Read the book: «Неудаленные сообщения», page 6

Font:

– Вспомнила сейчас, как казаки нашего Шарика застрелили, переночевали и майнули со двора, девка еще с ними была, отец им всю ночь сапоги латал, главный их все пытался дожать отца, че ты, мол большевичкам служил, а отец помалкивал. Контуженый был. Главное, одеты как казаки, а на рукавах нашивки немецкие. Утром выехали со двора, тишина такая – наши на подходе; и тут сразу – гул такой с окраины, а тот главный прискакал назад и из карабина в отца в упор. И ускакал. Как не убил? Чудо. Пуля насквозь прошла, отец сто лет прожил. Даже больше. Бахчи сторожил. И Джим с ним.

– Да, да, знаю эту историю. На Ветрогоне, привязанные к барабану, целый день крутились. Додуматься ж! Как барашки на вертеле. Дед-то ладно, за дело. Понятно, сначала с Тайкой, а как дочка подросла и с дочкой, забыл как ее…

– Аська. Сама на каждом углу трещала, что замуж за него идет, что мол, мужик он еще хоть куда. Аська, ты ж знал ее. Как он не застрелил деда?

– Кто?

– Отец Аськин, муж Таисии. А вообще-то, что дед? Сами на шею вешались.

– Да, имел подход твой папаша.

– Какой там имел! Сами все липли, рта не успевал открыть.

– Конечно. Чего там! В папу пошла!

– Кто? Кто в папу?

– Ты! Шалава!

– Сам кобель. Непутевый.

– Путевая. Уйди.

Это мать попыталась опустить ладонь на усохший кулачок отца.

– Нина, – позвал он.

Нина скрипнула дверью.

– Че, па?

– Славка не приехал?

– Завтра, я ж говорила.

– М-м-м. Приедет, скажи, пусть бабку в другой угол перетащит, не хочу больше с вертихвосткой… Ты про Ивана знаешь? Ванька, который…

– Помолчал бы! Разошелся, – оборвала мать.

– Думаю, чего-то запах пошел. Ивана своего вспомнила. Эх Ты! Нина, оттащи ее. Не хочу, все!

– Па, ну какой Иван? Что с тобой?

– Иван Алексеич. Небось, знала такого.

– Нет, не знала. Слышала, моряк с Черного моря.

– Моряк? Как же! Брехло! Все, оттащи ее. Не могу больше.

– Нин, правда, что ли пахнет?

– Нет мам, неправда, вы давно уже одинаково пахнете.

– Не прощу! Оттащи, Нина.

Он поднялся на локте, сполз с кровати, прошел на кухню, сел у окна, сгорбив спину в горечи и отчаянии.

Нина подошла, тронула сзади за плечо.

– Па, ну чего ты? Когда это было? А сам ты святой? Ангел?

– Да, ангел! Ангел! – крикнул, – Ангел, – повторил еще раз совсем тихо. И заплакал.

Не должен бы. Но заплакал.

За стеной мать, застыв невидящим взглядом на одинокой мошке, бьющейся о люстру, тоже тихо заплакала.

Так и застал их Гера. Плачущими.

Дед стал подниматься навстречу. Гера обнял его, и у деда еще сильнее задрожала спина.

– Что? Что такое? Тетя Нина!

– Кто там? – подала голос мама.

А когда увидела, не сразу поняла кто перед ней. Высокий, худой; круглые синие глаза, прямой, длинный, тонкий нос, плотно сжатые губы.

– Бабушка! – наклонился, неловко ткнулся куда-то в висок, поцеловал.

– Сядь, вот здесь, – она просияла и тут же отстранилась, – там сядь, отодвинься. Я сейчас. Сейчас. Не надо ко мне. Не душно у нас? – Улыбнулась, сглотнула, вздохнула свободней, – Жорик? Ты! Какой ты худой! Жора! Не жарко? Нина только уколола меня. Только-только. Еще не проветрилось.

Гера молчал. Синие глаза ничего не выражали. Как у собаки хаски. Ни нежности, ни холода, ни злобы, ни сочувствия.

– Ты как у нас, внучек? Не ждали тебя. М-м-м?

Из кухни вошел дед.

– Вовремя ты. Помоги-ка, оттащи мою кровать в угол, к окну.

– Па, давай потом, что горит тебе? – Нина стояла у двери.

– Горит. Значит горит. Ты помолчи. Давай-давай, Жорик, в окно хочу смотреть, на гусей.

И кровать передвинули.

Дед улегся:

– Вот и Рэма видно. На меня смотрит. Хорошая собака. Я слышал, ты на войне был. А? Георгий?

– Да. Здесь рядом. Вот заехал. Отец сказал мне, что бабушка плоха.

Дед пожевал губами:

– Плоха, сам видишь. А ты за кого воевал?

Гера молчал.

– Не хочешь рассказывать. А я в Красной армии воевал.

Гера кивнул, знаю, мол.

– Воевал, потому что призвали. В 42-ом. Надо было. А ты?

– Я сам, дед. Меня не призывали.

– Чего так?

– Как?

– Чего хотел?

– Я?

– Ты. Ты как попал на войну?

Гера не торопился с ответом.

– Нина, – подала голос бабка, – с дороги Жора, устал, голодный, а этот с допросами.

Нина накрыла на стол здесь же, в комнате. Бабка радостная, с умиротворением и лаской, смотрела на Геру, а тот, едва прожевывая, ел жадно, торопливо, не отрываясь от тарелки.

Дед, приподнявшись на локте, смотрел в окно, на Рэма. И Рэм смотрел на деда, смотрел и помахивал хвостом. Рядом загоготали гуси и, развернувшись грудью к налетевшему ветру, захлопали крыльями; хлопали ошалело, неистово, стараясь переорать друг друга, но ветер быстро стих и они успокоились.

Крупный серый гусь, словно делая одолжение, неторопливо двинулся в сторону Рэма, подошел и, вытягивая шею, стал демонстративно хлебать воду из чашки. Рэм отогнал гуся, покачал головой из стороны в сторону и заскулил печально, не открывая пасти.

Прервал молчание дед:

– Отец твой приезжал днями. Нина гуся зарезала, хоть и не сезон.

– Да, он говорил. Гуманитарку привез. Мы виделись там.

– Вот как, он гуманитарку возит, а ты?

– А я в разведывательном батальоне. В диверсионно-разведывательном особом батальоне номер одиннадцать.

– Навоевался?

– Да.

– Что «да»?

– Навоевался.

– Кем воевал?

– Снайпером воевал.

– Понятно. Метко стреляешь?

– Научился.

– Не пыльная работка, не шашкой махать.

– Да, дед, ты знаешь, это работа и была, старался делать ее хорошо. Тут главное покой. Спокойствие и никаких волнений, всегда дышишь ровно, а чтоб дыхание не сбить, надо не злиться, не суетиться, не ненавидеть никого, любить тоже не надо, спокойно так двигаться.

– Отец видел тебя в деле?

– Да ты что, дед? Что такое говоришь? Хотя я возил его на полигон, предлагал пострелять. Он винтовку взял, в прицел глянул, но стрелять не стал.

– Ты войну свою в кустах пролежал.

Гера отодвинул от себя тарелку. Молчал, смотрел на деда.

– Чего смотришь? Так же? Я вот в кустах раз только застрял, в плен когда попал. Как и ты в особом диверсионном воевал. Да. По тылам шорох наводили. Ну и попался, в Венгрии было, в хатке залегли, а хатку минами накрыло, я, смотрю – цел, от хаты отползаю, к кустам, слышу – обходят, я быстренько из комсомольского билета вырываю странички и в рот. Съел. Улыбаешься сейчас, а что, мне девятнадцать – пацан, такой приказ был, я и съел, а обложка тугая, не могу разжевать, и так и эдак – не жуется. Ну, да, успел еще лампасы спороть, без них – просто солдат, а с лампасами – казак, а казаков в плен не брали, сразу расстреливали. Ну вот, жую эту дерматиновую обложку, один остался, мои в хате лежат, убитые, чую, на подходе, рядом они, метнулся ползком к стене и обложку эту под камень успел сунуть. Тут они и насели. Не пристрелили. Подняли из-под стены, и по зубам. Веселятся и песенку еще запели. Немцы. Я с той песенки, как слышу немецкий, ныряю куда ни попадя, в отключку какую-нибудь. Живот сводит от немецкого. Схватки до поноса. А ты?

– Что я? – Гера поднялся, выглянул в окно.

– Что ты пристал! Чё те надо? – подала голос бабка, – чё хочешь, старый пес?

– Хочу сказать, – дед задумался, посмотрел на бабку, остановил взгляд на Гере, – хочу сказать, знал я, что война эта твоя обязательно начнется.

– Почему это ты знал? – Гера смотрел во двор, на гусей и собаку.

– А любят войну.

– И ты?

– Я нет.

– М-м. Ясно.

– Когда это началось? Георгий!

Гера повернул голову:

– Что?

– Войны.

– Как люди появились, наверное, откуда мне знать.

– Старая, когда люди появились?

Бабка вдруг изменилась в лице и, с несвойственной ей нежностью, словно впервые увидела, посмотрела на деда. Молчала.

– Чё смотришь, манюня? Может, молишься.

– Не получается. Пока.

– Пока? Э-э, манюня.

Гера присел рядом с бабкой, взглянул на книгу:

– Библия?

– Да. Ты крестик носишь?

Гера молчал.

Бабка подняла глаза на деда:

– Знал, говоришь, что эта война начнется? Почему мне не сказал?

– Ты б не допустила? – дед усмехнулся.

– Правду ты говоришь. Все и началось с войны. Брат брата убил. Каин Авеля.

– Во! Я так и думал. Я-то братьев не убивал. Только немцев. А ты, Георгий, сколько братьев убил?

Гера взял со стола бутылку, налил рюмку до краев, выпил, крепко сжал губы – аж побелели, выдохнул носом. Вновь приподнял бутылку:

– Налить, дед?

– Нет, не надо. На сегодня все, суточную норму осилил.

***

– Я шахтер. Проработал сорок лет на шахте. Вот проработал всю жизнь. Да! Вот два месяца назад… А чё, месяца? Два дня! Вчера! Разбили мне дом. Два снаряда попали мне в дом. Я всю жизнь работал на этот дом. Построил его. Батька мой, я строил. А получается, я здесь не нужен, я должен отсюда уйти куда-то. Мне 62 года, я тут прожил всю жизнь. У меня похоронены тут дед, отец, бабушки мои, прабабушки. А, как они говорят, «чемодан вокзал, и куда хочешь». Как это так? За что? Почему? Я прожил, платил налоги. Все. Ну как все люди. А теперь вот подходит какой-то человек, не знаю, как его назвать…

– Фашист.

– Даже и фашист. Как это так, батька мой всю войну… Воевал батька. Был под Сталинградом раненый, а теперь оказывается его медали нужно просто взять и выкинуть. Он не правильно воевал. Не тех выгонял. Надо было идти и ховаться в скронах. На Западе. У нас разные понятия. Получились. Все, чем мы гордились, на чем жили, оказалось никому не нужно. Пришли люди, разбили дом…

«Фашист» – это вставил академик Александрович. Он в Донецком университете учредил три стипендии, привез новые разработки, технологии. А я – с гуманитарным конвоем. Здесь встретились, общались с жителями. В центре жизнь похожа на жизнь обычного города. Юг. Зелень. Музыка из кафе. Красивые девушки. Мамы с колясками. А пятнадцать минут на троллейбусе в сторону окраин и – таких шахтеров с разбитыми домами большое множество.

Война. Настоящая. Гибнут люди. Тысячи. Вспоминается Маркс. Карл. «Нет такой подлости, такого преступления, на которое не пойдет капиталист, когда речь идет о сверхприбыли». А говорите, Маркс тю- тю, изжил себя. Подавайте нам Хайдегера, он в моде, ну или Джойса. А люди гибнут, тысячами; кому война, кому мать родна.

– А, Боря! Слышишь, Келдыш?

– Ну, да, – отвечает Боря. – Хорош твой Маркс. Ты при коммунистах в пять лет сено воровал, чтоб корова не сдохла и это у победителей. После Победы.

Боря родом из Горловки. Совсем уж фронтовой город. До войны Боря не дожил, а раньше, когда жив был, мы гуляли здесь в парке, выпивали на скамейке. Теперь я здесь один. Кожей чувствую его присутствие.

Вот здесь сидели, из этого фонтанчика глотали ледяную воду; от спинки на скамейке кусок доски остался, видны ножом вырезанные буквы. Квадратные – « О.П. Боря К. 1970», что означает – «Оставил память Боря Келдышев в 1970-м».

– Никто не прав, Боря, – ответил бы я сейчас на упрек о сене из смерзшейся скирды, – Даже, пожалуй, больше Джойс прав.

– Вот как. Ну, ну, я слушаю.

– Боря? Ты? – я не очень-то и удивился, будто, он вот, у фонтанчика.

Бетонная тумба в побитой мозаике, но хорошо угадывается космический сюжет – ракета, круглая земля, рядом с ракетой, прицепленный к ней парит космонавт. Парит в открытом космосе. Леонов, надо думать.

– Да, это я – Боря. Так как?

– Что как?

– Что Джойс? Почему он прав?

– Потому. Джойс, вполне себе, на линии. Фронт ведь по горизонтали. Джойс объяснит. Объяснил бы.

– Темнишь. Что тут объяснять? Воронки от мин, разбитые дома. Вот тут за скамейкой… скамейку видишь? Видишь, спинку снесло, за скамейкой фонтанчик, видишь, захотел попить, наклоняешься, и струйка в рот бьет. Щекотно. Тут я девочку поцеловал. В первый раз. Потом мороженым угостил, она губами, теми самыми, что только что меня целовала, отламывала кусочки мороженого. Смеялась, не помню чему, а в уголке губ белая точечка. Таяла. Замуж вышла не за меня, за чемпиона города по пятиборью, родила двойню. Под обстрел попали. Два мальчика. Погибли. Сто сорок девять детей погибли. 149. Сколько еще будет? Жертва? Кому? – Боря стоял у фонтанчика и как бы пытался поймать струйку, – Евглевский, ты где?

– Нет таких понятий, Боря, – жертва, святость, греховность; не его категории – верх, низ.

– Где это нет?

– Ты же о Джойсе? У него нет. Шкала ценностей – выдумка, идея из головы. Были ценности даже в понятиях реалистической политики Макиавелли, которая руководствовалась не отвлеченными понятиями добра и зла, понятиями гуманизма. Только интересы государства, а скорее государя. И все! Отношения между странами строятся на грубой силе и низменных интересах. Вчера друзья, братья, сегодня друзья в другой стороне, а вчерашних можно слить, подставить. Так вот. Была своя система ценностей, своя иерархия.

– Да?

– Да.

– А теперь?

– Теперь нет. Иерархии ценностей нет. Горизонтальный срез по Джойсу. Горизонтальный. Все самоценно и, пожалуй – ничто ничего не стоит. Механизмы природы не знают иерархии.

– Что все-таки с убитыми детьми?

– А-а. Невинность. «Слезинка ребенка». В прошлом. В горизонтальном срезе – дети, недети – все – части механизмов природы. Идеальное! Материальное! Что над чем? Ни что ни над чем! Пожалуйста, отличная иллюстрация. Его герой – Блум. Леопольд Блум. Еврей, кстати; нет, впрочем, не кстати, тут это ни причем. Сидит, значит, Леопольд на толчке какает и читает газету. Что тут первое, что последующее? Что над чем довлеет? Следишь? Сокращения кишечника меняют соображения, то есть, превращают одни мысли по поводу прочитанного в другие, подчас, совсем в другие; и, наоборот, думки, порожденные газетой, приводят к более активному, например, сокращению мышц труждающегося тела, или, эти самые думки тормозят мышцы, и Леорпольд Блум будет какать медленнее, степеннее. В зависимости от течения мысли. Улавливаешь – ускорение, замедление? От течения мысли. Ни верха, ни низа. Ключ к Джойсу.

– Ну, к нему, может и ключ. А к войне?

– И к войне и к миру. Боря! Все случайно. Ты думаешь – ты решаешь! Благородное негодование! Видимость это, а за ней хаос. Иерархию выстраивают люди. Чаще из корысти. В природе нет ее.

– Лукавишь Евглевский. Лукавишь вместе с Джойсом. Нет иерархии, тогда и Джойс и Донцов, и все прочие, кто писакой себя назвал, и ты, Евглевский, все в одном горизонтальном разрезе. Нет иерархии! А? И Боря захохотал… Закашлялся. И смолк.

Я присел на скамейку, услышал его хриплый голос:

– Мой брат детей и жену в один день хоронил. Большой гроб, потом меньше, меньше, совсем укороченный. Счастье, что мама не дожила, не видела, и я, Бике спасибо, не увидел.

– Боря.

– ?

– Не плачь, Боря. Маетно мне без тебя. Никто в зубы не даст. Боря!

– Я не плачу. Так.

– Ты б на чьей стороне воевал? Твой город, окопы рядом. Фронт. Не далекий Афган. Где-то там…

– Где-то там? Да нет. Не где-то там.

– Но все-таки?

– Я не знаю. Случай бы решил. Подсказка Бога, как ты говоришь.

– Помнишь?

– Помню. Только, это так, красивые слова, – Боря, как мусульманин в молитве, провел ладонями по мокрому от слез лицу. – Что тут можно подсказать? Войне конца и краю не видать. Везде война. А?

– Что?

– Везде и всегда, с каких пор? – он помолчал, – С Авеля? Каин убил Авеля. Он что, не знал что создал?

– Кто не знал?

– Бог. Он их создал, а потом на вшивость проверил? Плоды одного призрел, другого не призрел. А?

– Свобода воли, Боря! Ты чё?

– Чё? Я не чё. Какая свобода, какой воли! Вода примет форму любого стакана. Свобода воли – туфта. Стакану нужно быть разбитым, чтоб форму изменить.

– Боря, Боря! Человек не вода. Ты – вода? Я – нет.

– Эх, Джимми, Джимми. Ты сколько лет живешь после меня? М-м? Скоро десять?

– Да, где-то так. Десять лет.

– Ты постарел. Видно, постарел. И много зависело от твоей свободной воли?

Он улыбнулся.

Мне казалось, я видел, как он пытается поймать ладонью струйку фонтанчика, струйка не дается, ускользает, а Боря улыбается. Улыбается и больше не смотрит в мою сторону.

Вспыхивали фонари на улицах, на набережной, в скверах. Из Горловки я возвращался в штаб гуманитарки. Заскочил в гостиницу, где расположился батальон Геры. Лучшая когда-то гостиница города, но от невостребованности дала приют особому батальону. Во дворе два неработающих фонтана, между ними казак из бронзы, ноги тонут в кустах репейника, а на цветах цитата: «Лев Толстой – зеркало русской революции». Гостиница называется «Ясная Поляна», казак в репейнике, надо думать, кто-то из «Хаджи Мурата» или из «Казаков».

Бойцы проверили мои документы, пропустили. А еще, выходя из машины, я услышал песню под баян: «Самое синее в мире, Черное море мое…»

В пустом дворике у фонтана пел академик Алексанрович. Бойцы у ворот слушали. Академик в подарок привез баян. Только в батальоне косяком пошли беды – командир получил тяжелое ранение, если и выживет, в строй уже не вернется; основной состав на передовой, ждет встречи с командующим, которому батальон подчинялся напрямую. Там особые отношения командира с командующим, а не будет командира – не станет, по-видимому, и самого батальона. Такие слухи. Оставшиеся в «Ясной поляне» бойцы понимали, что, так или иначе, а речь на встрече командующего с личным составом пойдет о расформировании. Радости мало. Не до баяна. Но академик играет. Играет и поет. Увидев меня, кивает и начинает новую песню про синий платочек, «что был на плечах дорогих».

На крыльце у входа, припав плечом к белой колонне, курит женщина. Суровая, немолодая, в защитной форме. Курит и слушает песню.

Я кивнул, «здрасте», потянул за ручку массивную дверь.

В фойе пусто, пахнет куриной лапшой и казармой. Гулко захлопнулась дверь за мной, подняв с полу и парадной лестницы стайку воробьев – привычно, безошибочно устремились в распахнутое настежь окно, а на раме один оставшийся смельчак, продолжал отчаянно чирикать.

Сзади скрипнула дверь.

Вошла женщина, что курила у входа, устало скользнула взглядом, прошла мимо, но вдруг замедлила шаг и застыла в центре фойе.

Повернулась голова, плечи… Стоит, смотрит на меня.

– Жмых? – тихо прошептала.

Я пожал плечами, «какой жмых? Откуда это – жмых».

– Евглевский, – вскрикнула женщина, и я узнал Перепёлкину.

Обнялись.

– Ты как здесь, Евглевский?

– С гуманитарным конвоем.

– А-а.

– Про тебя слышал, пленных обменивала.

– И это тоже. С Лимоновым.

– Эдуардом? Тот, что писатель?

– Тот, да. Без него не знаю, вряд ли у меня бы получилось. Он мощный, потрясающий.

Она замерла и, словно, потрогала взглядом моё лицо, сравнивая, наверное, меня с Лимоновым.

– Ой, – вспыхнула вдруг, – а герой наш Евглевский, он?.. – и Перепёлкина, словно выйдя из забытья, засияла от догадки. – Гера Евглевский? Позывной Грек.

– Ну да, Георгий, мой сын. Ищу его. Сюда направили, в «Ясную Поляну».

– Конечно. Постой здесь. Вон диванчик, присядь. Я сейчас. Я позову.

– Погоди, – я остановил ее, – Послушай, сорок лет пролетели, как и не бывало. Сорок, а не могу забыть, ты в потоке… в речке, в Узловке… если б не завхоз… если б не Лев Петрович…

– Да, не встретились бы мы, я уже наглоталась, пузо раздуло, вся булькала, пальцы онемели… Да. Да. Ты не Грек.

– Ты его хорошо знаешь?

– Кто его не знает.

– Почему Грек?

– А сейчас и спросишь у самого.

Она, как вспомнила – мост, ледяной поток, пальцы скользят по камню, вспомнила и потемнела лицом.

Однако, ступив на парадную лестницу, улыбнулась и через плечо бросила:

– Грек гребёт, как Гера галеру. Ой, наоборот, это Гера галеру гребет как Грек! – и засмеялась, – рэпер!

Появился неслышно, увидел уже, как он спускался по лестнице – берцы, колени, грудь… Гера с усами. Улыбнулся.

– Папа! А я ждал.

–Ждал? Меня?

–Тебя. Слышал, ты с Александровичем гуманитарку привез.

– Да, нет, он сам по себе. Мы тут познакомились.

– Он на самом деле академик?

– На самом деле. Физик. Крутой физик, что-то там в области неравновесных систем, процессов – горение, плазма, ракеты.

– Да? На баяне хорошо играет, профессионально.

– Бывает. Эйнштейн на скрипке играл. Говоришь, «ждал», а что за послание – «не ищи меня». Почем ты знал, что я буду тебя искать?

– Знал.

– Знал и ждал?

– Пап, ну чего ты? Что ты хочешь услышать? Увидел, обрадовался. Радость прошла.

– Быстро у тебя.

– Да, быстро, двадцать первый век.

Помолчали.

Сверху спустилась Перепелкина. Зачем-то закрыла окно, спугнув птенца. Тот, настойчиво работая крылышками, скрылся за развесистой ивой во дворе.

Перепелкина протянула руку.

– Прощай Жмых.

– Прощай Надя. Прости.

– Постараюсь, – И, вдруг, она протянула руку и погладила меня по щеке, – Не Грек ты. И не похож совсем. За что я тебя любила?

Последние слова мы не услышали, они звучали уже за стеклом массивной яснополянской двери. Определенно, что-то такое сказала, удаляясь. Про любовь с вопросом.

– Почему ты жмых?

– Потому что ты грек.

– Да? Не понятно. Ты знаком с ней?

– Знаком. В одном классе учились. Я ее с моста столкнул, в горную речку. Вот выплыла, пленных спасает.

– Столкнул? В какую речку?

– В Узловку. Не важно. Кто она у вас тут?

– Вообще, медсестра. Она классная, с первых дней тут… но, видимо, вот-вот все поменяется. Расформировывают нас. По-моему, вопрос решенный. Идем.

Мы вышли. Гера вызвал такси.

– И что, – спросил я, – Расформировывают – это трагедия.

– Долго объяснять. Дисциплина, общее подчинение. Я сваливаю.

– Навоевался?

Он не ответил.

– Без пальца, как стрелялось?

– Их же пять на руке, одним больше, одним меньше…

– Как тебя угораздило? – коси коса, пока роса. Косарь.

– Я специально.

– Что значит специально?

– А тебя позлить. Мне удалось.

– Врешь, как всегда.

– Нет. В этот раз нет. Я и сюда приехал тебе в пику. Тут же убить могут. Ох бы ты порыдал.

– Может быть. Знаешь, мало тебя порол.

– Разве ты порол?

– Пару раз было.

– И за что ты меня порол?

– Не помню. За дело, наверняка. Ты же упертый. Вызов ходячий! Не то чтоб порол, но в углу ты поторчал не один раз. Постоишь в углу, потом что-нибудь из моих вещей пропадет.

– А это помню, – он засмеялся. – Я отметки в дневнике подделал, ты ругался, горло драл. Потом в угол поставил. Я стоял и думал, какие вы все сволочи, она мне тройку за то, что теорему не выучил, а на хера мне та теорема.

– Что за теорема?

– Какая разница. Я объяснил, как понимал, так нет же, в учебнике по-другому. Обидно. Тут ты еще. Потом уже ночью, ты выпустил меня из угла, я лег, не засыпал специально, дождался, когда вы заснете, встал потихоньку, я знал, где лежит твой швейцарский нож. Черный. Вообще-то такие ножи красные с белым крестиком, а тот был черный, какой-то особой серии, ты хвастал, что подарок друга, журналиста из Амстердама. Красивый. Длинный, с широким лезвием. С каким наслаждением я вышвырнул его в форточку.

Подъехала машина.

– В парк, – бросил Гера, усаживаясь впереди.

– Слышал ты, я думаю, «по плодам их вы узнаете их». И так и не так. Еще раньше один пророк заявил, да не будет у вас эта пословица в устах ваших, не будет у вас так. Он имел ввиду – «родители виноград ели, а у детей оскомина на зубах», ну, то есть, если родители козлы, совсем не обязательно дети свиньями вырастут. «Сын за отца не отвечает» – не Сталин выдумал. Ну и наоборот, как ты понимаешь, если сын говнюком вырос, так он сам и говнюк. Прежде всего, сам. Сечешь?

– Секу, секу. Успокойся, папа. Ты ругаться приехал? Все прошло.

– Прошло? А что прошло?

– Папа, я люблю тебя.

Из такси выходили у входа в парк.

Ворота распахнуты. Издалека урывками слышна музыка – бум, бум, бум, стихнет вдруг, унесенная порывом ветра. Остается птичий щебет, голоса рядом, а потом вновь – бум, бум, бум. Кафе где-то в глубине парка. Там гуляют друзья Геры. И просто гуляют, и по случаю расставания. Я не понял тоста Геры, когда он где-то к концу застолья, предложил выпить за восточные сказки. А, может, «глазки», выпито было изрядно. Странным показался тост. А как только вышли из такси, окружила стайка девиц – «можно с вами сфотографироваться?» – Гере. И так мы пятьсот метров до кафе добирались вечность. Гера охотно, с легким высокомерием, позволял себя фотографировать рядом с брюнетками, блондинками, рыжими и пр. Когда девушка была с парнем, как правило, фотографировались втроем, случалось изредка, парень отходил в сторону, усиленно скрывая досаду.

Видно было, Гера привык к популярности, повышенное внимание девиц льстило и блуждающую улыбку никак не могли скрыть медного цвета усики.

А первый опыт отношений с девочками был плачевным. Даже кровавым.

– Гера, что это? – мать обнаружила в кармане его куртки фигурку индейца из «киндер-сюрприза». – Вкусное было яйцо?

– Нет.

– Не вкусное?

– Я не знаю.

– Ты съел шоколадное яйцо?

– Я не съел.

– Хорошо, а индеец откуда?

Но Гера уже ушел в свою комнату и занялся машинками в гараже. Мать вошла следом и поставила перед ним индейца.

Индейцем не закончилось.

Время от времени он приносил из садика то верблюда, то ворону, то принцессу. Однажды обнаружил заколку.

– Соня подложила, я видел.

– Соня?

– Она хочет, чтобы я пил ее какао.

– Ты пьешь?

– Пью. Она туда что-то бросает. Листики.

– Листики?

– Да. Чтоб я был Соня.

– Какие листики, Гера?

– Цветочки желтые.

– Тебе вкусно?

– Вкусно. Я люблю какао.

– А цветочки?

– Цветочки в карман складываю. В шорты.

Я почти застал эту кровавую драму. В тот раз из садика забирал его я, пришел чуть раньше, в редакцию идти было не надо, сочинял статью дома. Стал свидетелем, собственно, финала. Постскриптум, так сказать.

Надежда Игоревна, высокая красавица с косой и зелеными глазами, во дворе детского сада, склонилась над Герой и прикладывала примочку к распухшему его носу. Тот продолжал всхлипывать, а рядом остановившимся взглядом, взъерошенная, без шапки, наблюдала за ними Соня.

Приди я на пару минут раньше увидел бы невероятное. Было так:

Гера из влажного песка лепил солидных размеров машину. Девочка Маша носилась по дворику, отыскивала подходящие по ее мнению детали к автомобилю – упавшие листики, камешки – и спешила вручить их мастеру. Работа ладилась, автомобиль обретал узнаваемые формы. Еще бы чуть… Но вдруг из стайки детей у высотной горки вырывается Соня и с диким хрипом несется к песочнице – Гера как раз принял от Маши очередное подношение. Она несется, наскакивает, Гера падает, она наваливается и истово начинает колотить его. Колотит, что есть мочи, удары сыплются на голову, лицо, вот уж из носа брызжет кровь, но Соня остановиться не в силах. Гера кричит: «а-а-а…», кулачки мелькают – так-так-так. Так-так-так. Она не унимается. И даже когда Надежда Игоревна стаскивает ее с изменника, поверженного и ревущего, Соня успевает достать и пнуть того ногой в последний раз.

Меня девочки не били. Но и не сыпались гроздьями на грудь.

Гера вел меня к кафе под открытым небом – дубы, увитые виноградной лозой, лихая музыка, голоса, тосты. В углу за сдвинутыми столиками шумная компания, направляемся к ним. Встретили шумно, радостно.

Но скоро мы продолжили прерванный разговор.

– Ты удивил, сынок, удивил, честное слово. Только все как-то… какие-то смешанные чувства.

– Как это?

– Ну, смешанные, все в куче, и одно другому в пику. Трудно понять.

– А что ты хочешь понять?

– Девушки прямо падают на тебя, откуда такая любовь?

– Любовь? Ну…

– Не знаю, каждый же стремится к ней; ждет, ищет, томится. «Мне скучно бес». Того и скучно, что нет ее. А есть, свалится с неба, ну… тогда… А оказывается, тогда – уж лучше скука и тоска, и сжигает и выворачивает, глаза из орбит – груз не по плечу. Может, когда взаимная, когда – в равных долях, все по-другому? Бывает в равных долях? А?

– Что «а»?

– Ты ж чемпион любви. Должен знать. Вызываешь такое воодушевление улиц.

– И улиц, и парков, и площадей. Только ж воодушевление не любовь.

– Ну да, ну да. Хорошо! Но почему? Откуда такой восторг? Они ж млеют от желания тебя потрогать. Ты герой?

– Так считается.

– И сколько нужно в прицел поймать, чтоб героем признали, чтоб в чемпионы выйти.

– Вот ты как!

– Как? Я понять хочу.

– Прекрати. Тут война. Я в госпитале три раза валялся.

Помолчали.

И за столом пауза случилась, друзья Геры отошли куда-то. Как потом оказалось за мороженым ходили, в кафе не нашлось мороженого.

– Не хотел говорить, но чтоб ты протрезвел. В последний раз одноклассница твоя вытащила меня, лежал не долго, но… понимаешь… в общем, ты никогда не станешь дедом, папа.

«Па-па» прозвучало едко и с издевкой.

– Гера! – я встал.

– Ладно, ладно, не надо скулить. Жениться-то я и смогу, пожалуй. А дети! Что дети?

И он засмеялся.

Смех паскудный. Такой – в превосходстве и печали. Печаль от превосходства.

Встал, закурил, выбрался из-за стола, хотел уйти. Я остановил его.

– Гера, погоди. Остановись. Да стой ты, блядь.

И он вернулся, тумблер какой-то в голове переключил.

Вернулся и уставился на меня. Другой человек. Никогда так не смотрел на меня. Никогда. В глазах – тепло и нежность.

– Папа, как там, у Достоевского, «не надо размазывать». Умный был. Уже случилось. На войне бывает. И прошу, не будем больше об этом. Ну, пожалуйста.

Вернулись товарищи Геры, принесли мороженое. Веселились долго, до закрытия, до комендантского часа, под конец – непонятный тост о восточных глазках. Или сказках.

Потом у меня в номере он рассказал историю своей последней операции.

«Грек! Ты грек греческий?

отправитель Бук»

Это Гера получил такое сообщение. У них отношения, как бы это сказать, незлобивые, что ли. У снайперов. Отношения лишены злобы, ненависти. Во всяком случае, у Геры так. После ранений – одного, второго – пришло осознание полной своей неуязвимости. Свое, мол, получил. И эта абсолютная уверенность, как щит прикрывала его, а потери с той стороны стали расти как-то уж особенно вызывающе. Тут-то он и получил привет от Бука в одноклассниках. Ну, да они общаются, а чего? Гера ответил:

– Звучит красиво – Грек. А? Как тебе?

Бук написал:

Ехал Грека через реку.

Видит Грека в реке рак.

Сунул в реку руку Грека.

Рак за руку Грека – цап.

Цап-царап! Не боишься Грек?

А потом Гера снял его напарника. Застрелил. Тогда из сообщений Бука ушла ирония, веселость.

– Меня вызвали очистить ваш участок.

– Очищай. Откуда тебя вызвали?

– От тебя очистить. Животное.

– Так откуда тебя вызвали, Бук? Бук – дерево. Ты дерево?

– Я – дерево. И на нем ты будешь болтаться. И мама твоя.

У меня в номере мы продолжали застолье.

– Ты знаешь, пап, никогда я ничего особенного не испытывал. Наряды, дежурства. Сидишь, переползаешь, ховаешься. Иной раз застыл и без движения по пять часов, курок нажал – все, вся работа. Десятки раз на той стороне кто-то уходил навсегда, но… вот сейчас рассказываю тебе, и поднимается тоска в груди, вспоминаю и… тогда нет, не задумывался. На сердце покойно. Ни злобы, ни азарта. Но тут, выбил меня из ритма Бук-дерево. Маму, папу приплел.

– Что и меня обещал на буке подвесить?

– Обещал. Да, я не удалял сообщений. Все остались. Сейчас покажу, – он вскочил, ноутбук в «Ясной Поляне», – я скоро.

– Погоди, какая «Поляна»! Комендантский час.

Age restriction:
18+
Release date on Litres:
15 August 2021
Writing date:
2020
Volume:
140 p. 1 illustration
Copyright holder:
Автор
Download format:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip