Free

Каменное перо

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Конец истории

Принц замолчал.

Он окончил рассказ. Мое сердце бешено колотилось, как будто это я сам только что завладел папкой с новеллами моего отца. Мысли бурлили в моей голове, перебивая друг друга, наслаиваясь и разбегаясь. Мне захотелось сказать сразу миллион совершенно не связанных вещей, но я почтительно сдерживался, боясь нарушить тишину. Я безуспешно попытался усмирить беспокойные думы и выстроить их друг за другом в некое подобие логической цепочки, но я был слишком возбужден.

Молчание затянулось. Я не мог больше его выносить. Я не выдержал:

– У меня только один вопрос, – выпалил я, выбрав самую неуклюжую увертюру из всех возможных.

– Это даже оскорбительно, – грустно усмехнулся Принц. – Подумать только, один!

– Допустим, потом будут другие, – уступил я, – но пока только один.

Принц вздохнул.

– Выкладывай.

– Почему ты не написал сказку про Сказочника?

Принц ошеломленно посмотрел на меня. Я пожал плечами.

– Мне это кажется таким очевидным, – сказал я почти виновато. Я не совсем понимал, чему он так удивляется. – Ты ведь мог прекратить свои мучения, написав про него что-нибудь этакое вместо того романа о Батафи. Например, как он разорвал с тобой Контракт, выплатил тебе все деньги и пропал.

– Ты совсем ничего не понял, – промычал Принц, отводя взгляд.

Я был ужасно доволен собой. Видимо, он об этом просто не подумал.

– Я не подумал об этом, – внезапно сказал он, поворачиваясь обратно. Я несколько изумился. – Но мне не кажется, что каменное перо способно вот так запросто взять и сотворить чудо. Оно может только качнуть маятник в ту или иную сторону, понимаешь? Но не придумать для него новое направление.

Я не понимал.

– Ты поймешь, – неуверенно сказал Принц. – Это инерция жизни.

– Откуда тогда взялись все эти письма для почившего клерка?

– Оттуда, что его мать желала, чтобы он оказался жив, не меньше, чем герои моей сказки.

Это было правдоподобно, но…

– А смерть Доменико? – не сдавался я.

– Я, видимо, очень желал его краха, – признался Принц.

– А Сказочнику ты краха не желал? – вскричал я. – Почему бы просто не признать, что это перо – всемогущее, а ты упустил великолепный шанс?

– Да пойми же ты! – вскочил Принц, повышая голос.

Я вжался в плащ, на котором сидел, пасуя перед его напором.

– Пойми же ты, что это не волшебная палочка! Это черт знает, что! Оно не берет вещи из ниоткуда, оно… Оно… – Принц запнулся, подбирая слова. – Оно берет их из тебя! – выплюнул он. – А сказку про Доменико писал не я, позволь тебе напомнить. Его убил не сюжет, его убило то, во что превратился Батафи! Это совершенно, абсолютно другой случай.

Я, должно быть, выглядел очень напуганным, потому что он отступил на шаг.

– Пойми, – повторил он, немного совладав со своим гневом, – что мысли о том, чтобы сознательно навредить Сказочнику, у меня не было. И, наверное, не могло быть. Я паниковал. Я хотел все исправить. Я боялся его, себя, власти пера. Даже приди мне такая идея, я бы остерегся играть с настоящим и ухватился бы за посмертную биографию Батафи. И как новая, даже самая безобидная сказка о Сказочнике повлияла бы на меня? Ты думаешь, все так элементарно просто? Я до сих пор содрогаюсь от ужаса, когда вспоминаю о клерке Альфредо и его матери. Одному богу известно, какие еще последствия имело мое вольнодумие. А когда на горизонте снова возник Батафи и подвел меня к чему-то другому, я не сопротивлялся и с благодарностью принял его предложение. Вот и все. И перо я оставил там, потому что мне уже было тошно смотреть на него. Да, сейчас я почти жалею об этом, хотя бы потому, что на моем месте теперь могут потом оказаться другие. И еще по ряду причин.

Он сел и устало обхватил лицо руками. Костер продолжал мерно потрескивать, бросая неровные отсветы на его силуэт. Он молвил:

– Мне тяжело до тебя достучаться. Я битый час пытался объяснить тебе ход моего помешательства, а ты пытаешься сделать из него логическую задачку.

Да, я отказывался его понимать. Вместо этого я спросил:

– Как ты думаешь, зачем Сказочнику все это нужно?

Принц удрученно покачал головой.

– Я не знаю. Как я могу знать. Но в одном я уверен – все, что происходит сейчас, происходит по его велению. Он оставил мне папку с материалами твоего отца для того, чтобы я нашел тебя. Нет смысла это скрывать. Ты и сам обо всем догадался.

– Или я, или Изабелла, – обреченно кивнул я.

– Именно так, – грустно согласился Принц.

Следующий день выдался удручающе скудным на происшествия. Мы понуро шагали по лесу. Каждый из нас был погружен в собственное молчание. По нашим расчетам, до долины оставалось два дня пути.

Я предпринял еще одну попытку систематизировать свои впечатления от рассказа Принца, но получилось так себе. Я одновременно хотел и страшился спросить его о содержимом той самой папки, и потому по своей доброй традиции так ничего и не предпринял. К моему облегчению, на привале вечером он сам заговорил об отце.

– Я ведь не раз перечитывал его работы за этот месяц, – неожиданно сказал Принц, когда мы отужинали и сидели теперь у костра.

– Чьи? – я сделал вид, что не понял.

– Твоего отца.

Теперь, когда разгадка была так близка, мне самым естественным и малодушным образом в одночасье не захотелось слышать ничего больше, но Принц беспощадно продолжил.

–Дуглас писал страшные сказки.

Я вновь промолчал.

– Хотя, возможно, поначалу он этого и не хотел. Просто они такими вышли.

– Не понимаю, зачем мне это знать, – огрызнулся я.

– Затем, что это твой отец. И затем, что, не зная их содержание, мы отсюда не выберемся.

– Что за ерунда, мы посреди дикого леса. Нам нужно знать содержание чьих-то сказок, чтобы уберечься от волков?

Принц захохотал. Гротескные отсветы костра превратили его лицо в демоническую гримасу. Я вздрогнул. Иллюзия продлилась одно мгновение и сгинула, но его искаженная маска застыла перед моим внутренним взором. Странно, но после первого испуга я совсем не боялся, она даже показалась мне неожиданно уместной. Костер мерно потрескивал.

– Скажи мне, Габриэль, а ты никогда не задумывался о том, почему ты всю жизнь провел в одном закутке?

Не задумывался ли я? Я уже говорил тебе, что эта мысль медленно разъедала меня изнутри не один год, но порой она отступала так же неожиданно, как и появлялась – я одновременно томился по неизведанному и, уступая природной лени, наслаждался комфортом, который предоставляла мне оседлая и сытая жизнь. Не найдясь, как выразить это противоречие, я по обыкновению смолчал. Принц уже смирился с моей привычкой трактовать его вопросы как риторические и не особенно обеспокоился отсутствием реакции. Он продолжил, как будто бы я ответил утвердительно.

– Дело в том, что твой батюшка писал много и страстно. Со Сказочником по-иному нельзя, он выжимает из автора все самое потаенное и неприглядное, а затем, когда ты уже не можешь двигаться дальше из отвращения к себе и к своей лихорадочной писанине, он заставляет тебя заглянуть еще глубже. О, рано или поздно ты закончишься, ты уронишь перо и откажешься продолжать, но до этого момента ты еще успеешь написать несколько сказок, глав, абзацев. Таких, что, глядя на них впоследствии, ты не признаешь их за свои, пусть даже у тебя не будет ни малейшего сомнения в том, что они писаны твоей рукою. Но как это возможно? Незнакомец, который управлял тобой в сумеречные часы творения, просто не может быть частью тебя – это абсурд, ересь, помутнение. И, тем не менее, приговор уже не обжаловать – мерзкие строки написал ты, беспробудно сидя в темной комнате перед одинокой свечой. Откуда им еще было взяться? Читатель может и не заметить подвоха. Главное – это то, что ты, ты сам знаешь, что ты натворил. Это знаю я, и это будешь знать ты. А твой батюшка… Твой батюшка просто сочинил демонов.

Я молчал. Слова покинули меня.

– Хочешь на них посмотреть? – заговорщицки ухмыльнулся Принц. – Тебе очень скоро представится такая возможность, уверяю тебя. Давай покамест вернемся к моему вопросу. Как ты думаешь, почему кроме меня вас никто никогда не навещал? Почему у твоих родителей не осталось друзей? Почему вы никогда не путешествовали дальше одной близкой деревни? Почему по ночам ты слышишь чей-то скулеж? Почему… Слишком много почему, тысячи почему, ты не находишь?

Я нервно сглотнул.

– На маяке каждый год кто-то бывал, – зачем-то сказал я.

– Ах, это! – засмеялся Принц. – Кто-то действительно туда наведывался, только вот кто? И что при этом делал твой отец?

– Нервничал. Ждал в доме, – ответил я. Мой голос дрожал, во рту пересохло.

Я будто находился в столь привычном кошмаром сновидении, я будто несся навстречу известному финалу, бессилен что-либо изменить.

– А ночью, что делал твой отец ночью? – безжалостно продолжил допытываться Принц. Мой ответ был еле слышен за шепотом пламени костра:

– Я спал. Я не знаю.

– И ты ни разу не сбегал за ним пошпионить?

Такое не пришло бы мне в голову. Он знал это не хуже меня.

Принц не пощадил меня. Его рука скользнула в сумку, которую он даже на привале всегда держал при себе, и извлекла оттуда несколько страниц. При свете костра казались они древними и пожелтевшими.

– Ложись, Габриэль. Я буду дежурить первым. И послушай сказку на ночь. Она недолгая, и ты сам не заметишь, как заснешь.

Я поспешил закрыть глаза. Я знал, что так надо. Он начал чтение.

Новелла первая. О вечном дозоре

Ему было сказано ждать, и он ждет. Ждет, потому что не умеет ничего другого. Ждет, потому что сама мысль о том, чтобы ослушаться, никогда не приходила в его голову.

Его называют Смотрителем, потому что это то, что он делает – смотрит за горизонтом.

Он живет на маяке. Маяк стоит с незапамятных времен, но его назначение непонятно. До ближайшей деревни – десять верст, до ближайшего порта – три дня конного пути вдоль берега. Корабли не заплывают к этому богом забытому скалистому побережью. Наверное, маяк воздвигли очень давно, когда он был еще нужен. Наверное, он может пригодиться и сейчас – на случай, если несчастливое судно собьется с курса и обнаружит себя в незнакомых водах.

 

Смотритель терпелив.

Раз в месяц берег окутывает густой молочный туман, и тогда Смотритель уходит в лес. Вечером он покидает маяк налегке, а возвращается на следующий день, ближе к полудню. Он несет с собой три свертка. Один, продолговатый и самый увесистый из всех, он прячет в кладовую. Второй, небольшой и твердый параллелепипед, он кладет на стол. Третий, плоский и мягкий, он не глядя бросает в огонь. Некоторое время он глядит на то, как пламя пожирает коричневую ткань и пеньковую веревку, обнажая содержимое свертка. Тогда он резко отворачивается, чтобы не смотреть дальше, и идет к столу. Аккуратно, чтобы ничего не повредить ненароком, он разрезает веревку.

Он вспоминает, как одним дождливым вечером к нему на маяк постучались двое. Это было давно. Так давно, что некоторые, увидь они его тогда, назвали бы его молодым. Так давно, что он еще не разучился смеяться, а губы его помнили, каково это – внезапно сложиться в улыбку при виде красивой женщины. Тем вечером он улыбнулся в последний раз. Улыбнулся, когда увидел ее робкие глаза и непослушные светлые пряди, выбивающиеся из-под капюшона. Он хотел прочитать в них мольбу и решил, что сможет ей помочь, потому что даже смотрителям дозволяется мечтать. Ее спутник поклонился ему, и его хмурый взгляд тут же стер улыбку с лица Смотрителя. Он серьезно поклонился пришельцу в ответ и жестом пригласил гостей внутрь.

Дождь усиливался.

Они сняли плащи и повесили их сушиться у печи. Ее волосы струились, как солнечный свет, его – блестели, как вороново крыло. На ее устах застыло воспоминание о грустной улыбке, на его – призрак холодной решимости.

Ее звали Мойра. Его звали Тристан, и он носил на плече широкую кожаную папку, а за спиной его висел футляр с лютней. Когда они, отблагодарив Смотрителя за гостеприимство, сели за его стол и отведали горячего чаю, Тристан начал свой рассказ. Он говорил красноречиво и быстро, он часто смеялся и горячо жестикулировал, размахивая своими бледными, тонкими руками. Они с Мойрой были странствующими менестрелями – он аккомпанировал ей, она пела, иногда их голоса сходились в гармонии, иногда Мойра играла на флейте. Ее голос творил волшебство, его пальцы играли на струнах человеческих душ, им были рады везде.

Иногда Мойра кивала в такт рассказу, но все чаще она отводила взор и думала о чем-то своем. Она наверняка слышала эту историю не в первый раз и знала ее наизусть. Смотритель также кивал и украдкой бросал на нее взоры. Ее хрупкая красота наполнила его позабытый маяк смыслом и целью.

Тристан продолжал. Их репертуар насчитывал десятки песен. То были танцевальные номера, полюбившиеся простому люду, то были классические элегии, то были продолжительные баллады древних мастеров, способные выдавить скупую слезу даже из самого утонченного лорда, то были короткие куплеты на потеху завсегдатаям дешевых трактиров. Они умели все. Но каждый сезон Тристан сочинял для дуэта новую песню. Слава о его таланте простиралась далеко за пределы родного королевства. Его сочинения, на какой жанр ни пал бы его непредсказуемый выбор, неизменно поражали. Никто не знал, на каком фестивале или званом ужине состоится премьера на сей раз, и каждое их появление встречалось с потаенной надеждой: быть может, именно в этот раз публике выпадет честь услышать новое творение Тристана раньше всех.

И сейчас, клялся Тристан, он превзошел сам себя. Они с Мойрой держали путь на свадьбу. Старший сын короля брал в жены заморскую принцессу, и дуэт чарующих менестрелей позвали проводить молодых навстречу супружескому счастью и долгожданному миру для двух королевств. Даже король не осмелился просить великого мастера лютни об особенной песне по случаю торжества, но Тристан не мог ударить в грязь лицом перед таким вызовом – он понимал, что ожидания будут высоки, как никогда, и соткал для готовящейся свадьбы свое лучшее музыкальное полотно. Он сочинил балладу о любви. Он написал песню, способную растопить даже самые ледяные сердца, зажечь их пламенем страсти и сделать чуточку прекраснее. Он написал песню, которая говорила языком самого Великого Чувства. Голос Мойры, присоединяющийся к его лютне после задумчивого вступления, звучал подобно воспоминанию о первой влюбленности, подобно клятве перед нежным поцелуем на ночь, подобно шелесту осенних листьев под ногами любимой. На протяжении десяти минут, что длилась баллада, он был самой любовью.

– Смотритель! – вскричал Тристан, вскакивая на ноги. – Я не могу больше говорить об этой песне! Я должен сыграть ее для тебя! Я был к тебе слишком жесток, когда завел этот разговор. Я вижу, как загорелись твои глаза, как твоя душа жаждет услышать эту чудесную музыку, какой пыткой для тебя становится моя речь. Ни одно слово не сделает честь моей песне. Пусть в этот дождливый вечер мы сыграем самую странную нашу премьеру. Прошу тебя, не рассказывай никому об этом сымпровизированном концерте – пускай король и далее тешит себя иллюзией, что моя работа и вправду была посвящена женитьбе его сына. Музыка пишет сама себя, она не предназначена для помпезных свадеб и дурно пахнущих таверн, равно как и моя лучшая песня никогда не будет принадлежать очередному капризному принцу и его напомаженной невесте. Но горе мне! Я вынужден скитаться по городам и весям и выступать перед неблагодарной публикой для того, чтобы заработать себе на кусок хлеба и новые струны для старинной лютни; но, будь на то моя воля, я оградился бы ото всего мира и посвятил себя разговору с вечностью – только я и моя музыка. Как знать, быть может ты, одинокий отшельник, поймешь мою загнанную душу лучше других? Слушай же, слушай!

И с этими словами он привычным движением извлек из футляра лютню и заиграл.

Тристан не солгал, слова и вправду не могли описать его песню. Смотритель чувствовал, как сердце его наполняется непонятным томлением, как по венам его растекается непонятное тепло, как взор его утопает в тумане и ищет, ищет что-то недостающее. Мойра запела, и Смотритель утонул в ее голосе. Разве можно было описать ее пение? Разве можно было подобрать такие слова, которые не принизили бы его божественный полет, не упростили бы его неизбежную сложность, не усложнили бы его очевидную простоту?

Не раз Смотритель чувствовал, как его глаза наливаются влагой, и тогда он смахивал непрошенные слезинки прежде, чем они успевали скатиться по его щекам. Он не отрывал взора от Мойры. Она была столь немногословна до этого – как же чудесно было слышать ее голос! И она пела для него, подумать только! Она приоткрыла для него свою чудесную душу и позволила ей заполнить эту комнату, весь маяк, всю его жизнь. Как хотелось бы, чтобы этот чудесный сон никогда не прекращался, но Смотритель знал, что вещи всегда идут своим чередом. Она прекратила петь, а вскоре смолкла и лютня. Когда песня закончилась, музыканты и слушатель еще несколько минут сидели молча. Наконец Тристан поднялся и, не говоря ни слова, убрал лютню в футляр. Он увидел все, что хотел, на лице Смотрителя. Его мысли уже были во дворце, и он переживал минуту неизбежного триумфа, слушая рукоплескание двух дворов и утопая в восхищенных взглядах двух королевских семей.

Они остались ночевать на маяке. Смотритель уступил Мойре свою кровать, единственную в доме, Тристану постелили на полу, а сам хозяин расположился в погребе.

Посреди ночи Смотритель проснулся и, бесшумно ступая, вышел на крыльцо. Светила полная луна, дождь прекратился, и маяк окутало обещание тишины – то капельки стекали с листьев на мокрую траву и шелестели так, как будто бы дождь еще не прекратился, но вот-вот стихнет. Мойра сидела на крыльце. Ее плечи беззвучно содрогались, головка лежала на руках. Смотритель посмотрел на нее некоторое время, а затем, ступая так же бесшумно, вернулся в дом и сошел в погреб. На следующее утро, когда музыканты собирались в дорогу, он не сводил глаз с Тристана, читая их, как открытую книгу. Мойра не проронила ни слова, но ее спутник также был непривычно молчалив. Он хмурился, и пальцы его время от времени бегали по воздуху, играя на невидимой лютне, повторяя сложные места и размышляя о возможных изменениях. Тристан накинул свой плащ, сухо отблагодарил Смотрителя и вышел на порог, ожидая Мойру и вглядываясь в прояснившееся небо. Тогда Смотритель сделал шаг и встал между ними.

Тристан обернулся и позвал Мойру, та застыла в нерешительности.

– Она не пойдет, – спокойно молвил Смотритель.

Тристан нахмурился. В его голове все еще играла вчерашняя песня, и он не сразу понял сказанное. Тристан позвал Мойру еще раз.

– Она не пойдет, – повторил Смотритель.

Тристан ответил ему недоуменным взором, Мойра не двигалась.

– Мойра, – раздраженно сказал музыкант, – мы должны выдвигаться. Идем!

Но Мойра не тронулась с места.

Тристан шагнул к ней навстречу, пытаясь отодвинуть Смотрителя с пути, но тот не колыхнулся. Рука Смотрителя скользнула к поясу и легла на рукоять охотничьего кинжала. Тристан сопроводил это движение взором, в его глазах вспыхнуло непонимание.

– Она не пойдет, – в последний раз повторил Смотритель, сжимая рукоять кинжала.

Злоба исказила лицо Тристана.

Через несколько дней он сыграл на королевской свадьбе. Сыграл один, встретив теплый, но не восторженный прием, в одиночку исполняя все вокальные партии и аккомпанируя себе на лютне. Он наотрез отказался отвечать на многочисленные вопросы об отсутствии своей прекрасной музы и покинул торжество сразу по окончании своего выступления. Мир так и не услышал балладу Тристана в исполнении более чудесном чем то, что прозвучало на заброшенном побережье одним дождливым вечером.

Мойра стала жить на маяке.

Смотритель не тревожил ее расспросами, а Мойра не ворошила прошлое. Она дарила ему лучи своей невысказанной благодарности, а он дорожил каждым днем, как последним, потому что он знал, что неожиданное счастье никогда не длится вечно.

Счастье треснуло через четыре месяца, когда Тристан вернулся на маяк в первый раз. Он как будто никуда не уходил: его лицо был так же непонимающе нахмурено, его глаза выражали все ту же озадаченность вперемешку с подступающим гневом, неизменная лютня висела на его плече.

– Ты все еще здесь! – воскликнул он, едва завидев Мойру. – Не понимаю! Я искал тебя повсюду, а ты все это время сидела в глуши. Что за странный демарш ты удумала? Что ты хотела мне этим доказать? Довольно ребячества, Мойра, я закрою глаза на твою неуместную выходку. Твоя жизнь не здесь, ты должна петь, создавать музыку, быть моей музой. Пойдем со мной, пусть все будет по-прежнему, – и он протянул ей руку.

Мойра опустила глаза.

– Пойдем! – гневно потребовал Тристан.

– Нет, – если слышно прошептала она, неожиданно гордо встречая его взгляд.

Некоторое время они смотрели друг на друга, а потом Тристан стремительно развернулся на каблуках и бурей вылетел прочь, нарочито задев плечом Смотрителя.

Время снова потекло своим чередом.

Смотритель и Мойра венчались в близлежащем городке, и через некоторое время у них родился сын. Его нарекли Бардом. Смотритель купил коня и стал регулярно наведываться в город. Ранее он был неприхотлив, но теперь следил за тем, чтобы на его столе была только самая отборная еда, а его семья всегда имела новые одежды. Он раздобыл для сына лютню, и Мойра взялась обучить Барда музыке и стихосложению. Тот обнаружил недюжинные способности, и мать улыбалась, наблюдая за его успехами. «Она ни разу не улыбалась мне», думал смотритель без тени ревности. «Я будто снова вижу ее впервые, как в тот вечер, когда она пела для меня». Мойра ни разу не пела для Смотрителя, но с рождением Барда музыка снова поселилась в их доме. Когда мальчик подрос, его лютня стала божеством, королевой. Каждый вечер мать и сын вместе музицировали, сидя у камина, а в погожие деньки они сидели на скалистом берегу и слушали море, он – задумчиво перебирая струны, она – изредка напевая бессловесный мотив или виновато вторгаясь в его робкие, ищущие аккорды с чутким руководством своей флейты.

Через десять лет после своего последнего визита Тристан вернулся. Он снова пришел в дождь на закате солнца, но на этот раз у него не было ни плаща, ни прекрасной спутницы. Менестреля было не узнать. На его плече не было лютни, волосы спутались и отросли до самых плеч, на лице выросла дикая борода, его некогда роскошные одежды превратились в лохмотья, изящные пальцы загрубели, а ладони покрылись мозолями.

Смотритель думал подать ему милостыню, но Тристан рассмеялся ему в лицо и молвил:

– Неужели ты не признаешь меня, вор!

Его голос был все так же ясен и чист, и Смотритель мигом узнал его. Услыхав знакомый тембр, Мойра выбежала из дома и в ужасе вскрикнула, увидев, во что превратился ее странствующий менестрель.

 

– Смотри, на что ты променяла мою славу! – вскричал Тристан жестом охватывая маяк и пустующий берег. – Смотри, как дешево ты продала свою молодость!

– Здесь тебе не рады, – предостерег его Смотритель. – Уходи!

– Увы! – наигранно вскричал менестрель, заламывая руки и отвешивая нелепый поклон, – моя пьеса окончена! Моя великая музыка оказалась никому не нужна без сладкого голоска нашей восхитительной пташки! Куда же мне податься, бродячему музыканту? Я не нужен ни при одном дворе, ни одна таверна меня не возьмет, меня прогонят даже с деревенских гуляний! О, я пытался найти новую пташку, когда эта улетела, но ни одно чириканье с тех пор не вдохновило мою лютню на хоть одну достойную ноту, и тогда я разбил ее, эту лютню, разбил ее вдребезги, как ты разбил мою жизнь, наглый воришка!

Смотритель молча взирал на то, как струйки дождя сбегают лицу некогда прекрасного менестреля, оставляя на нем грязные разводы. Внезапно Бард, заинтересовавшийся тем, куда так стремительно убежала его матушка, тоже выглянул на улицу и увидел Тристана. Тот окинул мальчика оценивающим взором и довольно ухмыльнулся.

– Уходи! – еще раз предупредил его Смотритель. – Как смеешь ты показывать свой нечистый лик на пороге у той, с кем ты обошелся столь бесчестно и подло? Как смеешь ты осквернять своим словоблудием дом той, чью молодость ты украл? Это ты настоящий вор, менестрель, а не я! Да будь в тебе хоть капля достоинства, ты бы и думать о ней не посмел! Сгинь, а не то…

– Я продал душу! – спонтанно объявил Тристан.

Три пары недоумевающих глаз уставились на него – мать, сын и отец.

– Я продал душу за то, чтобы вернуть тебя, Мойра, – спокойно продолжил менестрель, – и теперь тебе никуда не деться. Пошли!

И он еще раз протянул Мойре руку, и на устах его заиграла безумная улыбка, а в очах его плясали сумасбродные демоны. Мойра пошатнулась и неуверенно облокотилась о дверь. Тристан захохотал.

– Послушай меня, вор, – обратился он к Смотрителю. – Я бесчестен, но не столь бесчестен как ты, а потому не уйду от тебя без подарка. Я дарю твоему сыну проклятие – стоит ему только покинуть этот маяк, и он никогда не найдет дорогу домой. Его звезда упадет сию же минуту. Я сам обращусь в туман и заплету ему ноги, заволоку его глаза, свяжу его путами, а вернуться не дам. Выбирай, вор: что тебе милее? Или, подобно дракону, чахнуть над своим сокровищем до конца твоих дней, или же отпустить его и никогда больше не увидеть?

Смотритель сжал руку в кулак. Ему не верилось в то, что происходит. Он, обреченный неведомым повелением всю жизнь коротать на заброшенном маяке, верил в проклятия как никто иной и ни с чем не попутал бы силу темных слов, когда они были произнесены. Он, что не мог надолго покидать свое жилище, увидел свои грядущие годы – одинокие и серые, разбавляемые лишь фрагментами кратких свиданий и мимолетных встреч.

Когда Смотритель пришел в себя, Тристан все еще скалился в улыбке без веселья, с насмешливым смирением ожидая его ответа под дождем. Как будто от ответа что-то могло зависеть. Зная, что все потеряно и все равно отказываясь принимать неизбежное с упорством проклятого – ибо он и вправду был проклят – Смотритель молча скрылся за порогом и через мгновение вернулся, держа в руке свой охотничий нож. Увидев обнаженное лезвие, тускло блеснувшее на него сквозь пелену дождя, Тристан разразился очередным приступом бесовского веселья. Он в три шага подбежал к Смотрителю и остановился в считанных дюймах от клинка. Рука Смотрителя задрожала. Он никогда прежде не угрожал человеку оружием.

– Вор, ты не услышал меня, – процедил Тристан. – Неужели ты вознамерился напугать меня этой штукой?

– Уходи, – еле слышно повторил Смотритель.

Внезапно Тристан скакнул на еще один недостающий шаг и, ухватив оторопевшего Смотрителя за запястья, насадил себя на кинжал. Клинок прошел сквозь него, как сквозь воздух, и Тристан превратился в дымку, которая рухнула вниз как обвалившийся снег и тут же растеклась во все стороны. Смотритель зачарованно смотрел перед собой, обеими дрожащими руками крепко сжимая рукоять кинжала. Лишь только через четверть часа жена и сын сумели вывести его из окаменелого ступора и кое-как отобрали оружие. Долгое время он отказывался возвращаться в дом и стоял под дождем. Когда они попробовали силой увести его с улицы, он вырвался из их объятий и убежал в сторону леса. Той ночью никто не сомкнул глаз.

Смотритель вернулся на маяк только под утро. Его настигла лихорадка, он бредил и не мог вспомнить, что произошло накануне.

Он все время звал Барда и твердил что-то про его звезду, которая упала с небосвода, когда за Мойрой явился Тристан. Он причитал, что на исходе недели звезда упадет снова, и тогда сын больше никогда к нему не вернется. Однако, когда Бард послушно подходил к кровати отца и брал его горячую руку с свои, тот не признавал его и отсылал прочь.

Его выздоровление было долгим и неохотным, и только когда он вновь стал узнавать жену и сына, желание жить вернулось к нему и побороло недуг.

Спустя месяц Смотритель был еще слишком слаб. Тем вечером, когда туман пришел на маяк, хозяин семейства уже спал глубоким сном. Утром он проснулся в пустом доме.

Кое-как одевшись и нетвердо стоя на ногах, он с трудом проделал нехитрый путь до крыльца и выглянул наружу. Бард стоял у скалистого утеса спиной к маяку и смотрел вдаль. Смотритель вернулся в дом и сел за стол. Когда сын вернулся и взял его за руку, даже не пытаясь скрыть свою заплаканные глаза, он уже все понял. Той ночью Мойра ушла.

Еще пять лет минуло, и сердце Барда еще яростнее заболело по прекрасной музыке, что жила в его душе. Он играл ее волнам, он играл ее лесу, он играл ее птицам и радуге, и порой он играл ее для отца, но еще никогда прежде он не играл ее незнакомцам. Как-то раз, не испросив разрешения, он сел на отцовскую лошадь и, прихватил с собой лютню, отправился в город. Там, исполнившись неведомо откуда взявшейся отваги, он впервые сыграл для чужих, казалось бы, людей – для немногочисленных завсегдатаев пыльной таверны, единственной тамошней гостиницы. Там же он услышал свои первые аплодисменты – грубоватые, но такие ободряющие, искренние. И там же он решил во что бы то ни стало отправиться странствовать и сыграть музыку своей души для всего белого света.

Знал ли он о своем проклятии? Понял ли он страшные слова, невольно услышанные им в тот ненастный вечер? И важно ли это, если в ту самую минуту, что его руки впервые коснулись струн, его судьба была предрешена?

Когда Бард отправился в свое первое путешествие, отец не стал ему препятствовать. Но на пути домой у самого леса юношу накрыл густой туман и он, заплутавшись и не раз вернувшись в долину, из которой начинал свой путь, отчаялся достичь маяка. Проведя ночь в таверне, Бард еще раз попытался вернуться домой, но вновь потерпел неудачу. Густой туман преградил ему путь и неведомыми тропами вернул в долину. На третий день Бард, опечаленный и павший духом, встретил в долине отца. Его удивлению и радости не было предела. Они горячо обнялись, и Смотритель поведал ему о том, какая тяжелая доля выпала их семье. Наверное, глубоко в своем сердце Бард чувствовал последний дар Тристана, и слова отца лишь укрепили его решимость стать великим менестрелем и только пуще разожгли в его душе огонь сыновей любви.

И теперь раз в месяц он старается навещать эту сокровенную долину, а Смотритель, видя, как туман собирается у подножия маяка, понимает, что это сын ищет с ним встречи, и спешит к нему. Ни один из них не может ступить дальше – Смотритель прикован к маяку, а Бард повенчан с путем менестреля.

Вместе с туманом приходит Мойра, и ее ласковый взор и нежный голос на некоторое время притупляют боль двух мужчин. Два неведомых проклятия – слишком мало для того, чтобы разлучить их и вполне достаточно для того, чтобы не позволить им оставаться вместе. Увы, такова душа человека.