Read the book: «Маэстро Тифлиса»

Владимир Пайлодзе
Font::

Глава 1. Первая партитура.

Сначала пришёл запах. Тяжёлый, густой аромат воска, дорогого табака и чего-то приторного — точно забродивший виноградный сок, забытый в подвале.

Он не открывал глаз. Старая привычка, выработанная десятилетиями: когда чувствуешь, что уходишь, не трать силы на то, чтобы смотреть в пустоту. Лежал неподвижно, слушал, как внутри, где-то у груди, ровно и тяжело бьётся сердце. Не его сердце. Его — старое, изношенное — затихло где-то в другом, далёком мире, оставив после себя лишь лёгкое чувство удовлетворения: «Хорошо пожил. Весело, но мало».

Но этот ритм… Он был слишком мощным. Слишком чистым.

Сквозь пелену сознания начали пробиваться звуки. Голоса. Резкие, гортанные, с характерным грузинским выговором, вперемешку с сухой, властной русской речью.

— …не может быть, чтобы он выжил…

— …честь рода важнее жизни, князь…

В этот момент мир взорвался.

Потом пришла боль. Резкая, пульсирующая в виске, словно в череп вбили раскалённый гвоздь. А затем — поток. Чужие воспоминания хлынули в сознание, как лавина. Это было не воспоминание. Это было похоже на то, как в работающий проигрыватель вставили заезженную пластинку на максимальной громкости. Память чужого тела врывалась в него, смешиваясь с его собственным опытом.

Он увидел лицо. Холодное, надменное лицо Орбелиани. Почувствовал жгучую, невыносимую горечь унижения. Его — не просто оскорбили, его втоптали в грязь. Его фамилия, чьи корни уходили в те времена, когда предки Орбелиани ещё только учились держать меч, теперь была лишь тенью. Пылью под сапогами князя.

Он почувствовал холод в руке. Дуэль. Последний шанс сохранить то, что нельзя купить, — достоинство.

Право первого выстрела у Орбелиани.

Вспышка. Блеск дуэльных пистолетов, высокомерный взгляд Орбелиани — и звук выстрела, который оборвал чью-то жизнь. Резкий, сухой грохот пороха. Пуля прошла по касательной, разрывая плоть у виска, превращая разум в кровавое месиво. Последнее, что зафиксировал этот человек перед тем, как провалиться в небытие, был отчаянный, хриплый крик души:

«Боже! Пришли мне кого-то! Кого-то, кто сможет защитить мой род! Кого-то, кто вернёт нам имя!»

Маэстро почувствовал, как этот крик — чистый, концентрированный запрос — вошёл в него, как раскалённая игла.

«Боже, если ты есть… отдай моё тело тому, кто сможет вернуть мне честь!» — этот крик, уже не принадлежавший ему, всё ещё вибрировал в его лёгких.

Он открыл глаза.

Потолок был расписан золотом и лепниной. Тяжёлые бархатные шторы отсекали свет, оставляя в комнате густые полутени. В воздухе пахло дорогим коньяком, воском и чем-то терпким, грузинским — точно смола от горящих виноградных лоз.

— …бездарный музыкантишка, — донёсся до него ленивый, чуть надменный голос. — Что он мог сделать военному? Даже пистолет держать не умел. Просто пустая трата пороха и времени.

Голос принадлежал мужчине. В нём не было сочувствия — только брезгливость, с какой смотрят на раздавленного жука.

Герой почувствовал, как внутри закипает холодная, яростная злость. Не та, что бывает у обиженных мальчишек, а та, что чувствует профессионал, когда кто-то оскверняет саму суть дела. Он вспомнил всё: как в девяностых вытягивал из забитого кабака последние деньги, играя на расстроенном пианино; как в драках за право получить своё в ресторане он не просто отбивался, а работал руками, как профессиональный боксёр. Он знал, куда ударить, чтобы человек перестал дышать. И знал, как извлечь из разбитой скрипки звук, от которого у дам замирало сердце.

Кабаки, драки, бессонные ночи за инструментом — и этот чертов драйв, когда одна нота может заставить толпу замереть.

Он резко сел на диване. Голова отозвалась тяжёлым ударом, но он подавил боль. Медленно поднялся на ноги. Тело возмутилось было, но быстро подчинилось.

— Значит, ты просил защитника, — прошептал он. Голос был молодым, чистым, но в нём прорезались те самые хриплые, прожжённые нотки, которые он носил в себе девяносто лет. — Что ж, парень. Ты получил своего Маэстро.

Он подошёл к зеркалу в тяжёлой раме. На него смотрел молодой человек с благородными чертами лица, но в глазах… в глазах горел огонь человека, который видел дно жизни и не испугался его.

— Орбелиани, — произнёс он, пробуя фамилию на вкус, как дешёвое вино. — Посмотрим, сможешь ли ты выдержать мою новую партитуру.

— Значит, пустая трата? — голос прозвучал хрипло, непривычно глубоко.

В гостиной воцарилась тишина. Мужчина в мундире, с безупречной осанкой и лицом, высеченным из камня, обернулся. Князь Орбелиани. Он смотрел на «покойника» так, словно тот просто решил сменить позу.

Герой поднялся. Тело было непривычно лёгким, но в нём чувствовалась скрытая, пружинистая сила. Он не чувствовал страха. Только азарт.

— Вы выбрали оружие, князь, — он сделал шаг вперёд, глядя прямо в глаза аристократу. — И я согласился на этот бой. Но теперь я выбираю своё.

Орбелиани приподнял бровь. В его глазах мелькнуло любопытство, смешанное с насмешкой.

— И что же это? Нож? Или вы решите, что ваши пальцы могут заменить свинец?

— Музыка, — отрезал герой. Он указал на массивный рояль в углу и на скрипку, лежащую на столике. — Музыка — это тоже оружие. И я принимаю ваш вызов.

— Музыка — это декорация, молодой человек. Как и вы.

— Значит, вы считаете, что она не имеет веса? Что это лишь шум для развлечения?

Князь коротко рассмеялся. Сухой, лающий смех.

— Тогда я изменю декорации, — отрезал герой. — Мы будем сражаться звуком.

— Что ж. Если вам так хочется умереть красиво, я не стану мешать. Но помните: в этой дуэли у вас нет права на первый выстрел.

— У меня есть право на победу, — парировал герой. — Играйте.

Орбелиани, не желая затягивать этот фарс, подошёл к инструменту. Его движения были выверенными, аристократичными. Он начал играть. Это был вальс — техничный, безупречный, но мёртвый. В нём не было жизни — только математическая точность и холодное превосходство. Музыка лилась по залу, как ледяная вода. Даже то, что он пел на русском, не могло помочь погрузиться в неё.

Герой внимательно слушал. Чувствовал, как ритм пытается подчинить себе пространство, но не находит отклика.

— Князь, — перебил он, когда затихли последние аккорды. — Вы поёте на русском. Скажите, а какая ваша национальность? Что вы поёте на языке империи?

Орбелиани сузил глаза. Воздух в комнате стал тяжёлым, как перед грозой.

— Это язык, на котором говорит этот мир, — холодно ответил он.

— Тогда я покажу вам, как поёт эта земля.

Герой подошёл к роялю. Он не просто сел за инструмент. Он вошёл в него.

Первые аккорды «Тбилисо» ударили по стенам, как гром. Это была не просто музыка — это был пульс земли, запах виноградников и жар грузинского солнца. Он пел на грузинском, и его голос — глубокий, с лёгкой хрипотцой — казалось, заставлял сами стены гостиной вибрировать. Это был голос предков. Первобытный и неоспоримый.

Слуги замерли в дверях. Гости в соседнем зале перестали говорить. Князь Орбелиани застыл, его рука, поправлявшая манжет, дрогнула.

Музыкант жёстко зафиксировал на нём взгляд. Резко сменил тональность, переходя на русский язык. Это был дерзкий, почти политический жест. Он пел на языке империи, который Орбелиани считал своим инструментом власти, но вложил в него столько живой, невыносимой боли и страсти, что музыка стала казаться осязаемой. Он пел специально для князя, глядя ему прямо в глаза, заставляя того почувствовать себя не хозяином комнаты, а лишь случайным слушателем.

Князь побледнел. Он увидел в глазах музыканта не просто талант, а нечто пугающее — силу человека, который не боится смерти.

Но герой не собирался останавливаться. Резко переменил ритм, переходя на безупречный, изысканный французский. Это была ария «Belle». Настоящий интеллектуальный капкан. Французская элегантность хлынула в комнату, превращаясь в чистую атаку. Маэстро не просто играл — он захватывал территорию, показывая, что этот человек в дешёвом сюртуке — не «музыкантишка», а стихия. Тот, кто владеет смыслами мира, не нуждаясь в пистолетах.

Он начал виртуозно переплетать языки. Французская изысканность плавно перетекала в грузинскую экспрессию, а та, в свою очередь, растворялась в глубоком русском надрыве. Он создавал ландшафт, в котором каждый звук занимал своё законное место, подчиняя себе пространство. Он доказывал этой чопорной аристократии, что стоит выше них на голову.

Когда последняя нота затихла, в гостиной стояла такая тишина, что было слышно, как оседает пыль в лучах света.

Герой медленно поднял взгляд на Орбелиани.

— Теперь, князь, — тихо сказал он, — скажите мне ещё раз: пустая ли это трата времени?

Зал задышал тяжёлым, сладковатым ароматом лилий и дорогого табака. Свечи в массивных люстрах давали не столько свет, сколько густую золотистую тень, скрывавшую лица тех, кто шептался в углах. После войны Тифлис напоминал растревоженный улей: здесь смешивались блеск имперских орденов и холодный, как сталь, взгляд кавказских князей.

— Это за гранью! — голос полковника Волкова прозвучал резко, как выстрел в тишине.

Он стоял в центре круга, его грудь, украшенная боевыми наградами, тяжело вздымалась. Он смотрел на героя — не как на гостя, а как на дефект в идеально отлаженном механизме.

— Вы позволяете себе вольности, которые не подобают человеку вашего… — Волков запнулся, подбирая слово, — статуса. Вы игнорируете субординацию, вы смешиваете стихии и смотрите на офицера империи так, будто он — лишь одна из ваших мелодий.

Орбелиани, стоявший чуть поодаль, не вмешивался. Он замер, сжимая в пальцах тонкий бокал, и в его глазах читалось не гнев, а опасное любопытство. Он ждал, что сейчас последует извинение. Что герой склонит голову и вернёт себе право на существование в этом зале.

Наместник, сидевший в кресле в глубине залы, не шелохнулся. Он наблюдал, как в этой точке пространства сейчас решится: станет ли этот человек ценным активом или мусором, который нужно вымести из города.

Герой не дрогнул. Он даже не поднял взгляд сразу, словно продолжал дослушивать музыку, которая звучала только в его голове. Когда он наконец посмотрел на Волкова, в его глазах не было ни страха, ни вызова. Только пугающая, кристальная ясность.

— Офицер… — голос героя был негромким, но он прорезал гул разговоров, как лезвие. — Офицер — это не звание, полковник. И не форма. Это честность. Прежде всего — перед самим собой. Если честь для вас — это только устав, то вы не офицеры, а лишь облачённые в мундиры исполнители приказов.

В зале воцарилась мёртвая тишина. Кто-то из присутствующих неловко кашлянул. Волков побагровел, его рука непроизвольно легла на эфес шпаги.

— Вы смеете… — начал он.

— Я предлагаю вам нечто большее, чем дисциплину, — перебил его герой. Он сделал шаг вперёд, и само его движение казалось неестественно плавным, почти неземным. — Вы живёте по расчёту, по стратегии, по правилам. А жизнь… жизнь — это «авось». Тот самый безумный, отчаянный прыжок в бездну, когда ты не знаешь, поймает тебя небо или раздавит земля. И только тот, кто готов на этот прыжок, достоин носить мундир.

Герой обвел взглядом замерший зал и добавил тише, но так, что его услышал каждый:

— Вспомните безумный поход камергера Николая Резанова к берегам Калифорнии. Его любовь к юной Кончите, их клятву и тридцать лет её верного ожидания на краю земли. Империя двигалась вперёд не параграфами ваших уставов, полковник. Она держалась на таких людях. Вот где истинная честь, любовь и вера.

Волков открыл было рот, чтобы приказать арестовать наглеца, но герой не дал ему разорвать паузу. Он сделал ещё один короткий шаг вперёд. Напряжение в зале достигло предела — казалось, сейчас зазвенят хрустальные подвески люстр.

И вдруг герой запел.

Без аккомпанемента, без подготовки, его голос зазвучал в душном пространстве зала — сначала негромко, почти интимно, но с такой плотной, вибрирующей силой, что по спинам присутствующих побежали мурашки. Это не была светская ария. Это был гимн обречённых и сильных:

Нас мало, нас адски мало,

И самое страшное — что мы врозь…

Герой перевёл взгляд с побледневшего полковника на замершего Орбелиани, а затем посмотрел прямо в глубь зала, туда, где в тени кресла сидел Наместник. Голос его окреп, в нём зазвенел чистый металл:

Но парус наш белый вынес

Внезапный жестокий авось.

Погибшие юнги право

Имеют спросить со снобства:

«Россия, какая слава?

Какое, в чёртах, господство?!»

На последней строчке его голос оборвался так же резко, как и начался. Последнее слово повисло над залом осязаемой, тяжёлой каплей. Попаданец едва заметно усмехнулся, глядя на вытянувшиеся лица кавказских офицеров, для которых эти безумные, невозможные стихи из будущего внезапно попали в самую израненную точку их собственной гордости.

Он не стал ждать ответа. Он не стал оправдываться.

Герой закрыл глаза. Он не стал петь громко, как это делают на площадях, а просто позволил звуку вырваться из груди. Это была мелодия, в которой слышался и стон раненых под Пятигорском, и шёпот ветра в ущельях, и неразрешимая тоска человека, знающего будущее. Музыка не подчинялась строгим правилам гармонии девятнадцатого века — она была слишком прямой, слишком честной, слишком… современной.

Эта короткая фраза повисла в воздухе, как электрический разряд. Она ударила по нервам присутствующих, сорвав с них маски светской вежливости. На мгновение Наместник подался вперёд, а Орбелиани едва не выронил бокал.

Герой открыл глаза, посмотрел на онемевшего Волкова, затем на Наместника — короткий, почтительный, но равный по силе взгляд — и, не сказав больше ни слова, развернулся.

Он уходил молча. Сквозь толпу, которая расступалась перед ним, словно перед хищником, который не проявляет агрессии, но внушает первобытный трепет. Его шаги по паркету звучали в наступившей тишине громче, чем оркестр.

Глава 2. Духан над Курой.

Он ушёл с приёма и долго брёл по ночному Тифлису, пока ноги сами не вынесли его к шумящей Куре.

Вечер опустился на город, укутав его душной прохладой. Полутёмный, прокуренный духан расположился на деревянной веранде, нависшей прямо над ревущей внизу рекой. Вокруг сидели колоритные местные жители: пьяные кинто в своих лихих картузах, старые грузины с огромными рогами для вина, усталые извозчики. Пахло шашлычным дымом, дешёвым кислым вином и речной сыростью. Недавно смолкли зурна и доули — местные музыканты ушли на перерыв.

Главный герой сидел на низком табурете в самом углу веранды. Он был измотан, опустошён после тяжёлого дня и изнурительного конфликта с князем Орбелиани. Сейчас он казался себе нищим и бесконечно бедным, у него не осталось сил никого удивлять. Он просто взял в руки старую скрипку — исключительно для себя, чтобы хоть как-то успокоить натянутые до предела нервы.

Он прикрыл глаза, коснулся смычком струн и начал тихо, почти невесомо играть.

Из-под смычка полилась пронзительная, глубокая неоклассика Людовико Эйнауди, плавно переходящая в разрывающую душу тему Джона Уильямса из «Списка Шиндлера». Эта музыка не подчинялась законам гармонии девятнадцатого века. В ней не было академической чопорности, зато было столько чистой, осязаемой тоски человека, потерявшего свой век, что воздух на веранде будто загустел.

И вокруг начали затихать люди.

Сначала умолкли цимбалы в руках захмелевшего лабуха. Шумные, разгорячённые спором кинто вдруг замерли с открытыми ртами. Старый седой грузин в глубине веранды так и не поднёс к губам тяжёлый рог, до краёв налитый тёмным вином — рука старика застыла на полпути, а в глазах блеснули слёзы. Музыка будущего, прямая, честная и бесконечно одинокая, ранила этих суровых, простых людей в самое сердце. Без всякого пафосного прогрессорства, прямо сейчас, на этой тёмной веранде над Курой, Маэстро становился местной легендой. Просто потому, что его скрипка умела говорить напрямую с человеческой душой.

Он играл, ведя смычок с идеальной, нечеловеческой точностью, и сквозь пелену мелодии в его сознании вдруг заплясали яростные вспышки из прошлой жизни.

Чужое лицо, искажённое первобытной злобой. Тяжёлый, грязный сапог, с хрустом опускающийся на тонкие пальцы скрипача. Пьяный смех бандитов в кабаке девяностых. И… резкий, почти хирургический укол под бок. Кровь — горячая, как кипяток — брызжет на ладони. И следом — ощущение невероятной, пугающей лёгкости в кисти. Нож. В его жизни всегда был нож.

Пальцы, знающие каждую трещинку и скол на потемневшем дереве скрипки, одновременно помнили, под каким именно углом нужно вогнать заточенную сталь в сочленение рёбер, чтобы человек не успел закричать.

Последняя пронзительная нота Уильямса медленно растворилась в шуме Куры. На веранде стояла оглушительная, благоговейная тишина. Люди боялись пошевелиться, чтобы не спугнуть эхо этого чуда.

И эту святую тишину нагло, с треском разорвал пьяный, хриплый ор:

— Эй, маэстро! Ты чего застыл? Музыку давай нормальную, весёлую! А то язык вырву!

Голос прорвался сквозь пелену воспоминаний, как удар тяжёлого молота по наковальне. Маэстро открыл глаза. Мир вокруг мгновенно собрался в единую, пугающе чёткую картинку. Запах дешёвого табака, тяжёлый дух немытых тел и едкий дым самокруток. В руках — инструмент, который ощущался как продолжение собственного тела.

Он посмотрел на свои руки — тонкие, длинные пальцы музыканта. Но под левым предплечьем, там, где кожа натягивается при движении, он отчётливо ощутил привычную, спасительную тяжесть ножа в ножнах. Память мышц вошла в него окончательно. Он знал, как извлечь из инструмента звук, заставляющий плакать, и знал, как этим же смычком в один выпад пробить горло.

Взгляд героя переместился на нарушителя тишины. Тот был крупным, плотным, с засаленными волосами и мутными глазами. Один из местных кинто, привыкший к безнаказанности на авлабарских улицах. На него оглядывались с осуждением даже свои, но связываться с пьяным быком никто не хотел.

Герой медленно, почти механически, поднял на него взгляд. В этом взгляде не было и капли страха. В нём сквозило ледяное, расчётливое спокойствие хищника, который только что осознал: у него есть полное право решать, кому из присутствующих жить, а кому — нет.

— Музыку? — голос героя прозвучал низко, с незнакомой хрипотцой. — Ты уверен, что хочешь, чтобы я сыграл тебе твою последнюю симфонию?

В духане снова воцарилась мёртвая тишина. Кинто замер, глупо захлопав глазами, не понимая, почему от этого задохлика в окровавленном на виске сюртуке по спине вдруг пробежал могильный холодок.

Маэстро окончательно пришёл в себя. И внутри он был по-настоящему голоден до действия.

Бык не понял слов. Он понял только то, что какой-то пришлый задохлик в порванном сюртуке посмел осадить его при свидетелях. Морда кинто налилась дурной, багровой кровью.

— Ты кому это вякнул, гнида?! — взревел он, опрокидывая табурет.

Из широкого рукава чёрной черкески со свистом выскочил длинный, хищный нож-кинжал. Кинто прыгнул вперёд, намереваясь одним махом вскрыть наглецу брюхо.

Маэстро даже не пошевелился. В его голове не было паники. Секунды словно растянулись, превратившись в вязкий кисель. В девяностых на кабацких стрелках он видел парней и посерьёзнее этого базарного задиры. Память мышц сработала сама, опережая мысль.

Скрипка осталась в левой руке, а правая неуловимым, смазанным движением скользнула под предплечье.

Без замаха, без лишних излишеств и красивых кинематографичных пассов, Маэстро просто швырнул нож навстречу летящей туше.

Короткий серебряный блик разорвал полумрак веранды. Тяжёлое, идеально сбалансированное лезвие вошло кинто точно в правый глаз, с влажным хрустом пробивая кость и уходя глубоко в мозг.

Грузное тело бандита замерло на полушаге. Нож выпал из его ослабевших пальцев, со звоном ударившись о доски пола. Кинто тяжело, как мешок с мукой, рухнул ничком у самых ног Маэстро. Пару раз дёрнулась его нога в пыльном сапоге, и всё затихло. Из-под головы убитого по деревянному настилу веранды медленно поползла густая тёмная струйка, капая сквозь щели прямо в ревущую внизу Куру.

Над духаном повисла оглушительная, мёртвая тишина. Слышно было только, как беснуется река под обрывом. Никто не шевелился. Старый грузин так и замер со своим рогом, извозчики вжались в брёвна стен, а приятели убитого кинто окаменели, боясь даже вздохнуть. Человек, который секунду назад извлекал из скрипки божественные звуки, только что убил их вожака со скоростью гремучей змеи.

Маэстро спокойно опустил скрипку. Он даже не взглянул на труп.

Он медленно, тяжёлым, свинцовым взглядом обвел притихшую, побелевшую толпу. В его глазах горел тот самый огонь из девяностых, который заставлял замолкать даже самых отбитых казанских или самарских быков.

— Ещё есть желающие? — тихо, но отчётливо спросил он в пустоту залы.

Тишина затягивалась, превращаясь в плотный, удушливый кокон. Ни один из приятелей убитого кинто так и не рискнул потянуться к оружию. Ледяной взгляд Маэстро намертво пригвоздил их к местам. Они поняли: этот задохлик в окровавленном сюртуке не будет предупреждать — он просто убьет следующего.

Вдруг в дальнем конце веранды скрипнула тяжёлая дубовая дверь.

Из полумрака внутренних помещений выскользнул худой, бледный официант-грузин. Стараясь не смотреть на лежащий посреди настила труп и сочащуюся кровь, он бочком, почти не касаясь подошвами досок, засеменил прямо к Маэстро. Стоявшие на пути извозчики и кинто испуганно шарахнулись от него, уступая дорогу.

Официант остановился в двух шагах от героя, низко, почтительно поклонился и тихо, но так, чтобы слышал только Маэстро, произнёс:

— Уважаемый просит вас пройти в отдельный кабинет. Вас зовут, батоно.

Маэстро не повёл и бровью. В девяностых на ресторанных лабухов часто выходили «серьёзные люди» после хорошего замеса или душевной песни. Схема была знакома до боли.

Он спокойно подошёл к телу, наступил сапогом на голову мертвеца и одним точным, резким движением выдернул свой нож из глазницы. Вытер лезвие о черкеску убитого, привычным щелчком вернул сталь в ножны под предплечьем и аккуратно убрал скрипку в потрёпанный футляр.

— Веди, — коротко бросил он официанту.

Официант облегчённо выдохнул и быстро пошёл назад, увлекая героя за собой вглубь духана, прочь от замершей в оцепенении веранды.

Официант толкнул тяжёлую дверь и тут же растворился в полумраке коридора. Герой переступил порог.

Кабинет был скрыт от чужих глаз: толстые ковры на стенах полностью глушили шум бурлящей снаружи Куры. В воздухе плыл дорогой, густой аромат кальянного табака и кахетинского вина. За низким резным столом, утопая в подушках, сидел пожилой, плотный мужчина с окладистой седой бородой и цепкими, как у ястреба, глазами. Это был Шота — теневой хозяин этого духана и половины Авлабара, человек, чьё слово здесь весило больше, чем подпись губернатора.

Герой спокойно прошёл в центр комнаты, поставил футляр со скрипкой на пол и сел на свободный табурет. Без приглашения. Нагло. Как равный.

Старик медленно затянулся, выпустил колечко дыма и хмуро посмотрел на гостя.

— Ты красиво играешь, сынок. Душу вынимаешь, — тихо сказал Шота, но тут же его голос потяжелел. — Но ты убил Вано. Вано был хорошим кинто. Он приносил мне долю. Теперь из-за тебя я теряю деньги. Духанщик напуган, гости расходятся. На тебе теперь долг, дорогой. Большой долг. За кровь и за убытки надо платить.

Герой даже не шелохнулся. Он криво усмехнулся, глядя прямо в ястребиные глаза старика.

— Дорогой, — он специально выделил это слово, перехватывая инициативу. — Вот если бы к тебе при всех подошёл такой бык и крикнул: «Музыку давай, а то язык вырву!». Если бы тебе так сказали… что бы ты сделал на моём месте?

Старик замер. Кальянный мундштук застыл у его губ. Кавказская гордость и воровские понятия Авлабара не оставили ему пространства для манёвра. Стерпеть такое оскорбление не мог ни один уважающий себя мужчина.

— Убил бы, не задумываясь, — честно и угрюмо ответил Шота.

— Вот и я убил, — ухмыльнулся гость, и в его голосе звякнула сталь. — Я был в своём праве. Мой язык принадлежит мне и моей музыке. А тот, кто обещает его вырвать, ложится в землю.

Старик долго смотрел на гостя, а потом в его седой бороде спряталась едва заметная, уважительная улыбка. Этот пришлый музыкантишка только что переиграл его на его же поле.

Шота медленно отложил мундштук кальяна в сторону. Улыбка исчезла с его лица так же быстро, как и появилась. Он снова посмотрел на гостя тяжёлым, оценивающим взглядом человека, который повидал на своём веку слишком много таких отчаянных парней.

— Хорошо, — коротко бросил уважаемый, и этот тон не терпел возражений. — Твою правду я принял. Вано сам напросился на нож, туда ему и дорога. Долга на тебе нет. Но скажи мне, сынок, как тебя звать-то?

Герой чуть приподнял бровь. Вопрос был простой, но в нём чувствовалась та самая кавказская хитрость, когда через имя пытаются понять, кто перед тобой: свой или чужой, опасный или пустой.

Внутри он усмехнулся. В девяностых его звали Лавэ-Маэстро. Лавэ — это деньги, касса, бабки. Маэстро — это Маэстро. Прозвище, которое знали все: от сочинских авторитетов до московских продюсеров. Но здесь, в одна тысяча восемьсот семьдесят шестом году, это имя никому ничего не скажет. И он не будет его выдавать просто так. Князь не даёт своё имя кому попало. Князя спрашивают — князь отвечает, когда сочтёт нужным.

The free sample has ended.

Владимир Пайлодзе
В процессе
$1.79