Read the book: «Адрес: неизвестен»
Пролог
Саратовская губерния. Лето 1894 года.
Речушка в этих местах была неширокая — в иных местах и перешагнуть можно было, — но летом разливалась вширь, наполнялась до краёв, становилась тёмной и тяжёлой, как хорошая земля после дождя. Камыши по берегам стояли густые, в человеческий рост, и в жаркий полдень оттуда веяло сыростью и чем-то живым — лягушачьим, рыбьим, стрекозиным.
Июль стоял в полной силе. Трава тянулась по берегу — густая, тёмно-зелёная, с волнами от тёплого ветра. С лугового берега несло разомлевшим клевером. В небе, высоко, почти невидимый, пел жаворонок — нитяной, бесконечный звук, который, кажется, идёт уже не от птицы, а от самого воздуха.
На берегу, на примятой траве, сидел мужчина. Рубашка с закатанными широкими рукавами, свободно висела на его сухих предплечьях. Подтяжки были сброшены с плеч и лежали на земле тёмными петлями. Ноги вытянуты. В пальцах мотылялась сухая палочка, которую он вертел просто так, без цели.
Лицо у него было резкое, с правильными, чётко вычерченными формами. Такие лица бывают у людей, в чьих жилах северная кровь не разбавлялась ничем чужим. Но сейчас оно было просто спокойным. Он смотрел на воду и думал о чём-то своём — о чём-то необременительном, судя по всему.
В камышах что-то шевельнулось.
Мужчина поднял голову.
Шевеление стало громче. Потом — плеск, возня, треск раздвигаемых стеблей. И прежде, чем он успел понять, что к чему, из камышей на мелководье выпрыгнул мальчик — весь мокрый, в прилипшей рубашке, с волосами на лбу, с которых ручьями текла вода. Он встал по колено в реке, выпрямился — и победно посмотрел на берег.
Мужчина смотрел на него секунду. Потом лицо его медленно, само собой, разъехалось в улыбку — широкую, немного растерянную, незапланированную.
— Берти, ты с ума сошёл? — сказал он. По-русски, с едва заметным немецким округлением гласных. — Нас мамка твоя заругает.
Мальчик уже выбирался на берег. Шлёпал по мелкой воде, брызги летели во все стороны. Добравшись до суши, сделал три быстрых шага и прыгнул на отца — прямо так, мокрый, без предупреждения.
— Ай! — Мужчина едва успел поймать его, принял вес, слегка опрокинулся назад и засмеялся — вслух, по-настоящему. — Постой, ты же насквозь промокший! Ну сорванец!
Он отодвинул его от себя — держал за плечи, разглядывал. Мальчик смахнул воду с ресниц и смотрел на него без тени раскаяния. На кончике носа висела капля, которая сорвалась, пока он моргал.
— Лето на улице, — сказал малец. — Высохнет.
Это была такая исчерпывающая логика, что мужчина не нашёлся что ответить. Он ещё раз посмотрел на сына — на эту мокрую, довольную, нисколько не смущённую физиономию — и покачал головой. Медленно, с интонацией, которая значит вовсе не осуждение, а что-то совсем другое.
Из-за деревьев, там, где за садом стоял дом — крепкий, с резными наличниками, немецкой постройки.
Донёсся голос. Женщина звала их на немецком наречии, не оставляя и секунды на размышление. Обед на столе, ждать не будут.
Мужчина поднялся, отряхнул траву с колен. Посмотрел на мальчика. Тот пытался сдуть прядь мокрых волос, упавшую на лоб. Пыхтел. Не попадал.
Он усмехнулся. Шагнул к нему, одним движением пригладил волосы ладонью — просто так, не думая. Мальчик на секунду прикрыл глаза.
— Пойдём. — Отец взял его за руку. — Нас уже заждались.
Они пошли по тропинке к дому. Мальчик шагал рядом, чавкая мокрыми сапогами, и что-то рассказывал — торопливо, перескакивая: про рыбу в камышах, про лягушку, которая прыгнула прямо на него. Мужчина слушал, изредка кивал.
Солнце стояло высоко. Тени от деревьев лежали короткие, почти под ногами. В саду пахло нагретыми яблоками.
Это был обычный летний день. Один из тех, которые не помнишь по отдельности — они сливаются в одно длинное, тёплое лето, которое потом всю жизнь стоит за спиной как что-то невозвратимое.
Он не знал ничего тогда.
Никто никогда не знает ничего заранее.
Глава I.
Август 1914 года.
Тамбовский вокзал в то утро было не узнать.
Обычно здесь было по-провинциальному тихо — носильщик дремал на скамейке у стены, голуби ходили по перрону с видом хозяев, которых никто не потревожит. Теперь народу столько, что не продохнуть. Бабы с узлами, мужики в пиджаках и картузах, ребятня, которая лезла куда не просили и получала подзатыльники, старухи, осенявшие крестом всех подряд — и сыновей, и чужих, и просто воздух перед собой.
Паровоз стоял в голове состава и пыхтел — выпускал клубы белого пара, и пар этот плыл над перроном, смешивался с гулом и плачем и запахом махорки, так что трудно было понять, где кончается один человек и начинается другой.
Иван Корнеев стоял с вещевым мешком у ног и держал жену за руку.
Дарья смотрела на него прямо — без слёз, она никогда не плакала при людях. Только углы губ чуть побелели, и по этому одному Иван понимал всё, что она не говорила вслух.
Она была невысокая, крепкая, с руками, которые никогда не знали праздности — такие руки у баб, которые и хозяйство держат, и детей поднимают. Платок на ее белокурой макушке был завязан туго, по-рабочему. Глаза не выдавали и капли воды.
Рядом крутились дети.
Старший, Петька, десяти лет, стоял прямо и старался не моргать — мужик, значит, надо держаться. Получалось не очень, но он пытался. Как мог пытался. Средняя, Танюшка — восемь лет. Тихоня. Вцепилась в материн подол и глядела на отца снизу вверх. И младший — Кузьма, три года от роду, ничего особого не разумел, но по воздуху улавливал — хныкал тихонько, без причины и без остановки.
— Ну всё, — сказал Иван.
Молчать совсем было тяжело.
Дарья ничего не ответила. Сжала его руку — один раз, крепко — и отпустила. За годы совместной жизни у них выработался такой язык — не слова, а что-то под словами, что они оба понимали без объяснений.
— Скотину я попрошу Фёдора присмотреть, — сказал Корнеев. — Он не откажет.
— Договорилась уже, Вань.
— И крышу не тяни до осени. Там в углу текёт — к дождям залезет.
— Знаю…
— И Петьке скажи — дрова колоть самому. Не ждать.
— Иван… — она сжала его руку чуть крепче. — Знаю. Всё знаю.
Он замолчал. Всё, что говорил — говорил не для неё. Для себя. Чтобы казалось, что он ещё здесь, что ещё осталось что-то в этом маленьком мире, на что он мог повлиять.
Петька дёрнул его за рукав шинели.
— Тять, ты немцев побьёшь?
— А то, — сказал Иван серьёзно. — Куды ж они денутся?
— И быстро воротишься?
— К Рождеству, говорят. А там может и скорее.
— Это долго, — подумав, сообщил Петька.
— Зато каску привезу немецкую. Будет тебе гостинец.
— Немецку каску?! — Петька от восторга позабыл про мужское хладнокровие, которое только что удерживал.
— Ну а чего там ещё будет? Поглядим.
Кузьма перестал хныкать — прислушался. Не понимал слов, но почувствовал, что тон сменился. Уставился на отца круглыми глазами.
Свистнул паровоз. По перрону прокатилась волна движения — мужики стали прощаться, кто как умел. Кто обнимал молча, кто отворачивался, кто говорил что-то быстро, захлёбываясь. Иван нагнулся к Кузьме, поднял его под мышки — тот немедленно вцепился в бороду обеими руками, крепко, как в уздцы.
— Силач растёт, — поморщился Иван и засмеялся. — Пусти, говорю. Пусти, экий.
Кузьма не хотел отпускать. Смотрел на отца — серьёзно, в упор, с детским вниманием. Вниманием, которое ничего не пропускает. Иван потихоньку разжал его пальцы — маленькие, крепкие, тёплые — и передал Даше.
Он обнял её — одной рукой, потому что мешок неловко мешал. Дарья прижалась на секунду, только на секунду, щекой к его плечу.
— Ступай, — сказала тихо. — Не стой.
Он зашагал к вагону.
Уже из тамбура оглянулся.
Дарья стояла на перроне с детьми — прямая, с Кузьмой на руках. Пар от паровоза плыл мимо неё белыми клубами. Петька помахал рукой — старательно, широко. Хотел, чтобы увидели издалека. Кузьма смотрел вслед — не понимал ещё, что это всё значит, просто смотрел. Танюшка спрятала лицо в материн бок и не глядела совсем.
Поезд тронулся. Перрон поплыл назад. Фигурки на нём стали меньше. Потом их не стало видно вовсе — пар, дым, поворот.
Иван убрал руку с поручня. Вошёл в теплушку.
В теплушке было тесно, шумно и пахло всем сразу — овчиной, табаком, хлебом, сапожным дёгтем. Нары были настланы в два яруса, вещи набросаны как попало. Кто сидел, закинув ноги на старые доски, кто уже лежал, кто смотрел в щели вагонных стен на уходящий город.
Иван нашёл себе угол на нижних нарах. Примостился, поставил мешок в ноги. Присел.
Сосед справа объявился немедленно.
Рыжеватый парень лет двадцати трёх, с веснушками, рассыпанными по всему лицу так густо, что с расстояния выглядело точно загар. Глаза живые, быстрые. Такие глаза, что казалось, будто они всё время что-то замышляют. Руку протянул первым, не задумываясь.
— Митрий Рябов. Из Кирсанова. Сам откуда?
— Иван Корнеев. Студёнки, под Тамбовом.
— Земляк, почитай! — Митька обрадовался искренне, с молодой непосредственностью. — На войне бывал?
— Не доводилось.
— И я нет. — ответил Митька.
— Ясное дело. Куды ж тебе бывать? Молодой совсем, — усмехнулся с ноткой горечи Корнеев.
Зато теперь доведётся. — Парировал Митя. — Слыхал, говорят, к Рождеству управимся?
— Да уж слыхал.
— Вот и ладно. — Митька поправил вещи под нарами, устраиваясь поудобнее. — Я своей Глаше так и сказал — жди до Рождества, а там воротаюсь, и сбацаем свадебку.
— А раньше чё ж не сбацали?
— Да вот же ж, не успели. Только сговорились — а тут, извольте. — Он вздохнул без особой печали, легко, по-молодому. — Ну ничего. Зато вернусь не с пустыми руками. Гляди, и медаль дадут.
Иван посмотрел на него с ухмылкой.
— Героем, чего ли, вернёшься?
— А чего? — Митька не обиделся ничуть. — Грех не попробовать.
— Попробуй, попробуй. Расскажешь потом.
С верхних нар тем временем слез третий.
Мужик лет тридцати — плотный, темноволосый, с короткими крепкими руками рабочего человека. Двигался без спешки. Спрыгнул с нар легко, огляделся, нашёл место рядом. Говорил негромко и без лишних слов.
The free sample has ended.