1831 год. Женитьба. Царское Село, деятельность в нем и конец года: Пушкин в Москве 1831 г. – Приготовление к женитьбе. – Известие о смерти Дельвига, письмо к Плетневу по этому поводу. – Бодрость духа в Пушкине. – Отрывки о Дельвиге из других писем. – Женитьба. – Лето 1831 г. Пушкин в Царском Селе, жизнь там. – Залог доставшегося ему имения. – Пушкину дозволен вход в государственные архивы для собирания материалов к истории Петра Великого. – Пушкин вновь зачислен на службу в Коллегию иностранных дел с жалованьем по 5000 р. ас. – Он пишет патриотические стихи «Клеветникам России», «Бородинская годовщина». – Перевод первой на французский язык кн. Голицыным. – Заметка Пушкина о трудности подобных переводов. – Другие виды литературной деятельности: «письмо Онегина к Татьяне». – Условие с Жуковским написать по русской сказке; «Сказка о царе Салтане», «О купце Остолопе». – Другие сказки в том же роде. – Заканчивает этот род в 1833 г. сказкой «О рыбаке и рыбке». – Подражания, ими вызванные. – Неизданное послание Гнедича к Пушкину по поводу «Царя Салтана». – Конец 1831 года. – Пушкин переезжает в Петербург. – Квартиры его в столице. – Письмо в Москву об издании «Северных цветов» для братьев Дельвига и выход «Повестей Белкина». – Поездка в Москву и возвращение назад к 1-му января 1832 г. – Письмо к П.В. Нащокину о пересылке опекунского билета и счастливой серебряной копеечки. – Золотое кольцо с бирюзою как талисман от внезапной беды.
Только в декабре месяце Пушкин успел пробраться в Москву со свидетельством для залога в Опекунском совете части имения, выделенного ему в Болдине Сергеем Львовичем. Новый 1831 год застал его в приготовлениях к женитьбе, но за месяц до свадьбы он получил неожиданное известие о смерти Дельвига, скончавшегося 14 января 1831 года. Трогательное письмо его по этому случаю к П.А. Плетневу сообщено в «Современнике» 1838 года (том IX, стр. 63, статья «Александр Пушкин»):
«21 января, 1831 года, Москва.
Что скажу тебе, мой милый! Ужасное известие получил я в воскресенье. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову257 объявить ему все – и не имел духу. Вечером получил твое письмо. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд: я глубоко сожалел о нем как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Из всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? Ты, я, Б<аратынски>й – вот и все. Вчера провел я день с Н<ащокиным>, который сильно поражен его смертию. Говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столько же странен, как и страшен. Нечего делать! Согласимся: покойник Дельвиг – быть так; Б<аратынски>й болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить. Будь здоров, и постараемся быть живы».
Письмо это, как видно, оканчивается характеристической чертой. Какая-то особенная бодрость духа не покидала Пушкина в минуты самых тяжелых ударов. Она не изменила ему и в муках смертного одра, как известно, и всегда находила исток болезненному чувству, возбраняя жалобу, уныние и нравственную слабость. Через месяц с небольшим, именно 31 января, Пушкин писал, вероятно к тому же лицу, следующие строки, уже отличающиеся тихой грустию: «Я знал его (Дельвига) в лицее, был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского, с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит!524 Жизнь его богата не романическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами…»525 В третьем письме по поводу Дельвига, от 24 февраля, чувство Пушкина перерождается уже в воспоминание: «Я женат. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился. Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования»526.
Пушкин был обвенчан с Н.Н. Гончаровой февраля 18 дня 1831 года, в Москве, в церкви Старого Вознесенья, в среду. День его рождения был тоже, как известно, в самый праздник Вознесенья Господня. Обстоятельство это он не приписывал одной случайности. Важнейшие события его жизни, по собственному его признанию, все совпадали с днем Вознесенья. Незадолго до своей смерти он задумчиво рассказывал об этом одному из своих друзей и передал ему твердое свое намерение выстроить со временем в селе Михайловском церковь во имя Вознесения Господня. Упоминая о таинственной связи всей своей жизни с одним великим днем духовного торжества, он прибавил: «Ты понимаешь, что все это произошло недаром и не может быть делом одного случая». В конце своей жизни Пушкин был проникнут весьма живым и теплым религиозным чувством.
Новобрачные жили еще в Москве до весны, но после святой недели выехали в Петербург. Пушкин остановился, по обыкновению, в Демутовом трактире. Довольно долгое время употребил он на выбор и приискание себе дачи. Не желая тратить денег на временный наем квартиры в городе, он переехал с супругой своей в Царское Село прямо из Демутова трактира и поселился там на все лето. 26 марта он уже писал оттуда в Петербург к П.А. Плетневу: «Мысль благословенная! Лето и осень, таким образом, я проведу в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей; с тобою буду видеться всякую неделю, с Жуковским также. Петербург под боком. Жизнь дешевая; экипажа не надобно. Чего лучше?»527 Жуковский вскоре, однако ж, сам прибыл в Царское Село. Развитие поветрия в столице вслед за тем затруднило сношения с городом. Пушкин предоставлен был небольшому обществу друзей, великолепным садам дворца, молодой семейной жизни и уединению. Он чувствовал себя довольным, хотя письма его от этого времени носят следы мысли, сильно занятой устройством своих дел и будущности. Новые тяжелые обязанности лежали на нем, да и наступила та пора расчета с прошлой жизнию, поправок ее промахов и увлечений, которая рано или поздно наступает для всякого. Он начинал ликвидацию (долгов) своих молодых годов, и притом с беспокойством и часто с неопытностию, которая по временам выражалась весьма простодушно. Для залога своего имения, что препоручено было вместе со многими другими делами одному из самых близких ему людей в Москве, он не мог составить доверенности и писал: «До сих пор я не получал еще черновой доверенности, а сам сочинить ее не сумею. Перешли поскорее»528. По совершении залога и получении 40 000 р. асс. он пишет к тому же лицу: «Да растолкуй мне, сделай милость, каким образом платят в ломбард? Самому ли мне приехать? Доверенность ли кому прислать? Или по почте отослать деньги?»529 Любопытны его заметки о мелких подробностях домашней жизни, которые так близко выводят людей перед глаза наши: «Теперь, кажется, все уладил и буду жить потихоньку без экипажа, следовательно, без больших расходов… Прощай, пиши и не слишком скучай по мне. Кто-то говаривал: если я теряю друга, то еду в клуб и беру себе другого. Мы с женой тебя всякий день поминаем. Она тебе кланяется. Мы ни с кем еще незнакомы, и она очень по тебе скучает. 1 Июня»530. «Жду дороговизны, – прибавляет он в другом письме, – и скупость наследственная и благоприобретенная во мне тревожится»531. «Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской: насилу до нас и вести доходят»532. – «Холера прижала нас, и в Царском Селе оказалась дороговизна. Я здесь без экипажа и без пирожного, а деньги все-таки уходят»533 и проч.258.
534; а в сентябре месяце сообщает ему известие о своем определении на службу535. 14-го ноября 1831 года он действительно зачислен был снова на службу в ведомство государственной Коллегии иностранных дел, но с особенною высочайшею милостию – жалованьем по пяти тысяч рублей ассиг. в год, которая была предтечей многочисленных щедрот и благодеяний, излившихся потом как на самого поэта, так и на все семейство его.
Но жизнь в Царском Селе не могла пройти у Пушкина без минут, отданных вдохновению, несмотря на преимущественные занятия по устройству своей будущности, несмотря на силу первых наслаждений семейной жизни, которая, может статься, и была причиной сравнительно меньшей литературной его деятельности в этот год. В виду смущенной Европы и укрощения польского мятежа в пределах самой империи536, Пушкин возвысил патриотический голос, исполненный энергии. С Державина Россия не слыхала столь мощных звуков. 5-го августа написано было в Царском Селе стихотворение «Клеветникам России»537, за которым вскоре последовала «Бородинская годовщина»259. С вершины патриотического одушевления он сошел к безразлучному своему труду – «Евгению Онегину» – и 5-го октября написал известное письме Онегина к Татьяне, уже блестящей светской женщине:
Предвижу все – вас оскорбит
Печальной тайны объяснение и проч.
Наконец в это же время, по какому-то дружелюбному состязанию, Пушкин и Жуковский согласились написать каждый по русской сказке. Кому принадлежит первая мысль этого поэтического турнира, мы можем только догадываться. Пушкин уже ознакомился с миром народных сказаний, как было говорено, и много думал об нем про себя. Он владел уже значительной коллекцией народных песен, переданных им П.В. Киреевскому, но до сих пор приступал к этому новому источнику творчества только урывками, как, например, в стихотворениях «Жених», «Утопленник», «Бесы». Первая полная русская сказка, написанная им – «Сказка о царе Салтане»538, – тотчас выказала давнишнее знакомство его с народной речью и поразила многих развязностью, так сказать, своих приемов, подмеченных у народа. Со всем тем это была только мастерская подделка. Насмешливое выражение, которое постоянно проглядывает на физиономии самого сказочника, ироническая беззаботность, с какой кладет он чудеса на чудеса, скорее свидетельствовали о гибкости авторского таланта, чем выражали настоящий дух народной сказки. Один стих был чисто и неподдельно русский. После сказки о Салтане Пушкин, особенно замечавший и любивший юмористическую сторону народных рассказов, написал сказку «О купце Остолопе и работнике его Балде»539, которая так смешила В.А. Жуковского и друзей его260, что стих в пьесе «Подъезжая под Ижоры…» как будто в самом деле едет подбоченясь и проч.
540; но в 1833 году создал сказку «О рыбаке и рыбке», где уже нашел речь до того безыскусственную, что трудно заметить в ней малейший признак сочинительства, и рассказ до того простой и добродушный, что нет в нем и тени подозрения о собственном достоинстве и ни тени щегольства самим собою. Нельзя не подивиться этой мастерской стихотворной передаче, не имеющей почти ни размера, ни версификации и сохраняющей один только свободный ритм народного языка с его созвучиями и оборотами. Но первая сказка еще далеко не походила на последнюю, хотя, может быть, произвела более восторга в публике. За ней последовали бесчисленные подражания. Иначе было с двумя произведениями Жуковского. Его «Спящая царевна» и «Берендей» не произвели впечатления, какое следовало бы ожидать от их прекрасных, гармонических стихов. Причина понятна. Они совершенно покинули местный, сказочный колорит и скорее принадлежали германской легенде и романтической поэзии, чем русскому миру. Между прочим, сказка о Берендее взята Жуковским из рассказов Арины Родионовны, вероятно переданных ему Пушкиным. В дополнение можно сказать, что «Салтан» Пушкина породил особенное впечатление в кругу литераторов, мечтавших о народной поэзии из кабинета, и писателей, преимущественно занимавшихся изучением иностранных словесностей. В «Салтане» находили они зародыш нового периода в литературе, возможность нового в ней направления541. Много толков, шума и споров произвела между ними первая сказка Пушкина. Памятником живого участия, возбужденного ею, осталось неизданное послание Н.И. Гнедича к Пушкину. Автор известной русской идиллии «Рыбаки» был одним из самых восторженных поклонников нового произведения. Он послал к Пушкину стихи с надписью: «Пушкину по прочтении сказки про царя Салтана», которые мы здесь и выписываем:
Пушкин, Протей542
Гибким твоим языком и волшебством твоих песнопений!
Уши закрой от похвал и сравнений
Добрых друзей!
Пой, как поешь ты, родной соловей!
Байрона гений иль Гете, Шекспира —
Гений их неба, их нравов, их стран;
Ты же, постигнувший таинства русского духа и мира,
Ты наш Баян!
Небом родным вдохновенный,
Ты на Руси наш певец несравненный!
Так высоко ценился первый опыт Пушкина в народной поэзии.
В октябре, и именно 22-го числа, Пушкин покинул Царское Село и переехал в Петербург261.
543.
Вскоре за письмом этим, но уже приготовив альманах «Северные цветы» к печатанию (альманах, семь лет пользовавшийся живым, неослабным вниманием публики и в продолжение этого времени поместивший до 56 стихотворении нашего поэта), Пушкин наскоро уехал в Москву, куда призывали его дела, никак не укладывавшиеся в должный порядок. Он пробыл там недолго и к 1-му января 1832 года был уже снова в Петербурге, откуда 5-го числа уведомлял о своем приезде П.В. Н<ащокин>а, которому вообще отдавал подробный отчет во всех своих делах и домыслах. Переписка Пушкина с ним, между прочим, открывает, так сказать, оборотную сторону жизни, иногда столь живой и блестящей с виду. «Да сделай одолжение, – прибавляет Пушкин в конце своей записки 1832 г., – перешли мне опекунский билет, который я оставил в секретном твоем комоде; там же выронил я серебряную копеечку. Если и ее найдешь, и ее перешли. Ты их счастью не веруешь, а я верую»544. Прибавим к этой простодушной и весьма живой черте, что друг Пушкина, не веровавший счастью серебряной копеечки, верил в сберегательную силу колец. Незадолго до смерти поэта он заказал для него золотое кольцо с бирюзой, которое долженствовало предохранить его от внезапной беды, и просил носить, не скидывая. Пушкин повиновался, и перстень был снят уже с мертвой руки его К.К. Д<анзасо>м, как дорогой и незаменимый памятник о товарище и человеке545.
1832 год. Появление последней главы «Онегина» в печати. Изложение способа его создания: Тройное значение «Онегина». – Обозрение всех глав его. – Строфы XIII и XIV, выпущенные из первой его главы: «Как он умел вдовы смиренной…», «Нас пыл сердечный…». – Пример, как растянутое место рукописи изменено в легкую черту: «По всей Европе в наше время…». – Глава 2-я, Ленский, сочувствие к нему поэта, стихи «И моря новый блеск и шум…». – Х-я строфа 2-й главы, посвященная поэтическому дару Ленского, по рукописи: «Не пел порочной он забавы…». – Ленский читает Онегину отрывки северных поэм, образчики их: «Придет ужасный миг…», «Надеждой сладостной…». – Еще несколько мест из 2-й главы, не вошедших в печать: «Мелок оставил я в покое…» – Портрет Ольги за строфою XXII: «Ни дура английской породы…». – Конец второй главы по рукописи: «Но может быть… «. – Третья глава. – Строфа, пропущенная в печати после XXV: «Внук нянин воротился…». – О строфах из «Евгения Онегина» в посмертном издании. – Четвертая глава. – Пропущенные строфы; их заменяют строфы о женщинах. – Наряд Онегина, приведенный выше. – С четвертой главы нить создания романа потеряна. – Строфы XIII и IX, пропущенные в седьмой главе: «Раз вечернею порою…», «Нагнув широкие плеча…». – Стихи к XI строфе той же главы: «По крайней мере из могилы…»; целомудренность музы Пушкина – Альбом Онегина. – Отрывчатые заметки вроде тех, которые составляют альбом Онегина; семь образчиков их. – К пропущенной главе о странствованиях Онегина, четверостишие о Москве. – Встреча Онегина с Пушкиным в Одессе. – Отрывок, описывающий эту встречу: «Не долго вместе мы бродили…». – Восьмая глава. – Описание первых томлений, творческой силы. – Четыре строфы ее, из которых две приведены выше: «В те дни, во мгле дубравных сводов…», «Везде со мной, неутомима…». – Пробы письма Онегина к Татьяне. – Все смутное и неопределенное выпущено из него: «Я позабыл ваш образ милый…». – Мысль продолжать «Онегина». – Ответ друзьям, советовавшим это, и начало самих строф: «Вы за Онегина советуете, други…», «В мои осенние досуги».
Мы видели, что 1831 год ознаменован был появлением «Бориса Годунова» и «Повестей Белкина». Следующий за тем год принес последнюю, VIII, главу «Онегина»546. Роман был кончен, и хотя полное издание его уже относится к 1833 <г.>, но мы здесь остановимся, чтоб обозреть по черновым рукописям поэта историю его создания. Читатель, следивший вместе с нами за отдельным появлением каждой главы, найдет дополнительные сведения в примечаниях, приложенных к роману. Там собраны варианты различных редакций его и все указания, нужные для определения вида и времени изменений, полученных им. Здесь будем говорить только о способе, каким он созидался.
Тройное значение романа, как художественного произведения, как картины нравов наших и как взгляда на предметы самого автора, делает его поистине драгоценным достоянием литературы. В 1833 году публика имела его вполне и могла любоваться всем ходом его, весьма строго рассчитанным, несмотря на одну пропущенную главу и на манеру писать строфы вразбивку547. Во все продолжение труда нашего следили мы за романом по первым чертам измаранных и перекрещенных рукописей Пушкина и сколько находили мыслей, еще в жесткой форме, еще в дикой энергии начального замысла, разбитой и смягченной потом искусством, и сколько, наоборот, видели легких, едва внятных намеков, получивших затем содержание и сильный удар кисти, обративший их в крупные поэтические черты. Немалое количество отдельных мыслей разбросано было Пушкиным в течение своего рассказа и не поднято им: они остаются в тетрадях его как быстрые, неопределенные этюды художника, и роман указывает на места, им назначенные, только римскими цифрами. (В числе последних есть, как было сказано, и такие, которые выражают одно намерение автора, мысль, оставшуюся без исполнения.) Довольно странное действие производят, однако ж, эти покинутые строфы Пушкина. Ни на чем нельзя остановиться в них, хотя в каждой чувствуется зародыш превосходного стихотворения. В первой главе романа выпущены строфы XIII и XIV; они относились к Онегину и набросаны были так (точки заменяют у нас везде стихи, не разобранные нами или не дописанные автором):
XIII
Как он умел вдовы смиренной
Привлечь благочестивый взор
И с нею скромный и смущенный
Начать, краснея, разговор.
. . . . . . .
Так хищный волк, томясь от глада,
Выходит из глуши лесов
И рыщет близ беспечных псов,
Вокруг неопытного стада.. . . . . . .
XIV
Нас пыл сердечный рано мучит,
Как говорит Шатобриан.
Не женщины любви нас учат,
А первый пакостный роман.
Мы алчны жизнь узнать заране,
И узнаем ее в романе:
. . . . . . .
Уйдет горячность молодая,
Лета пройдут, а между тем,
Прелестный опыт упреждая,
Не насладились мы ничем548.
Все это недоделано и было брошено, может быть, самим поэтом как не заслуживающее обделки, но он сберег воспоминание о первой своей мысли в римских цифрах, обозначающих пропуск ее в самой главе. Почти вслед за тем находим мы там же пример, как растянутое место рукописи обращалось при поправке в легкую черту. В строфе XXV мы читаем:
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком;
Обычай – деспот меж людей.
Но в рукописи это место еще очень слабо и растянуто:
По всей Европе в наше время,
Между воспитанных людей,
Не почитается за бремя
Отделка нежная ногтей;
И нынче воин и придворный,
И журналист задорный,
Поэт и сладкий дипломат
Готовы…
Пушкин не дописал стиха и самой строфы, почувствовав тотчас же недостаток содержания в них, но подобных мест, совершенно измененных последующей отделкой, много находится в рукописях его262
263.
Живое участие к Ленскому и еще раз является весьма значительным образом у Пушкина. Ленский, как известно, читая Онегину отрывки «северных поэм»,
И снисходительный Евгений,
Хоть их немного понимал,
Прилежно юноше внимал
(Глава II, строфа XVI).
В рукописях находим, что вместо этих последних стихов Пушкин вздумал приложить и образчики самих поэм в двух отрывках, которые уже покидали стихотворный размер, принятый для «Онегина», и выходили из рамы, так сказать, самого романа. Оба отрывка нечто иное, как шуточное подражание Макферсону, роду поэзии, к какому особенно склонна была муза Ленского, по мнению Пушкина. Они, разумеется, не дописаны, лишены во многих местах необходимых стоп и походят скорее на заметку в стихотворной форме, чем на стихотворения:
Придет ужасный миг… Твои небесны очи
Покроются, мой друг, туманом вечной ночи,
Молчанье вечное твои сомкнет уста —
Ты навсегда сойдешь в те мрачные места,
Где прадедов твоих почиют мощи хладны;
Но я, дотоле твой поклонник безотрадный,
В обитель скорбную сойду печально за тобой
И сяду близ тебя, недвижный и немой…
Далее нельзя разобрать. Так точно и во втором отрывке можно сберечь только несколько стихов:
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
Могилу пережив, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я покинул грустный мир…
. . . . . .
Узнал бы я предел восторгов, наслаждений,
Предел, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна живет в небесной чистоте;
Но тщетно предаюсь пленительной мечте!
. . . . . .
Мне страшно… и на жизнь гляжу печально вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой.264
Оба отрывка содержат, как видно, пародию на тяжелые шестистопные элегии, бывшие некогда в моде, и вместе лукавую насмешку над туманными произведениями Ленского549. Замечательно, однако ж, что точно в таком же духе есть несколько лицейских стихотворений самого Пушкина, так что он мог набросать свои отрывки по одному воспоминанию. Читатель, вероятно, уже заметил, что поэт наш сообщил отрывкам Ленского, полагаем – не без намерения, искру чувства и души и тем отличил их от подражаний другого рода, столь же тяжелых и притом лишенных уже всякой теплоты, от подражаний анакреонтических, какие являлись у нас вместе с Оссиановскими элегиями и какими также обнаружилась впервые авторская деятельность самого Пушкина. Не без удивления видим мы вместе с тем, что Пушкин гораздо позднее возвратился к стихам Ленского и взял от них отчасти мысль, которая является в знаменитой пьесе «Безумных лет угасшее веселье…»:
Но не хочу, о други, умирать…
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, —
но уже какое необъятное пространство лежит между первым опытом Ленского и последней формой, данной его мысли Пушкиным в 1830 году.
Прибавим, что оба приведенные отрывка, набросанные в самом ходу сочинения, заменены в XVI строфе шестью стихами550, но что поэт наш только в 6 главе (строфа XXI), пред дуэлью Ленского, решился дать новый, настоящий образчик поэзии его. Это уже романтическая, журнальная элегия двадцатых годов, писанная ямбами, как и «Онегин».
Есть еще несколько мест во второй главе, уже не оставивших ни малейшего следа в самом романе. Это все те невольные и незаметные приросты в создании, которые Пушкина отсекал тотчас же при появлении их, но и в них еще легко усмотреть его руку и свойства его таланта. После XVII строфы:
Блаженней тот, кто их не знал
. . . . . .
И дедов верный капитал
Коварной тройке не вверял, —
Пушкин пишет еще две строфы с шуточным изображением волнений азартной игры, которое заключается стихами:
Мелок оставил я в показ,
«Атанде» – слово роковое —
Мне не приходит на язык.
От рифмы тоже я отвык.
Что буду делать? Между нами,
Всем этим утомился я.
На днях попробою, друзья,
Заняться белыми стихами,
Так, еще в 1823 году Пушкин шутил над белыми стихами, которыми через два года написал «Бориса Годунова». Далее, за строфой XXII, встречается портрет Ольги:
Ни дура английской породы,
Ни своенравная мамзель
(Благодаря уставам моды
Необходимые досель)
Не баловали Ольги милой.
Фадеевна рукою хилой
Ее качала колыбель…
Она ж за Ольгою ходила,
Стлала ей детскую постель,
«Помилуй мя» читать учила,
Бову средь ночи говорила,
Поутру наливала чай —
И баловала невзначай.
Все это отброшено в романе и заменено совсем другой мыслью:
…………… Но любой роман
Возьмите и найдете верно
Ее портрет: он очень мил;
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
(Глава II, стр<офа> XXIII)
Само окончание главы еще сильно разнится с черновой рукописью поэта. Вместо задушевного голоса, вместо благородной надежды, теперь уже превратившейся в существенность, какие слышатся в этой строфе:
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда.
Без неприметного следа
Мне было б грустно свет оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук…
Вместо этого прекрасного конца вторая глава завершается в рукописи шуткой, как любил оканчивать Пушкин свои сердечные излияния, по известной своей пугливости перед толками и пересудами людей.
Но может быть (и это даже
Правдоподобнее сто раз),
Изорванный, в пыли и саже,
Мой недочитанный рассказ,
. . . . . .
С<лужанкой> изгнан из уборной,
В передней кончит век позорный,
Как «Инвалид», иль «Календарь»,
Или затасканный букварь.
Ну что ж? в гостиной иль передней
. . . . . .
(Не я первой, не я последний)
Равны читатели —
. . . . . .
Над книгой их права равны…
Пушкин недоделал и выбросил строфу, победив на этот раз свою осторожность и врожденную уклончивость.
Третья глава открывается в рукописи пометкой: «8 février, la nuit265. 1824». В ней также есть выпущенное место, особенно характеристическое в отношении Онегина. После отправления известного письма Татьяны к Онегину со внуком няни (стр<офа> XXXV) следует еще строфа:
…Внук нянин воротился.
«Ну что ж сосед?» – «Верхом садился
И положил письмо в карман,
Татьяна». – Вот и весь роман!
Теперь как сердце в ней забилось!
О боже, страх и стыд какой!
В груди дыхание стеснилось…
. . . . . .
На мать она глядеть не смеет;
То вся горит, то вся бледнеет,
При ней, потупя взор, молчит…
И чуть не плачет…
В посмертном собрании сочинений Пушкина 1838–41 было приложено под названием «Новые строфы из “Евгения Онегина”» – несколько образчиков подобных выпусков. Все они относятся к III главе и притом указаны в издании как принадлежащие к строфам X, XXV и XXVI551. Строфы эти, однако ж, замещены в тексте романа другими, так что приложения эти уже составляют не черновую, а двойную работу поэта: на некоторые строфы приходилось у него по две редакции, и, вероятно, даже по нескольку редакций. Всего замечательнее, что их нет в оставшихся бумагах его. Этим уже доказывается существование другой, полной копии «Евгения Онегина», которую, несмотря на старания наши, мы уже не могли видеть266, но он сопровождался примечанием издат<еля>, которое уже, несомненно, свидетельствует о существовании полной рукописи «Евг. Онегина», к сожалению, не бывшей под глазами составителя этих материалов. Вот примечание: «Веселые и грациозные шутки, составляющие отличительность этой поэмы покойного Пушкина, не всегда, как увидят читатели в новых строфах, приходили прямо под перо поэта. Он писал и в расположении строже-сатирическом, но так умел владеть своим предметом, что обрабатывал его долго, прежде нежели оканчивал труд совершенно. Приводимые здесь строфы вписаны в его оригинале особо против XXVII и XXVIII строф главы III».
[Закрыть].
Четвертая глава романа начинается в печати прямо с пропуска шести строф (стр<офы> I, II, III, IV, V, VI), но читатель может заместить их в уме своем теми строфами Онегина, которые известны под заглавием «Женщины». По нашему мнению, они принадлежат к этому месту. Мы уже выписали прежде из IV главы романа наряд Онегина, не попавший в печать, может быть, и потому, что, говорят, он очень походил на тот, который усвоил себе сам Пушкин в Кишиневе. Это, кажется, единственное место в главе, откинутое автором при исправлении.
С VI главы мы уже теряем нить романа. Он писался, вероятно, с этой поры в особенной тетради, не сохранившейся в бумагах, где остаются только отдельные клочки и этюды его. Но и тут попадаются беспрестанно подробности, заслуживающие полного внимания; так, в VII главе есть место, где как будто начиналась картина, брошенная на половине. В смутных ее красках видны все пробы, так сказать, художнической кисти, и в этом отношении она особенно любопытна, После описания уединенной гробницы Ленского и выхода замуж Ольги, предмета его поэтических восторгов, следует отрывок неконченный и необделанный, который в печати заменен одними римскими цифр<ами>: VIII, IX. Эти римские цифры выражают черновую работу, покинутую автором: