Free

Февраль и март в Париже 1848 года

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Мы не вошли в палату, потому что заранее положили осмотреть Тюльери в его необычайном, неожиданном и негаданном превращении. Выбор был сделан еще и в том соображении, что короткий зимний день уже начал склоняться к ночи и следовало застать одно какое-либо явление этих драматических дней, из невозможности присутствовать разом на всех явлениях вместе. Таким образом, мы повернули к Тюльери и уже потом узнали сущность и содержание трагедии, происходившей в палате, где главной подробностью была агония – отход умирающего собрания, в одно время крайне терпеливого и крайне заносчивого, требующего, чтоб герцогиня Орлеанская с двумя своими братьями отошла в задние ряды, пока будет решаться ее участь, и допускающего уже посторонних людей садиться на скамьи депутатов и делать возгласы. Речь О. Барро, ответ Л. Ролленя, объявление Ламартина, что одна Франция может установить форму правления, бумажка герцогини Орлеанской, брошенная ею в ряды депутатов со словами: «мать бедного сироты сама требует приговора Франции для решения его участи», восклицание Ларош-Жаклена{33}: «Vous n'êtes plus rien, nous ne sommes plus rien»[31] и затем появление вооруженной толпы и всеобщее, бегство, последовавшее тотчас же – все это сделалось потом известным Европе, точно так же как и нам, из рассказов и реляций. Переходим к тому, что мы видели собственными глазами, именно к внутренней Тюльерийской драме.

Мы поднялись в парадные залы дворца по великолепной его лестнице, при громкой Марсельской песне, не умолкавшей на ней ни минуты. Сходящими выходящий народ образовал что-то вроде двух противоположных течений. Одна из статуй, украшающих лестницу, накрыта была красной шапкой, эмблемой торжества демократии. Дверь, прямо ведущая через галерею в половину герцогини Орлеанской, охранялась национальной гвардией – ведь герцогиня еще могла быть правительницей, и приличие требовало сберечь ее комнаты от поругания, но народ врывался уже туда через разбитые окна стеклянной двери. Мы повернули направо в приемные залы короля и, при треске ружейных выстрелов и невообразимом шуме, страшной давке, прошли залу Дианы, маршальскую и концертную. Все бюсты короля были изломаны, многие картины разорваны надвое, портрет Бюжо расстрелян и в клочках; лохмотья висели на окнах, и с потолков мотались порубленные цепи люстр, выброшенных на улицу. Особенная атмосфера, смесь духоты, пыли и пороха стояла в этих штофных, зеркальных, портретных комнатах и носилась в воздухе, как туман. Блестящий паркет их скоро потемнел и сокрушился под ногами, обутыми в сабо и в сапоги с гвоздями. Одна концертная зала, с ее великолепным куполом Делорма{34}, была свежее других, и несколько минут мы остановились в ней, как на оазисе, чтоб перевести дух. Народ был в каком-то нравственном опьянении: сквозь гул, образовавшийся из массы звуков, проникали по временам то карнавальная шутка, то фарс, то особенно ироническая заметка: ирония, можно сказать, слышалась в каждом мимолетном слове, напирала отовсюду и составляла общее настроение умов. Все это, однакоже, более чувствовалось и разумелось, чем слышалось или виделось – каждая отдельная черта сливалась с другой, и один только голос явственно разносился в этом грохоте, состоявшем из бесчисленного количества разнородных звуков, голос картонных надписей, высоко поднятых на длинных шестах, со словами: Mort aux voleurs («смерть ворам!»). Тщетная угроза, как оказалось впоследствии. Если самая большая часть народа, отдалась вполне, с каким-то самозабвением, удовольствию ликовать в необычайном месте, то была еще другая, которая думала о более существенных занятиях. Долго после того продавались в магазинах медали, альбомы, пресс-папье из дворца, и сколько раз отбирала полиция медальоны, портфели, сувениры, фермуары и другие драгоценности принцев и принцесс орлеанских, препровождая новых их обладателей к суду. Но если бы имели мы намерение поодиночке разбирать каждую черту в тюльерийской драме, то опять время положило бы преграду: начались сумерки. Мы спешили далее. В тронной зале несколько десятков работников преусердно работали топорами за золотым креслом Л.-Филиппа. Из тронной переступили мы в частные покои королевы. Дворец тюльерийский, как все постройки французской эпохи «возрождения» (Renaissance), изящно мал и уютен; позднейшие переделки растянули его в длину и сделали недостаток ширины уже весьма ощутительным и почти пороком. Парадные залы, занимающие все пространство между двумя фасадами, еще скрывают его, но жилые покои, разделенные по обеим сторонам перегородкой, разрезывающей вдоль узкое внутреннее пространство дворца, скорее походят на галерею кабинетов, чем на комнаты. Обе половины сообщаются между собой маленькими проходцами, корридорцами, чуланчиками. Зато все выдумки комфорта приютились в этих небольших покоях как на почве, заранее приготовленной для них: едва переступишь порог, как от стен этих веет сосредоточенностью изящной семейной жизни. Вот почему также неожиданное вмешательство толпы и посторонних людей сделалось тут еще резче, а по сжатости рам и сама картина получила нестерпимо яркие краски. Давка тут уже была неимоверная. Великолепные ковры, застилавшие все комнаты, сгорели в несколько часов под ногами толпы. У широких каминов сидели молодые работники и ребятишки в штофных креслах, принимая серьезные мины и вычурные позы тех маркизов и князей, которые могли тут сидеть и о которых они составили себе понятие по театральным представлениям. На постелях королевы и принцесс лежали люди в блузах и сабо, пробуя упругость мебели; черные руки стучали по их фортепьянам; пороховые пальцы перевертывали великолепные их альбомы, разные коллекции, смысл которых был потерян, так как все в этих комнатах, начиная с картины и до последней книжки, имело свою причину, свое значение, унесенные с собой прежними владельцами. Народ не оставил без исследования и обыска ни одного чулана, ни одного закрома: все было выворочено им наружу и выставлено в оскорбительном хаосе. Поражаемые на каждом шагу новыми явлениями, добрались мы таким образом до павильона Марсан, откуда уже широкая дверь вела в знаменитую Луврскую картинную галерею. К счастью, она охранялась самими блузниками вместе с воспитанниками политехнической школы{35}, которые решительно не только возбраняли доступ в нее, но всякое скопление народа в этом месте. Отсюда хотели было мы спуститься по лестнице в нижний этаж, в половину самого Л.-Филиппа, но сумерки увеличивались, а притом сверху из гардероба летели на нас камзолы, кафтаны и проч., и самые комнаты были так переполнены народом, что ранее глубокой ночи мы бы туда никак не попали. Все это, вместе взятое, понудило нас остановиться и повернуть назад сперва в наружную галерею, а затем опять в парадные залы и оттуда уже в сад. У всех его ворот уже стояла стража из работников, студентов, национальных гвардейцев и учтиво просила отдать вещи, какие могли были быть вами взяты во дворце. Кто-то около меня показал клочок оконной занавесы, клочок от тронного балдахина и кусок сургуча, который раздавал при нас, в половине королевы, какой-то работник, стоя массивными сапогами своими на великолепном черепаховом столе с золотыми нарезками (moble Boule){36}: мы были пропущены радушно и ласково. Кстати прибавить в заключение, что странная надпись на воротах Тюльери «Hôtel des invalides civils»[32], – выдуманная и помещенная на них Л.-Бланом – уже и в первую эпоху своего появления возбуждала своей риторической шумихой насмешливую улыбку всех партий, не исключая и его собственной.

Так пал король Луи-Филипп, низвергнутый революцией, в которой ни разу не произнесено было: «vive la république!»[33]

Во дворце его, под предлогом охранения от внезапного нападению, поселилась затем толпа работников и всех возможных лиц, которые потребовали себе содержания от государства и получили его. Несколько недель жила она потом в Тюльери, предаваясь всевозможным оргиям добрая часть которых уплачивалась казной, и нисколько не располагая покинуть его. Нужен был отряд солдат национальной гвардии, чтоб выжить этих странных охранителей из их убежища, и дело еще не обошлось без протестации, волнений и упреков временному правительству в посягновении на права народа.

 

Несколько замечательных публицистов, Эмиль-Жирарден, Монталиво{37} и др. уже рассказали, что происходило в эти роковые минуты с королем Л.-Филиппом, представлявшим себе революцию как волнение, направленное в пользу г. Тьера и смены прежде бывшего министерства. Он еще в День взятия Тюльери сидел за завтраком с семьей, из-за которого встал уже для того, чтобы подписать воззвание к народу и отречение свое. Один из отряда конных национальных гвардейцев, проводивших короля из Парижа в С.-Клу, известный портной Гюман, передал нам следующие подробности о последних часах короля в окрестностях Парижа.

На площади de la Concorde стоял отряд верховой национальной гвардии и бедный фиакр в одну лошадь: придворные кареты были прежде остановлены народом, лошади выпряжены и кучера разогнаны. Вышед на площадь, через тайный проход из Тюльерийского сада, король был на минуту разлучен народом от жены и двух внуков, взятых им с собой. Он, казалось, хотел говорить с толпой, но подоспевшая королева увлекла его к фиакру. Взяв детей промеж колен (с ними была еще принцесса, усевшаяся на козлы), они проскакали, что есть мочи, в С.-Клу, сопровождаемые отрядом и предшествуемые верховым гвардейцем, который, махая платком, кричал народу: «le roi a abdiqué, le roi a abdiqué…»[34]. У Инвалидного моста послышался выстрел, фиакр остановился на минуту – король мог быть взят, но конный отряд разрезал толпу, и все проскакали далее. Гюман прибавлял еще подробность: при выходе из Тюльерийского сада, увидев готовый отряд национальных гвардейцев, Луи-Филипп сказал всем: «Messieurs, j'ai abdiqué»[35], но таким тоном, как бы хотел прибавить: вы этого желали, увидите, что будет после меня. По прибытии в С.-Клу, весь отряд столпился около старой четы, и Луи-Филипп произнес: «Ai-je bien fait, messieurs?»[36] Не понимая, к чему относится вопрос: к бегству ли, абдикации или политическому образу поведения, отряд отвечал криками: «vive le roi!»[37] – последними криками этого рода, слышанными им на веку своем. Едва они замолкли, как один гвардеец заметил падшему королю, что ничего подобного не случилось бы, если бы правление его было несколько полиберальней. Л.-Филипп молчал, стоя с опущенной головой. Тогда королева, заливаясь слезами и положив руку на плечо мужа, произнесла: «уверяю вас, господа, что это один из превосходнейших людей на свете! Il a toujours voulu le bien de son pays, mais le partis et l'étranger ont juré sa perte»[38]. Близстоящие люди, тронутые этой сценой, целовали руки ее, и старая Амалия{38} прибавила, оглядывая внимательно весь отряд: «я никогда не забуду вас, господа, никогда не забуду последней вашей услуги». Потом она увела мужа во дворец, оставив во всех отрадное впечатление, как всегда бывает при виде мужественной женщины, борющейся с несчастьем. Около часа пробыла королевская фамилия в С.-Клу, выжидая, по всей вероятности, известия из Парижа. Когда долетела до нее роковая весть о происшествиях в палате, отнявшая последнюю надежду на утверждение орлеанского дома во Франции, начинается ее несчастное бегство в Трепор. Для лучшего успеха, король расстается с частью семейства, прибегает к переодеванию и после тяжелых дней скитания достигает английского корабля в Трепоре. Бегство это возбудило неудовольствие английских журналов, считавших его бесполезным, добровольным унижением себя и уверявших, что народ и Правительство французское дали бы королю средства спокойно оставить землю и берега родины. Может быть, это и правда, но Л.-Филипп так много видел в своей долгой жизни, что простительно, если он был гоним еще более своими воспоминаниями, чем действительной опасностью.

По выходе из тюльерийского сада, мы направились к Ратуше (Hôtel-de-Ville), где новое «временное правительство», назначенное в палате, застало другое правительство, выбранное народом из республиканских журналистов и знаменитых публицистов этой партии. В сшибке своей с ним, временное правительство отбросило некоторых, приняло в свои недра других, как Флокона{39}, Мараста, Л.-Блана, но, соблюдая на первых порах иерархию, назначило их только секретарями правительства. Другая, тяжелейшая работа предстояла ему. Волнами прикатывался беспрестанно народ к Ратуше и ежеминутно разрывал правителей, которым стоило потом всякий раз неимоверных усилий, чтоб снова сосредоточиться и сойтись. Ледрю-Роллен, а особенно Ламартин, сделавшийся вдруг идолом и забавой толпы, говорили ежечасно, ежеминутно, задерживая таким образом массы народа на каждом шагу. Были густые колонны работников, которые врывались в Ратушу и требовали одного, чтоб Ламартин говорил… И он говорил, говорил… Старый Дюпон несколько раз падал в обморок. Правители уже сдавлены были в последней крайней комнате Ратуши, когда подоспевшая ночь прекратила напор народа. Тут только могли они прийти в себя, поправить платья свои, обращенные в лохмотья, и потребовать ломоть хлеба и кружку вина. Вместе с тем, при свете костров, разложенных на площади, где народ расположился покуда биваком, при шуме часовых из самозванной стражи, объявившей себя оберегательницей Ратуши («gardiens républicains»[39]), должны они были подумать о Париже, предоставленном самому себе, о всех общественных узах, порванных в один этот день, о неимоверных требованиях, которые должны непременно возникнуть завтра, о беспорядках, для которых уже не было оплота, о грозной будущности, из которой надо было вырвать несколько тайн, чтоб спасти государство, и, наконец, о страшной ответственности, лежавшей на них в эту минуту.

Итак, мы направились к Ратуше по набережной Сены. Вдоль этого пространства огромной лентой развивался тот же самый грозный карнавал, какой мы уже видели во дворце и в саду. У парапетов набережной дымились догорающие гауптвахты и посты муниципальной гвардии, а по мостовой неслись оседланные лошади, потерявшие своих хозяев, и составлялись процессии. Одна из них была особенно оригинальна: на пушечном лафете, лишенном орудия своего, катались вооруженные работники в сообществе с дамами, у которых холодный ветер, дувший во весь тот день, срывал поношенные шляпки и потертые их мантильи. В одной из таких процессий я встретил, к великому моему изумлению, недавнюю мою знакомку, богиню разума, но уже мертвецки пьяною. На тротуаре набережной было тесно и от народа, и от многочисленных революционно-маскарадных импровизаций. Всякий в тот день хотел сделаться самостоятельным лицом хоть на минуту, захватывал на улице клочек места и выкидывал свою шутку, возле которой все старались пройти как можно осторожнее. Частичка державства, власти («souverainté du peuple»[40]) была теперь в каждом отдельном лице. Между тем из Ратуши шли лица, щеголевато одетые, с ружьями за плечами, как после конченного дела. Действительно, дойдя до площади, мы увидели шумный лагерь, освещенный бивачными кострами, но течение народа к Ратуше уже прекратилось. Проголодавшиеся и измученные, мы решились вернуться назад, но еще хотели сперва захватить Палерояль, место недавней битвы, и тут ожидала нас последняя картина, завершившая достойным образом весь этот день необычайных картин.

Пройдя двор Лувра, где еще высилась конная статуя покойного герцога Орлеанского{40}, с известною фразою: «l'Armée de France an duc d'Orléans»[41], сброшенная через день, мы очутились, миновав улицу du Cod, возле улицы St. Honoré. Улица эта была заперта отсюда здоровой баррикадой. Мы перелезли через баррикаду кое-как и очутились перед целой цепью баррикад, которые тянулись с этого места по направлению Пале-рояля и в разные стороны. Все они находились в таком близком расстоянии друг от друга и притом устроены были так солидно, что имели вид. правильных инженерных построек. Одна особенно обратила мое внимание. Расположенная на перекрестке, баррикада эта правильными дугами заперла все четыре конца его и образовала нечто похожее на основание башни, верхняя половина которой снята. Внутренность баррикады наполнена была страшной грязью и лужами черной стоячей воды, стекавшей из подземных ^руб. Мы уже перелезли через три баррикады, цепляясь кое-как за камни и упираясь в стены домов, но картина делалась все строже и строже по мере приближения нашего к Палероялю. В слякоти и полумраке вращался зачерненный народ, только что кончивший разорение дворца и недавно тушивший в нем пожар. Сцена беспрестанно освещалась факелами, за которыми показывались носилки с трупами, прикрытыми белым полотном. До пояса обнаженные люди извлекали убийственные, раздирающие звуки из труб, факельщики кричали: «chapeaux bas devant les victimes!»[42], и всякий такой кортеж сопровождался целой толпой ободранных, загрязненных спутников, которые в диком энтузиазме пели la Marseillaise. Мы повстречали даму, известную Г<ервег>{41}. Она прыгала с камня на камень и очень бодро выносила спектакль, как будто укрепляя нервы свои для известной революционной экспедиции в Баден, которую свершила потом с супругом{42}. С последней баррикады мы увидели площадь Палерояля, покрытую обломками дворцовой мебели, головнями и людьми, подбиравшими убитых и раненых. Героическая гауптвахта еще горела и весьма жарко, отбрасывая на противоположный дворец яркий свет. Далее нас не пустили. Мы должны были свернуть на улицу Валуа и через внутренний двор Палерояля выйти снова на улицу St. Honoré. Со стороны узкой rue Valois начинался пожар во дворце: она затоплена была теперь ручьями грязной воды, в которой валялись обломки мебелей и домашних принадлежностей. Между тем мы подходили к внутреннему двору Палерояля: оттуда неслось дикое пенье, и нам уже попадались люди, столько же возбужденные обаятельными впечатлениями тесного боя, сколько и бесплатным вином королевского погреба. На самом дворе была теснота невообразимая. В трех местах народ развел костры из дворцовых вещей, выброшенных и вытащенных сюда, и, охватившись руками, неистово танцевал вокруг них карманьолу. Песня, одна песня («la Marseillaise»), наполнявшая весь этот день, – гремела и теперь перед балконом дома, откуда в 1830 году пел ее и сам Л.-Филипп{43}. Удивительную противоположность составляла великолепная стеклянная галерея с ее богатыми магазинами (galerie d'Orleans[43]) на противоположной стороне дворца, погруженная в мрак, совершенно пустая и безжизненная. Она защищена была надписью: «on ne passe pas»[44] и двумя национальными гвардейцами, которые стояли на обоих концах ее со сложенными накрест ружьями.

 

В таком же мраке и безмолвии лежал и весь притихший остальной Палерояль за этой галереей. Кое-как перебрались мы на противоположный конец дворца между воспаленных лиц, дыхание которых могли слышать, между обнаженных волосатых грудей, жизненную теплоту которых могли чувствовать. В первый раз я был так крепко захвачен со всех сторон бушующими волнами народа. При самом выходе, казалось, они захлестнут нас, а к увеличению беды из дворца той дело шли носилки, белое покрывало которых ясно обрисовывало формы трупа, и раздавались: «chapeaux bas devant les victimes!» Мы могли свободно вздохнуть только тогда, когда очутились на улице St. Honore. Грозное клокочущее море оставалось позади. На улице было свежо, просторно. Вправо по направлению к Тюльери горело яркое зарево, но то были отдельные лагери вокруг дворца, составленные народом, наподобие таких же около Ратуши. День наш был кончен: чудный день, в котором ярость и шутка, необузданное бешенство и безграничный разгул подали друг другу руки и в котором, однакож, ни разу не раздалось призыва к грабежу частной собственности и ни одно частное лицо не было оскорблено.

Мы отобедали наскоро у одного знакомого{44} – двери всех ресторанов были крепко заперты в этот день, и на кухнях их, вероятно, не разводилось огня вовсе. Не легко было достать просто кусок хлеба. Через час, несмотря на изнеможение, мы были снова на улице.

Весь Париж представлял одну массу огня. Проученные событиями вчерашнего дня – владельцы домов и хозяева квартир на аристократических бульварах осветили свои окна уже без приглашения. Урок был так силен, что они три дня сряду ставили свечи и шкалики по всем выступам домов, везде, где можно было поставить. О народных кварталах говорить нечего: там беднейшие дома сверху донизу усеяны были красными и трехцветными фонариками.

Баррикады, между тем, лежали по всем улицам, и вокруг них гулял народ, поминутно разряжая ружья на воздух (мирные залпы эти слышны были потом всю ночь), шумя, веселясь и потешаясь, как над собой, так и над другими. Зажиточное народонаселение Парижа, видя, что дело уже на исходе, тоже высыпало на улицу, и первой его заботой было пристроиться; как можно скорее к народу. Нам встречалось не одно лицо с ложным выражением торжества и довольства, как будто после великого личного подвига, и не один раз видели мы жаркие пожатия рук, обмениваемые щеголеватыми господами и блузниками, причем с одной стороны раздавались льстивые похвалы народу и заверения в необходимости и законности переворота, а с другой – добродушное хвастовство своею удалью. Национальная гвардия тотчас же смешалась с работниками и вместе с ними принялась оберегать целость баррикад: действительно, посягновение на баррикады было бы теперь знаком междоусобной войны и сохранность этих крепостей лежала на сердце тех, против кого они были сделаны, еще более чем на сердце тех, которые их воздвигали. Все вообще с нетерпением ожидали первых известий от нового, временного правительства, первых его распоряжений. Официальные листки, вскоре показавшиеся на бульварах, расхватывались с необычайной и понятной алчностью. Они читались целыми группами, собором, так сказать, под газовыми столбами, которые будучи лишены фонарей, испускали теперь длинные, огненные языки, колеблемые ветром. Первые декреты «правительства» уже показывали весь будущий, искусственно-примирительный характер его. Оно приказывало сберечь на время построенные баррикады – это относилось к народу, защищавшему их; оно сохраняло Франции трехцветное знамя – это успокоивало либеральный класс людей с умеренными требованиями, оно предоставляло будущему «собранию» и всей нации выбрать и утвердить форму правления – это на первый случай мирило с переворотом разнородные партии, имевшие каждая свои собственные надежды. Не был забыт почти ни один оттенок мнений, господствующих в обществе, как бы ни казался он противоположен другим. Между «секретарями» правительства, выбранными из демократических публицистов, встречалось одно поразительное, мало известное имя: «Albert, ouvrier{45}, secrétaire de gouvernement»[45]. Этим именем правительство приветствовало возникающую идею о социальной республике. Таким образом, задача правительства – не исключать ни одного требования и сдерживать их взаимным противодействием, обнаружилась с первого шага. Иной оно и не могло иметь, потому что развитие народа в ту или другую сторону совершенно заслонилось у него другой, тоже важной потребностью отыскать ему нейтральную почву, на которой он мог бы сойтись. После этих декретов старание перемешать все партии сделалось лозунгом целой Франции. Результаты известны. Старое общество, потрясенное в основании, сжалось, так сказать, умалилось на время и с помощью уступок и покорности под конец вырвало победу у врага, который, надо признаться, не знал что и делать! со своей победой. Она пришла к нему столь же неожиданно, как власть в руки тех, которые взялись за кормило правления. Все попытки народа сказать свое собственное слово, удержать за собой политическое влияние, предъявленные им в различные дни, следовавшие за февральскими, остались безуспешны. Поток событий уже обратился вспять и понесся с такой силой назад, что далеко миновал то место, откуда вырвался на свет впервые. Это обыкновенное свойство явлений случайных, не продуманных и не подготовленных предшествующим развитием: они обнаруживают еще большую торопливость и энергию при отступлении своем, чем в эпоху своего стремления вперед. История возвращения необдуманного переворота назад, домой, к старым, уже опустошенным местам, может быть, еще поучительнее истории его мгновенного и неожиданного успеха.

31«Вы более ие существуете, мм в итоге ничто» (франц.).
32«Приют инвалидов труда» (франц.).
33«Да здравствует республика!» (франц.).
34«Король отрекся, король отрекся» (франц.).
35«Господа, я отрекся» (франц.).
36«Я правильно поступил, господа?» (франц.).
37«Да здравствует король!» (франц.).
38«Он всегда хотел добра своей стране, но оппозиция и иностранцы поклялись в его гибели» (франц.).
39«Республиканская гвардия» (франц).
40«Суверенный народ» (франц.).
41«Армия Франции герцогу Орлеанскому» (франц.).
42«Шапки долой перед жертвами!» (франц.).
43«Орлеанская галерея» (франц.).
44«Ни шагу дальше» (франц.).
45«Альберт, рабочий, секретарь временного правительства» (франц.).