Read the book: «Не умирай по расписанию»
Глава
НЕ УМИРАЙ ПО РАСПИСАНИЮ
История женщины, которая отказалась от приговора врачей, изменила мышление и не была в больнице четырнадцать лет. И наука, которая объясняет, как это работает.
Татьяна Месенс
АННОТАЦИЯ
В девятнадцать лет её возили на инвалидной коляске. Хронический панкреатит, гастрит, годы больниц с двенадцати лет. Врачи предлагали операцию и честно предупреждали: после первой люди долго не живут.
Она отказалась. Пережила потерю ребёнка, дно, с которого не все возвращаются, и приняла решение, которое изменило всё. С тех пор прошло четырнадцать лет, и ни одной госпитализации.
Эта книга не мемуары и не сборник мотивации. Это честная история из маленького города, соединённая с большой наукой: теломеры и Нобелевская премия Элизабет Блэкберн, эпигенетика Дэвида Синклера, воспаление как двигатель старения, микробиом, сон, стресс. Всё, что открыли лучшие лаборатории мира за последние двадцать лет, переведённое на человеческий язык и превращённое в конкретные шаги.
Для всех, кто не согласен стареть по чужому сценарию.
Ночь, когда всё решилось
Кровь я увидела не сразу.
Два часа ночи. Палата областного роддома спит. Я тихо возвращаюсь из туалета, стараясь никого не разбудить, и вдруг чувствую странное: как будто описалась. Стою у кровати и не понимаю, что происходит. Тело понимает раньше меня – оно уже не двигается.
Кричит соседка по палате. Не я. Она.
Я опускаю глаза. Я стою в луже собственной крови.
Дальше всё быстро и одновременно бесконечно медленно. Прибегает медсестра. «Ляг и не вставай, а то ребёнок вывалится». Раскрытие пять пальцев. Отслойка плаценты. Тридцать вторая неделя.
Скорую ждём два часа. Два часа я лежу, истекаю кровью и думаю о том, что днём, по дороге из магазина, у меня немели руки и ноги. Я тогда села на остановку, позвонила мужу, сказала: со мной что-то не то. Мне ответили: ты же беременная, это нормально. И я поверила. Врачу не сказала ни слова.
Это нормально. Сколько раз я слышала эти слова за свои девятнадцать лет. Болеть – нормально. Лежать в больницах по четыре раза в год – нормально. Ночные боли – нормально, возраст такой, гены такие, жизнь такая.
Одеваться нельзя. Меня перекладывают на носилки, подстелив специальную ткань, и везут в областную больницу в мужском халате – том самом, который я купила мужу сегодня днём. Утром я покупала этот халат ему. Ночью он спасает меня.
В операционной делают экстренное кесарево. Моя дочь рождается весом тысяча двести двадцать граммов.
* * *
Той ночью я ещё не знала главного.
Я не знала, что впереди восемь месяцев реанимаций и детских отделений. Не знала, что услышу, как останавливается дыхание моего ребёнка, и буду кричать на всю больницу. Не знала, что потеряю дочь и год буду учиться заново засыпать. Не знала, что дойду до самого дна – до такого, о котором расскажу в этой книге честно, потому что кто-то из читателей прямо сейчас находится там же.
И уж точно я не знала другого. Что однажды всё это закончится. Что я приму одно решение – не торжественное, не красивое, просто решение – и диагнозы, с которыми я жила с двенадцати лет, перестанут быть частью моей жизни. Что пройдёт четырнадцать лет без единой больницы. Что я рожу троих сыновей, построю бизнес и буду просыпаться с энергией, которой не было в шестнадцать.
А потом открою научные журналы и обнаружу, что лаборатории Гарварда и Стэнфорда за эти же годы по пунктам доказали то, что я прожила телом: старение – это не расписание. Это процесс. А на процессы можно влиять.
Эта книга – о том, как выйти из чужого расписания. Моя история – только дверь. За ней наука, которая работает для любого человека. Включая тебя.
Начнём с самого начала. С маленького города, где расписание жизни выдавали вместе со свидетельством о рождении.
Часть первая. Приговор
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Девочка из Опочки
Есть города, в которых время течёт медленно. Опочка, маленький городок в Псковской области, была именно таким местом.
Я родилась в 1991 году, в год, когда рушилась одна страна и начиналась другая. Мама работала продавцом. Папа водителем. Обычная семья в обычном городке, где все друг друга знают, где новости расходятся быстрее интернета, которого тогда ещё не было, и где жизнь у большинства расписана заранее. Школа. Работа. Семья. Пенсия. Кладбище за окраиной.
Никто не называл это расписанием. Это называли жизнью.
Когда мне было семь, родители развелись. Но я хочу сказать сразу, потому что это важно: я никогда не чувствовала себя обделённой. Я всегда была самой любимой, самой желанной девочкой. Развод родителей не забрал у меня любовь, и это, как я теперь понимаю, спасло меня потом куда сильнее любых лекарств.
Когда мне исполнилось двенадцать, маму лишили родительских прав. Не потому что она была плохой матерью, а потому что на неё написала донос её родная сестра. Так бывает в больших семьях и маленьких городах. Меня забрали к себе бабушка с дедушкой, но и это не стало трагедией: я жила там, где хотела. Хочу у мамы, хочу у бабушки. Меня любили в обоих домах, и я это чувствовала каждый день.
Я рассказываю это не чтобы приукрасить. Я рассказываю, потому что позже, разбираясь в науке о стрессе, я поняла: любовь, которую я получала в детстве, была моим главным ресурсом. Даже когда я всё делала не так, за спиной была семья, которая меня любила. Не у всех так, и я благодарна судьбе, что у меня было именно так.

Опочка. Тот самый ковёр на стене, который висел в каждом доме. И девочка, которая ещё не знает, что её ждёт.
* * *
В третьем классе я перешла в новую школу. Я была очень скромной девочкой, а новый коллектив встретил меня так, как маленькие коллективы встречают чужаков. Однажды после уроков мальчик проезжал мимо на велосипеде и на ходу толкнул меня ногой в спину. Я упала. Шрам на коленке остался до сих пор, огромный. Я иногда смотрю на него и думаю: вот мой первый документ о том, что мир бывает жестоким без причины.
В том классе была девочка, которую травили. Все её сторонились, и, возможно, именно поэтому мы подружились. Две одиночки находят друг друга быстро. Она ходила в церковь, и однажды я пошла с ней.
Так девочка, которая через пару лет встанет на учёт в детской комнате милиции, оказалась в церковном хоре.
Я до сих пор помню это ощущение. Холодный воздух храма, запах воска, и звук. Когда поёшь в хоре, твой голос перестаёт быть твоим и становится частью чего-то большего. Для ребёнка, у которого дома всё шатко, это было первое место, где я чувствовала: здесь порядок. Здесь красиво. Здесь я в безопасности.
Наверное, где-то там, между клиросом и разбитой коленкой, во мне и поселились две силы, которые потом боролись всю юность. Одна тянула вверх. Другая вниз.
* * *
Вниз тянула улица.
И тут надо сказать честно про мой характер. Я росла любимой, а любимые дети часто вырастают своевольными. Меня оберегали: нельзя гулять после девяти, нельзя туда, нельзя это. А все вокруг гуляли. И я просто переступала запреты, потому что за ними чувствовала не угрозу, а заботу, которую можно нарушить без последствий. Меня всё равно будут любить. Это и сила, и слабость одновременно.
Сегодня я понимаю ту девочку и поэтому со своими сыновьями строю всё иначе. Я не запрещаю, я договариваюсь. Я на себе выучила, что запрет ребёнок из любящей семьи всё равно переступит, а вот честный разговор запомнит. Забота, превращённая в частокол «нельзя», толкает на улицу вернее любой дурной компании. Это один из немногих родительских выводов, за которые я держусь твёрдо.
Компания у меня была в основном из парней. Пацаны пили, курили, кто-то уже пробовал наркотики. В Опочке девяностых и начала нулевых это не было чем-то из ряда вон. Это был фон. Норма. То самое расписание, только для тех, кто помоложе.
Курить я начала в двенадцать. Мы с подругой смотрели мультик про отважную девочку-воина, которая сражалась со злом, и парни подкололи: если ты такая сильная, покуришь. Взяли на слабо. Двенадцатилетняя я не знала, что настоящая сила в том, чтобы сказать нет. Я думала, сила в том, чтобы не испугаться.
Смешно и горько одновременно: я хотела быть сильной, как героиня мультика, и поэтому сделала самую слабую вещь из возможных.
В четырнадцать я стояла на учёте в ПДН. В том же возрасте я пришла в военкомат и сказала, что хочу в армию. Мечтала о полиции. Или стать актрисой. Сейчас я вижу в этом одно и то же желание, просто в разных костюмах: я хотела, чтобы моя жизнь имела значение. Чтобы был смысл больше, чем расписание маленького города.
Я любила походы, палатки, костры. Но папа не отпускал. Причина была всегда одна: у тебя больной желудок.
Больной желудок. Запомни эти слова. Они станут главными словами моей юности.

С бабушкой. Человеком, который стал моей опорой, когда опор не осталось.
* * *
Лет с двенадцати больницы стали моим вторым домом.
Гастрит. Хронический гайморит, который просто был, годами, фоном. Хронический бронхит. Я ложилась в стационар по три-четыре раза в год. Ночные боли в животе были настолько привычными, что я не понимала, как это: засыпать без боли. Бесконечные процедуры. Таблетки, названия которых я знала лучше, чем формулы по химии.
И знаешь, что самое страшное? Не боль. К боли привыкаешь. Самое страшное, что никто вокруг не видел в этом ничего необычного.
Ну болеет ребёнок. Все болеют. Наследственность. Экология. Возраст такой. Организм слабый. Врачи разводили руками, выписывали очередной курс и отправляли домой до следующего обострения. Взрослые вокруг вздыхали и жили дальше. Болезнь была частью расписания, как осень или понедельник.
Мне никто ни разу не сказал: Таня, давай разберёмся, почему двенадцатилетний человек живёт в больницах. Что не так с питанием, со стрессом, с образом жизни. Вопрос почему вообще не звучал. Звучал только вопрос чем лечить.
Сегодня я понимаю: это и есть главная ловушка, в которой живут миллионы людей. Мы лечим следствия и никогда не спрашиваем о причинах. Но тогда мне было двенадцать, и я просто глотала таблетки.
* * *
В восемнадцать я должна была умереть в первый раз.
Я села в машину с пьяным водителем. В маленьких городах это делают не от глупости, а от привычки: все так ездят, и ничего. То самое расписание, только на колёсах.
Я никогда не пристёгивалась. Никогда. А в тот вечер, на переднем сиденье, я вдруг взяла ремень и пристегнулась. Не знаю почему. Что-то внутри просто сказало: пристегнись.
Примерно через минуту на скорости сто сорок у нас взорвалось колесо.
Машину отнесло в столб. Восстановлению она не подлежала. Друга, сидевшего в машине, придавило, его увозила скорая. Мы остались живы. Все.
Я около месяца не могла ходить. Ползала по дому. На ноге остался большой шрам: рана гноилась, гной откачивали. Второй шрам в мою коллекцию документов о том, как устроена жизнь.
А третий шрам от той аварии не видно. Он внутри, и он со мной до сих пор. Я боюсь машин. Прошло пятнадцать лет. За эти годы я дважды заработала автомобиль: две компании дарили мне машины за результаты в бизнесе. Две машины, представь. А водительских прав у меня нет до сих пор. Тело помнит ту минуту на скорости сто сорок лучше, чем помнит голова. Позже, в главе о стрессе, я расскажу, как наука объясняет такие следы и что с ними можно делать. А пока просто запомни: наши страхи почти всегда старше нас сегодняшних.
Тогда я не сделала из этого никаких выводов. В восемнадцать не делаешь выводов, в восемнадцать просто живёшь дальше. Но сегодня я смотрю на ту минуту с ремнём и вижу в ней то же самое, что ты уже видела в прологе, на остановке с онемевшими руками: тело знает раньше головы. Оно всегда подаёт сигнал. Вопрос только в том, слушаем ли мы.
В тот вечер я послушала, сама не понимая, что слушаю. И это спасло мне жизнь. Через год, в день перед той ночью, я сигнал проигнорирую. Чем это закончилось, ты уже знаешь.
* * *
В девятнадцать я забеременела.

2010 год. Мне девятнадцать. Я жду Алину.
Это было в первом браке, мы ждали дочку. И тело, которое я столько лет носила по больницам, выставило счёт. Во время беременности мне поставили диагноз: хронический панкреатит.
Приступы были такими, что я не могла ходить. От боли меня возили на инвалидной коляске. Беременную. Девятнадцатилетнюю. Я почти не ела, потому что любая еда означала боль. Я смотрела на еду и не могла даже думать о ней.
Почти всю беременность я пролежала в больнице. Мне кололи по шесть уколов в день и ставили по две-три капельницы. Для ребёнка внутри это противопоказано, и я это знала. Но врачи спасали мою жизнь, и другого выхода просто не было: либо так, либо никак. Я лежала под капельницами и держала одной рукой живот, а другой ту тонкую грань, по которой мы обе балансировали.
Врачи на УЗИ смотрели на меня с глубоким сожалением. Однажды кто-то из них спросил: сколько же тебе лет? Такая молодая, и уже такие приступы. В этом вопросе не было медицины. В нём был приговор. Так смотрят на человека, чья судьба уже понятна.
Мне предлагали операцию. И тогда же я услышала фразу, которую запомнила дословно: после первой операции люди уже не жильцы. Повторных максимум семь-девять, а дальше всё.
Я отказалась. Не потому что у меня был план. Плана не было. Было упрямое, ничем не подкреплённое, звериное чувство: если я лягу под нож сейчас, в девятнадцать, то расписание моей жизни будет дописано за меня. Осталось только проставить даты.
* * *
Что случилось дальше, ты знаешь из пролога. Онемевшие руки, на которые никто не обратил внимания. Ночь. Кровь. Экстренное кесарево на тридцать второй неделе.
Моя дочь Алина родилась с весом тысяча двести двадцать граммов.
Килограмм двести двадцать. Возьми в руки пакет сахара и представь, что это целый человек. С руками, ногами, лицом. С пороком сердца. Моя девочка.
Первые два месяца она лежала в реанимации, на аппарате искусственной вентиляции лёгких, с зондом. Мне нельзя было её взять на руки. Можно было только стоять рядом и смотреть, как машина дышит за моего ребёнка.
С третьего по восьмой месяц мы лежали в детском отделении. Искусственное вскармливание, аппараты, провода. Восемь месяцев больниц. Восемь месяцев, когда каждый день начинался с одного вопроса: как она сегодня?
Но было и то, что я запомнила на всю жизнь.
Когда мне разрешали взять её на руки, происходило то, чего не могла сделать ни одна машина в этой палате. На моих руках Алина могла дышать без маски. Сама. Недолго. Но сама.
Аппараты вокруг умели дышать за неё, кормить её, следить за её сердцем. А просто дышать самостоятельно она начинала только в одном месте на свете: у мамы на руках. Как будто моё тело говорило её телу что-то, чего не умела говорить медицина. Живи. Я здесь. Можно.
Спустя годы я узнаю, что наука давно это описала и назвала методом кенгуру. Когда недоношенный ребёнок лежит на груди у матери, кожа к коже, его дыхание выравнивается, сердце бьётся стабильнее, уровень кислорода в крови растёт. Материнское тело – первый в мире аппарат жизнеобеспечения. Древнее любой аппаратуры и в чём-то сильнее её.
Моя защита работала. Каждый раз, когда я была рядом.
Запомни эту фразу. Через несколько страниц она обернётся самой страшной стороной.
Однажды при замене трубки ИВЛ дыхание не запустилось. Я стояла рядом и видела на мониторе, как падает пульс. Как гаснут цифры жизни моего ребёнка. Я закричала на всю больницу. Прибежали, поправили, запустили. Обошлось.
Я запомнила тогда: даже здесь, в месте, где всё должно быть под контролем, жизнь моей дочери зависит от того, смотрит ли кто-то на монитор. И иногда единственным, кто смотрел, была я.
Там же, в больнице, я покрестила Алину. Девочка из церковного хора сделала единственное, что умела, когда медицина разводила руками. Я просила защиты у всех, кто мог её дать. У врачей. У Бога. У судьбы.
* * *
А потом меня не оказалось рядом.
Мы с соседкой по отделению купили в магазине котлеты быстрого приготовления. Я жутко отравилась: температура, всё как положено. Главный врач отправил меня домой. Долечиваться, чтобы не заразить отделение.
На той же неделе Алины не стало.
Моя защита работала, когда я была рядом. В ту неделю меня рядом не было.
Мне сказали потом, что медсестру, дежурившую в ту ночь, уволили. Плохой динамики у дочери не было. Я не могу ничего доказать, и я не буду никого обвинять на страницах этой книги. Но я видела своими глазами, как однажды цифры на мониторе уже падали, пока никто не смотрел. И у меня навсегда осталось подозрение, что в ту ночь на монитор снова никто не смотрел. Только меня, которая кричала на всю больницу, там уже не было.
Ей было восемь месяцев.
В день, когда её не стало, я позвонила священнику. Крёстному моей дочери. Я не говорила с ним. Я орала в трубку. Орала так, как орёт человек, у которого рушится всё, во что он верил. Где была защита? Я крестила её. Я просила. Я сделала всё, что положено делать. И это не спасло мою девочку.
В тот день я поняла вещь, которую напишу жёстко, потому что мягко её написать нельзя.
Никто и никого не может защитить. Ни священник. Ни врач. Ни система. Ни обряды, сделанные по всем правилам.
Сегодня я атеист. Я не воюю с верой и никого не отговариваю верить: у каждого свой путь через боль. Но моя правда родилась именно там, в той трубке. Если защиты нет сверху, её придётся строить самой. Руками. Головой. Решениями. Вся эта книга выросла из того крика.
Есть в этом и тихая ирония судьбы. Много лет спустя я встретила своего второго мужа, отца моего младшего сына, на святой земле, в Израиле. В месте, куда люди едут за верой. А мы, два человека, которые в Бога не верят, нашли там друг друга. Иногда я думаю, что защиту, которую я перестала просить у неба, жизнь всё-таки дала мне: не сверху, а рядом. В виде близкого человека и троих сыновей. Такую защиту я понимаю. Она с руками, лицом и именем.

Мой второй муж. Два атеиста, которые встретили друг друга на святой земле. Та самая защита, которая рядом, а не сверху.
* * *
Про год после я расскажу коротко, потому что я мало что из него помню. Память милосердна: она стирает то, что невозможно носить.
Помню, что не могла засыпать. Тишина ночью была невыносимой, в ней слишком хорошо думалось. Я засыпала только после пары банок пива. Каждую ночь. Помню кошмары. Помню ощущение, что это конец, что жизнь закончилась в двадцать лет и дальше будет только дожитие.
Скажу и то, о чём говорить труднее всего. Два месяца после смерти дочери в моей жизни был спайс. Я работала тогда на рынке, и я себя травила. Осознанно, методично, каждый день. Когда болит так, что жить невозможно, человек ищет способ не чувствовать. Я нашла самый разрушительный из доступных.
А потом в один день что-то во мне сказало: хватит. Я не буду себя травить. Я взяла телефон, позвонила знакомому и просто всё отдала. Без программ, без клиник, без торжественных клятв. Один звонок.
Сейчас я понимаю, что это и был первый проблеск того решения, которое потом изменит всё. Первый раз, когда я выбрала жизнь не на словах, а действием.
Вот она, самая честная точка этой книги. Я знаю, что такое дно. Я знаю, что такое, когда тело разрушено, ребёнка нет, сна нет, и способы не чувствовать боль становятся опаснее самой боли.
Если ты сейчас в своей версии этого года, я не буду говорить тебе держись. Я скажу другое: я там была. Дальше, чем ты, возможно, думаешь. И эта книга существует, потому что оттуда есть выход.
* * *
Пока мы лежали с Алиной все эти месяцы, у меня было очень много времени. Странного, тягучего больничного времени, когда сделать ничего нельзя, а думать можно бесконечно.
Я начала покупать книги по психологии. Одну за другой. Я читала их сначала как утопающий хватается за всё подряд, а потом всё внимательнее. И где-то между этими страницами и больничными коридорами во мне начала складываться мысль, которая позже перевернула всю мою жизнь.