Ключи от Стамбула

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Узнав поближе обитателей пустыни, он теперь хорошо понимал, что горе тому дипломату, который с первого шага соглашается играть жалкую роль марионетки. Ничто так не ценится народами Востока, как чувство собственного достоинства.

Одиннадцатого октября из военного похода, предпринятого против Коканда, в Бухару возвратился эмир Наср-Улла и тотчас пригласил Игнатьева к себе. Обстановка в его дворце была совсем иной, нежели в Хиве.

После обычных и обоюдных приветствий, после пожелания Наср-Улле долголетия и благополучного царствования Николай Павлович вкратце изложил свои требования, почти полностью совпадавшие с теми, что он предъявлял и Сеид-Мохаммеду в Хиве.

Эмир с неожиданной лёгкостью удовлетворил их.

В знак дружбы он даже протянул руку молодому послу, который встал, чтобы откланяться.

Всё складывалось как нельзя лучше.

Затем Наср-Улла изъявил желание письменно скрепить дружбу России с Бухарой, чего, собственно, и хотел Николай Павлович.

После удачной аудиенции мудрому Наср-Улле были переданы подарки от государя императора Александра II, которые были перенесены во дворец в торжественной обстановке. По всей видимости, эмир остался доволен этими подношениями, так как удовлетворил ещё одну просьбу русского посла: отпустил на родину всех его сограждан, томившихся в чужеземной неволе. Но всё могло повернуться и иначе. Дело в том, что у одного русского, пребывавшего в плену у местного военачальника, при осмотре вещей обнаружился пухлый карманный молитвенник, на страницах которого его бывший владелец английский агент Стоддарт, сидя на дне бухарского клоповника, вёл свои предсмертные заметки. Некоторые из них были начертаны иголкой, омоченной кровью. Молитвенник этот был тут же выкуплен Игнатьевым у бывшего пленника и возвращён затем семье Стоддарта, в Англию. Что ни говори, свой брат – разведчик.

В целом, успех миссии был налицо. Она свершила поставленную перед ней задачу в наикратчайший срок и с честью доказала, что горстка энтузиастов, несмотря на разнообразные препятствия, противодействия, с угрозой и риском для жизни, прошла в Хиву и Бухару, и по Сырдарье вернулась в киргизскую степь. Изведав недоступную дотоле Амударью на протяжении шестисот вёрст её течения, миссия произвела обширную топографическую съёмку, собрала разносторонние сведения – вплоть до астрономических! – о пройденной стране, а также о соседних местностях. Игнатьев подписал договор с Бухарой и освободил из неволи русских подданных, доказав всем пограничным жителям, что ни эмир Наср-Улла, ни хан Сеид-Мохаммед не смеют держать рабами наших земляков.

Николай Павлович ликовал, хотя вида не показывал. Важно было продемонстрировать, что русский подданный, где бы он ни был, всегда под опекой своего правительства. И этот ход оказался верным.

А ещё Игнатьева развеселила новость, которую ему шепнул мирза Азиз. Оказывается, эмир увлёкся подаренной ему резиновой подушкой. Желая посмеяться, он заставлял великого везира скакать на ней, как бы на лошади, и очень потешался, когда она похабно испускала воздух.

Двадцать седьмого октября – рано утром! – Наср-Улла прислал подарки не только Игнатьеву как главе миссии, но и всем его сотрудникам, и даже нижним чинам, как бы намекая на то, что правоверные магометане – люди добрые. Безбожники, да, они злые. Но это во всяком народе, не так ли?

Впервые Россия заключила договор с иноземным государством без каких бы то ни было уступок со своей стороны.

Николай Павлович предпочитал заискиваниям перед соседями твёрдую и решительную постановку вопросов, и ему удавалось бы сделать куда больше для бесконечно любимого им Отечества, если бы министерство иностранных дел не держалось зачастую в своих категоричных предписаниях противоположного правила.

Шестого декабря, в день своих именин, Игнатьев прибыл в Оренбург. Было десять часов вечера. Позади были пески, жара, клопы и скорпионы, тележный скрип колёс и дикие вопли разбойников, тухлая вода, степная ширь и миражи пустыни, зимние вьюги, лютый мороз, угроза пропасть без вести, быть погребенным в снегах, как пропал без вести в пургу один из проводников-киргизов. Он отошёл от повозки на два шага и запропал в снежной замяти. Ему кричали, звали, – без отзыва! Другой киргиз, слезший с верблюда, чтобы отыскать удобный выезд из оврага, куда скатились обозные сани, также исчез в метельной круговерти. Буран свирепствовал всю ночь, весь день, и лишь к исходу вторых суток поутих. И сразу выглянуло солнце.

Прибыв в Оренбург, Николай Павлович, как был, прямо с дороги, в полукиргизском облачении, явился в дом генерал-губернатора, где проходило собрание, и просил адъютанта вызвать Александра Андреевича.

Катенин ахнул, увидев Игнатьева, да ещё в азиатской одежде.

– Глазам не верю! Вы ли это? – проговорил он, вглядываясь в Николая Павловича, как в человека, неожиданно вернувшегося с того света. И сразу же сказал, что в Петербург они поедут вместе.

Дорогу через Симбирск и Москву, несмотря на жесточайшие морозы, они преодолели быстро: на почтовых до Москвы, а дальше поездом.

В Петербург Игнатьев вернулся до Рождества, и его возвращение в столицу было полной неожиданностью для всех, так как Катенин успел донести сюда мрачную весть о гибели посольства.

Когда, живой и невредимый, переполненный чувством доблестно исполненного долга, Игнатьев без доклада вошёл в кабинет отца и застал его за чашкой чая – московский поезд тогда приходил рано утром, – отец был так поражён его появлением, что невольно стал креститься и крестить сына издали, как бы преследуемый наваждением.

Александр II, прочитав Игнатьевскую отчётную записку о деятельности миссии, начертал на ней слова своей оценки: «Читал с большим любопытством и удовольствием. Надо отдать справедливость генерал-майору Игнатьеву, что он действовал умно и ловко большего достигнул, нежели мы могли ожидать».

25 декабря 1858 года, двадцати шести лет от роду, Игнатьев был произведён в генералы. Надо ли говорить, как гордились им родные и завидовали сослуживцы. Ещё бы: самый молодой генерал в России!

«Генерал-мальчишка», – фыркали завистники.

На груди Николая Павловича засияла новая награда: орден св. Анны 2-й степени с короной.

Вот и выходит, что и он побывал в переделках, и он спал под открытым небом, как его вице-консул Леонтьев, полковой медик и лихой рубака, и он рисковал жизнью, но не ради собственного молодечества и неуёмной удали, а ради чести и пользы России. Да и сейчас вот, разговаривая с Константином Николаевичем в своём посольском кабинете, он думает, прежде всего, о том, как лучше выстроить свои отношения с турецким правительством и посланниками западных держав, как внушить султану мысль о важности добрососедства и при этом всячески поддерживать славян в их справедливой борьбе за свободу?

Глава VIII

Объясняя суть конфликта, Леонтьев разом оживился и стал помогать себе жестами.

– Я не привык сидеть на краешке стола да ещё на кончике стула, в самом углу, откуда выбраться нет никакой возможности, когда паршивый лягушатник поносит мою Родину. Я опрокину стол и дам ему по роже!

– Не волнуйтесь, Константин Николаевич, – радуясь такой его позиции, с улыбкой произнёс Игнатьев. – Я целиком на вашей стороне. Мне нравится ваша решимость бить недругов по мордасам. Нельзя допустить, чтобы русская дипломатия утратила чувство самоидентичности. Наши западные коллеги, впрочем, как и все недружественные нам политики Европы, должны быть приучены к тому, что в глазах у русских патриотов они никогда не прочтут свойственные им наглость и робость, но зато им всегда придётся натыкаться на прямой ответный взгляд, который будет заставлять их опускать глаза! Ведь в этом взгляде будет мужество, решимость биться до конца и воля к сокрушительной победе! – Его лицо порозовело, а глаза горели от безудержной отваги, точно он бросал противнику перчатку, вызывая того на дуэль, или же сам – бесстрашно! – принимал смертельный вызов. Он был поистине хорош в эту минуту. – А посему запомните: мы своих не выдаём. Вы у меня главный претендент на первое вакантное место консула. Пока оставайтесь в Адрианополе, а затем я подумаю, куда вас откомандировать. Вероятнее всего, в Тульчу.

– Сочту за честь быть полезным Отечеству.

Леонтьев с чувством пожал руку и надолго замолчал, словно выражал тем самым искреннюю благодарность.

Николай Павлович сразу же отметил про себя, что другой на его месте сказал бы несколько иначе: «…быть полезным вам» или «вашему превосходительству», а Леонтьев вот как произнёс: «Отечеству»! – и это лучше всяких слов характеризовало его как истинного патриота.

Игнатьеву очень понравился такой ответ, и он попросил новоявленного консула поделиться своим видением турецкого общества.

– В особенности интересно умонастроение болгар.

Леонтьев долго смотрел в пол, затем поднял глаза. Красивые глаза мечтательного человека.

– Как флорентийская уния стала причиной гибели Византии, так и греко-католическая столкнёт болгар в пропасть истории. Живя в Андрианополе, общаясь с тамошним народом, я довольно скоро понял, что определённой части болгар, поражённой тлёй католицизма, а она не так уж и мала, очень претит стремление православной России опекать их соплеменников, как в настоящем, так и в будущем. Эта часть всячески нападает на сторонников нашего влияния, используя любой удобный случай для охаивания государственного устройства российской империи и лично императора.

– Что заставляет болгар принимать униатство?

– Крайняя бедность. Почти нищета.

– Трудно найти работу? – предположил Игнатьев, чьи щёки всё ещё пылали.

– Православным – да, – сказал Леонтьев. – Чтобы придерживаться своих религиозных взглядов, их надо, прежде всего, иметь; равно как необходимо обладать определённым мужеством и, если хотите, смелостью в отстаивании своей точки зрения. Среди известных мне болгар таких людей не густо.

 

– Как вы думаете, отчего?

– А тут и думать нечего, – без всяких уловок ответил он. – Болгары, находясь под многолетним игом, исчисляемым веками, привыкли лгать и лицемерить так, что за них частенько становится стыдно.

– А что греки?

– Они держатся за счёт своих святых. Но католичество и их берёт за горло.

– В какой форме?

– Играет на их сребролюбии.

– Они настолько любят деньги, что поддаются чужому влиянию? – Николай Павлович был рад, что затеял беседу. Его визави отвечал умно, предельно честно, говорил, что думал, без досадных недомолвок и заячьих скидок в ту или иную сторону. – Все те греки, с которыми я вынужден был иметь дело по своей консульской занятости, – после секундной запинки ответил Леонтьев, – были попросту скучны. Они скучны своим упрямым стремлением первенствовать. В каждом из них Вавилонская башня гордыни. Я не скажу, что они болтуны, пустобрёхи. Люди они хваткие, бесспорно. Купцы, банкиры, адвокаты; доктора, учительствующий клан. В греческой среде уйма судейских, способных укатать в тюрьму даже покойника за громогласное хуление султана.

– Одним словом, – разулыбался Игнатьев, которому понравилась остроумная красочность фразы, – легче печной дым примять коленом и затолкать в трубу, чем перехитрить их шайку-лейку.

– Они действительно хитры как иудеи.

– А как они между собой живут? – Спросил Игнатьев. – Греки и болгары?

– Плохо, – ни секунды не колеблясь, ответил Леонтьев. – У болгар свои обиды, у греков свои. Вековечные.

– Значит, союз их невозможен?

– Никогда.

– Ни под каким политическим соусом?

– Нет.

– Как вы думаете, отчего?

– Я много размышлял на эту тему. Должно быть, дело в том, что греки самоё цивилизация, вы понимаете, о чём я говорю, а современные болгары, как вы к ним не относитесь, это всего лишь племя. А так, в политическом смысле, богатые и умные болгары мечтают об одном: они хотели бы войти в состав России с губернским административным устройством Болгарии: Тырновская губерния, Софийская, Варнинская.

Николай Павлович слушал его с большим вниманием и, говоря о болгарах и греках, стал расспрашивать о турках. Каковы они – стамбульские аборигены?

Леонтьев усмехнулся.

– Турок прост. Любого европейца он считает остолопом.

– Это ещё почему? – спросил Игнатьев, желающий как можно лучше разобраться в психологии коренных жителей. – Из-за разницы в религиозном воспитании, или причина коренится в чём-то ином, более скрытом и трудноуловимом?

Его вице-консул плотно сомкнул губы, пощипал свою короткую, но тщательно подстриженную бороду и после паузы ответил.

– Религия здесь ни при чём. Всё объясняется банальным сребролюбием, которое внушает турку глубочайшее презрение к тем, кто неразумно тратит деньги, путешествуя по миру. Вот отчего Стамбул немыслим без его дороговизны, совершенно зверских цен, способных разорить любого пилигрима, и совсем непредставим без того множества нахальных попрошаек, что шагу не дают ступить, пока ты от них не откупишься. Турок считает своей святой обязанностью облегчить карман европейца. Вы сами видели, какое количество лодок, шлюпок и каиков окружило ваш посольский пароход, едва он стал на якорь.

– Это так, – отозвался Игнатьев. В памяти запечатлелись не только безоблачно ясное небо и совершенно спокойные воды Босфора в день его прибытия в Константинополь, но и густая масса разнообразных лодок, из которых по-пиратски, словно взяли пароход на абордаж, по узким трапам и веревкам, перегоняя друг друга, стали рьяно, но отнюдь не дружно, карабкаться галдящие лодочники. Они напоминали собою саранчу: трескучую и страшно ненасытную. В мгновение ока заполнив палубу третьего класса, бранясь, неистово толкаясь и отчаянно жестикулируя, лодочники почти силой вырывали вещи у ошеломлённых пассажиров и столь незамысловатым образом обеспечивали себе заработок, доставляя прибывших на берег. Капитан «Тамани» тщетно орал в рупор, норовя утихомирить и угомонить «чёртово семя», не обращавшее никакого внимания на его угрозы и словесные пассажи. Ослеплённые жаждой поживы, местные приматы воспринимали матросскую зуботычину или увесистую оплеуху малороссийского бурсака, всячески оберегавшего старушку-мать от грубых притеснений на её пути в Иерусалим, как вполне резонные и потому нисколько не обидные. Складывалось впечатление, что и затрещины, и оплеухи лишь добавляли им отчаянной весёлости.

– Повторяю, – после небольшой заминки вновь заговорил Леонтьев, – турок прост. Ничего его так не угнетает, как необходимость умственной работы, не связанной с торговой выручкой или оплатой за любое своё действие в пользу другого. Вы хотите узнать, как пройти в кофейню Ибрагима-оглу? Платите. Не знаете, где подковать лошадь или нанять коляску? Раскошеливайтесь. И так во всём. Деньги и кейф – вот всё, о чём способен думать и чему готов служить абориген в своих широких, словно паруса испанской каравеллы, шароварах. Гордыня и корыстолюбие вертят им с неимоверной лёгкостью, и турок радуется им, как дети ласковым родителям. Вы спросите, к чему же он стремится? Я не знаю. Заветное желание любого турка – жениться на красавице. Если не получится разбогатеть. Турок не мечтатель, как положим, тот же русский; и не шутник, подобно бедному еврею, обременённому большим семейством и тайной своего происхождения. Но! – воскликнул Константин Николаевич, вкладывая в этот возглас радость только что рождённой мысли. – Если вы и найдёте где-то людей здравомыслящих, так это среди турок.

– Занятно, – сказал Николай Павлович и поинтересовался мнением своего нового резидента о дипломатии вообще и русской в частности.

Леонтьев пригладил усы, соединявшиеся в углах губ с темно-русой бородкой, и, не меняя позы в кресле, разве что подавшись чуточку вперёд, стал делиться своими раздумьями.

– Истинная дипломатия, – сказал он, как бы вдохновляясь новой темой, – не терпит отвлечённости, размытости и благодушествования. Заодно она не терпит колебаний, иждивенчества, вялости воли и особенно, – он посмотрел прямо в глаза, – всезнайства, сильно вредящих самой сути дипломатии, которая преследует весьма практические цели и должна вести себя на рынке политических амбиций как расчётливая экономка, закупающая для господского стола всё лучшее из тех продуктов, что ей предлагают. – Николай Павлович невольно улыбнулся и мысленно похвалил Леонтьева за столь живую образную речь. А тот, увлёкшись, продолжал с особым жаром. – Её опытность в отборе мяса, птицы или рыбы, не говоря уже о фруктах-овощах, о той же зелени в виде петрушки или сельдерея, лучшая гарантия того, что ей не подсунут порченый товар и приготовленный обед выйдет на славу. – Он перевёл дух и взволнованно продолжил. – Такова дипломатия Англии, Франции и Австро-Венгрии вкупе с неуёмно-жадной Пруссией, мечтающей оттяпать для себя кусок побольше и, если можно, пожирнее. Это всем известно! Так почему же мы как представители России должны заглядывать через плечо и брать не то, что нам понравилось и приглянулось, а то, что нам оставят на прилавке? – Слово «оставят» он проговорил с явной растяжкой ничем не прикрытой иронии, что Николаю Павловичу тоже пришлось по душе. – И ещё, – воспламенился Леонтьев, как человек, приученный к жарким дискуссиям, – в дипломатии нет смысла делать то, что до тебя никто не делал; в ней нет сверхидеи, но она немыслима без твёрдого отношения к реальности и преемственности тех традиций, которые легли в её основу.

– Я тоже полагаю так, – сказал Игнатьев. – Ведь революции, которые происходят по всему миру, а значит и конфликты, порождаемые ими, идут всё в том же неизменном русле – русле Большого заговора, то есть, традиции.

В окончание беседы он предупредил Константина Николаевича, чтобы он как можно скорее расплатился с кредиторами и не забыл получить в кассе посольства причитающиеся ему деньги.

– Но я уже истратил своё месячное жалованье, – повинно склонив голову, пробормотал Леонтьев.

– Можете считать, что я его удвоил, – сказал Николай Павлович, отметив про себя, что его сотрудник, как многие умные люди, занятые делом, а не праздной болтовнёй, мало обращал внимание на то, как был одет, хотя, возможно, будучи натурой творческой, с художнической жилкой, живо подмечал влиянье моды на покрой мужского платья.

Судя по облачению, его вице-консул сильно нуждался в деньгах.

Глава IX

Познакомившись с посланниками западных держав и поговорив с каждым из них накоротке, Николай Павлович понял, что самым животрепещущим для них был румынский вопрос.

Летом 1864 года, ещё до приезда Игнатьева в Константинополь, в столицу Порты Оттоманской прибыл румынский князь Куза, устроивший переворот у себя дома, в Соединённых княжествах. Ему срочно требовалось решить ряд вопросов чрезвычайной важности, которые касались изменения в конституциях княжеств, на что нужны были соответствующие санкции Порты и её главных союзников. Во время своего довольно длительного пребывания в столице Турции он держался от русского посольства как можно дальше, не отдал даже банального визита вежливости Новикову, который в силу этого не мог принимать участия в переговорах, ради которых мятежный князь Куза и приехал. По всей видимости, румынский возмутитель спокойствия догадывался, что представитель России настроен решительно против его домогательств и совершённых им действий. А иначе и быть не могло! Егор Петрович Новиков, следуя инструкциям, полученным от Горчакова, настаивал на том, чтобы державы высказали князю своё порицание. Да не простое, коллективное. Но где там! Французский посланник маркиз де Мустье взял румына под свою опеку, и тот с легкостью добился всего, чего хотел. Князь Куза был доволен: русским опять утёрли нос! Прошли те времена, когда румыны искали благосклонности двуглавого орла, способного одним ударом клюва размозжить любую бунтарскую голову.

Стоя у окна в своём посольском кабинете, глядя, как темнеют-лиловеют облака на остывающем закатном небе, кое-где уже усеянном яркими звездами, Николай Павлович задался целью в корне изменить испортившиеся отношения с Румынией, видя в ней союзника России. Пусть не сразу, но хотя бы через годы.

Встречаясь с иностранными послами и турецкими министрами, он непрестанно доказывал им, как опасно революционное поведение Кузы и что необходимо срочно восстановить достоинство держав, на которое оно невольно посягало. И дело, кажется, пошло, стало сдвигаться с мёртвой точки! Великий везир Аали-паша стал соглашаться с тем, что говорил ему русский посол. Это придавало сил, бойцовски улучшало настроение, вселяло бодрость и уверенность в себе, когда бы ни болезнь сынишки. По всей видимости, он простыл. У него внезапно загорелись щеки, появился кашель, он всё время просил пить.

Няня не спускала малыша с рук, поила гранатовым соком, разбавленным тёплой водой, протирала тельце уксусом, и время от времени, хлюпая носом: «Ангел мой, манюнечка!», передавала его Екатерине Леонидовне, глаза которой тотчас наполнялись страхом: что-то будет? Павлик рос здоровым, крепким малышом, и вдруг такое! Екатерина Леонидовна губами пробовала его лоб – лоб был горячим. «Господи, помилуй!» – молила она, желая скорого выздоровления сынишке. – Неизреченная милость Твоя…»

К ночи жар усилился.

Вызвали посольского врача. Доктора Меринга.

Тот пощупал пульс, послушал лёгкие, осмотрел горло.

– Зев красный, но не дифтерийный, – сказал он сам себе и повернулся к Игнатьеву, который наблюдал за его действиями. – Скорее всего, скарлатина, – сообщил он бодрым, успокаивающим голосом, и, примостившись за журнальным столиком в гостиной, выписал необходимые микстуры и какой-то сложный порошок, забавно шевеля губами: «Мисце. Да. Сигна».

– Смешай. Выдай. Обозначь, – вполне довольный сочинёнными рецептами и закорючным своим почерком, повторил он по-русски и выразил желание самому съездить в аптеку и заказать нужные снадобья.

– Нет, вы уж останьтесь, – мягко попросил Николай Павлович, встревожившийся не на шутку. – Мало ли чего.

В аптеку решено было отправить Михаила Хитрово. Не прошло и часа, как он вернулся с нужными лекарствами.

Как ни противились жена и няня, отсылая его спать, Игнатьев так и не прилёг. Он всё равно не заснул бы: не в его характере думать о себе, когда домашним худо. Тем более, сынишке. Николай Павлович назвал своего первенца Павлом в честь отца, как и отец нарёк его в честь своего отца, чтоб связь родства, времён и поколений, не пресеклась, была нерасторжимою из века в век.

Так неужели эта связь прервётся?

Взяв Павлика на руки, он не отдавал его няньке до самого позднего часа, когда сынишка задремал и его уложили в кроватку.

«Боже правый, буди воля Твоя и на мне, и на сыне моём, – непрестанно звучало в его голове. – Не оставь нас, спаси и помилуй».

Ничто так быстро не овладевает родительским сердцем, как страх за жизнь своих детей! На первом месте он, этот извечный допотопный ужас смерти. За ним стоят и голод, и любовь, и всё на свете.

 

Поутру Николай Павлович молился в церкви и весь день не покидал посольства, при первой же возможности заглядывая в детскую. Павлушке вроде полегчало: жар прошел, кашель уменьшился, но стоять малыш не мог – просился на руки. Ел с аппетитом, но его тут же тошнило, и он плакал, как взрослый, сильно напуганный рвотой. Иногда он хватался руками за голову и начинал сучить ножками, словно их прижигали железом.

– Сглазили мальчонку! – сетовал камердинер Дмитрий Скачков, сильно привязавшийся к Павлику за последние месяцы. Можно сказать, с того момента, как тот научился ходить. Он любил подкидывать его, хохочущего от испуга и восторга, «к самому солнышку», и крепко прижимать к себе, когда тот обнимал его за шею. – Как есть сглазили.

Шли дни, а состояние Павлика не улучшалось.

– Ты моя радость, ты моя умница, – Екатерина Леонидовна ласково гладила сына, а по лицу её текли и текли слёзы. Если пять дней назад она была расстроена его болезнью, то теперь она была ею подавлена.

Николай Павлович, как мог, оберегал её от лишних треволнений.

– Всё будет хорошо. Крепись, дружочек.

Она, конечно же, крепилась, и, смаргивая слёзы, причитала:

– Это мне в наказание, да! Я так постыдно радовалось своему успеху, так безумно была счастлива, когда меня избрали «королевой», так грешно тщеславилась, осыпанная пышными цветами, млела от рукоплесканий, что Господь, наверное, решил меня окоротить, унять мою гордыню, отрезвить болезнью сына.

– Кого Господь любит, того и наказывает, – тяжело вздыхал Игнатьев, глядя на жену, на которую больно было смотреть. Вечером он неожиданно вспомнил, как вскоре после венчания, в одну из белых июньских ночей, жена первой предложила ему обменяться нательными крестиками.

– Теперь ты мой, а я твоя, – сказала она радостно, когда они произвели «обмен» и долго потом страстно целовались.

Теперь они плачут и молятся.

Сердце маялось в страхе и трепете: неужели всё? Ребёнка не спасти? И нет таких врачей, и нет таких лекарств, а главное, что нет таких молитв, чтоб отступил недуг, чтоб сохранить их первенца для них, его родителей, для их земного счастья?..

Нет ответа на эти вопросы.

Молчит икона Богородицы, подаренная матерью на свадьбу, молчит Спаситель, строго смотрит Николай Угодник; не утешает Евангелие, раскрытое наугад, молчат стены просторной квартиры. Всё молчит, только сердце мятётся и стонет.

Под утро помёл снег, летевший по косой.

Надсадно, хрипло, заполошно каркали вороны.

Если в разгар болезни Павлик кричал так, что посинел от крика, то теперь он плакал-жаловался так, что все вокруг него глотали слёзы. Он уже не в силах был сидеть, валился набок и закатывал глаза.

Жар не проходил, а тельце коченело.

Вновь и вновь посылали за доктором, чьё лицо за эти дни заметно посерело, приобрело угрюмо-виноватый вид и заметно осунулось. Он всё чаще смотрел в угол комнаты, затем переводил глаза на Николая Павловича, как бы ища его поддержки, и хлипким, жалким голосом произносил, что он «не Господь Бог», и сделать ничего не может.

– Я исчерпал запасы своих знаний. Если это инфлюэнца, то современная медицина, – он не договаривал и безнадёжно разводил руками.

– Сделайте же что-нибудь! – заламывала руки Екатерина Леонидовна, и на её лице, искажённом гримасой отчаяния, был написан панический ужас.

В такие минуты Николаю Павловичу становилось страшно за неё: как бы с ума не сошла! А ведь ей нисколько нельзя волноваться – в её положении. Он безмерно сострадал жене и, оставаясь с ней наедине, усиленно бодрился, отчего страдание было ещё острее. Он укорял и презирал себя за то, что никак не мог найти успокоительных слов ни для себя, ни для Катеньки. Он любил, он обожал её, но успокоить не мог. И сделать ничего не мог, чтобы помочь сынишке.

– Может, обратиться к англичанам? – хватаясь за соломинку надежды, спросил он у понурившегося Меринга.

– Нет смысла, – покачал тот головой. – Ребёнок явно угасает.

На лице Игнатьева, должно быть, прочитались неприязнь и мука, потому что эскулап повинно опустил глаза и больше их не поднимал.

– Всё кончено, – убито прошептала Екатерина Леонидовна и повалилась на постель. – Я не переживу.

До крайности измученная горем, она была уже не в силах ни что-то сделать, ни что-то сказать. Пластом лежала, обездвиженная горем. Николай Павлович сам уронил голову в ладони, не зная, как ободрить жену и где найти силы для собственного утешения.

Страшно было слышать дыхание Павлика, его страдальческие стоны, продолжавшиеся двое суток напролёт. А тут ещё собачка Юзька, пекинес, которую Игнатьев привёз из Китая, скулила всё громче, отчаянней…

Доктор держал руку Екатерины Леонидовны, просил употреблять лекарства, приготовленные для неё, не поддаваться панике и как можно больше времени проводить на воздухе ради будущего малыша.

– Иначе начнётся горячка, – объяснил он горестно притихшему Игнатьеву, – и тогда может случиться… м-да… непоправимое.

– Есть угроза её жизни?

– Угроза потери плода.

Через двое суток, в девять часов утра Павлик затих. Ему как будто стало лучше. Какое-то время он лежал с открытыми глазами, потом ресницы его дрогнули, он улыбнулся, сжал пальчики для крестного знамения – и зловещая тень смерти обескровила его лицо.

Глаза Екатерины Леонидовны расширились, зрачки остановились. В немом отчаянии она смотрела на него, такого тихого, угасшего навеки.

Николай Павлович едва сдержался, чтоб не зарыдать, но позже, ночью, читая Псалтырь в изголовье сынишки, он безпрестанно глотал слёзы.

На календарном отрывном листке стояла дата, врезавшаяся в его память на всю жизнь: год 1865-й, 8-е января, четверг.

Не было слов для выражения того, что творилось у него в душе, и что перечувствовала Катя последние пять дней тяжкой болезни Павлуши. Кто терял детей, тот знает.

Телеграмму родителям Николай Павлович решил не отбивать. Он искренно считал, что телеграфное сообщение никак не годится для горестных известий. У его матери и так слабое сердце.

Но и за письмо садиться не было сил. Духа не хватало. И, вместе с тем, его так и тянуло в Петербург, к родителям – и мысленно и сердцем. Он привык делиться с ними радостью и горем, а теперь горе через край переливало!

Дмитрий Скачков изладил детский гробик, найдя в каретном сарае стопку сухих кипарисовых досок, и, пока сколачивал его, нет-нет, да и возил рукой по скулам, влажным от мокрого снега и сырости, отцеженной душевной болью. Промокал глаза платком и радовался, что никто его сейчас не видит. Он искренне жалел своего барина, жалел его жену, а получалось, вроде как жалел себя, явственно помнящего, как ещё три недели назад Павлик, хорошенький, словно куклёнок, вскарабкавшись к нему на плечи, в благодарность за утеху, спрашивал: «Не спеть ли тебе песенку, Димитлий?»

Песня была славная – про ёлочку в лесу.

Да, Дмитрий жалел себя и знал, что это плохо: Богу тоже нужны ангелы. Знал и ничего не мог с собой поделать – отжимал с ресниц мокреть.

– Хороша юшка, да больно солона, – слизывая слёзы с губ, шмурыгал он носом, пытаясь хоть как-то приструнить себя, чтобы не нюниться.

Ветер шевелил его взъерошенные волосы, холодил спину и сметал с верстака стружку, горько пахнущую снегом и смолой.

По желанию Екатерины Леонидовны гроб поставили в свинцовый ящик, а сей поместили в дубовый, для удобства перевозки в Россию. Ей хотелось перевезти «маленького» в Петербург и положить в Сергиевой пустыни, рядом с умершими во младенчестве братьями Николая Павловича и его малолетней сестрой, или где-либо поблизости.

Игнатьев всегда был против того, чтобы перевозить тела умерших, но, уступая жене, решил при первом же удобном случае написать родителям о постигшем их с Катей горе и попросить их найти землю для захоронения.

А погода разгулялась, как весной. Солнце светило по-летнему, воздух прогрелся, подул ласковый ветер. В день, когда Николай Павлович положил сынишку в гробик, небо было яснее обычного, и ему сразу же подумалось: «Небо радостно встречает нашего Ангела».