Read the book: «Охотники за микробами»

Font::

Paul de Kruif

MICROBE HUNTERS

Печатается с разрешения Houghton Mifflin Harcourt Publishing Company.

© Paul de Kruif, 1926

© renewed by Paul de Kruif, 1954

© Houghton Mifflin Harcourt Publishing Company, 1996

© Перевод. О. Колесников, 2017

© Издание на русском языке AST Publishers, 2017

Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers.

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

***

Поль де Крюи – американский микробиолог, писатель и популяризатор науки. Оставив карьеру ученого, он стал одним из основателей жанра научно-популярной литературы.

***

«Эта книга о смелых, упорных искателях и бойцах со смертью… Вы узнаете простую и правдивую историю их неустанных устремлений в этот новый фантастический мир, который они пытались познать и нанести на карту. Им приходилось при этом идти ощупью, спотыкаясь на каждом шагу, совершая ошибки и теша себя напрасными надеждами».

Поль де Крюи

***

Посвящается Рие


Предисловие

Не часто бывает, чтобы книга, прочитанная в юности, производила такое же сильное впечатление, когда перечитываешь ее много лет спустя. Обычно происходит как раз противоположное – закрыв книгу в разочаровании от несбывшихся ожиданий, мы оказываемся опечалены или озадачены. Нам хочется спросить: «Как это могло мне когда-то нравиться?» или «Что я увидел такого тогда, чего не вижу сейчас?», и мы в недоумении пытаемся найти ответ. Как правило, в таких случаях тщеславие находит объяснение (оно почти всегда способно сделать это): мы стали более искушенными, более мудрыми и благодаря накопленному опыту более взыскательными в отношении чтения. Иногда бывает также, хотя и редко, что самоуничижительное смирение побуждает нас задаться вопросом: не стали ли мы с годами хуже? Другими словами, не происходит ли наша нынешняя неприязнь или безразличие из-за приобретения чрезмерной критичности нашего восприятия до цинично придирчивого – признак, увы и ах, увядания юношеской восторженности.

Так что вовсе не мелкой похвалой в адрес «Охотников за микробами» Поля де Крюи будут слова, что спустя почти столетие после того, как эта книга увидела свет (в 1926 году), она все еще вызывает восхищение и желание перечитать ее и у старых, и у новых читателей – у тех, кто сохранил относительно смутные воспоминания о ней со времен юности, среди которых был и я, и тех, для кого эти яркие образы и портреты – нечто новое. Эта книга своим особым очарованием продолжает сегодня затрагивать наши сердца и умы. Сохранение такого воздействия необычно для любой книги, а особенно для написанной в жанре научно-популярной литературы, имеющей дело с фактами и историческими личностями, описание которых уже было воспроизведено бессчетное число раз. Подобная притягательность кажется достойной более внимательного рассмотрения.

Искренность сопереживания автора описываемым событиям заметна на каждой странице. Де Крюи действительно ликует в моменты совершения открытий и опечален при неудачах людей, которых описывает. «Сейчас трудно представить себе воззрения людей того времени… Состояние простодушного голландца оказалось восторженным, близким к обмороку». Какой-либо менее восторженный и искренний энтузиазм оказался бы не в состоянии воздать должное той необычной истории, с которой начинается эта книга, – открытию микромира. Просто сказать, что открытие микроскопа увеличило область доступного для изучения посредством зрения, было бы крайне скучным. Оно сделало намного больше: это преобразовало мир, в котором мы жили, во «множественность миров», каждый из которых бездонный и крайне сложный, целая вселенная, изобилующая собственными красотами и собственными ужасами. Мы привыкли рассматривать животный мир в его разновидностях от огромного слона до крошечного клеща; а с этого момента мир оказался населенным крохотными животными, по сравнению с которыми клещ был слоном. Самая ровная поверхность изобилует для этих крохотных существ величественными утесами и огромными пропастями, а то, что нам кажется жестким, для них зачастую представляется хрупким или вязким. Голландский натуралист семнадцатого века Ян Сваммердам напыщенно восхвалял: «О Господь, сотворяющий чудеса! Насколько великолепно созданное Тобою!.. Как замечательно устроено все то, чем Ты так щедро снабдил все Твои существа!»1 Но очень скоро восторженные интонации были умерены, вместе с осознанием, что микроскопические существа, оставаясь незаметными и даже вне подозрений, могут быть причиной мучений человечества, страданий, боли и болезней, не имеющих пока названий. И потому рапсодия должна была закончиться на мрачной ноте: несмотря на их изумительное устройство, всех живых существ непременно ждет гибель и разложение; «и, при всем их совершенстве, они едва заслуживают право считаться тенями Божественной Природы. А все потому, что по каким-то высшим соображениям… вся Природа заполонена и пропитана своего рода проказой…»2. Потребовались люди особой породы, чтобы создать для нас защиту от невидимой, проникающей повсюду и смертельной опасности. Истории жизни этих людей, описание их упорства и целеустремленности, их триумфов и поражений составляют красочный гобелен повествования «Охотников за микробами».

Де Крюи излагает все максимально просто, что делает книгу понятной широкой публике, в том числе и юным читателям. Но такое простое, понятное изложение вовсе не означает принижение литературной или научной составляющей. Здесь нет никаких уступок неверному пониманию того, что такое «подростковая» литература. Гораздо легче было бы построить рассказ на основе просто хронологического описания событий: их достаточно много, чтобы выткать неплохие узоры. Но наш летописец не чурается того, чтобы излагать идеи, описывать размышления и знакомить с различными мнениями. Идеи, даже самые абстрактные, он подает ненавязчиво и без театральных эффектов. Иногда мы даже не замечаем их, потому что знакомимся с ними в простом, почти домашнем одеянии: «Настоящий ученый, подлинный естествоиспытатель, подобен писателю, художнику или музыканту. Он отчасти художник, отчасти холодный исследователь. Спалланцани сам себе рассказывал истории…» Вот так по-простому.

Со времен Аристотеля реки чернил были истрачены на обсуждения, составляют ли наука и творчество гармонию или противоречат друг другу; креативная творческая способность художника ухудшается или улучшается от рационально-критического научного подхода. Китс жаловался, что наука превращает радугу в нечто заурядное и делает унылой обыденностью то, что вызывало благоговение или трепет. Олдос Хаксли тосковал по утопическому будущему, в котором ученый и художник будут идти, взявшись за руки, «в непрестанно расширяющуюся область неведомого». Философы, такие как Карл Поппер, утверждали, что научное мышление строится исключительно рассудительно, без каких-либо признаков воображения. Представители строгой науки, такие как британский нобелевский лауреат, иммунолог Питер Медавар (работы которого по литературным достоинствам сравнимы с произведениями лучших английских прозаиков), возражали, утверждая, что научное понимание всегда начинается с попыток вообразить, прыжком перескочить в мыслях к тому, что может быть верным, – к «некому допущению, которое всегда, и обязательно, лежит на какой-то (иногда значительной) удаленности от всего, во что у нас есть логические или фактические основания верить»3. Другими словами, ученый начинает с того, что рассказывает себе истории примерно так, как Поль де Крюи описывает в «Охотниках за микробами», за исключением того, что он излагает это без церемониальной серьезности вышеназванных авторов: «Значительные достижения в науке часто происходят из предубеждений, берутся не из научных идей, а прямо из головы ученого, основаны на убеждениях, всего лишь просто противоположных преобладающей в тот момент суеверной чепухе».

Но хотя и художник, и ученый исходят от общего источника, творческого воображения, в процессе работы они расходятся в разные стороны. Как только гипотеза сформулирована и начаты эксперименты по ее проверке, ученый должен воспринимать информацию исключительно через рассудок. Для ученых предумышленно установлены жесткие правила проверки, систематических попыток сфальсифицировать результат, дополнительных доказательств и опровержений. Свидетельство должно удовлетворить любого наблюдателя в любой момент времени. Для этой работы, которую следует выполнить тщательно и аккуратно, в обязательном порядке требуются твердость убеждений, упорство и больше чем средняя рассудительность. Охотникам за микробами следовало опасаться как чрезмерного скептицизма, так и собственного энтузиазма. Эти две опасности были характерны для исследований микромира с самого начала. Недальновидные критики говорили насчет видимого в микроскоп мира, когда он только был открыт, что он состоит из «бесполезных и ненужных вещей», у которых не может быть никакого другого использования, кроме эстетического удовольствия от созерцания; ученые сомневались, что прибор показывает действительно существующее, и предупреждали от ошибок и недоразумений, которые могут происходить от таких наблюдений. В противоположном лагере шарлатаны утверждали, что у них есть линзы, способные показывать не только детали ноги паука, но и атомы Эпикура, тонкие пары, исходящие от тела, и накладываемый на них под влиянием звезд тонкий отпечаток.

Ученые, описанные в «Охотниках за микробами», прокладывают трудный средний курс между этими крайностями на своем пути к бессмертию. Их терпеливая настойчивость дает удивительные результаты. Их исходные гипотезы и объяснения для постановки опытов, их поиск на ощупь и неудачи, их внезапное проникновение в суть и радость подтверждения – все показано в книге с той же самой простотой. И развитие сюжета в определенных местах возбуждает наше любопытство, увеличивает напряженность, после чего раскрывается решение, которое заставляет нас сказать: «Да ведь конечно! Мне это теперь очевидно. Какой молодец Кох (…) или Эрлих, или Пастер (…) что догадался об этом!»

Без сомнения сопереживающий своим персонажам, биограф старается не преклоняться перед этими героями. Действительно великие ученые прошлого стали безликими сущностями из-за великого множества хвалебных речей, похвала их стала носить официальный характер, преобразуя их в сверхчеловеческие существа. Хорошо, если уж нам требуются культы личностей, то по сделанному для общего блага такие люди, как Луи Пастер, сильно опережают большинство кандидатов. Вот перед вами химик, который начинает свой путь с объяснения молекулярной асимметрии кристаллов; затем он показывает всем, что брожение происходит из-за жизнедеятельности дрожжей (и разбирается в протекании этого процесса, к огромной финансовой выгоде винной промышленности своей страны); становится биологом, закладывает основы микробиологической техники, и по ходу дела наносит смертельный удар по глупой теории самопроизвольного зарождения; улучшает производство пива и устраняет препятствовавшие ему опасности, вызывавшиеся микроорганизмами; а также спасает шелководчество от неотвратимой катастрофы, распознавая и предотвращая болезни тутовых шелкопрядов. И, как это ни удивительно, все это он совершил до осуществления тех подвигов, что принесли ему широкую известность: открытие микробной причины остеомиелита, родильной лихорадки, пневмонии, холеры домашней птицы и сибирской язвы; изобретение методов уменьшения опасности микробов и создания вакцин; и великий триумф его упорства и интеллекта в борьбе против ужасной болезни, называемой «бешенством».

Де Крюи показывает все величие малозаметного, но тяжелого труда охотников за микробами. Он захватывающе описывает их рассуждения и долгий путь к открытию. Он не забывает упомянуть о том, к каким благим целям они стремились. Но он не упускает из виду, что герои его повествования – люди, и в этом изрядная часть очарования его рассказа. Спалланцани был великим ученым, но в то же время и хитрым, лукавым махинатором; чтобы избежать преследований со стороны церкви, он сам стал священником; суд объявил его невиновным в рассмотренном иске против него, но при том «трудно определить, был ли он действительно невиновен». Великий Пастер не всегда был выше неподобающих ученому развлечений для публики и мелкой ревности, даже в зените своей славы; и в старости, обласканный славой и почетом, изумляет нас образом достойного жалости инвалида, который с трудом передвигается, при парализованной половине тела, ради того чтобы получить роскошное вознаграждение. Уолтер Рид был ученым и легко ранимым человеком, избавившим человечество от желтой лихорадки, одного из самых ужасных бедствий – но в основе его выдающихся достижений лежит то (он производил опыты на людях), что не может не напомнить о садистских исследованиях, осуществленных в нацистских концентрационных лагерях во время Второй мировой войны. Короче говоря, охотники за микробами были людьми. И, будучи таковыми, они в значительной степени были детьми своего времени.

Возможно, при этом они были, как это обычно говорится, впереди своего времени. Но в том, чтобы правильно показать и преподнести их озарения – бесспорно, заслуга их биографа. Вот, к примеру, саркастическое отношение де Крюи к Илье Мечникову. Де Крюи – популяризатор, колоритные описания которого и фамильярный тон вызывают скорее недоверие у экспертов и академиков. А значит, его характеристика Мечникова как человека, который «напоминал истеричных героев романов Достоевского» и (более уместно) ученого, который «так сказать, основал иммунологию», скорее всего будет воспринята как романтичное преувеличение и некоторая неточность. Но для обоих этих заявлений невозможно представить никакого, даже самого малого, фактического доказательства. Хотя можно уверенно утверждать, что не существует какого-то человека, единолично заложившего теоретические основы всего того сложного научного комплекса, который представляет собой иммунология. С точки зрения современной науки, вклад Мечникова был недооцененным даже со стороны научного сообщества. Фактически ключевые концепции в этой области исходят из его работы, и оценить это смогли относительно недавно4. Почему так получается, что микробы, даже при самых смертоносных эпидемиях, оставляют некоторое количество случайно выживших? Как мы становимся «стойкими» по отношению к чужеродным интервентам или аллергенным молекулам? Как организм различает свои собственные составные части и «чужеродные» элементы? Исследования Мечникова обращены к вопросу, что для нашего организма биологически «свое». Поэтому можно сказать, что, если Мечников и не основатель иммунологии, он – отец важного подраздела этой науки, сохранившего, как ни странно, актуальность и в наши смутные времена.

Под конец двадцатого века мы столкнулись с новыми угрозами из мира микробиологии, более изощренными и более устрашающими, чем прежние, с таким трудом преодоленные. Одни из них, такие как вирус, вызывающий СПИД, вызывают апокалипсические видения всеобщего опустошения5; другие, как вирус Эбола, намекают на новую разновидность повсеместно распространенной смертельной пытки. Да и угрозы прежних бед не исчезли совсем. Противник, который казался нам поверженным, вновь огрызается по мере появления устойчивых к антибиотикам штаммов бактерий. После периода наивного оптимизма, когда нам казалось, что мы победили все инфекционные болезни, на нас снизошло осознание, что они остаются самой частой причиной смерти в мире, превосходя сердечно-сосудистые заболевания и рак6. Так что оказалось, что все усилия охотников за микробами добиться окончательной победы над невидимым противником дали нам только отсрочку. Враг бывает время от времени разбит, но сплачивается снова с удивительным новым оружием, извлеченным из бесконечного арсенала эволюционной адаптации. Но это неважно. Новое поколение охотников за микробами встанет на защиту нас от опасности.

Нам следует верить, что человеческий разум и на сей раз проявит себя на высоте, как это бывало в прошлом. Нам следует верить, что инфекционные заболевания, независимо от того, какими они могут оказаться, – это разрешимая для науки и техники проблема. Нам нисколько не следует сомневаться, что новые охотники за микробами, последователи описанных де Крюи в этой книге – то в откровенно романтической манере, то с позиции примитивной целесообразности, но непременно в увлекательном стиле, – смогут справиться с новыми проблемами. Мы должны верить во все это. Поскольку ничего другого нам не остается.

Франк Гонсалес-Крусси

1. Левенгук
Первый охотник за микробами

1

Двести пятьдесят лет назад7 малоизвестный человек по имени Левенгук впервые заглянул в новый таинственный мир, населенный мельчайшими живыми существами, среди которых одни – злы и смертоносны, другие – дружественны и полезны, и некоторые из них важнее для жизни людей, чем любой материк или архипелаг.

Левенгук, не увенчанный лаврами и полузабытый, теперь известен почти так же мало, как были известны его крохотные странные животные и растения в тот момент, когда он их открыл. В этой главе будет рассказано о Левенгуке, первом охотнике за микробами. А затем – о смелых, упорных и пытливых искателях и бойцах со смертью, которые пришли вслед за ним. Вы узнаете простую и правдивую историю их неустанных устремлений в тот новый фантастический мир, который они пытались познать и нанести на карту. Им приходилось при этом идти ощупью, спотыкаясь на каждом шагу, совершая ошибки и теша себя напрасными надеждами. Некоторые из них, оказавшиеся наиболее смелыми, погибли, пав жертвой крошечных убийц, которых они изучали, и канули в вечность неизвестными героями.

Сегодня быть ученым – почетно и престижно. Наука – важная часть общественной жизни, созданы многочисленные лаборатории и институты, где ученые работают над открытиями и изобретениями, а люди с интересом следят за новыми достижениями науки, освещаемыми на первых полосах газет. Практически любой студент университета может заняться научными исследованиями или же стать преподавателем науки в каком-нибудь колледже за вполне приличную зарплату. Но попробуйте мысленно перенестись ко временам Левенгука, на двести пятьдесят лет назад, и представить себя только что окончившим среднюю школу, выбирающим карьеру, стремящимся к получению знаний…

Относительно недавно вы выздоровели от свинки; вы обращаетесь к своему отцу с вопросом, в чем причина свинки, и получаете ответ, что в вас вселился злой дух. Эта теория вас не вполне удовлетворяет, но вы делаете вид, что поверили, и стараетесь больше не думать о том, почему случается свинка, потому что если вы посмеете вслух выразить свое недоверие, то рискуете быть наказанным, а то и изгнанным из дома. Ваш отец – непререкаемый авторитет.

Вот каков был мир триста лет назад, когда родился Левенгук. Мир едва только начал освобождаться от суеверий, лишь начинал краснеть за свое невежество. Это был мир, в котором наука (то есть поиск истины посредством тщательных наблюдений и четких размышлений) только училась стоять на своих слабых, шатающихся ногах. Это был мир, в котором Сервета сожгли за то, что он осмелился вскрыть и исследовать человеческий труп, а Галилея заточили потому, что он осмелился доказывать, что Земля вертится вокруг Солнца.

Антони ван Левенгук родился в Голландии в 1632 году среди синих ветряных мельниц, низких улиц и высоких каналов Делфта. Его родители были уважаемыми бюргерами, поскольку занимались плетением корзин и пивоварением, а пивовары в Голландии были уважаемыми людьми. Отец Левенгука умер рано, и мать отправила его в школу, желая, чтобы он стал чиновником, но в шестнадцать лет он бросил школу и стал работать помощником в мануфактурной лавке в Амстердаме. Это и стало его университетом. Представьте современного студента, грызущего гранит науки среди рулонов ткани, выслушивая бесчисленную череду голландских домохозяек, – вот какова была учеба Левенгука на протяжении шести лет!

В двадцать один год он ушел из мануфактурной лавки, вернулся в Делфт, женился и открыл собственный магазин. О его жизни в течение последующих двадцати лет мы знаем очень мало, за исключением того, что он женился во второй раз и что у него было несколько детей, большинство из которых умерли, и с точностью известно, что одно время он занимал штатную должность привратника в городской ратуше и имел увлечение всей жизни – почти фанатичное пристрастие к шлифованию увеличительных стекол. Кто-то сказал ему, что если очень тщательно отшлифовать маленькую линзу чистого стекла, то через нее можно увидеть вещи в сильно увеличенном виде…

Про то, как протекала жизнь Левенгука в возрасте от двадцати шести до сорока шести лет, известно мало, но точно известно, что он не считался образованным человеком. Единственный язык, который он знал, был голландский, малоупотребительный и презираемый культурными людьми, язык рыбаков, торговцев и землекопов. Образованные люди того времени использовали латинский язык, на нем Левенгук едва умел читать, а всей литературой для него была голландская Библия. Но, как вы увидите, невежество оказалось для него очень полезным, так как, избавляя от всякой псевдонаучной чуши того времени, вынуждало верить только собственным глазам, собственным представлениям и собственным суждениям. И это для него как раз подходило, потому что не было на свете более упрямого и самоуверенного человека, чем Антони ван Левенгук!

Ему доставляло огромное удовольствие смотреть через линзу и видеть предметы увеличенными во много раз. И что, покупать для этого линзы? Ну уж нет! Не таков был Левенгук. За эти двадцать лет неизвестности он обучился у оптиков искусству обтачивать и шлифовать стекла. Он общался с алхимиками и аптекарями, совал свой нос в их секретные способы выплавлять из руд металлы и понемногу научился работать с золотом и серебром. Это был крайне привередливый человек: он не довольствовался тем, что его линзы были так же хороши, как у лучших мастеров Голландии, – нет, они должны были быть лучше самых лучших! И даже добившись этого, он продолжал возиться с ними еще много часов. Затем он вставлял эти линзы в оправы и трубки из меди, серебра или золота, которые сам же изготавливал на огне, среди адского дыма и чада. В наше время исследователь покупает за сравнительно небольшие деньги изящный блестящий микроскоп, крутит ручку настройки, заглядывает в окуляр и делает свои открытия, не задумываясь о том, как микроскоп устроен. Но Левенгук…

Конечно, соседи думали про него, что он «тронулся», но он упорно продолжал обжигать и калечить свои пальцы. Он полностью уходил в работу, забывая о семье и друзьях, просиживая целые ночи напролет в своей лаборатории. И хотя добрые соседи над ним исподтишка посмеивались, этот человек научился делать мелкие линзы, размером меньше1/8 дюйма в диаметре, настолько симметричными, настолько точными, что они показывали самые мелкие предметы в сказочно огромном и четком виде. Да, он был малообразованным человеком, но только он один во всей Голландии мог делать такие линзы, и при этом говорил о своих соседях: «Не стоит на них сердиться: они же в этом не разбираются…»

И вот этот самодовольный торговец мануфактурой стал наводить свои линзы на все, что попадалось под руку. Он смотрел через них на мышечные волокна кита и на чешуйки собственной кожи. Он отправлялся к мяснику, выпрашивал или покупал бычьи глаза и восторженно рассматривал тонкое устройство хрусталика внутри глаза. Часами изучал строение волосков шерсти овцы, бобра и лося, которые под его стеклами превращались в толстые мохнатые бревна. Он осторожно рассекал голову мухи и насаживал ее мозг на тонкую иголочку своего микроскопа, – и с каким восхищением рассматривал детали этого изумительного огромного мозга! Он исследовал поперечные срезы разных пород дерева и косые срезы семян растений. «Невероятное зрелище!» – бормотал он себе под нос, разглядывая огромное жало блохи и ноги вши. В этих исследованиях Левенгук походил на молодого щенка, который с любопытством обнюхивает – пренебрегая правилами приличия – каждый новый предмет в окружающем его мире.

2

На свете не было более сомневающегося человека, чем Левенгук. Он смотрел на жало пчелы или ножку вши раз, еще раз, и еще, и еще… Некоторые объекты наблюдения он оставлял на целые месяцы на острие своего странного микроскопа, а чтобы рассматривать другие предметы, делал себе новые микроскопы. И таким образом у него скопились их целые сотни. Затем он возвращался к первым экземплярам, чтобы уточнить чего-то и, если понадобится, внести поправки в свои первоначальные наблюдения. Он никогда не делал описаний того, что видит, или рисунка до тех пор, пока сотни наблюдений при одних и тех же условиях не убеждали его, что он видит перед собой одну и ту же вполне определенную картину. Но и после этого он бывал еще не вполне уверен! Он писал:

«Человек, который в первый раз заглянул в микроскоп, говорит, что вот я вижу то-то, а теперь то-то, – но при этом даже опытный наблюдатель может оказаться в дураках. Вы не поверите, как много времени я потратил на свои наблюдения, но я делал это с радостью, не обращая внимания на слова тех, кто недоумевал, зачем на это тратить так много труда и какой во всем этом толк… – но я пишу не для этих людей; я пишу только для философов».

Двадцать лет он работал сам по себе, без аудитории, с которой делился бы наблюдениями.

Но как раз в это время, в середине семнадцатого столетия, во всем мире поднималось общее волнение. Тут и там, во Франции, Англии и Италии, появлялись люди, смело, критически подходившие ко всему, что касалось науки и философии. «Нас не устраивает доверять ни авторитету папы римского, ни авторитету Аристотеля, – говорили эти бунтовщики. – Мы готовы доверять только тому, что многократно увидим собственными глазами и тщательно взвесим на собственных весах. И мы будем прислушиваться только к результатам наших опытов, и больше ни к чему!»

В Англии группа таких революционеров образовала общество под названием «Незримая академия», которому приходилось быть действительно незримым, потому что некто по имени Кромвель перевешал бы их всех как еретиков и заговорщиков, если бы прознал, какие странные вопросы они пытаются разрешить. Но какие странные опыты проделывали эти исследователи! «Если поместить паука в круг, сделанный из растертого в порошок рога единорога, пауку не удастся из него выйти», – говорила мудрость того времени. И что же делали «незримые академики»? Один из них приносил нечто под видом порошка рога единорога, а другой приносил в бутылке небольшого паука. Академики собирались толпой вокруг, держа в руках высоко поднятые свечи. Все замирали… проводился эксперимент – и вот доклад о нем:

«Был насыпан круг из порошка рога единорога, в него был посажен паук, но он сразу же убежал…»

«Какая глупость!» – наверное, воскликнете вы. Но примите во внимание, что один из членов этой академии был Роберт Бойль, основатель химии, а другой – Исаак Ньютон. Вот какова была эта «Незримая академия», которая с восшествием на престол Карла II из подобия подпольного бара, где нелегально торгуют спиртными напитками, возвысилась до громкого титула Английского Королевского общества. И это общество стало первой аудиторией, выслушавшей Антони ван Левенгука!

В Делфте был один человек, который не смеялся над Антони ван Левенгуком, – некто Ренье де Грааф, которого лорды и джентльмены из Королевского общества сделали своим членом-корреспондентом, потому что он сообщил им о некоторых интересных вещах, открытых им в человеческом яичнике. Хотя Левенгук был самоуверенным и подозрительным, он все-таки позволил Граафу смотреть через его «магические глаза» – маленькие линзы, равных которым не было ни в Европе, ни в Азии, ни где-либо в целом мире. То, что Грааф увидел через микроскопы, заставило его устыдиться, какой малостью сам он гордился, и он поспешил написать Королевскому обществу:

«Сделайте так, чтобы Антони ван Левенгук сообщил вам о своих открытиях».

И Левенгук ответил на запрос Королевского общества со всей самоуверенностью неуча, не способного понять глубокой философской мудрости тех, с кем он разговаривает. Он написал с забавной простотой длинное письмо, касавшееся всех вещей в подлунном мире, на разговорном голландском языке – единственном, который он знал. Озаглавлено оно было так: «Примеры некоторых наблюдений, сделанных с помощью микроскопа, изобретенного мистером Левенгуком, относительно строения кожи, мяса и т. д., жала пчелы и т. д.» Это письмо очень удивило Королевское общество и позабавило ученых и высокомудрых джентльменов, но в целом они были искренне поражены чудесными вещами, которые Левенгук, по его словам, мог видеть через свои замечательные линзы.

Секретарь Королевского общества поблагодарил Левенгука и выразил надежду, что за первым его сообщением последуют и другие. И они последовали – около сотни за пятьдесят лет! Это были полные болтовни письма, содержащие ядовитые замечания по адресу невежественных соседей, разоблачения шарлатанов, искусные толкования суеверий и сообщения о собственном здоровье, но в прослойках между абзацами и целыми страницами описаний разнообразных домашних дел почтенные лорды и джентльмены из Королевского общества почти в каждом письме имели честь прочитать великолепные и точнейшие описания открытий, сделанных с помощью «магического глаза» этим привратником и торговцем мануфактурой. И какие это были открытия!

Если смотреть с высоты нынешней науки, многие из главных научных открытий того времени покажутся до нелепости простыми. Как это люди могли ходить ощупью целые столетия, не замечая того, что было у них под самым носом? Так же обстоит дело и с микробами. В наше время весь мир видел их извивающимися на экранах кинозалов; даже люди, не занимающиеся исследованиями, вероятно, видели их через микроскоп; студент-медик первого курса способен опознать зародышей множества разных болезней. Что же мешало видеть их раньше?

Отставим насмешки и вспомним, что в то время, когда родился Левенгук, микроскопов еще не существовало, а были только грубые ручные лупы, способные самое большее на то, чтобы показать копеечную монету увеличенною до размеров двухрублевой. И если бы этот голландец не занимался неустанно шлифовкой своих замечательных стекол, то, вероятно, до самой смерти ему не довелось бы увидеть ни одного существа размерами меньше сырного клеща. Как уже было сказано, он с фанатической настойчивостью старался делать линзы все лучше и лучше и с бесцеремонным любопытством щенка исследовал все, что попадалось ему под руку. Вся эта возня с пчелиными жалами, волосками из усов и прочей мелочью была необходимой, чтобы подготовить его к тому великому дню, когда однажды он глянул через свою любимую игрушку, оправленную в золото, на каплю чистой дождевой воды и увидел…

С того, что он в тот день увидел, и начинается наша история. Левенгук был маниакальный искатель, и кому еще, кроме этого странного человека, могла прийти в голову мысль направить свою линзу на каплю прозрачной, чистой воды, только что упавшей с неба? Что могло оказаться в этой воде, кроме… воды? Попробуйте представить себе его дочь Марию – девятнадцати лет, трогательно заботливую к своему чудаковатому отцу, – наблюдающую, как он берет маленькую стеклянную трубку, нагревает ее в пламени горелки и вытягивает в тонкий волосок. Мария была очень предана своему отцу – эти глупые соседи не смели смеяться над ним в ее присутствии! – но что он собирается делать с этой тонкой как волос стеклянной трубочкой?

Она видит, как ее отец с рассеянным видом ломает трубочку на несколько кусков, выходит в сад и наклоняется над глиняным горшком, установленным там для измерения силы дождя. Он наклоняется над этим горшком… Возвращается в свою лабораторию… Насаживает маленькую стеклянную трубочку на иглу микроскопа…

Но чего не простишь дорогому, хотя и глупому папочке? Он, прищурившись, смотрит через линзу… Затем что-то глухо бормочет, прерывисто дышит.

Вдруг раздается взволнованный голос Левенгука:

«Подойди сюда! Скорей! В этой дождевой воде крохотные животные. Они плавают! Они играют! Они в тысячу раз меньше любого существа, которое мы видим простым глазом! Смотри! Видишь, что я обнаружил!»

Час Левенгука пробил. Александр Македонский отправился в Индию и увидал там огромных слонов – животных, которых ни один грек прежде не видел, но слоны эти были такой же обыденной вещью для индусов, как лошади для Александра. Юлий Цезарь отправился в Англию и повстречал там таких варваров, которые заставили его широко раскрыть глаза от изумления, но друг для друга эти бритты были такой же банальностью, как римские центурионы для Цезаря. А Бальбоа? Его переполняла гордость, когда он смотрел в первый раз на Великий океан! Но разве Великий океан не был для индейца Центральной Америки столь же обыденной вещью, как Средиземное море для Бальбоа? Что же Левенгук?.. Этот привратник из Делфта заглянул в новый фантастический мир мельчайших существ, которые жили, рождались, боролись и умирали, совершенно незримые и неизвестные людям от начала времен… Это были своего рода звери, за многие века измучившие и истребившие несметные количества людей, которые в десять миллионов раз крупнее их самих. Эти существа были более ужасными, чем огнедышащие драконы и чудовищные многоголовые гидры. Это были тихие, незаметные убийцы, убивавшие детей в их теплых люльках и королей в их укрепленных дворцах. Это был невидимый, скрытый, неумолимо жестокий, но порою и дружественный мир, в который Левенгук заглянул первым из всех людей всего мира! Это был самый знаменательный день Антони ван Левенгука.

3

Этот человек был совершенно непосредственным в своем детском восхищении природой, полной ошеломляющих событий и невероятных возможностей! Сейчас трудно представить себе воззрения людей того времени, начинавших терять веру в чудеса, но лишь для того, чтобы столкнуться с еще более чудесным и удивительным. При первом взгляде на невинно резвящихся «ничтожных зверюшек» состояние простодушного голландца оказалось восторженным, близким к обмороку.

Он сам дал им такое прозвище, поскольку, как я уже сказал, Левенгук был сомневающимся во всем человеком. Эти животные были чрезмерно малы, чтобы действительно быть животными, и слишком странны, чтобы считать их таковыми. Он снова и снова рассматривал их, пока его пальцы не сводило судорогой от сжимания микроскопа, а глаза не начинали слезиться, как бывает при слишком долгом напряжении зрения. Но он действительно видит их! Вот они опять, и не только одна разновидность мелких созданий, но вот и другие, покрупнее, «передвигающиеся с большим проворством, потому что снабжены в обилии невероятно тонкими ножками». Ого! Вот и третья разновидность! А вот и четвертая – уже настолько крошечные, что не удается разобрать их форму. И все они живые! Они плавают взад и вперед, преодолевая огромные расстояния в этом мире водяной капли, заключенной в маленькую трубочку. Удивительно ловкие создания!

«Они резко останавливаются, замирают, остаются на момент неподвижными, потом начинают быстро вращаться наподобие волчка, и их окружность не больше размера мельчайшей песчинки», – писал Левенгук.

При всей своей как будто бы непрактичности он был довольно основательный человек. Он не стремился создавать теории, а скорее был носителем неукротимого «духа измерений». Но в каких измерительных единицах определять размер такой мелюзги, как эти мелкие зверюшки? Он наморщил свой низкий лоб: «Каковы же размеры мельчайшего из этих крохотных созданий?» Он тщательно пошарил в заросших паутиною закоулках своей памяти, среди многих тысяч других предметов, которые изучал, и наконец сделал прикидку: «Последнее, самое мелкое из этих крошечных животных в тысячу раз меньше глаза взрослой вши». Он был человек точный и практичный. Мы сейчас знаем, что глаз взрослой вши не больше и не меньше, чем глаза десяти тысяч ее родственников, братьев и сестер – вшей.

Но откуда взялись в дождевой воде эти диковинные крохотные существа? Упали с неба? Заползли с земли по стенке горшка? Или, может, появились из ничего неисповедимой прихотью Господа?

Левенгук был таким же благочестивым верующим, как любой голландец семнадцатого века, и всегда именовал Господа «создавшим все на свете». Более того, он восхищался Господом, создавшим такие удивительные вещи, как крылья пчелы. Но в то же время Левенгук был материалистом. Здравый смысл подсказывал ему, что живое создается живым. Простодушная вера не оставляла сомнений в том, что Бог сотворил все живое за шесть дней, а затем, запустив механизм, сел в сторонке, чтобы награждать добрых и карать мошенников и обманщиков. Но ему казалось крайне неправдоподобным, что эти крохотные существа падают вместе с дождем с неба. И, конечно, не стал бы Бог сотворять в горшке с дождевой водой что-либо из ничего!.. Но постойте… Есть способ узнать, откуда они явились. «Я сделаю опыт», – пробормотал Левенгук.

Он старательно вымыл винный стакан, хорошенько его вытер, подставил под сток желоба на крыше, а затем набрал из него крошечную порцию в свою тонкую как волос трубочку. Поставил под линзу. Да, вот они, некоторые из этих зверюшек… «Они присутствуют даже в совсем свежей дождевой воде!» Но, впрочем, это еще ничего не доказывает; возможно, они жили в желобе и были смыты водой.

Он взял большое фарфоровое блюдо, «покрытое голубой глазурью», чисто его вымыл, вышел под дождь и поставил его на высокий ящик, чтобы брызги от капель с земли не попадали на блюдо. Первую набранную воду он вылил, чтобы вымыть блюдо еще чище. Потом осторожно набрал порцию воды в одну из своих тончайших трубочек и отправился в лабораторию.

«Я доказал это! В этой воде нет ни одного крохотного существа! Они не падают с неба!»

Но он сохранил эту воду; с перерывами в несколько часов он день за днем прищуривался на нее через свой микроскоп – и на четвертый день увидел, что крошечные зверьки начинают в ней появляться, наряду с пылинками и маленькими льняными волоконцами.

Он был поистине человеком из «Миссури», которому все надо показывать. Вообразите, каким был бы мир, если бы все люди подвергали все свои суждения такому же суровому контролю со стороны здравого смысла, как это делал Левенгук!

Думаете, он сразу написал Королевскому обществу о том, что открыл совершенно новый мир живых существ, о котором мы не подозревали? Ничуть не бывало! Спешки он не допускал. Он стал наводить свою линзу на все разновидности воды: на воду, долго стоявшую в закрытом помещении лаборатории, на воду из горшка, поставленного на самой верхушке дома, на воду из не очень-то чистых каналов Делфта и холодную воду из глубокого колодца в его саду. Всюду он находил этих зверьков. Он не мог перестать удивляться их ничтожной величине; он сравнивал их с сырными клещами, и рядом с этими неприятными созданиями они казались пчелами по сравнению с лошадью. Ему не надоедало смотреть, как они «оживленно вьются толпами, точно рой москитов в воздухе».

Конечно, этот человек продвигался на ощупь, спотыкаясь на каждом шагу, как и все люди, занимающиеся поиском и лишенные дара предвидения – лишь случайно наталкивающиеся на открытия, к которым вовсе и не стремились. Его новые зверьки были изумительны, но этого ему было недостаточно; он продолжал совать свой нос повсюду, стараясь рассмотреть вещи подробнее и уловить между ними причинную связь. «Почему у перца острый вкус? – задался он однажды вопросом и высказал догадку: – Должно быть, на перчинках есть невидимо маленькие шипы, которые колют язык, когда вы едите перец».

Существуют ли эти шипы на самом деле?

Он занялся возней с сухим перцем. Он чихал, потел, но ему никак не удавалось отделить такую маленькую перчинку, чтобы ее можно было сунуть под микроскоп. Чтобы размягчить перец, он положил его на несколько недель в воду, и только после этого с помощью двух тонких иголочек ему удалось отщепить крошечную, почти невидимую частицу перца и всосать ее вместе с каплей воды в свою замечательную, тонкую как волос стеклянную трубочку. Посмотрел в микроскоп…

Зрелище было таким, что ошеломило даже этого смелого человека. Предполагаемые шипы на перчинках были сразу забыты. С увлеченностью маленького мальчика он не отрываясь смотрел на потешное зрелище, выходки «невероятного количества крошечных животных всевозможных пород, быстро мечущихся, очень красиво, взад и вперед, из стороны в сторону и по всем направлениям».

Так, невзначай, Левенгук обнаружил великолепный способ разводить своих крохотных зверьков.

Вот теперь можно и написать про все это великим людям в Лондон. В простых выражениях, без всяких прикрас он описал для начала свое собственное изумление. Красивым и крупным почерком он исписывал страницу за страницей, рассказывая о том, что миллионы этих крохотных животных можно сложить в одну большую песчинку и что в одной капле перечного настоя, в котором они быстро размножаются, их содержится более двух миллионов семисот тысяч штук…

Это письмо было переведено на английский язык, прочитано на высоком собрании ученых-скептиков, не веривших уже больше в магические свойства рога единорога, и вызвало много шуму. Как, голландец утверждает, что он открыл столь мелких животных, что в одной капле воды их помещается столько же, сколько народу во всей их стране? Чепуха! Сырный клещ – безусловно абсолютно мельчайшее из всех созданных богом тварей.

Но некоторые из членов собрания восприняли это серьезно. Левенгук всегда отличался педантичностью; все, что он ранее описывал, оказывалось вполне верным. И ученому привратнику было послано ответное письмо с просьбой подробно рассказать, как устроен его микроскоп, и объяснить его методы исследования.

Это обидело Левенгука. Пусть олухи из Делфта смеются над ним сколько угодно – но Королевское общество?.. Он-тο думал, что они настоящие философы! Так что, описывать им и далее все подробно или хранить отныне все открытия в себе? «Великий Боже! – возможно, шептал он, – я столько претерпел, пока не научился смотреть в этот мир таинственных существ; столько перенес насмешек от дураков, прежде чем довел до совершенства свой микроскоп и свои способы исследования!»

Но творцам нужны зрители. Он знал, что эти скептики из Королевского общества будут столько же в поту трудиться над тем, чтобы опровергнуть существование его крохотных животных, сколько ему понадобилось, чтобы открыть их. Ему это причиняло боль… Но творцам нужна аудитория. Поэтому он ответил им длинным письмом, уверяя, что никогда и нисколько не преувеличивает. Он пояснил им все свои вычисления (и современные охотники за микробами со всем своим оборудованием делают их лишь чуть-чуть точнее); он так подробно расписал эти вычисления – деления, умножения и сложения, – что его письмо походило на школьное упражнение по арифметике. Под конец он сообщил, что многие из жителей Делфта смотрели – не без интереса – на этих странных крохотных животных; он может прислать им подтверждающие письма от видных и почтенных граждан города Делфта – двух духовных лиц, одного нотариуса и восьми других человек, достойных доверия. Но он не может им рассказать, как устроен его микроскоп.

Он был очень подозрительным человеком. Он позволял некоторым людям смотреть через его маленькие приборы, но если бы кто-то из них позволил себе прикоснуться к микроскопу, чтобы отрегулировать его по своим глазам, он, вероятно, предложил бы гостю покинуть дом.

Он чем-то походил на ребенка, с гордостью показывающего своим товарищам большое красное яблоко, но не позволяющего им взять его в руки – из страха, как бы они не откусили кусочек.

Тогда Королевское общество поручило Роберту Гуку и Неемии Грю сделать самые лучшие микроскопы и приготовило перечный настой из лучшего сорта черного перца. 15 ноября 1677 года Гук принес в собрание свой микроскоп, крайне взволнованный – ибо оказалось, что Левенгук не соврал. Да, они были здесь, эти очаровательные зверьки! Почтенные члены собрания повскакивали со своих мест и столпились вокруг микроскопа. Они смотрели в него, изумлялись и восклицали: «Этот человек поистине великий наблюдатель!..» Это был звездный час Левенгука. Вскоре после этого Королевское общество сделало его своим членом и прислало роскошного вида диплом в серебряном футляре, с гербом общества на крышке. «Я буду верно служить вам до конца своей жизни», – написал он им. И сдержал свое слово, регулярно отправляя им оригинальную смесь болтовни и научных открытий до самой своей смерти, которая последовала в возрасте девяноста лет… Но послать им свой микроскоп? «Весьма сожалею, но, пока жив, не могу сделать этого». Королевское общество дошло до того, что отправило к нему одного из своих членов, доктора Молино, чтобы тот доложил им об этом привратнике и исследователе невидимого. Молино предложил Левенгуку значительную сумму денег за его микроскоп, – он же, наверное, может уступить один из них, – ведь целые сотни их стоят рядами в его кабинете?..

– Нет, никак не могу! Но, может быть, джентльмену из Королевского общества угодно что-нибудь посмотреть? Вот в этой бутылочке находятся в высшей степени интересные зародыши устриц, а здесь вот замечательно проворные крохотные животные… – И голландец предоставил англичанину возможность посмотреть в свои линзы, в то же время присматривая одним глазом, как бы этот высокопочтенный посетитель к чему-нибудь не прикоснулся… или что-нибудь не стянул…

– Да ваши инструменты просто изумительны! – воскликнул Молино. – Они показывают в тысячу раз яснее, чем лучшие линзы, какие есть у нас в Англии!

– Мне бы очень хотелось, сэр, – сказал Левенгук, – показать вам лучший из своих микроскопов и продемонстрировать свой особый метод наблюдения, но я сохраняю это только для себя и не показываю никому, даже членам своей семьи.

4

Эти крохотные животные были везде и повсюду! Он сообщил Королевскому обществу, что обнаружил целые скопища этих невидимых существ у себя во рту. «Хотя мне уже пятьдесят лет, – пишет он, – у меня очень хорошо сохранились зубы, потому что я имею привычку каждое утро натирать их солью, а после очистки больших зубов гусиным пером хорошенько протирать их еще платком…» Но небольшие кусочки какого-то белого вещества все же оставались между его зубами, он видел их в увеличительное зеркало.

Что это за белое вещество?

Он соскреб со своих зубов кусочек этого вещества, размешал его в чистой дождевой воде и насадил в маленькой трубочке на иглу своего микроскопа.


Вот что он увидел, когда настроил резкость микроскопа. Здесь были крошечные создания, извивающиеся «наподобие рыбы, именуемой щукой». Была также вторая разновидность, которые проплывали немного прямо, затем внезапно начинали кружить на месте и кувыркаться. Также были существа, передвигавшиеся вяло и похожие на крошечные палочки, и голландец пытался рассмотреть их, пока его глаза не покраснели. И все они двигались, все были живые, в этом не могло быть никакого сомнения! У него во рту был настоящий зверинец! Там еще были крошечные согнутые пруты и гибкие змейки, передвигавшиеся туда-сюда с такой же величавостью, как движется в процессии карета епископа, и спиральки, бешено вертевшиеся в воде наподобие пробочников…

Все, что окружало Левенгука, было предметами для удовлетворения его любопытства. Устав от наблюдения за зверинцем из своего рта, он пошел прогуляться под высокими деревьями, склонявшими свою желтую листву над темным зеркалом каналов. Но тут ему попался навстречу старик, оказавшийся тоже в высшей степени интересным. «Я поговорил с этим стариком, – пишет Левенгук Королевскому обществу. – Он вел трезвую жизнь, никогда не пил бренди, не курил табак и лишь изредка пил вино, но мой взгляд случайно упал на его зубы, которые некрасиво выдавались вперед, и это навело меня на мысль спросить его, когда он в последний раз чистил рот. В ответ мне было сказано, что он никогда в жизни не чистил зубов…»

Сразу было забыто про больные глаза. Какой зоологический сад во рту у этого старика? Он потащил грязную, но добродушно настроенную жертву своего любопытства в лабораторию, и, конечно, в этом рту оказались мириады разных крошечных зверьков, но что он особенно хотел сообщить Королевскому обществу, это то, что открыл во рту старика новую породу микробов, которые скользили среди других, грациозно извиваясь всем телом, как вертлявые змейки – и вода в тонкой трубочке прямо-таки кишела ими!

Вас, наверное, удивляет тот факт, что Левенгук ни в одном из своих бесчисленных писем не заподозрил возможной вредности для человека этих крохотных таинственных животных. Он находил их в питьевой воде, он выискивал их во рту, а за последующие годы обнаруживал их в кишечнике лягушки и лошади и даже в собственных испражнениях, где особенно много их было тогда, когда, по его выражению, «он бывал обеспокоен поносом». Но он ни на мгновение не заподозрил, что это беспокойство могло вызываться крохотными животными, и из этой его осторожности в суждениях и нежелания перейти к скоропалительным выводам современные охотники за микробами – если бы не поленились ознакомиться с его писаниями – могут многому научиться. За последние шестьдесят лет буквально тысячи видов микробов описывались в качестве возбудителей разных болезней на основании лишь того факта, что они встречаются в организме именно тогда, когда этот организм болен. Левенгук был осторожен в установлении причинной связи между явлениями природы. Здоровый инстинкт подсказывал ему о бесконечной сложности каждого явления и об опасности опрометчиво, без тщательного анализа, принимать за главную какую-либо одну причину из сложного сплетения многих причин, воздействующих на события.

Шли годы. Левенгук по-прежнему торговал в своей небольшой мануфактурной лавке, следил за тем, чтобы в ратуше было чисто убрано, и становился все более угрюмым и подозрительным, все больше и больше времени проводил за своими микроскопами и сделал сотню новых поразительных открытий. В кусочке хвоста маленькой рыбки, попавшем в его стеклянную трубочку, он первым из всех людей увидел те капиллярные кровеносные сосуды, по которым кровь переходит из артерий в вены, и таким образом дополнил открытие англичанина Гарвея о кровообращении. Самые интимные и сакральные стороны жизни были только материалом для неутомимого ока его линзы. Например, Левенгук открыл человеческое семя в сперме. По мере прошествия времени мало-помалу о нем узнала вся Европа. Петр Великий, посетивший Голландию, счел нужным засвидетельствовать ему свое почтение, и английская королева во время путешествия заглянула в Делфт исключительно для того, чтобы посмотреть на диковинные вещи под его микроскопами. Он разоблачил огромное количество суеверий во славу Королевского общества и наряду с Исааком Ньютоном и Робертом Бойлем считался одним из самых уважаемых его членов. Вскружили ли ему голову эти почести? Они не могли вскружить ему голову по той простой причине, что он и без того был высокого мнения о себе. Но хотя его самомнение было безгранично, оно уравновешивалось таким же бесконечным смирением, когда он думал о великой тайне, окружавшей его и все человечество. Он преклонялся перед голландским Господом, но настоящим его богом была истина.

«Я не имею намерения упрямо носиться со своими идеями и всегда готов от них отказаться, если для этого представляются достаточные основания. Подобный подход я считаю для себя единственно правильным, поскольку моя цель – познать истину в тех рамках, в каких я в состоянии ее охватить, и с помощью того небольшого таланта, который мне дан, я стараюсь лишь вырвать мир из власти древних языческих суеверий и направить его на путь познания истины».

Он был на удивление здоровым человеком, и в возрасте восьмидесяти лет его рука лишь чуть заметно дрожала, когда он придерживал ею микроскоп, демонстрируя своих крохотных зверюшек или восхитительных зародышей устриц. Но он был любителем выпить по вечерам (а какой голландец не любит выпить?), и единственным недомоганием, какое он знал, было плохое самочувствие по утрам после этих возлияний. Он терпеть не мог врачей: как они могут разобраться в проблемах его организма, если не знают о его устройстве и тысячной доли того, что знает он сам? И у Левенгука была собственная теория – в целом довольно глупая – относительно причин этого недомогания. Он знал, что в его крови плавает множество маленьких шариков, – он был первым человеком, который их увидел. Он знал также, что эти шарики проходят через очень узенькие капилляры, для того чтобы попасть из артерий в вены, – разве не он первый обнаружил крошечные кровеносные сосуды в рыбьем хвосте? Ну так вот, явно после обильного вечернего возлияния его кровь делается слишком густой для того, чтобы свободно проходить из артерий в вены! Так что нужно ее как-нибудь разжижить!

Вот что он написал об этом Королевскому обществу:

«Если я на ночь слишком плотно поужинал, то утром выпиваю несколько больших чашек кофе, настолько горячего, какое только можно глотать, – стараясь вызвать сильную испарину; и если мне не удается восстановить свой организм таким способом, то и весь арсенал аптекарской лавки не поможет добиться большего, – и это единственная лечебная процедура, к которой я прибегаю вот уже много лет, когда у меня плохое самочувствие».

Процедура с горячим кофе привела его к новому интересному открытию относительно крохотных животных. Во всем, чего бы он ни делал, Левенгук всегда старался подметить какое-нибудь новое, таинственное явление природы, и погружался в мир маленьких драм, происходивших под его линзами, совершенно так же, как ребенок с полуоткрытым ртом и вытаращенными глазами погружается в волшебный мир сказок Матушки Гусыни. Ему не надоедало читать одну и ту же сказку природы, в которой он всякий раз находил что-нибудь новое, и все страницы этой увлекательной книги были зачитанными и с загнутыми уголками. Через несколько лет после открытия микробов в своем рту, проведя утром лечебную процедуру потения с помощью кофе, он вздумал еще раз посмотреть на белое вещество из промежутков между зубами…

Каково же было его удивление, когда он не нашел в нем ни одного крохотного животного! Или, правильнее будет сказать, он не нашел ни одного живого, потому что в микроскопе явно были видны мириады мертвых микробов, и лишь некоторые из них еле-еле двигались, как тяжелобольные.

«Вот черт! – проворчал он. – Надеюсь, какой-нибудь высокий лорд из Королевского общества не станет искать их в своем рту, чтобы потом, ничего не найдя, опровергнуть мои прежние утверждения?»

Но постойте! Он пил кофе, и притом такой горячий, что едва не обжигал себе губы… Ему вздумалось посмотреть на крохотных животных из белого вещества, находящегося между передними зубами… И это случилось сразу же после того, как он пил кофе… Ага!

С помощью увеличительного зеркала он взял пробу у задних зубов. Ого! «С огромным удивлением я увидел под микроскопом невероятно большое количество крохотных животных, и притом в таком крошечном кусочке вышеуказанного вещества, что в это трудно поверить, если не увидишь собственными глазами». Затем он проделал осторожный опыт со стеклянными трубочками, нагревая в них воду с ее крошечными обитателями до температуры, которая чуть выше температуры горячей ванны. Крохотные создания моментально прекратили свою оживленную беготню взад и вперед. Он охладил воду. Они не ожили. Так! Значит, горячий кофе убил крохотных зверюшек из его передних зубов!

С каким наслаждением теперь он снова любовался ими! Огорчало лишь, что он не мог различить ни голов, ни хвостов ни у одного из своих крохотных животных. Он не раз видел, как они скользили сначала в одном направлении, потом останавливались, поворачивались на месте и плыли так же быстро назад, не делая больше никаких поворотов. Значит, у них должны быть головы и хвосты! У них должна быть печень, должны быть мозг и кровеносные сосуды! Он перенесся мыслью на сорок лет назад, когда с помощью сильной линзы обнаружил, что мухи и сырные клещи, казавшиеся такими простыми невооруженному глазу, устроены почти так же сложно и совершенно, как люди. Но сколько он ни старался с самыми лучшими из имеющихся линзами, его крохотные животные оставались все теми же простыми палочками, шариками и закорючками. Ему пришлось довольствоваться тем, что он вычислил для Королевского общества предполагаемый диаметр невидимых кровеносных сосудов у микробов, – не позволив себе, конечно, ни малейшего намека на то, что эти кровеносные сосуды удалось рассмотреть; просто чтобы поразить воображение своих «патронов» предположениями об их невероятно малой величине.

Хотя Антони ван Левенгук не смог увидеть микробов, вызывающих человеческие болезни, хотя у него не хватило фантазии предречь своим ничтожным зверюшкам роль убийц, он все-таки обнаружил, что еле-еле видимые животные могут пожирать и убивать живых существ, которые во много раз больше их самих. Как-то он возился с мидиями – моллюсками, которых выуживал из каналов Делфта. Внутри каждой матери он находил массу зародышей и решил попытаться искусственно вырастить этих зародышей в стакане воды, взятой из канала.

«Удивляюсь, – бормотал он, – почему наши каналы не набиты битком мидиями, если в каждой матери так много зародышей?»

Каждый день он осматривал стакан с вязкой массой эмбрионов, наводил на них свою линзу, чтобы проверить, насколько они выросли… Но что это? Он с изумлением увидел, что мягкое вещество моллюсков исчезает, уничтожаемое многими тысячами микробов, жадно атакующими зародыши…

«Жизнь существует за счет жизни, – это жестоко, но такова воля Господа, – размышлял он. – И все это, конечно, ради нашего благополучия, потому что если бы крохотные животные не съедали молодых мидий, то наши каналы оказались бы переполненными ими до самых краев, – ведь в каждой матери более тысячи зародышей».

Таким образом, Антони ван Левенгук покорно принял и похвалил высшую премудрость природы, и в этом он был сыном своего времени, потому что в его век искатели еще не бросали вызов Богу, подобно Пастеру, и не грозили кулаками по адресу матери-природы за бессмысленную жестокость к человеку и другим ее многочисленным детям.

Когда ему исполнилось восемьдесят лет, несмотря на исключительно крепкий организм, его зубы все-таки расшатались; он не жаловался на приход неумолимой зимы в его жизни, но вырвал старый зуб и наставил линзу на крохотных созданий, копошившихся в его пустом корне, – почему бы не глянуть на них лишний раз? Может быть, заметит какие-то детали, которые не заметил в предыдущие сотни наблюдений! Когда ему исполнилось восемьдесят пять лет, собравшиеся у него друзья стали уговаривать его бросить исследования и уйти на покой. Он нахмурил лоб и широко открыл глаза, в которых все еще был блеск.

«Плоды, созревающие осенью, сохраняются дольше!» – ответил он им, называя свой восьмидесятипятилетний возраст всего лишь осенью.

Левенгук был прирожденным демонстратором. Ему очень нравилось слышать ахи и охи людей – главным образом, конечно, философов и любителей науки, – которым он позволял заглянуть в свой почти невидимый фантастический мир или которым писал свои бессвязные, но удивительные письма. Но он никого ничему не учил.

«Я никогда не пытался быть учителем, – писал он знаменитому философу Лейбницу, – потому что если бы я стал учить одного, мне пришлось бы учить и других… Мне пришлось бы взвалить на себя рабское ярмо, а я хочу оставаться свободным человеком».

«Но искусство шлифования линз будет утеряно и наблюдения за открытыми вами крохотными созданиями прекратятся, если вы не будете обучать ему молодых людей», – ответил Лейбниц.

«Профессора и студенты Лейденского университета уже давно заинтересовались моими открытиями; они наняли трех шлифовальщиков линз для того, чтобы те обучали студентов. И каковы результаты? – отвечал упрямый голландец. – Насколько я могу судить, совсем никаких, потому что конечная цель всего их обучения – или заработок денег посредством знания, или погоня за славой с выставлением напоказ своей учености, и ни то ни другое не имеет никакого отношения к открытию сокровенных тайн природы. Я уверен, что из тысячи человек не найдется и одного, который в состоянии преодолеть всю трудность этих занятий, ибо для этого требуются огромные затраты времени и средств, и человек должен быть всегда погружен в свои мысли, если хочет чего-либо достичь…»

Вот каким был первый охотник за микробами. В 1723 году, лежа на смертном одре в возрасте девяноста одного года, он послал за своим другом Хугвли. Он уже был не в силах даже поднять руку. Блестевшие прежде глаза были подернуты мутной пеленой, и веки начинали сковываться цементом смерти. Он пробормотал:

«Хугвли, друг мой… прошу тебя… переведи эти два письма на столе… на латинский язык… Пошли их в Лондон Королевскому обществу…»

Он сдержал свое обещание, данное за пятьдесят лет до этого, и Хугвли, отправляя эти последние письма, сделал к ним приписку:

«Я посылаю вам, ученые господа, этот последний дар моего покойного друга с надеждой, что вам приятно будет ознакомиться с его последними записями».

Вот как умер самый первый охотник за микробами. Вы прочтете далее в этой книге о намного более преуспевшем Спалланцани, о Пастере, обладавшем во много раз большим воображением, о Роберте Кохе, принесшем значительно больше непосредственной пользы, показав, какие мучения причиняют человеку микробы, – и эти ученые стали прославленными и знаменитыми. Но ни один из них не был так безукоризненно честен в описаниях и так изумительно точен, как этот привратник-голландец, да и здравомыслием он тоже мог бы с ними поделиться.

2. Спалланцани
У микробов должны быть родители!

1

«Левенгук умер… Наука понесла потерю, которую трудно возместить. Кто теперь продолжит изучение крохотных животных?» – вопрошали ученые люди из английского Королевского общества, вопрошал Реомюр вместе с блистательной Парижской академией. Этот вопрос недолго оставался без ответа: в 1723 году навечно закрыл глаза неутомимый привратник из Делфта, а в 1729 году на расстоянии в тысячу миль, в Скандиано, в Северной Италии, родился новый охотник за микробами. Преемником Левенгука стал Ладзаро Спалланцани – в детстве странный ребенок, бормотавший стихи во время возни в песочнице, и с удовольствием оставлявший песочницу ради жестоких детских опытов над жуками, клопами, мухами и червями. Вместо того чтобы докучать вопросами старшим, он сам занимался изучением живых существ, обрывая им лапки и крылышки и пытаясь приделать их на место. Он интересовался не столько тем, что они собою представляют, сколько их устройством и механизмом действия.

Как и Левенгуку, молодому итальянцу пришлось приложить немало усилий, чтобы сделаться охотником за микробами вопреки воле своей семьи. Отец его был юристом и прилагал все старания к тому, чтобы заинтересовать молодого Ладзаро красотой объемистого свода законов, но мальчик более интересовался киданием плоских камешков по поверхности воды, и задавался вопросом, почему камни подпрыгивают и не тонут.

По вечерам ему приходилось сидеть с отцом, осваивая нудную премудрость, но стоило отцу повернуться к нему спиной, он смотрел из окна на звезды, мерцающие на черном бархате итальянского неба, и по утрам читал о них лекции своим товарищам, за что его прозвали «астрологом».

В свободные дни он уходил в лес близ Скандиано и с бьющимся сердцем пробирался к бурно пенящимся горным ключам. При виде них он забывал о шалостях и возвращался домой, погруженный в глубокое, недетское раздумье. Что заставляет бить эти ключи? Родственники и священник говорили, что они образовались в древние времена из слез несчастных прекрасных девушек, заблудившихся в лесу.

Ладзаро был вполне благовоспитанным и достаточно почтительным для того, чтобы не спорить со своим отцом или священником, но внутренне он полностью отверг это объяснение и решил, что рано или поздно непременно узнает истинное происхождение этих ключей.

Но хотя молодой Спалланцани с неменьшей решительностью, чем Левенгук, стремился проникнуть в чудесные тайны природы, свою карьеру будущего ученого он начал совсем в ином духе. Он сказал себе: «Отец настаивает, чтобы я изучал юриспруденцию? Хорошо, пусть будет так!» Он делал вид, что с интересом изучает юридические науки, но каждую свободную минуту посвящал изучению математики, греческого и французского языков и логики, а в свободные дни предавался созерцанию прыгающих по воде камней и естественных родников и мечтал постигнуть причину бурного извержения вулканов. Однажды он не без задней мысли отправился к знаменитому ученому Валлиснери и рассказал этому великому человеку о том, что знает.

– Да ты же рожден, чтобы стать ученым! – сказал Валлиснери, – и лишь напрасно тратишь время на изучение законов.

– Ах, учитель, но мой отец настаивает…

Валлиснери с негодованием отправился к Спалланцани-старшему и принялся ругать его за то, что он тратит таланты Ладзаро на заурядное изучение законов.

– Ваш мальчик прирожденный исследователь; он способен стать гордостью Скандиано и создать ему бессмертную славу – наподобие второго Галилея!

И многообещающий юноша с отцовского благословения был послан в университет в Реджио, чтобы начать там карьеру ученого.

В те времена быть ученым считалось уже более почетным и не столь опасным, как тогда, когда Левенгук впервые начал шлифовать свои линзы. Великая инквизиция свирепствовала меньше. Вместо преследования Серветов и Галилеев она довольствовалась вырыванием языков у мелких преступников и сжиганием малоизвестных еретиков. Членам «Незримой академии» не грозило попасть в каменные мешки и мрачные подземелья, и научные общества нередко пользовались покровительством правительств и королей. Высмеивать и критиковать суеверия стало не только дозволенным, но и престижным занятием. Увлечение естественными науками коснулось даже кабинетных философов. Вольтер переселился на несколько лет в глухую французскую провинцию, чтобы изучить великие открытия Ньютона и затем популяризовать их в своей стране. Наука проникла даже в блестящие, легкомысленные и безнравственные салоны; и такие столпы высшего общества, как мадам де Помпадур, склоняли головы над запрещенной Энциклопедией, чтобы постигнуть премудрость изготовления помады и шелковых чулок.

Наряду с увлечением всякого рода научными исследованиями, начиная с небесной механики и заканчивая «крохотными животными», люди блистательного века Спалланцани стали открыто выказывать презрение к религии и догмам, не щадя даже самые священные из них. За каких-нибудь сто лет до рождения Спалланцани вы рисковали бы своей шкурой, если бы вздумали усомниться в существовании мифических животных, описания которых Аристотель со всей серьезностью поместил в свои книги по биологии. Но теперь уже допускалось над ними посмеиваться и говорить между собой полушепотом:

«Но нельзя же верить ему, когда он врет, только потому что он Аристотель!»

Но оставалось все еще много невежества и всякого псевдонаучного вздора даже в королевских обществах и академиях. И Спалланцани, освободившийся от ужаса посвятить свою жизнь нескончаемым судебным спорам и тяжбам, стал жадно впитывать в себя всевозможные знания, изучать разнообразные теории, развенчивать авторитеты, сводить знакомства с разными людьми, начиная с располневших епископов, чиновников и профессоров и заканчивая странствующими певцами и актерами.

Он был полной противоположностью Левенгуку, который в течение двадцати лет тщательно и с терпением шлифовал свои линзы и рассматривал все подряд, прежде чем ученый мир впервые о нем услышал. В двадцать пять лет Спалланцани занялся переводами древних поэтов и смело раскритиковал старый, вызывавший всеобщее восхищение итальянский перевод Гомера. Он значительно преуспел в изучении математики со своей кузиной Лаурой Басси, знаменитой женщиной-профессором в Реджио. Теперь он стал пускать по воде камни с более серьезным видом и вскоре написал ученый трактат о механике подпрыгивания камней. Затем он стал священником католической церкви – и теперь мог поддерживать себя, служа обедни.

Презирая в душе любую власть, он сумел все же войти в милость к влиятельным лицам того времени, чтобы спокойно заниматься работой. Имея статус священника, обычно слепого последователя веры, он в своих изысканиях подвергал сомнению любые религиозные тезисы, за исключением, конечно, самого существовании Бога, своего рода высшего существа. Во всяком случае, если он и задумывался над этим вопросом, то оказался достаточно осторожен, чтобы не высказывать этого вслух. Ему еще не было и тридцати лет, когда его назначили профессором университета в Реджио, и он стал читать лекции группам студентов, глядящих на него восторженными, широко раскрытыми глазами. Здесь ему впервые довелось понаблюдать за чудесными крохотными животными, открытыми Левенгуком. Он с рвением занялся изучением их, поскольку им грозило снова уйти в таинственную неизвестность, из которой их вытащил Левенгук.

Эти крохотные животные оказались вовлеченными в некие жаркие дебаты, благодаря которым вокруг них возникла перепалка; если бы этого не случилось, то, возможно, они так и остались бы на многие века только курьезом или даже оказались бы совершенно забыты. Дебаты, в ходе которых лучшие друзья превращались в заклятых врагов, а профессора готовы были крушить черепа священникам, происходили вокруг вопроса: способны ли живые существа зарождаться самостоятельно, или же у каждого живого существа обязательно должны быть родители? Создал ли творец за шесть дней все растения и всех животных и затем взял на себя роль быть просто исполнительным директором Вселенной, или же он и теперь развлекается тем, что разрешает новым живым существам возникать забавным образом?

Во времена Спалланцани более популярной была теория, что жизнь может самозарождаться. Большинство здравомыслящих людей полагали, что у многих животных не бывает родителей – что они зарождаются сами собой в отвратительном месиве из разных грязных отбросов. Применялся, например, такой вот проверенный рецепт для получения хорошего пчелиного роя: надо взять молодого бычка, убить его ударом по голове и закопать в землю в стоячем положении, чтобы рога торчали, оставить его в таком виде на месяц, затем спилить рога – и из них вылетит замечательный пчелиный рой.

2

Даже видные ученые придерживались такой точки зрения. Английский натуралист Росс со знанием дела писал: «Подвергать сомнению, что жуки и осы зарождаются из коровьего помета, – это выступать против разума, здравого смысла и реального опыта». Даже столь сложным животным, как мыши, не обязательно иметь маму и папу; а если кто-то сомневается в этом – пусть поедет в Египет и там убедится, что поля просто кишат мышами, зарождающимися из ила реки Нил, и это поистине бедствие для населения!

Спалланцани слышал много таких историй, признаваемых за факты весьма уважаемыми людьми, и читал о вещах еще более странных; он обращал внимание на горячие споры студентов относительно попыток доказать, что мыши и пчелы не всегда обладают родителями. Он все это слышал… и не верил. Ему это казалось несуразностью. Значительные достижения в науке часто происходят из предубеждений, берутся не из научных идей, а прямо из головы ученого, основаны на убеждениях, всего лишь просто противоположных преобладающей в тот момент суеверной чепухе. Он имел собственные убеждения в вопросе о зарождении жизни; по самой природе вещей ему казалось абсурдным предполагать, чтобы животные – пусть даже «ничтожные зверюшки» Левенгука – могли зарождаться самопроизвольно из гнили или грязи. В их возникновении должен быть определенный закон и порядок, должны быть причина и следствие. Но как это доказать?

Однажды вечером, когда он сидел в своем кабинете, ему попалась небольшая простенькая книжка, подсказавшая ему мысль о совершенно новом подходе к вопросу о зарождении жизни. Человек, написавший эту книжку, ничего не доказывал словами, он все строил на опытах, и – о Боже! – подумал Спалланцани, – какую поразительную яркость приобретали все приводимые им факты! Он совершенно забыл о сне и, продолжая читать, не заметил, как наступил рассвет…

В этой книге говорилось о суеверии, бытовавшем относительно происхождения белых червячков и мух, и о том, что даже наиболее образованные люди признавали возможность их зарождения из гнилого мяса. Затем приводился небольшой опыт, опровергающий эти ложные воззрения раз и навсегда.

«Великий человек этот Франческо Реди, написавший такую книгу! – подумал Спалланцани, снимая сюртук и нагибая толстую шею, чтобы потушить свечу. – Как он просто и ловко доказывает! Берет два кувшина и кладет в каждый из них по куску мяса. Один кувшин оставляет открытым, а другой покрывает легкой кисеей. Затем он следит и видит, как в открытый горшок влетают мухи, а через некоторое время там появляются червячки, а из них новые молодые мухи. Он смотрит в кувшин, покрытый кисеей, и не находит там ни червячков, ни мух. Удивительно просто! Кисея закрывает мухам доступ к мясу, всего-навсего… Но при этом насколько умно, а ведь люди тысячу лет вели ожесточенные споры по этому вопросу, и никому из них не пришло в голову сделать простой опыт, сразу все объясняющий…»

На следующее утро, вдохновленный этой книгой, он решил проделать подобный опыт, но не с мухами, а с микроскопическими животными. В то время все профессора соглашались с тем, что хотя можно допустить возможность происхождения мух из яичек, то уж маленькие-то, еле видимые существа безусловно могут зарождаться сами собой.

Спалланцани начал неуклюже учиться, как разводить «ничтожных зверюшек» и как обращаться с микроскопом. Он резал себе руки и разбивал дорогие флаконы. Иногда он забывал протереть линзы, и крохотные животные казались тогда едва различимыми, как пескари в замутненной сетями воде. Собственные ошибки его страшно злили – у него не было мрачного спокойствия и упрямства Левенгука. Но при всей своей нетерпеливости и вспыльчивости он был достаточно настойчивым и решил во что бы то ни стало доказать, что эти басни о простейших животных были всего лишь баснями.

В это время другой священник, которого звали Джон Нидхем, ревностный католик, воображавший себя ученым-экспериментатором, снискал заметную популярность в Англии и Ирландии сообщением о том, что крохотные микроскопические животные могут чудесным образом зарождаться в… бараньей подливке. Он отправил отчет о своих опытах Королевскому обществу, и они произвели впечатление на ученых джентльменов.

Он описал, как он взял прямо с огня баранью подливку, слил ее в бутылку и закрыл плотной пробкой, чтобы крохотные животные или их яички не могли попасть туда из воздуха. Для верности он подогрел бутылку – и ее содержимое – еще раз на горячих углях. «Ясно, – добросовестно описывал Нидхем, – что эта процедура должна была совершенно убить крохотных животных и их яички, которые могли еще оставаться в стеклянной посуде». Он сохранял эту бутылку несколько дней, затем вытащил пробку, и – чудо из чудес! – когда он исследовал содержимое бутылки под микроскопом, оказалось, что оно кишит простейшими животными.

«Это чрезвычайно важный факт! – писал Нидхем Королевскому обществу. – Крохотные животные в данном опыте могли зародиться только из самой подливки. Это реальный факт, доказывающий, что жизнь может возникать самостоятельно из мертвой материи».

При этом он добавлял, что баранья подливка – не обязательное условие; такой же эффект получается при употреблении отвара из семян или из миндаля.

Королевское общество и весь ученый мир были крайне взволнованы открытием Нидхема. Это были уже не какие-то суеверия! Это был экспериментально установленный факт! И руководство Королевского общества поспешило устроить собрание для обсуждения вопроса о принятии Нидхема в свой узкий круг высшей научной аристократии.

В это время в далекой Италии Спалланцани тоже читал эту научную новость о поразительном зарождении крохотных животных из бараньей подливки. По мере чтения он все больше и больше хмурил брови и щурил темные глаза. Наконец фыркнул:

«Микробы не зарождаются сами собой ни из бараньей подливки, ни из миндального отвара, ни из чего бы то ни было на свете! В этом замечательном опыте есть какой-то обман… Сам Нидхем о нем, возможно, и не знает… В чем-то здесь есть подвох, и я должен его найти».

Им овладел бес предубеждения. Он заточил нож против своего церковного коллеги, – этому итальянцу вообще нравилось убивать те идеи, которые противоречили его воззрениям. Однажды ночью, когда он был один в своем кабинете, вдали от восторженного шума университетских лекций и веселых салонов, где его всегда окружала толпа поклонниц, он вдруг почувствовал острую уверенность в том, что нащупал зацепку, позволяющую найти ошибку в опыте Нидхема. При этом он грыз кончик гусиного пера, запустив пальцы в свои косматые волосы.

«Откуда могли взяться крохотные животные в кипяченой подливке или в отваре семян?.. Почему они вдруг там появились?.. Несомненно, потому что Нидхем недостаточно долго кипятил бутылку или недостаточно плотно ее закупорил!»

В нем проснулся дух подлинного исследователя. Он не направился к своему письменному столу, чтобы тотчас же написать об этом Нидхему – нет, он бросился в свою заваленную стеклянной посудой лабораторию, с лихорадочной поспешностью выбрал несколько колб, собрал разные семена и стер пыль с микроскопа. Он решил немедленно провести опыт, пусть даже тот грозит ему поражением.

«Итак, для начала предположим, что Нидхем недостаточно долго кипятил свой бульон, – вдруг в нем могли остаться крохотные животные или их яички способны переносить даже высокую температуру».

Спалланцани взял несколько больших пузатых колб с коническим горлышком. Он протер их, вымыл, высушил и выстроил на столе длинным сверкающим рядом. Затем он насыпал в одни из них разных семян, а в другие – горох и миндаль, после чего наполнил все колбы чистой водой.

«Я буду не только нагревать эти отвары, – решил он, – а буду их целый час кипятить». Начав разводить огонь, он вдруг остановился. «А как же мне закрывать свои колбы? Одной пробки будет недостаточно: через нее все-таки могут проникнуть какие-нибудь крайне малые существа». Он задумался. «Вот что: я размягчу горлышки колб на огне и закрою их самим стеклом – а через стекло не проникнут даже самые мельчайшие существа».

Одну за другой он брал свои блестящие стеклянные колбы и вертел их горлышки на сильном огне, пока не запаял их все наглухо. Иногда, обжигая себе пальцы, он ронял их из рук, ругался и заменял разбитые колбы новыми. Когда все они оказались запаяны, он с довольным видом пробормотал: «Теперь как следует прогреем их!»

Несколько томительных, скучных часов он просидел над своими колбами, наблюдая, как они перекатываются и пузырятся в котелках с кипящей водой. Одну группу колб он кипятил всего несколько минут. Другую группу продержал в кипящей воде целый час.

Его глаза уже стали смыкаться от усталости. Он достал из котелков все свои колбы и убрал их подальше, чтобы потом, по прошествии нескольких дней взволнованного ожидания, посмотреть, появятся ли в них микробы. И сделал еще одну вещь, о которой я чуть было не забыл сказать: приготовил другую точно такую же группу колб с отварами, но не запаянных, а закрытых одной обычной пробкой, прокипятил их в течение часа и поставил отдельно.

Затем он на несколько дней вернулся к тысяче повседневных хлопот и занятий, которым никогда не удавалось истощить его бурную энергию. Он написал письмо известному натуралисту Боннэ в Швейцарию, рассказывая ему о своих опытах; он играл в футбол, охотился и занимался рыбной ловлей. Он читал студентам лекции, не только излагая сухие научные теории, но рассказывая тысячи занимательных историй, начиная с чудесных «ничтожных зверюшек», найденных Левенгуком во рту, и заканчивая таинственными евнухами и толпами покрытых чадрами женщин в турецких гаремах… Но вдруг он исчез. Все студенты, профессора и его поклонницы, светские дамы, спрашивали друг у друга:

«Куда делся аббат Спалланцани?»

Аббат Спалланцани вернулся к своим колбам с отварами из семян.

3

Спалланцани двигался вдоль длинного ряда запечатанных колб, у каждой из них отбивал горлышко, забирал полой стеклянной трубочкой немного жидкости и рассматривал ее под микроскопом. Теперь он уже не был прежним бурным и пламенным Спалланцани, а действовал медленно и хладнокровно – брал по капле жидкости и рассматривал через линзы.

Сначала он просмотрел каплю за каплей жидкость из тех колб, которые кипятил в течение часа, и его утомительный труд оказался не напрасным – он не нашел в них ничего! Затем он нетерпеливо, но методично принялся за колбы, кипятившиеся всего несколько минут. Сломав запаянное горлышко, он поместил первую каплю под микроскоп…

«Так я и знал!» – воскликнул Спалланцани. Тут и там на сером фоне прыгали и резвились крохотные животные, правда, совсем крошечные, меньше, чем те микробы, которых он обычно видел, но тем не менее это были живые микроскопические существа.

«Они похожи на крошечных мальков величиною с муравья, – пробормотал он, затем его мысль лихорадочно заработала: – Колбы были запаяны, снаружи в них ничего не могло попасть; и все же в них находятся крохотные создания, которые оказались способны вынести кипячение в течение нескольких минут!»

Затем он перешел к дальнему ряду колб, которые нарочно закрывал одной только пробкой, как это делал его противник Нидхем. Он открывал их одну за другой и по капелькам брал из них жидкость прокипяченной стеклянной трубочкой. Затем взволнованно вскочил со стула и, схватив истрепанную записную книжку, с лихорадочной поспешностью начал стенографически записывать свои наблюдения. Он записал, что в каждой колбе, закрытой одной только пробкой, было изобилие крохотных животных! Даже те из колб с пробками, которые кипятились в течение часа, «были похожи на озера, в которых плавает рыба всех размеров – от кита до пескаря».

«Из этого несомненно следует, что крохотные животные проникли в бутылки Нидхема из воздуха, – заключил он. – А кроме того, я сделал еще одно важное открытие: существуют микробы, способные выживать в кипящей воде; чтобы убить их, их нужно кипятить не менее часа».

Это был великий день для Спалланцани и, хотя он этого и не знал, великий день для всего мира. Спалланцани доказал, что теория Нидхема о самозарождении микробов ошибочна, точно так же, как Реди в свое время доказал, что мухи не зарождаются из гнилого мяса. Но он сделал значительно больше: спас молодую науку о микробах от того, чтобы она уподобилась сказкам Матушки Гусыни, что заставило бы ученых из других областей науки воротить нос при одном лишь упоминании о том, что охота за микробами – это важная и вполне здравая отрасль знания.

Взволнованный Спалланцани позвал брата Николо и сестру и рассказал им о замечательном опыте. Затем с горящим взором он объявил своим студентам, что жизнь появляется только из жизни, у каждого живого существа должны быть родители, – даже у этих крохотных, ничтожных зверюшек Левенгука. Запаяйте колбу с отваром на огне, и снаружи в нее ничего не сможет проникнуть. Держите ее на огне достаточно долго, и все микробы в ней, даже самые живучие, способные переносить кратковременное кипячение, окажутся убиты. Ни в каком отваре никакое живое существо не может самозародиться, даже если вы будете хранить его до Страшного суда. Затем он изложил свое разоблачение Нидхема в виде блестящей саркастической статьи, и весь научный мир пришел в волнение. «Неужели Нидхем действительно ошибался?» – задумчиво спрашивали друг у друга люди, собиравшиеся группами под высокими лампами и канделябрами научных обществ Лондона и Копенгагена, Парижа и Берлина.

Спор между Спалланцани и Нидхемом не удержался в стенах академий. Он просочился сквозь тяжелые двери на улицы и дополз в великосветские гостиные. Большинство было готово согласиться скорее с Нидхемом, потому что люди восемнадцатого века отличались веселой развязностью и цинизмом: повсюду росли насмешки над религией и над великими силами природы, и идея о том, что жизнь может возникать сама случайно и как попало, некоторым казалась весьма привлекательной. Но опыты Спалланцани оказались настолько убедительны и показательны, что даже умнейшие головы не могли придумать против них никакого возражения.

Между тем Нидхем тоже не сидел на месте и не бездельничал. Он хорошо знал пользу широкой гласности и для спасения своего дела отправился в Париж с публичными лекциями о бараньей подливке. Здесь он познакомился со знаменитым графом Бюффоном. Этот граф был очень богат, очень красив и очень любил писать статьи на научные темы; он был твердо уверен, что в его голове зарождаются великие истины, но при этом он был одет слишком хорошо для того, чтобы заниматься опытами. Помимо этого, он все же действительно знал математику и перевел Ньютона на французский язык. Поскольку он мог манипулировать сложными формулами и при этом был богатым дворянином, то, согласитесь, очевидно, что он обязан был знать – без всяких экспериментов, – могут ли крохотные животные появляться на свет без родителей или нет. Так рассуждали парижские остряки.

Нидхем и Бюффон отлично подошли друг другу. Бюффон носил мантию с украшениями и кружевными манжетами, которые ему не хотелось пачкать о грязные лабораторные столы, загроможденные стеклянной посудой, покрытые пылью и лужицами пролитого отвара. Они поделили между собой роли: Бюффон взял на себя труд размышлять и писать, а Нидхем возился в лаборатории. Эти двое задумали разработать новую великую теорию происхождения жизни, которая оказалась бы понятной всем и удовлетворяла бы как правоверного христианина, так и убежденного атеиста. Эта теория расходилась с реальными фактами, установленными Спалланцани, – ну и что с того? Зато она создана гениальным мозгом Бюффона, и этого вполне достаточно, чтобы отвергнуть любой факт, каким бы значимым он ни был, как бы он ни был основательно запротоколирован.

– Что бы это могло значить, ваша светлость? Крохотные животные появляются в бараньей подливке даже после кипячения, – спросил Нидхем знатного графа.

Мысли графа Бюффона завертелись в вихре воображения; затем он ответил:

– Вы сделали великое, чрезвычайной важности открытие, отец Нидхем. Случайно обнаружили самый источник жизни. В вашей бараньей подливке заключается, по-видимому, та основная сила, – несомненно, сила, ибо все есть сила, – которая творит жизнь!

– Не назвать ли нам ее «животворящей силой», ваша светлость? – предложил отец Нидхем.

– Удачный термин, – согласился Бюффон и, удалившись в пропитанный ароматами кабинет, начал писать о чудесных свойствах «животворящей силы», производящей крохотных животных из бараньей подливки и отваров из семян.

Вскоре «животворящую силу» упоминали везде и по всякому поводу. Ее обнаруживали повсюду и ею все объясняли. Атеисты подставляли ее на место Бога, а церковники называли ее могущественнейшим божьим орудием. Она стала так же популярна, как уличная песенка или затасканный анекдот, – или как современные обсуждения теории относительности.

Хуже всего было то, что Королевское общество, старавшееся стоять во главе всякого научного движения, уже успело принять Нидхема в свои члены, и Парижская академия наук поступила так же. В это время в Италии Спалланцани метался по своей лаборатории и неистовствовал. Это же самая большая опасность для науки – игнорирование реальных фактов, без которых наука – ничто! Спалланцани был священником, и его вера в Бога не требовала никаких фактов, но ученые ни в коем случае не должны игнорировать его замечательные опыты и установленные им факты!

Но что он мог поделать? Нидхем и Бюффон затопили весь научный мир своими словоизлияниями; они совершенно не считались с доказанными фактами и даже не пытались показать, в чем, по их мнению, ошибка Спалланцани. Спалланцани был смелым и отважным бойцом, но он опровергал противника фактами и опытами, а здесь оказался в густом тумане громких слов и не понимал, против чего ему сражаться. Он кипел гневом и сарказмом и ядовито высмеивал эту чудовищную мистификацию – таинственную «животворящую силу».

«Это есть та самая сила, – лепетал Нидхем, – которая произвела Еву из ребра Адама, и она же позволяет существовать знаменитому дереву-червю в Китае, которое, оставаясь червем в течение зимы, весной чудесным образом преобразуется этой силой в дерево!»

И много другой подобной чуши довелось услышать Спалланцани, пока он наконец не понял, что вся наука о жизни рискует быть поверженной этой пресловутой «животворящей силой», посредством которой Нидхем на глазах у всего мира из червей делает деревья и из мух слонов.

Но тут вдруг Спалланцани посчастливилось получить от Нидхема вполне путную критику одного из его опытов.

«В вашем опыте, – писал итальянцу Нидхем, – дело вовсе не в воде. Дело в том, что вы, прокипятив свои колбы в течение часа, настолько повредили и ослабили животворящую силу, заключенную в семенах, что она стала неспособной создавать крохотных животных».

Именно этого и не хватало Спалланцани; он сразу забыл и о религии, и об аудиториях, переполненных нетерпеливыми студентами, и о прекрасных дамах, которых так любил водить по своему музею. Он закатал свои широкие рукава и погрузился в работу, но не за письменным столом, а за лабораторным, и не с пером в руке, а с колбами, семенами и микроскопами.

4

«Итак, Нидхем утверждает, что жар ослабляет в семенах животворящую силу. Чем он это может доказать? Как возможно увидеть, почувствовать, взвесить или измерить эту «животворящую силу»? Он говорит, что она заключена в семенах. Ладно. Попробуем нагревать одни лишь семена!»

Спалланцани снова достал из шкафа свои колбы и тщательно их вымыл. Затем стал делать отвары из разных сортов семян: из зеленого горошка, бобов, вики и всяких других. Вся его лаборатория буквально утонула в изобилии колб: они громоздились на высоких стеллажах, занимали все столы и стулья, теснились кучами на полу, так что передвигаться было затруднительно.

«Теперь мы будем кипятить все эти колбы в продолжение разного времени, а затем посмотрим, в какой из них окажется больше крохотных животных», – сказал он и стал погружать колбы в кипящую воду, одну группу на несколько минут, другую – на полчаса, третью – на час и четвертую – на два часа. Вместо запаивания на огне он закрывал их одними пробками – Нидхем же сказал, что этого достаточно! – а затем убрал их все подальше, чтобы потом посмотреть, что получится.

Оставалось только дожидаться результатов. Он ходил ловить рыбу и забывал дергать удочку, когда рыба клевала; он собирал в окрестностях образцы минералов для своего музея и забывал забрать их с собою домой. Он писал прошения о прибавке жалованья, служил обедни, изучал вопрос скрещивания лягушек и жаб – и наконец снова скрылся в своей темной рабочей комнате с ее шеренгами колб и всякими удивительными приборами.

Если Нидхем прав, то колбы, кипятившиеся всего несколько минут, должны непременно содержать в себе крохотных животных, а те, что кипятились в течение часа или двух, должны быть совершенно без жизни. Он одну за другой вынимал из них пробки, подолгу смотрел на капли отвара через микроскоп и наконец весело расхохотался. Оказалось, что сосуды, кипятившиеся в течение двух часов, содержат больше крохотных животных, чем те, что кипятились всего несколько минут.

«Животворящая сила? Что за вздор! Поскольку колбы закрыты всего лишь пробками, крохотные животные запросто могут проникать туда из воздуха. Вы можете кипятить свой отвар до второго пришествия, но едва он остынет, в нем тотчас же появятся микробы и начнут размножаться».

Спалланцани торжествовал, но сделал тогда одну курьезную вещь, которой вряд ли займется начинающий ученый: он попытался опровергнуть свою собственную идею, разбить свою собственную драгоценную теорию с помощью строгого, честно поставленного опыта. В этом и заключается суть науки. Это есть тот странный дух самоотречения, встречающийся крайне редко, у особого сорта людей, для которых истина дороже их личных нежно взлелеянных прихотей и фантазий.

Спалланцани ходил взад и вперед по своей узкой лаборатории, заложив руки за спину, и размышлял: «А вдруг Нидхем и в самом деле прав? Может быть, действительно в семенах существует какая-то таинственная сила, которую жар может разрушать?»

Он снова тщательно вымыл свои колбы и взял новую порцию семян; но вместо того чтобы кипятить их в воде, положил их на кофейную жаровню и испек до состояния черных, обуглившихся зернышек. Затем засыпал их в чистую дистиллированную воду, бормоча себе под нос:

«Если в этих семенах и была какая-то «животворящая сила», то я, без сомнения, зажарил ее до смерти».

Вернувшись через несколько дней к колбам с отваром из жженых семян, он зло и саркастически улыбнулся, и эта улыбка не предвещала ничего хорошего для Бюффона и Нидхема, потому что в каждой капле отвара из всех без исключения колб оживленно прыгали и резвились крошечные животные, проводя свои ограниченные, забавные и короткие жизни так же весело, как в лучшем отваре из свежих семян. Он попытался разбить свою собственную теорию исходя из воззрений благочестивого Нидхема и блистательного Бюффона. «Они утверждают, что жар убивает их Силу и мешает ей создавать крохотных животных, но вот оказывается, что сожженные до угля семена – прекрасная питательная среда для ничтожных зверюшек, а значит, эта их так называемая «животворящая сила» – всего лишь миф!» Спалланцани громко заявил об этом всей Европе, которая теперь уже прислушивалась к нему.

Затем он решил немного отдохнуть от утомительной возни с крохотными животными и занялся изучением процессов пищеварения в человеческом желудке, проводя жестокие опыты на самом себе. Но этого было ему недостаточно, и параллельно с этими исследованиями на жарком и темном чердаке своего дома он стал разбираться с тем удивительным фактом, что летучие мыши, будучи слепы, почему-то не наталкиваются на предметы во время полета. И среди всех этих занятий он находил время для помощи в воспитании своих маленьких племянников и в хлопотах брата и сестры, скромных людей, не обладающих никакими талантами, но близких ему по крови и потому любимых.

Довольно скоро он вернулся к сакральному вопросу, как же возникает жизнь – вопросу, который религия учила его игнорировать, принимать со слепой верой за чудо Создателя. Интересовали его при этом не только крохотные животные, поэтому он начал обширные исследования относительно спаривания жаб. «В чем причина сильного и неустанного стремления жабы мужского пола к женской особи?» – задался он вопросом, и любопытство сподвигло его на проведение неслыханно жестоких опытов.

Он проделал их не из прихоти, чтобы причинить жабе-самцу боль, а желая разобраться во всех фактах относительно того, как возникают новые жабы. Что заставляет жабу совершать эти действия? Этот безумный священник отрезал жабе-самцу ноги посреди их совокупления, но умирающее животное не прекращало совершать то, к чему призывала природа. Этот причудливый опыт навел Спалланцани на многие размышления. «Такое упорство жабы-самца, – решил он, – свидетельствует скорее не о бездумной глупости его чувства, а о страстности его страсти».

В погоне за всевозможными знаниями он не только позволял себе бессердечные опыты над животными, но точно так же не щадил и самого себя, проводя столь же безжалостные опыты над собой. Например, для изучения процессов пищеварения он проглатывал выдолбленные внутри и нафаршированные мясом кусочки дерева; затем вызывал у себя рвотный рефлекс и смотрел, что сделалось с мясом в этих деревянных пирожках. Но в этом самоистязании он не доходил до безумства: ощутив недомогание, прекращал такие эксперименты.

Спалланцани поддерживал обмен письмами с половиной всех скептиков и искателей Европы. Одним из его друзей по переписке был Вольтер. Тот жаловался, что в Италии из-за влажного и туманного климата слишком мало талантливых людей; он стал вожаком смелой группы ученых и философов, которые, сами того не подозревая, своими попытками найти истину подготовили одну из величайших революций. Эти люди полагали, что Спалланцани окончательно похоронил миф о самопроизвольном появлении животных, даже самых крошечных, и вместе жестоко высмеивали «животворящую силу» и ее изобретателей – напыщенного Бюффона и его лабораторного мальчика, отца Нидхема.

«И все же животворящая сила существует! – упорствовал Нидхем. – Даже если ее нельзя ни взвесить, ни увидеть, существует ведь таинственное Нечто, способное сотворить жизнь из подливки, бульона или вообще из ничего. Возможно, эта сила способна выдерживать то накаливание, которому ее подвергал Спалланцани, но для проявления ей крайне необходим упругий воздух. А когда Спалланцани кипятил свои колбы целыми часами, он, естественно, нарушил упругость воздуха в них».

Спалланцани отреагировал на это моментально и стал требовать от Нидхема проверки на опыте.

«Нагревал ли он воздух для того, чтобы проверить, уменьшилась ли его упругость?»

Итальянец ждал результатов опытов, но получал в ответ одни только слова.

«Тогда я сам все это проверю», – сказал он и снова наполнил свои колбы семенами, залил воду, запаял их горлышки на огне и прокипятил в течение часа. Затем как-то утром он вошел в свою лабораторию и отбил горлышко у одной из колб.

Его ухо уловило тихий шипящий звук: пш-ш-ш…

«Что такое?» – пробормотал он, взял вторую колбу и, держа ее у самого уха, отбил горлышко. Пш-ш-ш-ш… Снова этот звук. «Ага, воздух или входит в колбу, или выходит из нее!» – воскликнул он, после чего зажег свечу и расположил ее возле самого горлышка третьей колбы в тот момент, когда его отламывал.

Пламя свечи отклонилось к колбе, к отверстию.

«Воздух устремился внутрь… Значит, в колбе воздух был менее упруг, чем снаружи… А это значит, что Нидхем, возможно, прав…»

На мгновение у Спалланцани появилось ощущение странной пустоты в животе, на лбу выступил холодный пот, а мир вокруг закружился…

Неужели этот кретин Нидхем в самом деле нанес удачный удар своей остроумной догадкой о влиянии жара на упругость воздуха в запаянной колбе? Неужели этот краснобай смог опрокинуть столь тщательно выстроенное здание из фактов, потребовавшее многих лет тяжелой работы?

Несколько недель Спалланцани ходил мрачнее тучи, придирался к студентам, с которыми был обычно очень любезен, пытался развлечь себя декламацией Данте и Гомера, но становился от этого только более сварливым. Безжалостный и неутомимый бесенок постоянно издевался над ним и шептал ему в уши: «Попробуй разобраться, почему воздух устремляется в колбу, когда ты отламываешь горлышко, – может быть, дело вовсе не в упругости?» Этот бесенок будил его среди ночи, сбивал во время ведения церковной службы…

И вдруг объяснение пришло к нему будто вспышка молнии, и он поспешил к своему лабораторному столу, все еще заставленному колбами с отбитыми горлышками; такое запустение красноречиво свидетельствовало об унынии и упадке духа.

Он открыл шкаф и достал одну из колб. У него было предчувствие, что напал на след; он докажет Нидхему, что не ошибся и на этот раз. Еще до того, как Спалланцани доказал это, он испустил вздох облегчения – настолько был уверен, что нашел причину слышанного им шипения воздуха. Он осмотрел разбитые колбы и сказал с улыбкой:

«У всех колб, которыми я пользуюсь, довольно широкое горлышко. Когда я их запаиваю на огне, требуется сильно нагревать их, чтобы расплавить стекло и плотно закрыть отверстие. Вот этот-то нагрев и выгоняет воздух из колбы перед запаиванием. Ничего удивительного в том, что воздух устремляется в колбу, когда я отламываю горлышко».

Очевидно, предположение Нидхема, что кипячение колбы понижает упругость заключенного в ней воздуха, – вздор и больше ничего! Но как это доказать? Как запаять колбу, не выгоняя из нее воздуха? Дьявольская изобретательность и тут пришла ему на помощь. Он взял новую колбу, насыпал в нее семян и налил чистой воды. Затем он стал прогревать горлышко на огне до тех пор, пока оно почти не спаялось, так что в нем осталась одна только маленькая дырочка – очень узкое отверстие, через которое свободно мог проходить воздух. Затем он позволил колбе полностью остыть – теперь плотность воздуха внутри колбы была такой же, как и снаружи. Тогда он использовал слабенькое пламя для запайки оставшегося отверстия, и колба оказалась запаяна, не потеряв ни одной капли воздуха. С довольным видом он положил колбу в кипящую воду и в течение часа наблюдал, как она там перекатывается, сам же при этом декламировал стихи и напевал песенки.

Через несколько дней он зашел в лабораторию открыть эту колбу, нисколько не сомневаясь в результатах опыта. Он зажег свечку, поднес ее близко к горлышку, осторожно сломал запаянное место. Пш-ш-ш-ш… Но на этот раз пламя не потянулось внутрь, а отклонилось от горлышка колбы: упругость воздуха внутри была больше, чем снаружи.

Продолжительное кипячение не разредило воздух внутри колбы, а сделало его еще более упругим, упругость же, по теории Нидхема, была обязательным условием проявления его замечательной «животворящей силы». Но хотя воздух в колбе был очень даже упругим, Спалланцани, выуживая одну каплю бульона за другой, не находил ни одного крохотного животного. Снова и снова, с упорством Левенгука, он повторял этот опыт и расширил масштаб своих опытов до достижимого предела, разбивал колбы, обливался кипятком, обжигал себе пальцы – а результат всякий раз получался тот же самый, что и в первый раз.

5

Торжествующий, он с разослал по Европе письма с описанием своего последнего опыта, и Нидхему с Бюффоном оставалось только молча и угрюмо сидеть среди руин их глупой теории. Они не могли больше ничего сделать – одним маленьким фактом Спалланцани полностью сокрушил их. Затем итальянец сел и записал всю эту историю в виде отдельной статьи.

Теперь он язвил и жалил поверженного противника, ибо знал вполне определенно, что своими опытами окончательно разбил теорию Нидхема о самопроизвольном зарождении жизни. Он нисколько не сомневался, что и мельчайшие живые существа всегда происходят от таких же точно существ, живших раньше. Также он был уверен, что крошечные микробы одного вида происходят от точно таких же микробов, подобно тому как зебра не может превращаться в жирафа или рожать мускусных быков, а всегда остается зеброй и производит на свет маленьких зебрят.

«Короче говоря, – писал Спалланцани, – Нидхем полностью неправ, и я доказал, что в науке о животных существует такой же строгий порядок и закономерность, как в науке о звездах».

Затем он описал тот хаос, в который Нидхем обратил бы науку о мелких животных, если бы факты не оказались сильнее его. Описал, каких животных эта фантастическая животворящая сила могла создать – или нас стали бы уверять, что могла, – если бы она вообще существовала. «Она могла создать, – писал Спалланцани, – микроскопическое животное, похожее на всех находимых иногда в отварах и настойках, подобное новому Протею, непрерывно меняющее свой вид: то оно как тонкая палочка, то овальной или сферической формы, иногда извивается как змея, бывает украшено лучами или снабжено рожками. Такое замечательное животное стало бы для Нидхема удачным примером, чтобы с легкостью объяснить, как же получается, что животворящая сила производит то лягушку, то собаку, бывает, мошку, а бывает, слона, сегодня паука, а завтра кита, в эту минуту корову, а в следующую – человека».

Нидхем вместе со своей «животворящей силой» сошел со сцены, а люди обрели уверенность, что нет никакой таинственной зловещей силы, подстерегающей их где-то, чтобы превратить в гиппопотама.

Имя Спалланцани стало известно во всех европейских университетах; научные общества признавали его величайшим в данный момент ученым; Фридрих Великий писал ему длинные письма и приказал назначить его членом Берлинской академии; а заклятый враг Фридриха Мария-Терезия, императрица австрийская, поспешила превзойти короля, предложив Спалланцани профессорскую кафедру в своем старинном провинциальном университете в Павии, в Ломбардии. К нему явилась напыщенная группа тайных советников, имеющих письма и мандаты с императорской печатью, и просила его поставить на ноги этот умирающий университет. Последовали долгие дебаты и торг по поводу жалованья (Спалланцани никогда не забывал и про финансовую составляющую), завершившиеся тем, что он согласился принять на себя должность профессора естественной истории и заведующего кабинетом естественной истории в Павии.

Придя в музей, именовавшийся кабинетом естественной истории, Спалланцани обнаружил, что все его шкафы пусты. Он закатал рукава и энергично принялся за работу. Он читал лекции на всевозможные темы и устраивал масштабные публичные опыты, приводившие в восторг многочисленных слушателей, потому что под его руководством эти опыты всегда проходили исключительно удачно. Он выписывал из разных частей света причудливых зверей, странные растения и невиданных птиц – для пополнения кабинета. Он совершал опасные экскурсии на горные вершины и приносил оттуда минералы и редкие руды; ловил акул и расставлял западни для птиц; участвовал в опасных экспедициях для того, чтобы обогатить коллекцию своего музея, но отчасти и для того, чтобы дать выход той кипучей энергии, которой так резко отличался от расхожего типа спокойного и рассудительного человека науки. Он был подобен Рузвельту, со всей храбростью Тедди и умением обращаться к толпе, но без его великих недостатков.

В промежутках между лекциями и пополнением коллекции он запирался в лаборатории со своими бульонами и микроскопическими животными и подолгу занимался тонкими опытами, стараясь доказать, что эти животные подчиняются тем же самым законам природы, что и люди, и лошади, и слоны. Он помещал капельку бульона с кишащими в нем микробами на маленькое стеклышко, обдувал их табачным дымом и с восхищением наблюдал, как они мечутся взад и вперед в раздражении от этого дыма. Он пропускал через раствор электрическую искру и замечал, что крохотные животные «становились как бы расслабленными», начинали вертеться на одном месте и вскоре погибали.

«Могу допустить, что зародыши или яички крохотных животных в чем-то отличаются от куриных, лягушачьих или рыбьих яиц, – хотя бы в том, что могут в течение некоторого времени переносить кипячение в запаянной колбе, – но по своей природе эти крохотные животные ничем не отличаются от всех прочих живых существ!» – воскликнул он однажды. Однако довольно скоро ему пришлось взять обратно свое смелое заявление.

«Все живые существа на земле нуждаются в воздухе, чтобы жить, и если эти животные, будучи помещены в пустоту, умрут, то тем самым будет доказано, что они такие же животные, как все прочие», – сказал однажды Спалланцани, сидя один в своей лаборатории. Он искусно вытянул на огне тончайшую стеклянную трубочку вроде тех, которыми пользовался Левенгук для изучения крохотных животных. Эту трубочку он окунул в бульон, кишевший микробами; жидкость набралась в нее. Затем он один ее конец запаял, а другой остроумно соединил с откачивающим воздух насосом и, запустив его, приставил линзу микроскопа к тоненькой стенке трубочки. Он ожидал, что крошечные создания перестанут размахивать «крохотными лапками, которые им служат для плавания»; он ожидал, что они сразу сделаются расслабленными и перестанут двигаться.

Насос исправно пыхтел, но с микробами абсолютно ничего не происходило. Они продолжали попрежнему беззаботно резвиться, похоже, совершенно не сознавая, что их лишили такой важной для жизни вещи, как воздух. Они оставались живыми целые дни и недели, а Спалланцани снова и снова повторял свой опыт, пытаясь понять, что он делает не так. Происходящее казалось ему совершенно невероятным: ничто ведь не может жить без воздуха, чем же эти дьявольские животные дышат?

Он написал об этом удивительном факте своему другу Боннэ:

«Природные особенности некоторых из этих микроскопических созданий вызывают удивление. Они способны действовать в пустоте точно так же, как и на воздухе. Они столь же оживленно двигаются взад и вперед, а за прошедшие несколько дней даже размножились в этой пустоте. Это же просто поразительно! Ведь мы привыкли полагать, что на свете не бывает живых существ, способных жить без воздуха».

Спалланцани гордился силой своего воображения и быстрой сообразительностью, и эта гордость усиленно поддерживалась в нем лестью и поклонением студентов, умных женщин, ученых профессоров и увенчанных славой королей. Но прежде всего он был честным экспериментатором, и потому кротко склонял голову, когда новый факт разрушал одно из его смелых предположений. Так вот, этот человек, который в своих опытах отличался строгой и суровой порядочностью, который всегда исключительно правдиво описывал то, что наблюдал среди ядовитых испарений и блестящих приборов своей лаборатории, – этот кристально честный ученый не гнушался прибегать к даже некрасивым порою уловкам для того, чтобы добиться прибавки жалованья. Спалланцани-футболист, Спалланцани – неутомимый искатель, альпинист и исследователь без конца хныкал и жаловался венским властям на слабость своего здоровья и на то, что туманы и миазмы Павии скоро вгонят его в гроб. Император пошел ему навстречу: повысил жалованье и удвоил срок каникул. Спалланцани же весело смеялся и цинично называл свою ложь политическим маневром. Он всегда получал то, чего хотел. Он добивался истины своими удивительными опытами, наблюдательностью и сумасшедшим терпением; он добивался денег и общественного положения своей работой, хитрыми интригами и ложью; он защитил себя от религиозных преследований, получив сан священника.

С годами в нем выросло страстное желание посмотреть далекие страны и заниматься научными изысканиями за пределами своей маленькой лаборатории. Он загорелся идеей во что бы то ни стало посетить место древней Трои, история которой его так сильно волновала; ему хотелось посмотреть на гаремы, рабынь и евнухов, которые казались ему таким же важным разделом естественной истории, как летучие мыши, жабы и крохотные животные в отварах из семян. Наконец он подергал за все ниточки, и дело закончилось тем, что император Иосиф предоставил ему годовой отпуск и деньги на поездку в Константинополь – для поправки здоровья, которое в тот момент было просто в превосходном состоянии.

Спалланцани убрал колбы в шкафы, запер лабораторию и драматически-слезливо простился со своими студентами; при путешествии через Средиземное море он ужасно страдал морской болезнью, пережил кораблекрушение – но при этом спас образцы для естественно-научной коллекции, которые собрал на островках. Султан устроил для него роскошный прием, врачи гарема позволили ему ознакомиться с бытом прекрасных наложниц… Затем, как добрый европеец восемнадцатого века, Спалланцани заявил туркам, что восхищается их гостеприимством и архитектурой, но не одобряет существующего у них обычая невольничества и не разделяет их мрачных фаталистических представлений о жизни…

Легко представить, как он говорил своим любезным, но малокультурным восточным друзьям: «Мы, люди Запада, с помощью нашей новой науки стремимся одержать верх даже над тем, что кажется неизбежным, – над вечными муками и страданиями человечества». Сам он верил во всесильного Господа, но при этом дух искателя в нем, дух поиска фактов, светящийся в его глазах, сказывался на всех его помыслах и словах, вынуждал его выделять неподвластную Богу область, называемую Природа и Неизвестное, заставлял полагать, что сам он назначен помощником Богу в открытии или даже завоевании этой неизвестной Природы.

Много месяцев спустя он отправился обратно сухопутным путем через Балканский полуостров в сопровождении почетного эскорта из отборных солдат, предоставленного ему болгарскими князьями и валашскими господарями. Наконец он прибыл в Вену для засвидетельствования почтения своему патрону и покровителю императору Иосифу II – это был самый знаменательный момент всей его головокружительной карьеры. Упоенный успехом, он уже думал было, что все его мечты осуществились, но потом…

6

Пока Спалланцани совершал свое триумфальное путешествие, темные тучи сгущались над его университетом в Павии, которому он отдал столько сил и энергии. Другие профессора университета много лет молча смотрели, как он отнимает у них студентов, втихую точили на него зубы и дожидались удобного случая.

Своими экспедициями в опасные места Спалланцани создал когда-то пустому естественно-историческому кабинету европейскую известность. Кроме того, он собрал и небольшую собственную коллекцию в своем старом доме в Скандиано. В один прекрасный день Канон Вольта, его заклятый враг, с помощью уловки проник в его частный музей; он прогулялся по нему и недобро улыбнулся: в одном месте он увидел несколько старинных ваз, в другом – чучело птицы, в третьем – какую-то замечательную рыбу, на которых красовались розовые ярлычки университетского музея в Павии. По дороге из музея, завернувшись в темный плащ, он обдумывал злобные планы, как бы подложить свинью блестящему Спалланцани, и незадолго до возвращения последнего из Вены Вольта, Скарпа и Скополи выпустили ехидную брошюрку и разослали ее всем выдающимся людям и во все научные общества Европы; в этой брошюре они обвиняли Спалланцани в том, что он обокрал Павийский университет и спрятал украденные музейные экспонаты в своем собственном небольшом музее в Скандиано.

Свет померк в глазах Спалланцани; ему показалось, что вся его великолепная карьера пошла прахом; в своем воображении он уже слышал радостное хихиканье людей, которые, осыпая его комплиментами, в душе его ненавидели; он представлял себе торжество врагов, которых он когда-то разгромил своими блестящими опытами, – и вообразил даже возвращение той дурацкой «животворящей силы».

Но через несколько дней он морально оправился, и хотя находился посреди ужасающего скандала, но все же на ногах и спиною к стене, готовый встретить своих обвинителей. Это был уже не прежний Спалланцани – терпеливый охотник за микробами и учтивый корреспондент Вольтера. Он превратился в хитрого и лукавого политика, стал требовать назначения специальной следственной комиссии и добился ее, организовал клуб своих сторонников – он отвечал огнем на огонь.

Спалланцани вернулся в родную Павию, и легко себе представить, о чем были его мысли, когда он подъезжал к ней, – он представлял, как тайком пробирается в город, как отвернутся от него все его бывшие друзья и почитатели, а вокруг постоянно будут слышаться злобное шипение и насмешки. Но когда он подъехал наконец к воротам Павии, то увидел нечто странное: восторженная толпа студентов вышла к нему навстречу, заверяя его в своей преданности и готовности стать на его защиту, и с радостными выкриками сопроводила его до старого лекционного кресла. Прежде звучный и самоуверенный голос этого человека сразу охрип… Он всхлипывал… Запинаясь, он едва смог сказать лишь о том, что значит для него в данный момент их преданность.

Спустя некоторое время следственная комиссия вызвала его и его обвинителей, и, зная Спалланцани уже достаточно, вы можете себе представить, какая ругань там поднялась! Он доказал судьям, что «украденные» им птицы были бракованными, плохо изготовленными чучелами и испорченными экземплярами, которые позорили бы музей государственного университета; их следовало бы просто выбросить. Что же касается пропавших змей и броненосца – он продал их другим музеям, и Павия на этом деле хорошо заработала. Более того, сам Вольта, его главный обвинитель, забирал без спроса из музея драгоценные минералы и раздаривал их своим друзьям.

Судьи полностью оправдали его, хотя, говоря откровенно, трудно определить, был ли он действительно невиновен; Вольта и его сообщники были изгнаны из университета, и всем сторонам, и выступающим за, и выступающим против Спалланцани, самим императором было предписано прекратить перебранку, так как этот скандал обсуждали по всей Европе, студенты в возбуждении ломали казенную мебель, а в других университетах посмеивались и хихикали. Спалланцани сделал последний выстрел по разбитому наголову противнику: он назвал Вольта «пузырем, наполненным ветром» и придумал позорные и непечатные прозвища для Скарпа и Скополи; после чего, успокоившись, вернулся к своей охоте за микробами.

Много раз за время своего многолетнего изучения микробов он задумывался над тем, как же они размножаются. Ему часто доводилось видеть двух ничтожных зверюшек, слипшихся вместе, и он писал Боннэ: «Когда мы видим, как две особи любого вида животных соединяют свои тела, нам, естественно, приходит в голову, что они заняты размножением». Но так ли это с микробами?

Он записывал свои наблюдения в старую записную книжку и делал простые зарисовки наблюдаемых микробов; при всей своей нетерпеливости в других отношениях, когда дело касалось опытов или выводов из них, он был почти так же сдержан и осторожен в суждениях, как старый Левенгук.

Боннэ поделился сомнениями Спалланцани о способе размножения крохотных животных со своим другом, талантливым ученым, но почти неизвестным в наше время, – де Соссюром. И этот ученый всерьез занялся изучением вопроса о деторождении у микробов. Вскоре он опубликовал замечательную статью, в которой указывал, что если мы видим двух крохотных животных, соединившихся вместе, то это вовсе не значит, что они сошлись для воспроизведения потомства. Напротив, как это ни удивительно, такие парные крошечные животные представляют собой не что иное, как одного старого микроба, делящегося на две части – на двух новых. «Это, – писал де Соссюр, – есть единственный способ размножения микробов, радости взаимной любви им неведомы».

Прочитав эту статью, Спалланцани тут же бросился к микроскопу, почти не веря в возможность такой странной вещи, но внимательное наблюдение показало ему, что де Соссюр прав. Итальянец написал швейцарцу любезное письмо с поздравлениями. Спалланцани был забиякой и отчасти даже интриганом, чертовски самолюбив и завистлив к славе других людей, но в данном случае открытие де Соссюра настолько порадовало его, что он изменил самому себе. Между Спалланцани и этими женевскими натуралистами установилась крепкая дружеская связь, – того рода, что проистекает из сознания, что совместный труд по нахождению и подбору фактов и постройке из них великого храма науки гораздо значительнее и выше, чем работа отдельного исследователя и отдельного собирателя фактов. Они стали первыми пацифистами, ненавистниками войны – первыми гражданами мира, первыми подлинными интернационалистами.

После этого случая Спалланцани оказался вовлечен в одно из самых интересных и дьявольски трудных изысканий, какие ему когда-либо приходилось делать. Он был втянут в эту работу своей дружбой с женевскими товарищами и неприязнью к появившемуся на сцене новому научному вздору, почти столь же опасному, как пресловутая «животворящая сила». Англичанин по фамилии Эллис опубликовал статью, в которой заявил, что выводы де Соссюра относительно процесса расщепления крохотных животных абсолютно неправильны. Эллис допускал, что крохотные животные могут иногда раскалываться надвое. «Но из этого вовсе не следует, – писал Эллис, – что они таким способом размножаются. Это происходит просто потому, что одно крохотное животное, быстро двигаясь в воде, ударяет сбоку другое и раскалывает его надвое. Этого хватило де Соссюру, чтобы построить свою теорию».

«Более того, – продолжал Эллис, – микробы рождаются друг от друга совершенно так же, как все прочие животные появляются от матери. Рассматривая их внимательно в свой микроскоп, я заметил молодых микробов, помещающихся внутри старых, а присмотревшись к ним еще ближе, – как это ни кажется невероятным, – я увидел еще и внуков внутри этих молодых…»

«Что за вздор!» – подумал про себя Спалланцани. Вся статья казалась ему совсем ненаучной; но как доказать, что все это глупости и что микробы размножаются, делясь надвое?

Он был прежде всего человеком науки и отлично знал, что назвать Эллиса глупцом – это одно, а доказать, что крохотные животные не раскалывают друг друга ударом в бок, – это другое. Но довольно скоро сообразил, как это сделать.

«Главное, что мне нужно сделать, – рассуждал он, – это заполучить одно, отделенное от всех остальных крохотное животное, чтобы ему не с кем было столкнуться; а затем только сидеть и наблюдать в микроскоп, разделится оно на двух или нет».

Это был, конечно, самый простой и заведомо правильный подход, но как отделить одно из этих чертовски крошечных созданий от многочисленных толп его товарищей? Можно взять одного щенка из помета, можно отделить малька пескаря от мириад его братьев и сестер, но абсолютно невозможно протянуть руку и взять за хвост одного микроба, которому следует для этого быть в миллион раз больше, чем он есть на самом деле.

И вот Спалланцани, упоенный хвалебными гимнами и всеобщим поклонением, этот венецианский вельможа и кумир толпы, ушел от всех радостей и восхвалений и углубился в одну из самых изобретательных, искусных и поразительных по терпению работ за всю его лихорадочную жизнь. Он изобрел ни больше ни меньше как верный способ отделить одного живого микроба – некоторые из них длиною менее одной двадцатипятитысячной доли дюйма – от всех остальных.

Он взял капельку семенного отвара, кишащего микробами, и осторожно поместил ее на чистое прозрачное стеклышко. Затем тонкой как волос стеклянной трубочкой набрал каплю чистой дистиллированной воды, в которой не было ни одного крохотного животного, и поместил ее на то же стеклышко рядом с каплей с микробами.

«Теперь займемся ловлей», – пробормотал он, наводя микроскоп на каплю с микробами. Он взял чистую тоненькую иглу, осторожно ввел ее в каплю бульона с микробами и провел ею в сторону водяной капли, создавая узкий канал, после чего быстро перевел микроскоп на этот водяной мостик между двумя каплями и с удовлетворением увидел, что крохотные извивающиеся создания начали двигаться гуськом по этому каналу. Он заготовил крошечную щеточку из верблюжьей шерсти.

«Вот он! Пока что только один микроб добрался до водяной капли…»

Он ловко смахнул щеточкой узенький мостик, лишив других крошечных животных возможности пробраться к водяной капле и присоединиться к своему одинокому товарищу.

«О Боже! – восторженно воскликнул он. – Я добился, чего хотел. Еще никому до меня этого не удавалось. Я поймал одного микроба! А теперь, когда ничто не может ударить его в бок, посмотрим, разделится он на два новых?»

Микроскоп в его руках чуть заметно дрожал, когда он сидел, сгорбившись, с окаменевшей шеей, с напряженными руками и пальцами, всматриваясь в водяную каплю с ее единственным обитателем.

«Какой он невероятно крохотный! – подумал он. – Похож на одинокую рыбку в бескрайнем просторе моря».

Затем удивительное зрелище заставило его вздрогнуть. Зверек, напоминавший формой маленькую палочку, начал в середине становиться все тоньше и тоньше. Наконец две его части остались соединенными между собой только тоненькой, чуть заметной паутинкой, и тогда две половинки начали отчаянно извиваться и вдруг… резко отскочили в разные стороны. Они были немного короче, но во всем остальном ничем не отличались от своего родителя.

Затем произошла еще более удивительная вещь: эти двое молодых крошечных животных через несколько минут точно так же разделились надвое, и теперь их оказалось целых четыре там, где раньше был только один.

Спалланцани повторил этот остроумный фокус десяток раз и всегда получал тот же самый результат и видел ту же самую картину, после чего обрушился, как гора кирпичей, на голову злосчастного Эллиса и полностью поверг его и его веселую сказочку о детях и внучатах внутри крохотного животного. Спалланцани был язвителен и не пожалел яду: он покровительственно советовал Эллису вернуться в школу и изучить азы охоты за микробами. Он высказал предположение, что Эллис не сделал бы такой ошибки, если бы потрудился более внимательно прочитать прекрасную статью де Соссюра, вместо того чтобы изобретать нелепые теории, которые только тормозят трудную работу настоящих исследователей, старающихся получить подлинные факты от скаредной Природы.

Настоящий ученый, подлинный естествоиспытатель подобен писателю, художнику или музыканту. Он отчасти художник, отчасти холодный исследователь. Спалланцани сам себе рассказывал истории, считал себя героем нового славного эпоса; он сравнивал себя – даже в своих сочинениях – с Колумбом и Веспуччи. Он описывал этот новый таинственный мир микробов как новую вселенную и представлял себя отважным искателем, которому впервые удалось добраться до ее границ. Он ничего еще не говорил о возможной вредоносности крохотных животных, – он не любил заниматься фантазиями, – но его гений подсказывал ему, что этот мир таинственных крохотных созданий имеет какое-то чрезвычайно важное, хотя и неизвестное еще значение для их больших собратьев – человеческих существ…

7

В начале 1799 года, когда Наполеон разносил на клочки Старый Свет, а Бетховен стучался в дверь девятнадцатого века с первой из своих могучих симфоний, отразивших дух протеста лучших умов того времени, великий охотник за микробами был разбит апоплексическим ударом. Три дня спустя он уже метался своей буйной, неукротимой головой по подушке, декламируя Тассо и Гомера для развлечения своих друзей, явившихся его навестить. Но, хотя он и отказывался этому верить, это было, как выражается один из его биографов, Канто ди Чиньо, его лебединой песней, поскольку через несколько дней он умер.

Великие египетские фараоны увековечивали себя для потомства тем, что придворные специалисты по погребению превращали их тела путем бальзамирования в драгоценные и величественные мумии. Греки и римляне запечатлевали свои образы в благородных статуях. Существуют сотни художественных портретов более поздних исторических личностей. Что же осталось нам от славного Спалланцани?

В Павии на площади стоит скромный небольшой бюст, а в музее поблизости, если вам это интересно, можно посмотреть на… его мочевой пузырь. Что может быть лучшим памятником Спалланцани? Какая еще реликвия могла бы лучше передать его неутолимую страсть к познанию истины, страсть, которая не останавливалась ни перед чем, которая заставляла его презревать удобства, смеяться над превратностями и ударами судьбы и пренебрегать собственным здоровьем, если это было нужно для целей опыта?

Он знал, что у него больной мочевой пузырь. «Извлеките его и сохраните после моей смерти, – шептал он в свой последний час. – Может быть, оно поможет открыть какой-нибудь новый факт относительно болезней мочевого пузыря».

Это было совершенно в духе Спалланцани. Подобное было вполне характерно для этого циничного, до неприличия любопытного, развязно философствующего века – века, создавшего мало практически полезного, но построившего высокое, светлое здание для трудившихся в нем в более позднее время: для Фарадея и Пастера, Аррениуса, Эмиля Фишера и Эрнеста Резерфорда.

3. Луи Пастер
Микробы таят в себе угрозу!

1

В 1831 году, через тридцать два года после смерти блистательного Спалланцани, охота за микробами снова пребывала в тупике. Еле видимые крошечные животные были почти совершенно забыты, тогда как другие отрасли знания стремительно развивались; неуклюжие, сердито кашляющие локомотивы наводили ужас на лошадей Европы и Америки; вскоре должен был заработать телеграф. Стали изготавливаться изумительного качества микроскопы, но не было человека, который смотрел бы в них с пользой, который доказал бы миру, что жалкие крохотные животные могут быть иногда более полезными, чем сложнейшие паровые машины; не было даже намека на тот мрачный факт, что некоторые подлые микробы могут тихо и загадочно истреблять миллионы человеческих существ и что они – более эффективные орудия смерти, чем гильотина или пушки Ватерлоо.

В один из дней октября 1831 года девятилетний мальчик испуганно выскочил из толпы в дверях кузницы небольшой деревушки в горах восточной Франции. Через взволнованное перешептывание людей, толпившихся у дверей кузницы, мальчик услышал шипение человеческого мяса, прижигаемого раскаленным железом, и это ужасное шипение сопровождалось громким болезненным стоном. Жертвою был фермер Николь. Его только что укусил бешеный волк, который с диким воем и ядовитою пеною на пасти пронесся по улицам деревушки. Испуганно убегавший мальчик был Луи Пастером, сыном кожевника из Арбуа, правнуком крепостного крестьянина графа Удрессье.

За последующие дни и недели все восемь жертв бешеного волка умерли в жестоких судорогах и хрипах иссушенного водобоязнью горла. Их крики продолжали звучать в ушах этого робкого – некоторые назвали бы его за это глупым – мальчика, и железо, которым прижигали раны фермера Николя, оставило глубокий рубец на его памяти.

«Папа, почему волки и собаки становятся бешеными? И почему люди умирают, когда их кусает бешеная собака?» – спрашивал Луи.

Его отец, владелец небольшой кожевенной мастерской, был старым сержантом наполеоновской армии. Он видел десятки тысяч человек, погибших от пуль, но не имел ни малейшего представления о том, почему люди умирают от болезней.

«Должно быть, дьявол вселяется в волка, ибо если Богу угодно, чтобы ты умер, ты обязательно умрешь, и тебе ничто не поможет», – скорее всего ответил ему набожный кожевник. И этот ответ был ничуть не хуже, чем ответ мудрейшего ученого или самого дорогого доктора того времени. В 1831 году никто еще не знал, почему люди умирают от укуса бешеной собаки, и вообще причина человеческих болезней была тайной, покрытой мраком.

Я не буду утверждать, что именно это ужасное происшествие внушило девятилетнему Луи Пастеру мысль открыть когда-нибудь причину бешенства и придумать от нее лечение, – это было бы очень романтично, но маловероятно. Однако несомненно, что он оказался потрясен этим случаем гораздо глубже и напуган на более долгое время, ощущал запах горелого мяса и переживал ужасные крики жертв во сто раз сильнее, чем обыкновенный мальчик его возраста, – короче говоря, он был из того материала, из которого созданы художники, и эта черточка художника вместе с богатыми знаниями помогла ему вытянуть микробов из мрака неизвестности, куда они снова канули после смерти блистательного Спалланцани. За первые двадцать лет своей жизни он не выказывал никаких признаков того, что когда-нибудь станет великим искателем. Луи Пастер считался вполне прилежным и внимательным мальчиком, не подающим, впрочем, особых надежд. В свободное время он рисовал картины на берегу реки, протекавшей мимо их кожевенного предприятия, а его сестры позировали ему до тех пор, пока шеи у них не затекали, а спины не начинали мучительно ныть. Он рисовал также на удивление суровые и не совсем лестные портреты своей матери, на которых она не выглядела красавицей, но зато в них было некоторое сходство с оригиналом.

Тем временем крохотные животные оказались отложены в долгий ящик вместе с дронтом и другими забытыми животными. Швед Линней, один из самых восторженных классификаторов, много работавший над составлением систематического каталога всех живых существ, протестующе вскидывал руки, когда речь заходила о «ничтожных зверюшках». «Они слишком малы, слишком непонятны, и никто ничего определенного о них не знает, – их можно отнести только в категорию Хаоса», – говорил Линней. Исследованием их занимался только знаменитый круглолицый немец Эренберг, когда не пересекал океаны или не просиживал на приемах по поводу вручения ему медалей, – затевавший пустые и шумные споры о том, есть ли у крохотных животных желудки, представляют ли они собой самостоятельных животных или просто являются составной частью более крупных животных; действительно ли они животные, или, быть может, крохотные растения.

Пастер стал увлекаться чтением книг, когда учился в Арбуа. Он был самым молодым учеником в небольшом коллеже, но очень хотел стать помощником учителя; у него была страсть учить других мальчиков и особенно поучать их. Он стал помощником. Ему еще не исполнилось и двадцати лет, когда он получил место младшего преподавателя в коллеже в Безансоне и работал там с дьявольским усердием, настаивая при этом, чтобы и другие работали так же. Он писал длинные вдохновенные письма своим сестрам, в которых поучал их: «Желание – это великая вещь, дорогие сестры. Ибо за Желанием обычно следуют Действие и Труд, а Труд почти всегда сопровождается Успехом. Эти три вещи – Труд, Желание и Успех – наполняют всю человеческую жизнь. Желание открывает врата блестящему и радостному Успеху; Труд проходит через эти врата и в итоге встречается с Успехом, который его завершает…» К семидесяти годам заглавные буквы в его проповедях исчезли, но по сути своей они оставались примерно такими же.

Затем отец отправил его в Париж в «эколь нормаль», педагогическое училище, и там он уже приготовился было к великим свершениям, как вдруг ужасная тоска по родине погнала его назад, на двор кожевенного предприятия, и он вернулся в Арбуа, на время отказавшись от амбиций. В следующем году он отправился в ту же школу в Париж и на этот раз в ней остался; а однажды вышел из лекционного зала химика Дюма весь в слезах.

«Какая великая вещь химия, – бормотал он про себя», – и как восхитительны популярность и слава Дюма!

В тот момент он точно знал, что станет великим химиком; серые и туманные улицы Латинского квартала расплывались в безумно сложный и фривольный мир, спасти который могла только химия. Он бросил заниматься живописью, но в душе оставался художником.

Вскоре он приступил к своим первым, бессистемным опытам со всякими зловонными веществами и удивительными разноцветными растворами в стеклянных пробирках. Его близкому другу Шаппюи, студенту философии, доводилось выслушивать многочасовые лекции Пастера о кристаллах виннокаменной кислоты, и при этом Пастер говорил ему: «Досадно, что ты не химик!» Он бы всех студентов сделал химиками – как сорок лет спустя хотел всех врачей превратить в охотников за микробами.

Как раз в то время, когда Пастер склонял свой плоский нос и широкий умный лоб над беспорядочными кучками кристаллов, о крохотных микробах снова заговорили благодаря работам двух исследователей-одиночек: одного во Франции, другого в Германии. Скромный, но оригинальный француз Каньяр де Ла-Тур в 1837 году впервые сунул свой нос в большие чаны на пивных заводах. Он выудил из одного такого чана несколько капель пены и, посмотрев на нее в микроскоп, заметил, что находившиеся в ней крошечные шарики дрожжей выпускают из себя боковые отростки, а из этих отростков, как из семян, вырастают новые крошечные шарики.

«Они живые, эти дрожжи! – воскликнул он. – Они размножаются так же, как и другие живые существа».

Дальнейшие исследования убедили его в том, что ни одна варка хмеля и ячменя не может превратиться в пиво без участия дрожжей, живых и размножающихся при этом.

«Несомненно, что это они в результате своей жизнедеятельности превращают ячмень в спирт», – решил он и написал небольшую, но толковую статью на эту тему. Эта прекрасная работа о дрожжах не произвела большого впечатления в научном мире: Каньяр не был пропагандистом и не имел нужных связей, которые могли бы компенсировать его личную скромность.

В том же году доктор Шванн в Германии опубликовал небольшую статью, в которой сообщал волнующую новость: мясо начинает гнить только после того, как в него проникают крохотные животные. «Сварите хорошенько мясо, положите его в чистую бутыль и расположите ее так, чтобы в нее входил воздух, проходящий через раскаленные докрасна трубки, – мясо останется несколько месяцев совершенно свежим. Но когда вы уберете эти трубки и впустите обыкновенный воздух, содержащий в себе крохотных животных, через день или два мясо начинает издавать отвратительный запах; в нем будет изобилие крошечных извивающихся созданий в тысячу раз меньше булавочной головки, – а значит, без сомнения, что именно эти животные разлагают и портят мясо».

Как широко открыл бы глаза Левенгук! Спалланцани прервал бы обедню, оставил своих прихожан и бросился в лабораторию! Но Европа даже не оторвала взглядов от газет, а молодой Пастер в это время еще только готовился сделать свое первое великое открытие в химии.

Он сделал его, когда ему было двадцать шесть лет. После долгой возни с кучками крошечных кристаллов он открыл, что существуют не два, а четыре вида винно-каменной кислоты; что в природе существует масса странных комбинаций, на вид совершенно одинаковых, но представляющих зеркальное отражение друг друга. Когда он, разогнув ноющую спину и потянувшись, понял, что сделал, то выскочил из темной и грязной лаборатории в коридор и, схватив в объятия молодого ассистента с кафедры физики, с которым едва был знаком, потащил его под сень густого Люксембургского сада. Здесь он с торжествующим видом рассказал ему о своем изумительном открытии: ему нужно было поделиться хоть с кем-нибудь. Ему хотелось поделиться со всем миром!

2

Через месяц его уже восхваляли седоволосые химики, и он сделался товарищем людей втрое старших его по возрасту. Он был приглашен профессором в Страсбург, и как-то на досуге решил жениться на дочери декана. Он не имел представления, как она к нему относится, и просто сел и написал ей письмо, которое, как ему казалось, должно было ее покорить:

«Во мне нет ничего, что могло бы понравиться молодой девушке, – писал он, – но, насколько я припоминаю, все, кто узнавал меня ближе, очень меня любили».

Она вышла за него замуж и стала одной из самых замечательных, долготерпеливых и в некоторых отношениях одной из счастливейших жен в истории – речь о ней впереди.

Сделавшись же, таким образом, семейным человеком, Пастер с головой ушел в работу; забывая о своих обязанностях мужа и главы семьи, он не различал ночи и дни. «Я на пороге великих открытий, – писал он, – и покрывало, отделяющее их от меня, становится все тоньше и тоньше. Ночи, кажется, тянутся слишком долго. Мадам Пастер частенько меня упрекает, но я говорю ей, что приведу ее к славе».

Он продолжал свою работу с кристаллами; он заходил в исследованиях в тупики и проделывал самые дикие и сумасшедшие опыты – такие, какие могут прийти в голову только помешанному человеку, но в случае удачи превращают помешанного в гения. Он пытался изменять химические процессы в живых существах, помещая их между двумя огромными магнитами. Он придумал чудовищный часовой механизм для раскачивания растений, надеясь таким путем вызвать в них таинственное перемещение молекул, которое превратило бы их в зеркальное отражение самих себя. Он претендовал на роль Бога – он пытался творить новые разновидности!

Мадам Пастер терпеливо дожидалась его по ночам, восхищалась им и беззаветно в него верила. Она писала отцу: «Опыты, которыми он занят в нынешнем году, в случае удачи дадут нам славу Ньютона или Галилея!» Трудно сказать, самостоятельно ли мадам Пастер составила такое мнение о своем молодом муже, но следует признать, что блуждающие огоньки, за которыми он гонялся, не давались ему в руки, – опыты не приводили к удаче.

Вскоре Пастер был назначен профессором и деканом по научной части педагогического училища в Лилле, в котором поселился на улице Цветов, и здесь-тο он и столкнулся впервые с вопросом о микробах. Именно в этом старинном почтенном городе винокуров, свекловодов и торговцев орудиями земледелия он и затеял свою великую кампанию, ставшую смесью науки и поэзии, религии и политики и имевшую конечной целью разместить микробов на карте науки. Из этого не очень-то значительного города он поднял большую волну интереса к микробам, которая в течение тридцати лет раскачивала лодку науки. Он показывал миру, какую значительную роль играют микробы, и при этом, естественно, наживал себе и врагов, и поклонников; его имя встречалось на первых страницах газет, но в то же время он получал вызовы на поединок; общественность посмеивалась над его драгоценными микробами, тогда как он своими открытиями спасал жизнь огромнейшего количества рожающих женщин. В общем, именно отсюда он сделал прыжок, отправляясь в свой полет к бессмертию.

В Страсбурге, который он покинул, истина упорно убегала из-под его рук. В Лилле он быстро стал на путь к славе, оказав научную помощь винокурам и свекловодам.

Когда Пастер более или менее устроился в Лилле, к нему явилась делегация представителей местной власти.

«Мы очень уважаем высокоинтеллектуальную науку, но вот чего больше всего желает наш предприимчивый город Лилль, профессор, – тесного контакта между вашей наукой и нашей промышленностью. И вот мы пришли от вас узнать, может ли нам что-то дать наука? Повысьте содержание сахара в нашей свекле, дайте нам более высокое содержание спирта, и мы позаботимся как следует о вас и вашей лаборатории».

Пастер их вежливо выслушал и решил показать, из какого он сделан материала. Он был намного больше, чем представитель науки! Представьте себе, что промышленный комитет обратился бы к Исааку Ньютону с просьбой объяснить, как применять на фабриках его законы движения! Этот нелюдимый мыслитель, вероятно, воздел бы руки к небу и тотчас же обратился бы к изучению смысла пророчества Книги Даниила… Фарадей в ужасе вернулся бы к своей основной профессии – переплетчика… Но Пастер не был таким неженкой. Сын девятнадцатого века, он считал, что наука должна зарабатывать на свой кусок хлеба с маслом, и для повышения собственной популярности не раз читал увлекательные публичные лекции на научные темы для обывателей.

«Найдется ли в ваших семьях хоть один молодой человек, любопытство и интерес которого не окажутся возбуждены в сильнейшей степени, если дать ему в руки картошку и сказать, что из этой картошки он может сделать сахар, из сахара спирт, а из спирта – эфир и уксус?» – с увлечением проповедовал он как-то вечером аудитории из преуспевающих фабрикантов и их жен. После этого мосье Биго, владелец производства спирта из сахарной свеклы, пришел к нему в лабораторию в полном отчаянии.

«У меня большие неприятности с брожением, профессор, – удрученно пожаловался он. – Я ежедневно теряю несколько тысяч франков. Не могли бы вы заглянуть ко мне на завод и как-нибудь выручить меня?»

Сын Биго был студентом педагогического училища, и Пастер счел себя обязанным поспешить на помощь. Он пришел на завод и осмотрел «больные» чаны, дававшие слишком мало спирта; он набрал из них в бутылки несколько образцов серой слизистой свекольной массы, чтобы исследовать ее в своей лаборатории, и не забыл захватить образцы свекольной массы из «здоровых» чанов, дававших достаточно хорошее количество спирта. Пастер не имел никакого представления о том, чем он может помочь Биго, он ничего еще не знал о процессах брожения, превращающих сахар в спирт, – пожалуй, и ни один химик на свете ничего еще не знал об этом. Он вернулся в свою лабораторию, почесал в затылке и решил сначала исследовать массу из «здоровых» чанов. Он взял одну каплю из этой массы и поместил ее под микроскоп в смутной надежде найти в ней какие-нибудь кристаллы, но обнаружил в ней множество крошечных шариков, во много раз меньше самого маленького кристалла; эти шарики были желтоватого цвета и внутри их танцевали странные пятнышки.

«Что бы это могло быть? – пробормотал он. Затем вдруг вспомнил: – Ах, да! Как же я сразу не сообразил? Это же дрожжи, использующиеся при варке сахара, помогающие сбраживать его в спирт».

Он стал внимательно изучать эти шарики; одни из них располагались кучками, другие цепочкой… И вдруг он, к своему удивлению, увидел, что некоторые из них выпускают из себя боковые отростки, как бы молодые побеги, вырастающие на глазах из этих крошечных зернышек.

«Каньяр де Ла-Тур был прав. Эти дрожжи – живые. Должно быть, они-то и превращают сахар из свеклы в спирт! – воскликнул он. – Но это не решает проблемы мосье Биго… Что могло приключиться со свекольной массой в больных чанах?»

Он взял бутылку с варкою из «больного» чана, которую пока не исследовал, извлек из нее немного содержимого, осмотрел его через увеличительное стекло, попробовал на язык, опустил в него голубую полоску лакмусовой бумаги и увидел, что она покраснела. Затем он поместил одну капельку под микроскоп и заглянул в окуляр.

«Но ведь здесь же совершенно нет дрожжей; куда они делись? Ничего, кроме однородной темной массы. Что это означает?» Он снова взял бутылку и уставился на нее задумчивым, рассеянным взглядом, но спустя какое-то время до его лихорадочно работавшего сознания дошел несколько странный, необычный вид сока поверх свекольной массы. «Какие-то маленькие комочки прилипли к стенкам бутылки… а вот такие же комочки плавают и на поверхности сока… Постойте! Такого нет в здоровой массе, где есть дрожжи и спирт. Что это означает?»

Он выловил один из этих комочков, не без труда, положил его в каплю чистой воды и поместил под микроскоп.

Вот он, его звездный час!

Здесь не было дрожжевых шариков; а было нечто иное, нечто весьма странное, какого он никогда до сей поры не видел, – беспорядочно шевелящаяся масса из огромного количества крошечных палочкообразных существ, одни из которых двигались в одиночку, другие тянулись длинными лентами, и все они пританцовывали и вибрировали. Он с удивлением оценил их величину, – они были гораздо меньше дрожжевых шариков, каждая палочка была в длину «не более одной двадцатитысячной» части дюйма.

Всю ночь ему не удавалось заснуть, а рано утром он заторопился на винокуренный завод. Очки на его близоруких глазах съезжали набок, когда он с лихорадочной поспешностью наклонялся и выуживал из «больных» чанов новые образцы. В этот момент он уже забыл о Биго и о том, что собирался помочь ему; Биго для него больше не существовал, и ничего для него больше не существовало, кроме его пытливого, ищущего «я» и этих странных танцующих палочек. В каждом крошечном комочке он находил их целые миллионы. За ночь вместе с мадам Пастер, не дождавшейся его в постели и пришедшей помочь, он собрал аппарат, из-за которого его лаборатория стала похожей на кабинет алхимика. С помощью этого аппарата он установил, что сок в кишащих палочками «больных» чанах содержит в себе кислоту из кислого молока – и совсем не содержит спирт! В его голове тут же сложилась мысль: «Эти крохотные палочки в соку из больных чанов, несомненно, живые, и это именно они производят молочную кислоту. Эти палочки, видимо, ведут войну с дрожжами и побеждают. Они, похоже, такой же фермент для молочной кислоты, как дрожжи для спирта».

Он тут же поделился своей идеей с терпеливой мадам Пастер, которая поняла лишь половину сказанных слов и абсолютно ничего не знала о брожении, но зато была его верной и преданной помощницей, поскольку всегда верила в его даже самые дикие и фантастические выдумки.

Это была всего лишь догадка, но внутренний голос шептал ему, что так оно и есть. В этом не было ничего удивительного: Пастер высказывал тысячи догадок о тысячах различных природных явлений, многие из этих предположений были неправильными, но когда он оказывался действительно на правильном пути, то проверял это и находил доказательство! Так было и в этот раз, когда он разрешил десятитысячелетнюю тайну брожения.

В его голове роились планы сотен всевозможных опытов, которые нужно было поставить, чтобы убедиться в том, что он действительно прав, но он не забывал интересов промышленников, нужд земледельцев и потребностей своих студентов. Часть своей лаборатории он превратил в пункт тестирования удобрений; он ездил в Париж и пытался стать членом Академии наук, но потерпел неудачу; и возил своих студентов в образовательную экскурсию по пивоваренным заводам Валансьена и литейным заводам Бельгии. Среди всех этих хлопот он однажды наметил себе твердый план: доказать, что эти крохотные палочки – живые существа, и что, несмотря на свои микроскопические размеры, они проделывают гигантскую работу, работу, которая настоящему гиганту не под силу, – превращают сахар в молочную кислоту.

«Невозможно изучать эти палочки в грязном свекольном месиве, взятом из чанов, – подумал Пастер. – Нужно придумать для них особую питательную среду, чтобы они в ней хорошо росли и размножались». Он пробовал опускать эти серые комочки в чистую воду с сахаром, но они не захотели в ней размножаться. «Им для питания требуется более содержательная пища», – подумал он и после ряда неудач изобрел странный питательный бульон: взял сухие дрожжи, прокипятил их в чистой воде и хорошенько процедил; затем добавил туда немного сахара и немного гашеной извести, чтобы предохранить бульон от закисания. Острием тоненькой иголочки он выловил один серый комочек из сока больной свекольной массы, осторожно посеял его в своем новом бульоне и поставил в термостат, а затем… затем нужно было ждать! Самое сложное в охоте за микробами, что результаты опыта не всегда получаются сразу, иногда их приходится возбужденно и взволнованно ждать.

Он ждал и подписывал бумаги, читал студентам лекции – и возвращался на минутку в инкубатор посмотреть на свою драгоценную бутылку, давал советы земледельцам относительно посевов и удобрения полей, с рассеянным видом пропускал сквозь пальцы принесенную ему для анализа муку – и снова заглядывал в термостат… И ждал! Ложась в постель, он ничего не знал о том, что в данный момент происходит в его бутылке, – трудно уснуть, когда не знаешь чего-то важного.

Весь следующий день он провел за теми же занятиями, а к вечеру, когда ноги уже стали подкашиваться от усталости, пробормотал: «Бульон уже помутнел. Эти окаянные палочки, несомненно, размножились. Гляну-ка я еще разок…»

Он поднял бутылочку к одинокому газовому рожку, рисовавшему на стене лаборатории гигантские причудливые тени от его аппарата. «Можно не сомневаться, кое-что изменилось. На поверхности кучка пузырьков, поднявшихся от серого комочка, который я вчера посеял… А вот и новые серые комочки… И все они пускают пузырьки…»

Он сделался нем, слеп и глух ко всему на свете – он стоял как зачарованный перед своим маленьким термостатом. Пролетали часы, казавшиеся ему, вероятно, секундами. Наконец он любовно взял бутылку, нежно встряхнул ее на свету: завитки серого клубящегося облачка поднялись со дна бутылки, и из этих завитков беспрестанно выделялись пузырьки газа. Теперь можно посмотреть!

Он взял из бутылки одну каплю и поместил под микроскоп. Есть! Все поле зрения кишело миллионами вибрирующих и танцующих крошечных палочек.

«Они размножились… Они живые!» – прошептал он про себя и вдруг громко закричал: «Да, да, я сейчас приду!»

Это относилось к мадам Пастер, которая звала его наверх обедать, чтобы он хоть немного отдохнул. Но пришел он только через несколько часов.

Десять дней подряд он повторял один и тот же опыт, капая одну капельку из колбы, кишащей палочками, в свежую прозрачную колбу дрожжевого бульона, не содержавшую ни одной палочки, и каждый раз они размножались до миллиардов, снова и снова производя молочную кислоту. После этого Пастер не мог уже больше сдерживаться – он вообще не отличался терпением – и решил объявить миру о своем открытии. Прежде всего он сказал мосье Биго, что именно эти крохотные палочки портят ему брожение.

«Удалите из ваших чанов эти палочки, мосье Биго, и спирта всегда будет достаточное количество».

Он рассказал своим студентам о том, что невероятно крошечные животные превращают сахар в молочную кислоту – делают то, чего никогда не делал и не может сделать ни один человек. Он написал эту новость своему старому преподавателю, профессору Дюма, и всем своим друзьям; он прочитал доклад в лилльском научном обществе и послал научную статью в Парижскую академию наук. История умалчивает о том, удалось ли мосье Биго изъять из своих чанов эти крохотные палочки, которые для него были подобны сорным травам, заглушающим садовые растения. Для Пастера все это стало несущественным. Для него представлял значение только один факт: существуют живые существа ничтожных размеров, которые и есть истинная причина брожения.

Он работал один, у него не было никаких помощников, даже мальчика для мытья лабораторной посуды. Но как же, вы спросите, он умудрялся находить время и силы для всех своих многообразных и утомительных занятий? Отчасти потому что был достаточно энергичным человеком, а кроме того, ему во многом помогала мадам Пастер, которая, по выражению Ру, «любила его несмотря на полное непонимание его работы». В те вечера, когда ей не приходилось сидеть одиноко в тоскливом ожидании, когда она заканчивала наконец укладывать детей столь рассеянного и невнимательного отца, эта благородная женщина чинно сидела в кресле с прямой спинкой за маленьким столом и писала под его диктовку научные статьи. А когда он возился внизу со своими колбами и пробирками, переписывала четким красивым почерком ужасные каракули из его записной книжки. В Пастере заключалась вся ее жизнь, а поскольку Пастер был погружен в свою работу, ее жизнь все больше и больше растворялась в его работе.

3

И вдруг однажды – они уже вполне неплохо устроились в Лилле – он пришел к ней и сказал: «Мы уезжаем в Париж. Меня только что назначили администратором и директором научных исследований при педагогическом училище. Мне очень повезло».

По приезде в Париж Пастер обнаружил, что работать ему совершенно негде. Здесь имелось несколько небольших грязных лабораторий для студентов, но ни одной для профессоров, и, что хуже всего, министр просвещения заявил ему, что в бюджете нет ни одного лишнего су для всех этих колб, термостатов и микроскопов, без которых он не мог жить. Пастер исходил все углы и закоулки старого, грязного здания и в конце концов по лестнице-времянке забрался на крошечную мансарду под самой крышей, где веселились крысы. Он выгнал крыс и назвал это логово своей лабораторией. Он достал откуда-то денег – тайна их происхождения и ныне остается нераскрытой – и закупил микроскопы, пробирки и колбы. Люди должны узнать, какую важную роль в их жизни играют ферменты. И люди скоро узнали!

Опыты с палочкой молочнокислого брожения убедили его каким-то непонятным образом, что все другие крохотные животные точно так же производят какую-то громадную и полезную, а может быть, и опасную для мира работу. «У меня нет никаких сомнений в том, что именно дрожжи, обнаруженные мною в «здоровых» свекольных чанах, превращают сахар в спирт; что такие же дрожжи превращают ячмень в пиво и что опять-таки именно дрожжи вызывают брожение винограда и превращают его в вино. Последнее я еще не доказал, но твердо в этом уверен». Он энергично протер запотевшие очки и бодро полез на свой чердак. Опыты скажут сами за себя; он должен заняться опытами; он должен доказать самому себе, что прав, и, самое главное, доказать, что прав, всему миру. Однако ученый мир был против него.

Знаменитый немец Либих, король химиков, римский папа химии, был не согласен с его идеей.

«Либих утверждает, что дрожжи не имеют никакого отношения к превращению сахара в спирт, а все дело заключается в белке, который, расщепляясь, завлекает в этот процесс и сахар, превращая его в спирт». Ну и пусть! Надо подловить его на этом.

В голове Пастера сразу созрел остроумный план, как одержать победу над Либихом. Нужно сделать один маленький простой опыт, который убедит Либиха и всех прочих недохимиков, презирающих ту важную работу, что совершают драгоценные микроскопические существа:

«Надо как-то извернуться и вырастить дрожжи в бульоне, совершенно не содержащем белок. Если в таком бульоне дрожжи будут расти и превращать сахар в спирт, то с Либихом и его теориями будет покончено».

Он воспылал от возбуждения. Из области чистой науки вопрос перешел уже на личные отношения. Но одно дело иметь в голове блестящую идею, а другое – придумать для дрожжей безбелковый бульон; у этих чертовых дрожжей оказался необыкновенно прихотливый вкус. Несколько недель он мрачно возился на чердаке и был сердит и сварлив. Наконец в одно прекрасное утро удачная неосторожность натолкнула его на правильный путь.

Как-то он случайно уронил немного аммониевой соли в белковый бульон, в котором выращивал дрожжи для своих опытов.

«Что за фокус? – удивился он. – Аммониевая соль исчезает, а дрожжи дают отростки и размножаются. Что бы это значило? – Он стал соображать. – Ага! Дрожжи усваивают аммониевую соль – они будут расти у меня без белка!»

Он плотно закрыл дверь чердака; во время работы он всегда старался быть один, тогда как при объявлении результатов этой работы любил видеть перед собой полную и шумную аудиторию. Он взял чистую колбу, налил в нее дистиллированную воду и насыпал точно взвешенное количество чистого сахара; затем добавил в колбу аммониевой соли – это был виннокислый аммоний. Достав из шкафа бутылку с молодыми, распускающимися дрожжами, выудил из нее маленький желтоватый комочек и бросил его в свой новый безбелковый раствор. Затем он поставил колбу в термостат. Будут ли дрожжи расти?

Всю ночь он ворочался с боку на бок. Шепотом он поделился своими страхами и надеждами с мадам Пастер, она ничего не могла посоветовать, но ободрила его. Она прекрасно понимала его беспокойство, не понимая сути опытов. Она была его самой лучшей помощницей.

1.Jan Swammerdam. The Book of Nature. Translated by Thomas Flloyd. London, 1758. Part 2.
2.Ibid.
3.Peter B. Medawar. Science and Literature. // The Hope of Progress: A Scientist Looks at Problems in Philosophy, Literature and Science. – New York: Doubleday, Anchor Books, 1973. 11–33.
4.См. особенно работы Тобера и его единомышленников:Alfred I. Tauber. The Immune Self: Theory or Metaphor. – New York: Cambridge University Press, 1994; A. I. Tauber, L. Chernyak. Metchnikoff and the Origins of Immunobgy: From, Metaphor to Theory. – New York Oxford University Press, 1991; и Tauber, Chernyak. The Birth of Immunology, part 2, Metchnikoff and His Critics // Cellular Immunology, 121 (1989): 447—73.
5.По состоянию на январь 1993 года в Соединенных Штатах были заражены СПИДом от 630 до 897 тысяч взрослых и подростков. (См.:Philip S. Rosenberg. Scope of the AIDS Epidemic in the United States. – Science, 270 (1995): 1372—75.)
6.Barry R. Bloom, Christopher J. L. Murray. Tuberculosis: Commentary on a Reemergent Killer. – Science, 257 (1992): 1055—64. См. также: Harold C. Neu. The Crisis in Antibiotic Resistance. – Science, 257 (1992): 1064—72; и: Richard M. Krause. The Origin of Plagues: Old and New. – Science, 257 (1992): 1073—78.
7.Книга впервые опубликована в 1926 году.

The free sample has ended.

$3.96