будет стыдно».

Без точки в конце. Она всегда пишет без точек, и от этого фразы получаются какие-то обрубленные, как будто её посреди слова отвлекли.

Я прочитала это на первом этаже, у раздевалки, и у меня зачастило в горле. Не в груди — именно в горле, будто там что-то мелко стучало.

А до шести оставался ещё целый день. Целый день с этой фразой в кармане.

А дальше было то, чему я так и не нашла объяснения, — и вам, наверное, будет так же непонятно, как мне.

Последний урок кончился в двадцать минут второго. Я это точно знаю: я посмотрела на телефон в коридоре, там было 13:22, и я подумала, что надо зайти в аптеку за Мишкиными витаминами, потому что мама просила.

А потом я сижу на скамейке.

Не у школы. У чужого дома, в соседнем дворе, где я вообще-то никогда не хожу. Темно. Фонарь горел через один. На коленях у меня лежал снег, тонкой такой полосой, и он не таял — значит, я сидела там уже давно.

Телефон: 16:47.

Три часа. Между двадцатью минутами второго и без тринадцати пять — ничего. Не то что я не помню, — я даже не могу сказать, было ли там что-нибудь вообще. Пустое место. Как страница, которую вырвали, и корешок ровный, будто там ничего и не было.

Мимо прошла женщина с маленькой лохматой собакой. Собака дёрнулась ко мне, женщина её оттащила и сказала: «Фу, Дуся, не приставай к людям». Не «девочка, ты чего тут сидишь одна в темноте». Просто «не приставай к людям» — как будто я тут вещь, лавочка с рюкзаком.

Я сидела и смотрела на этот экран, и первое, что подумала: витамины. Я не купила витамины.

Второе: у меня руки без перчаток.

Пальцы не гнулись. Я на них дула, и мне не было ни больно, ни холодно — никак, как будто это чужие руки, а я сидела рядом с ними.

Я встала и пошла. Не побежала. Я тогда почему-то совсем не испугалась, испугалась потом, дома. А в тот момент у меня в голове была одна мысль, ровная и глупая: главное — успеть до шести, пока мама не ушла на собрание.

По дороге я считала подъезды. Не знаю зачем. Их было одиннадцать. Потом светофор: сорок пять секунд, я досчитала до двадцати восьми и сбилась, потому что рядом затормозил автобус.

В лифте я посмотрела в зеркало и увидела, что у меня наушники на шее. Провод болтается. То есть я, наверное, всю дорогу шла в них.

Дома пахло жареной картошкой. Мишка в прихожей стоял на одной ноге и держал второй ботинок.

— Ты где была?

— Гуляла.

— В такую холодрыгу?

— Ага.

— Одна?

— Мишка.

— Что? Я спрашиваю.

Мама вышла из кухни уже в пальто, на ходу наматывая шарф.

— Картошка на плите. Мишку покорми, я в семь буду.

— Угу.

Она посмотрела на меня на секунду дольше, чем обычно.

— Ты чего красная?

— С холода.

— Шапку надевай, у тебя уши отвалятся.

Дверь.

И вот тут меня наконец догнало. Я стояла в коридоре, держалась за косяк, и до меня доходило: три часа. Меня три часа не было. И никто. Ни одного пропущенного. Ни одного сообщения — ни «ты где», ни «когда придёшь», ничего.

Я специально открыла телефон и проверила два раза, как дура.

Мишка пришёл и уткнулся мне в бок головой, потому что ему нужен был пластилин, а он в верхнем ящике.

Пока я его доставала, Мишка сказал:

— Ань.

— М.

— А ты грустная, да?

Вот так. Прямо. Никаких заходов. Семь лет.

— Нет.

— Грустная, — сказал он спокойно, как будто сообщал, что на улице зима. — У тебя лицо, как когда бабушка умерла.

Я стояла с этим пластилином в руках и не знала, что сказать. Меня за полгода никто ни о чём таком не спросил. А спросил тот, у кого ботинки на липучках и который до сих пор путает «б» и «д».

— Просто устала.

— От чего?

— От школы.

— А, — сказал он и сразу потерял ко мне интерес. — Мне синий нужен, у меня синий кончился.

Ужинали мы вдвоём. Точнее, ужинал он, а я сидела напротив и катала по тарелке кусок картошки, пока он не развалился. Есть я не могу — не то что не хочу, а как будто механизм отключили: кладу в рот, жую, и никакого вкуса. Вода — единственное, что я последнее время чувствую.

Мишка рассказывал про Лёшку, который на физкультуре съехал по канату и содрал ладони, и это было хорошо, потому что можно было слушать и кивать, и ничего от меня больше не требовалось.

Пусть у него хотя бы так и останется, пока я здесь: канат, пластилин, синего не хватает.

Мама пришла в десять минут восьмого.

По тому, как она сняла сапоги — один, потом второй, с паузой, — я всё поняла ещё из комнаты.

Она не кричала. Иногда лучше бы кричала.

Она села на кухне, положила телефон экраном вниз и сказала:

— Ну и как это называется?

Я молчала.

— Марина Витальевна меня отдельно отозвала. Отдельно, Ань. При всех. «Аня очень изменилась».

— Она мне то же самое сказала.

— И?

— Что «и»?

— И ничего? Тебе говорят, а ты — ничего?

Я стояла в дверях кухни и смотрела, как у неё дрожала рука, когда она отодвигала солонку. Она вообще всё время что-то передвигает, когда злится: солонку, чашку, полотенце.

— Я стараюсь.

— Я в твоём возрасте и училась, и за бабушкой ходила, и... — Она остановилась на середине и махнула рукой, будто отгоняла комара. Она часто так: начнёт и бросит, и непонятно, что там было дальше и было ли вообще.

— Ты стараешься, — повторила она таким голосом, что лучше бы не повторяла. — Аня. Я работаю, чтобы у вас всё было. Я сегодня отпросилась, мне это в смену запишут. Я сижу там целый час и слушаю, как про мою дочь говорят вот такое.

— Прости.

— Мне не «прости» надо!

Она наконец посмотрела прямо на меня, и я увидела, что она не злая. Она напуганная. Только у неё испуг выходит наружу вот так — через солонку и голос.

— Что с тобой происходит? — спросила она.

И тут у меня открылся рот.

Я честно хотела. Вот прямо в эту секунду я хотела сказать: мам, я сегодня потеряла три часа. Я вышла из школы днём, а очнулась на скамейке в темноте, и я не знаю, где я была, и мне очень страшно, мам.

— Ничего, — сказала я. — Правда ничего. Я исправлю.

Потому что если сказать — надо будет объяснить. А я не смогу объяснить. И тогда окажется, что это просто отговорка, что я придумала, чтобы не получить за оценки. Она посмотрит на меня и скажет: «Не выдумывай». И вот это я уже не переживу.

— Исправишь, — сказала мама устало. — Иди делай уроки.

Она взяла телефон и перевернула его экраном вверх. Разговор кончился.

Папа пришёл позже и что-то спрашивал в коридоре, и я слышала, как мама ответила: «Потом». Один звук — и всё, тема закрыта на всю квартиру.

Ночью я лежала и не спала, и внутри у меня крутилось только одно: три часа. Где я была. Что я делала. А если это повторится? А если в следующий раз не три?

И спросить про это некого. Не подойдёшь же к маме со словами: «Слушай, я иногда пропадаю».

Я взяла телефон, чтобы посмотреть время, и он открылся на переписках.

Первый в списке — чат с Кирой. Я его не открывала с сентября, а висел он наверху только потому, что она долго мне писала.

Кружочек. Внутри — 47.

Сорок семь сообщений, которые мне написал человек, который меня когда-то знал. Последнее — двенадцатого октября.

Я лежала и смотрела на эту цифру и думала почему-то не про Киру. Я думала, что сорок семь — это сорок семь раз, когда кто-то обо мне вспомнил. И что с двенадцатого октября это число не выросло ни на один.

Я не открыла.

Я положила телефон экраном вниз — точно так же, как мама на кухне.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
16 August 2026
Writing date:
2026
Volume:
70 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format: