Read the book: «Под нами нет ада»
Глава
Под нами нет ада
р о м а н
Сойду ли в преисподнюю — и там Ты.
Псалтирь, 138: 8
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«КОГДА СМЕРТЬ УМЕРЛА»
«Я дал им бога. Настоящего. Которого можно потрогать».
— академик Л. Городецкий
Глава 1
ВЫСШАЯ МЕРА
Аркадия Воронина приговорили к расстрелу в декабре, а в январе ему предложили кое-что взамен. Не жизнь: жизни ему не предлагал никто. Ему предложили другую смерть — такую, какой до него не умирал ни один человек на земле. Воронин согласился, потому что ему было всё равно.
Зря.
* * *
Утром двадцать четвёртого января две тысячи тридцать четвёртого года Лев Городецкий ехал по Тверской на чёрной «Чайке». Сидел сзади справа, смотрел в окно. Стекло было тонированное: снаружи его не видели, изнутри он видел всё.
Видеть было что. У заколоченного кинотеатра «Прогресс» начиналась очередь за хлебом, извивалась вдоль улицы и пропадала за углом, у бывшего детского сада. Человек семьсот, прикинул Городецкий. Оценивать обстановку быстро и без ошибки он умел всегда и тихо этим гордился. Над очередью висели три дрона. Они не охраняли. Они считали. Каждые сорок секунд один опускался ниже, проводил камерой по лицам и снова уходил вверх. Раньше людей считали люди. Теперь эту работу, как и почти всякую другую, забрали машины.
Шофёр, молодой, в форме без знаков отличия, молчал. Его прикрепили к академику три года назад, и за три года он не сказал ни одного лишнего слова. Это качество Городецкий ценил выше прочих. Хороший шофёр — это шофёр, которого как будто нет.
Машина свернула на Бульварное, и очереди кончились. В центре их не было. Москва тридцать четвёртого года в центре выглядела почти как в восьмом: те же кафе, витрины, чистые тротуары. Только людей меньше, и те, что были, шли быстро, не глядя по сторонам, будто опаздывали.
— Лев Аркадьевич, — сказал шофёр. Первые его слова за полчаса. — Вам звонок.
Городецкий взял трубку. Внутренний канал, защищённый. По нему звонили трое.
— Слушаю.
— Лебедев. Объект готов. Можно начинать в любое время.
— В двенадцать.
Трубку он положил и снова повернулся к окну. «Чайка» шла мимо памятника Гоголю. Снег у постамента никто не убирал — дворников в городе не было уже шесть лет, — и Гоголь стоял в сугробе по колено, как пьяница, которого не довели до дома.
Через два часа у него будет первый человек. Не крыса с электродами, не математическая модель, не симулятор. Человек. Через два часа он станет богом.
Мысль не принесла ничего. Ни радости, ни тяжести. Радость Городецкий перестал чувствовать одиннадцать лет назад, когда хоронил Раю. После Раи остались цифры, и цифры были честнее людей. Цифры никогда не врут.
Подвести сегодня могло другое. Однажды они уже пробовали перенести человека целиком, в двадцать восьмом, и человек не выдержал: узор рассыпался на середине, как мокрая бумага. Протокол того опыта писал Нечаев. Через неделю Нечаева нашли в гараже, в петле. С тех пор шесть лет работали по краю — четверо добровольцев, по фрагменту с каждого: память, моторика, кусок речи. Фрагменты жили в машине минутами и гасли. Целиком, устойчиво, навсегда не выходило ни у кого и никогда.
Сегодня — снова целиком. Второго Нечаева институт не переживёт. И второго провала ему не простят: людей для таких опытов государство выдаёт поштучно.
Городецкий закрыл глаза и до самого поворота на Чкаловский просидел неподвижно, как спящий.
* * *
В двенадцать ноль три он вошёл в Институт номер семнадцать.
Полностью институт назывался «Научно-исследовательский институт прикладной нейроинформатики имени Бехтерева» и стоял в двенадцати километрах от центра, в закрытом посёлке Чкаловский. Посёлок закрыли для въезда ещё в сорок восьмом году прошлого века — тогда тут делали ракеты. Теперь профиль был другой.
Городецкий прошёл четыре поста. На каждом его узнавали и на каждом всё равно проверяли по полной. Так и надо, считал он. Протокол — это то, что отделяло их от хаоса снаружи.
В подвале корпуса «Б» ждал Лебедев: заместитель, инженер, человек средних лет, на лице которого не задерживался взгляд. Городецкий знал его двадцать два года и до сих пор не смог бы описать это лицо по памяти.
— Где он?
— Блок три. Готов. — Лебедев протянул папку.
Внутри лежал один лист. Аркадий Степанович Воронин, родился девятнадцатого мая две тысячи второго года, осуждён за умышленное убийство двух лиц, статья сто пятая, часть вторая. Высшая мера. Исполнение отложено в связи с прикомандированием к программе «Архив».
«Архив» — так это называли в бумагах. Имя досталось по наследству от помещения; придумывать что-нибудь погромче никому в голову не пришло. Слово и так хорошо описывало то, чем они занимались: складывали людей на хранение.
— Сколько ему?
— Тридцать два.
— Кого именно убил?
Лебедев пожал плечами.
— Какая разница?
Городецкий поднял на него глаза. Лебедев взгляда не отвёл, но и не выдержал — посмотрел чуть в сторону, за плечо.
— Разница есть. Когда-нибудь, через много лет, кто-нибудь спросит: а кто был первый? И я должен буду знать ответ.
— Жену и её любовника. Застал вместе, зарубил топором. Не отпирался, во всём сознался.
Городецкий кивнул. Для приговора это значения не имело. Для него — имело.
— Семья?
— Сын. Четыре года. У бабушки, в Электростали. — Второго листа в папке не было; такие вещи Лебедев держал в голове.
О семье Городецкий не спрашивал ни разу — ни об одном из прежних четверых. Зачем спросил теперь, он и сам не знал. Наверное, затем же, зачем спрашивал про убитых: первого будут помнить, а помнить надо целиком.
* * *
Блок три был длинной комнатой без окон, с белыми стенами и потолком из матовых квадратных панелей. В центре стояла капсула, похожая на старый томограф, только крупнее и в проводах. Кабелей шли десятки; они уходили в стены, в пол, в технические люки. За стеклом наблюдательной горели экраны, и у экранов уже сидели двое: Симакова и Гольцев. Симакова при виде директора встала. Гольцев не обернулся.
В капсуле лежал человек.
Городецкий подошёл, посмотрел сверху. Воронин был худой: за два месяца изолятора потерял килограммов пятнадцать. Руки лежали вдоль тела ровно, как складывают покойникам. Лицо обычное. Не злое, не доброе. Лицо человека, который смотрит в потолок и думает о своём.
На мониторе рядом с капсулой бежала кривая пульса. Пятьдесят восемь ударов в минуту. У приговорённого сердце билось спокойнее, чем у академика.
— Аркадий Степанович. Вам объяснили, что будет?
— Объяснили. — Воронин не повернул головы.
— Вопросы есть?
Воронин подумал и спросил одно: будет ли больно. Городецкий помолчал. После крыс, после собак, после четверых с частичным переносом он привык, что спрашивают всегда об этом. Не «что я там увижу». Не «останусь ли я собой». Только про боль. Что-то важное про людей в этом было, но он пока не понимал что.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Думаю, нет.
Воронин впервые повернул голову. Глаза у него оказались светлые, спокойные, и смотрел он не как смотрят на палача. Скорее как на попутчика, с которым осталось ехать одну станцию.
— Тогда просьба. Одна. — Он говорил медленно, экономно, как человек, отвыкший от того, что его слушают. — Сын у меня. Ему не рассказывайте. Ничего. Ни про суд, ни про это вот всё. Пусть думает, что отца просто не стало. Так бывает.
Городецкий мог бы ответить, что решать это будет не он. Что к вечеру Воронин станет государственной тайной, а тайны живут по своим законам. Вместо этого он сказал:
— Хорошо.
— Тогда давайте.
Городецкий задержался ещё на секунду, стараясь запомнить это лицо таким, каким оно было сейчас: живым, спокойным, ничьим. Обычное лицо, каких тринадцать на дюжину.
Лицо первого жителя ада.
Он вышел в наблюдательную, встал у стекла и велел начинать.
Глава 2
ИНСТИТУТ №17
Подготовка занимала сорок минут. Городецкий стоял у стекла наблюдательной, смотрел, как Симакова крепит датчики, и девать эти сорок минут было некуда.
Институт он знал наизусть, до трещин на плитке. Построили его в шестьдесят восьмом, под психотропные препараты для армии; в восьмидесятые в отчётах появился «феномен сознания», а в подвалах корпуса «А» — заключённые с электродами на бритых головах. В девяносто первом институт чуть не закрыли, спас внук того самого Бехтерева, чьё имя на табличке. Денег дали мало. Но оставили.
Городецкий пришёл сюда в две тысячи одиннадцатом, тридцати семи лет, кандидатом наук, младшим научным сотрудником: в стране был кризис, а у него подрастали дети. Дальше по годам он не помнил. Помнил кусками, и куски эти жили в нём не по порядку.
* * *
Столовая, две тысячи одиннадцатый. Женщина из архива каждый день носила обед к окну и садилась одна. Очень светлые глаза. Он неделю ходил мимо, на восьмой день подсел, не спросив разрешения, и сказал первое, что пришло в голову: что за её столом лучший вид на трансформаторную будку во всём институте. Она не улыбнулась. Она посмотрела на будку, потом на него и ответила серьёзно, что вид хороший, но стол занят. Стол был свободен, и оба это знали. С этого «занят» всё и началось. Звали её Рая. Поженились через четыре месяца.
Родились двое: Митя и Соня.
* * *
Ноябрь две тысячи восемнадцатого. Приёмный покой одиннадцатой больницы, ночь, мокрый снег. Соня горела вторые сутки и уже не могла нагнуть голову к груди. Городецкий держал её на руках, Рая держала документы, и молодой врач в приёмном, не поднимая глаз от журнала, говорил, что мест нет. Не «подождите». Не «сейчас решим». Мест нет, везите в шестую. До шестой было сорок минут по разбитой дороге.
В шестой места нашлись. Не хватило шести часов.
Менингит, шесть лет, стандартный протокол, начатый на шесть часов позже, чем следовало. Врач из приёмного одиннадцатой потом не понёс никакой ответственности; Городецкий проверял. По бумагам всё было правильно. Мест действительно не было.
Тогда он впервые подумал то, что позже станет фундаментом всего: справедливости в мире нет не потому, что мир злой. А потому, что её никто не держит. Некому. Вакансия открыта.
* * *
Рая пережила дочь на пять лет. Не болела. Просто перестала есть. Городецкий приходил с работы, ставил перед ней тарелку; Рая благодарила и тарелку отодвигала. Он возил её по больницам, её обследовали, лечили, она оживала на неделю и снова не ела. Так четыре месяца. В последний вечер он сел рядом, поддел вилкой картофелину и поднёс к её рту, как ребёнку. Рая посмотрела на него и сказала: «Лёва, не надо. Я не голодная. Я просто не хочу». Он не нашёлся что ответить. Утром её не стало.
После Раи Городецкий перестал спать больше четырёх часов в сутки и начал плотно работать над проектом «Архив».
* * *
Идею он украл. Этого он не рассказывал никому. В девятнадцатом году американец Ричард Конор напечатал в журнале «Нейрон» статью про сохранение нейронного паттерна вне биологического носителя. Конора подняли на смех: одни рассуждения, ни одного опыта. Через два года Конор умер от рака, и о статье забыли все, кроме Городецкого.
Городецкий понял то, чего не поняли рецензенты. Американец писал не про технологию, а про философию. Сознание — не вещество. Сознание — узор. А узор можно снять с одного носителя и положить на другой, если суметь его прочесть.
Прочесть узор. На это ушло двенадцать лет и семь человек из первой команды: кто ушёл в коммерцию, кто уехал, кто умер. Нечаев ушёл дальше всех.
* * *
Была в институте и ещё одна команда, о которой за стенами не знал никто. В подвале корпуса «В», рядом с серверной, что уже тогда занимала площадь больше главного зала Третьяковки, сидели четверо философов: по этике, теологии, феноменологии и, как говорил Городецкий, «по душе». Он сам на них настоял. Платили им хорошо, требовали одного: думать не о том, как команда делает машину, а о том, что она делает.
Старшим у них был Каплан, на двадцать лет старше Городецкого, и единственный в институте его не боялся. Года три назад, когда уже стало ясно, что «Архив» заработает, Каплан зашёл к нему без стука, сел и долго молчал.
— Лев, ты понимаешь, что ты делаешь?
— Понимаю.
— Нет. — Каплан смотрел в стол. — Ты делаешь не машину для записи сознания. Ты делаешь машину, которая лишает смерть смысла.
— Это плохо?
— Плохо. Заодно она лишает смысла и жизнь.
Городецкий спросил, что ему теперь делать. Каплан поднял глаза и подумал, прежде чем ответить.
— Молиться, Лев. Если умеешь.
Городецкий не умел.
* * *
А наверху, в стране, к тому времени уже искали, чем удержать людей в рамках.
Два способа обсуждали в правительстве с двадцать восьмого года. Старый: больше полиции, тюрем, камер, дронов. Он не работал. Полицейские с нищенской зарплаты продавали бандитам материалы следствия, начальники тюрем сдавали заключённых в аренду, дроны падали и шли на запчасти. Держать систему в чистоте не хватало денег.
Новый способ придумал министр внутренних дел Юрий Соснин. На закрытом Совете безопасности в двадцать восьмом он сказал, что беда не в том, что люди нарушают закон, а в том, что они не верят в неизбежность наказания. Верили бы — не нарушали. Не из страха. Из понимания, что нарушать бессмысленно.
— Раньше у людей был Бог, — сказал Соснин. — Бог видел всё и каждому воздавал. Тысячу лет работало. Пока верили. Сейчас не верят.
— Сейчас не верят, — повторил кто-то с другого конца стола.
— Значит, нужен новый. Технический.
В зале засмеялись. Соснин подождал, пока отсмеются.
— Я серьёзно. Научимся гарантировать наказание — настоящее, видимое, такое, от которого не уйти, — и преступность кончится за одно поколение.
Среди присутствующих был помощник генерального секретаря. Через две недели Городецкого вызвали в Кремль. Через месяц финансирование «Архива» выросло в восемьдесят раз.
* * *
— Лев Аркадьевич, — сказала за спиной Симакова. — Датчики стоят. Можем усыплять.
Городецкий открыл глаза. За стеклом, в капсуле, лежал человек, к которому вели все эти куски: столовая, приёмный покой, тарелка с картофелиной, статья мёртвого американца, смех на Совете безопасности. Человек ничего этого не знал. Он смотрел в потолок и думал о своём.