Волхитка

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Беглец впопыхах кое-как перевесился через борт и, делая в воздухе сальто-мортале, расчетливо или случайно пролетел между опущенными гребями, о которые можно было покалечиться или разбиться.

Тело галерника шумно рухнуло около борта – круги с пузырями поплыли и мягко растаяли, слабо отражая сторожевой огонёк.

– Факел! Факел сюда! – закричали яростно, нетерпеливо. – Да стреляй, собака! Что ты спишь?!

– Не вякай под руку! Спокойно! Сейчас мы его обротаем!

– Бей тревогу! Живо! А то уйдет!..

Бестолковый шум поднялся на галерах, в эту ночь стоявших рядом. Бестолковые приказы, ошалелая возня и беготня спросонок, перебранка. Всполошились не на шутку: редкий случай был; хотелось отличиться, поймать беглеца, да и просто посмотреть на обречённого – кто это рискнул и кто отважился, кто размечтался улизнуть с галеры? Не было такого и не будет. Поутру наглеца ждёт кровавая кара – на глазах у товарищей он подохнет громко, не скоро и мучительно; а потом его тело проваляется несколько суток под ногами галерников, – чтобы запомнили, крепко запомнили: пощады никому не вымолить! И никому отсюда не уйти!..

Десятки дымных факелов над палубами разрослись багряными искрящимися кустами, раздвигая темень и туман, копящийся рваными слоями низко над водой. Красноватыми палыми листьями беспокойно заблестели на волнах отраженные огни, стараясь дотянуться туда, где чернела голова галерника; точно ондатра плыла, поблёскивая мокрым мехом, то скрываясь под водой, то выныривая – всё дальше, дальше.

Галера – по правому борту – скоро ощетинилась железными иголками нацеленных стволов. Ружья с пистолетами забрехали вразнобой, часто и раскатисто. Гул покатился от берега к берегу и, отбиваясь от полночных скал, создавал иллюзию какой-то жуткой многопушечной пальбы, рукотворной грозы. Дым ходил густыми облаками, гром грохотал и молнии сверкали со всех сторон, свинцовым градом разрыхляя ночную гавань и поднимая по тревоге все корабли и весь портовый городок.

Первая пуля чмокнула рядом с обреченной головой, но всё же мимо. И вторая просвистела поблизости, зарываясь в воду за плечом…

Галерник торопливо оглянулся, нырнул… И в ту же секунду над скрывшейся макушкой взвились брызги, отброшенные свинцом.

– Подожди! Куда ты лепишь попусту, вахлак? Вон, вон, левее вынырнул, пали!

Свинец горстями в воду сыпался, но хитрый – или просто удачливый – каторжник, отдаляясь в темень, выныривал снова и снова где-нибудь в неожиданном месте, в стороне от суетливых пуль; хватал глоток спасительного воздуха и успевал укрыться под волною немного раньше, чем его замечали стрелки…

В трюмах проснулись невольники. Догадываясь о причине столь необычайного переполоха, галерники одобрительно и завистливо загудели, перебирая звенья заклятых цепей, и вдруг стали свои чувства выражать высокими взмахами гребей в полночном воздухе и тяжеловесным качанием галеры – с борта на борт.

На кораблях, стоящих по соседству с галерами, и на пирсе тоже забеспокоились.

– Каторжник сбежал! Надо ловить! – азартно встрепенулся Иван-моряк, любитель покатать свою белую шляпу.

– Тебе-то что? Пускай бежит! – отмахнулся друг. – Вольному воля, а пьяному рай!

Но Иван уже загорелся погоней. Он любил такие приключения, да и хмель подталкивал на ратный подвиг.

– Эй, держи, Федя, шляпу! Храни, как невесту!

– На вахту опоздаем, Иван! Кончай дурить!

– Не для себя стараюсь! Капитан простит!..

Матрос, недолго думая, – хороший и уверенный в себе пловец – не раздеваясь, прыгнул прямо с пирса и широкими саженями пустился вдогонку за галерником.

Поначалу он проплыл в густой тени от кораблей, а когда замаячил в кругу, озаряемом факелами, произошло непредвиденное.

Стрелки в суматохе и в сумраке не разобрались, кто там плывёт – и навели прицелы на новую мишень.

Увидев это и предчувствуя беду, Фёдор заметался по кромке причала. Белою шляпой сигналил стрелкам, кричал во всё горло, свистел, но бесполезно.

И поскольку моряк не таился от ружей – не в пример галернику – пуля-дура отыскала его быстро. Клюнула куда-то под ребро…

Боль подстегнула Ивана, с неимоверной силой вытолкнула из воды, как пробку. Но вслед за этим он отяжелел. Побледневший, слабо освещённый факелами, Иван что-то прокричал, заваливаясь на бок. Кулаком взмахнул, грозя стреляющим, вяло продвинулся ещё несколько метров – и стал тонуть.

– Слава тебе, господи! Управились! – загомонили возбужденные стрелки. – Кто, говоришь, пытался убежать? Ярыга?.. О-о! Волчара страшный был! А как это он умудрился от весла оторваться? Зубами, что ли, цепи перегрыз?

Разбуженный капитан, в команде которого состоял Иван-моряк, давненько находясь на мостике, слыша тревожные Федины возгласы, понял обстановку; и теперь, в минутной тишине, Рожа Ветров приложилась к жестянке прохладного рупора.

– Галера! – гаркнул капитан. – Вы кого подстрелили, болваны?! Моего человека? Я шкуру спущу с вас! Дам боцманских капель в ноздрю![1].

Из темноты, обжигаемой факелами, не сразу ответили.

– Ежли твой, так держи при себе! – огрызнулись охранники. – А чего он полез под ружжо?

Стало тихо. И вдруг попугай заорал высоко в темноте и в высоте на мачте:

– Галер-р-ра! Мать вашу! Р-а-р-работайте!.. Нажрётесь!.. Нажрьрьрьрь-ётесь! Собаки! Я из вас буду делать людей!

Капитанские угрозы – вместе с дурацким криком попугая – подействовали на стрелков. Две шлюпки немедленно отпочковались от галеры. Сидя и стоя в них, теряя равновесие и балансируя, плыли стрелки с оружием и факельщики. Смола шипела, капая, срываясь огненными струйками на воду и попадая на весла…

Они проворно подгребли к матросу. Ухватив за воротник и под руки, втащили в лодку смертельно отяжелевшее тело.

– Ну-ка, факел поближе сюда поднесите… Да, точно! С бригантины морячок. Шляпу свою катал по городу сегодня.

– Откатался… Мертвый?

– Нет, шевелится как будто… Эй ты, рыба кит!

Иван открыл глаза. Превозмогая боль, зубами скрипнул:

– Придурки, мать вашу якорь! Вам только макароны продувать на камбузе, а не стражу нести на галерах, – прошептал он посинелыми губами.

– Матерится? – улыбнулся в бороду пожилой охранник. – Это хорошо. Значит, поживет ещё. Покатает шляпу.

Лодка развернулась и пошла к причалу, где стояла бригантина.

Там Фёдор поджидал их и тоже матерился, не похуже раненого друга. Сунув белую шляпу за пазуху, Фёдор крякнул, подставив плечо, взвалил на себя мокрого, чугунно отяжелевшего друга. Шатаясь, доволокся до родного борта, где встретили матросы из команды. Занесли Ивана в кубрик и затихли неподалеку – за переборкой.

Плох, очень плох был моряк. Белый, как парусина.

С мостика спустился капитан. Рожа его – постоянно грозная и неумолимая Рожа Ветров – в эти минуты была сама на себя не похожа.

– За лекарем послали в город?

– Да, поджидаем. Только вот не знаю, – сказал помощник, – может, лучше попа, а не лекаря? Исповедаться надо бы…

– А чего ему исповедоваться? – Фёдор вздохнул, белую шляпу друга вынул из-за пазухи. – У него самый великий грех – шляпу вот эту принцессой считал и хотел покатать по земле… по морям…

Время тянулось мучительно медленно.

Уже светало – воздух засинел, когда карета прогремела в тишине туманного причала. Лекарь со своим небольшим чемоданчиком поднялся на борт. Это был чопорный и аккуратный молодой человек, взятый будто бы не из постели, а «средь шумного бала, случайно». Бегло осмотрев подстреленного моряка, приостановив кровотечение, лекарь поправил тоненькие усики, словно бы нарисованные угольком.

– Советую оставить на берегу, а иначе… – Он развёл руками, испятнанными кровью и неутешительно покачал головой. – Никакой гарантии. Подумайте. Если согласны, то можете воспользоваться моей повозкой.

– И думать нечего! – Рожа Ветров сердито запыхтел раскуренною трубкой; жалко было расставаться с этим надёжным и опытным парнем, но ничего не поделаешь. – Мне нужен моряк, а не покойник!

– Стало быть, грузите. Доставим в лазарет, а там уж… как богу угодно, – распоряжался лекарь, настороженно глядя на Ивана.

– Гр-р-рузите! – крикнул попугай, прилетевший на плечо капитана. – Гр-р-р-рузите! Черти полосатые! Собаки! Я из вас буду делать людей! Мне покойник не нужен!

Сознание время от времени возвращалось к моряку. Но говорить он не мог, ослабленный потерей крови. Только глазами умолял: «Не увозите, братцы! Не увозите, Христа ради!..»

Лежа на твёрдой отъезжающей повозке, больно толкающей в раненый бок на поворотах и рытвинах, моряк неотступно, покорно и грустно провожал померкшими глазами оконечность беловодской бухты. Последние мачты корвета и брига, покачиваясь, отплывали от него назад и в сторону. Тёмно-зелёные кипы деревьев, окруженных рассветной свежестью, временами нависали над дорогой, как предгрозовые облака, но тоже не задерживались – плыли в полумрак, едва-едва порозовевший на востоке. А на западе – в просторном чистом небе – отдельные звёзды ещё крупно сияли над ним. И обрывок Млечного Пути прозрачной простыней стелился. Потом сознание померкло, а потом – будто во сне – третьи петухи звенели где-то в переулках, куда заворачивал лекарь, то и дело сдерживая рвущихся коней. Потом была постель. Окно. Оно было какое-то огромное – так ему запомнилось. Облака запомнились, тёмно-кровавые с белыми полосками, как забинтованные. Голубизна небосвода запомнилась. Большая, глубокая голубизна горизонта проступала на восточной стороне дальних беловодских гор, тепло и розовато тронутых первоцветом встающей зари.

 
6

Иван остался жив, хотя, рассказывают, ему уже и гроб в столярке сколотили, и пригласили поутру попа – на исповедь. Он крови много потерял, да и пуля-дура зацепила за самое живое и дорогое. Надежды не было. И всё-таки он выжил. То ли характер сказался, то ли здоровье Ивана. А может, правду говорят, что Древо Жизни помогло? Яблоко сорвали, говорят, с Древа Жизни – в порядке исключения. Принесли больному – оклемался. Не знаю, врать не буду. Я лично в эти яблоки не шибко верю. Но, так или иначе, а только жив Иван остался, жив курилка!

Примерно через полмесяца лекарь принёс ему белую шляпу.

– Теперь можно смело катать! – сказал он, поправляя тонкие усики. – А я не верил, грешен.

– Да я и сам не верил. – Иван смахнул пылинку со своей «принцессы». – Ушла? Бригантина-то?

– Давно. И бригантина, и галера ушли. Теперь зима. Замёрзла бухта. Пусто.

– А чертяка тот… – вспомнил Иван. – Рыцарь Мальтийского ордена… Ну, тот, из-за которого сыр-бор в ту ночку разгорелся… Где он?

Лекарь не понял.

– Какой такой рыцарь? А-а, этот… Галерник-то? Ну, я не знаю. Разное болтают. Ты сам услышишь.

* * *

Ярыга – вот как звали беглеца, отчаянного парня с волчьими ухватками: шея плохо гнулась у него; грудь, спина и руки жутко волосатые, и ещё одна особенность была – сильно гнусавил, потому что «волчью пасть» имел.

Несмотря на тяжёлые цепи – выносливый был! – галерник в ту далёкую ночь всё-таки выплыл недалеко от какой-то деревни, выбрался на противоположный берег Летунь-реки. А там в это время готовился праздник – ночь на Ивана Купалу. А в эту ночь, как известно…

Да только всё это уму непостижимо…[2]

Глава девятая. Ключ-трава. Наговоры ночных косарей

Лазил черт за облаками, да оборвался.

Пословица

1

Лето входило в разгар. День становился длиннее. В деревнях и в сёлах работы прибавилось – на полях, на огородах, на травокосах. Взрослый народ – не говоря о стариках – чуть не замертво падал, напластавшись за день. И только молодёжь – весёлая, неугомонная – с большим нетерпением дожидалась летних вечеров не затем, чтобы скорее брякнуться да спать, а затем, чтоб понарядней расфрантиться да на свиданку явиться. И так у них, у молодых, каждый божий вечер – будто праздник. А если уж действительно праздник намечался, да если ещё какой-нибудь великий, огнеликий – тут уж совсем шалела молодёжь; загодя готовилась к такому празднику.

Так было и теперь.

Солнце погасло на далёком берегу. Темень смолью смолила округу и неумолимо приближалась июньская ночь на Купалу.

В деревне – на улицах и по-над берегом – балалайка сыпала искромётным бисером, гармошка меха расправляла. Весёлые купальские огни надевали яркие рубахи и принимались плясать в полный рост; шафрановые отблески ходили по реке, малиновым да тёмно-красным петухом бегали по крышам, озаряли стёкла и стены ближайших домов и амбаров, и доставали до смуглых прибрежных берёз – листва на них как будто одевалась осенней позолотой и багрецой. Смех звенел со всех сторон, разноголосица, и бестолково, радостно лаяли собаки в переулках – шумные игрища катились по косогорам…

И только два человека в тот вечер отбились от «опчества» – братья Кикиморовы.

Стараясь никому не попадаться на глаза, Афоня-Ахламоня и Панкрат-Панок, воровато пригибаясь, прошмыгнули за огородами, спустились к берегу и сели в обласок – лёгкую лодку, долблённую из цельного ствола сосны.

Заводь пахла сырыми осоками, камышом. Желтоватым цыплячьим пухом пошевеливался туман, тронутый всполохами дальнего огня; тени в таком тумане становятся объёмными, как бы живыми, и оттого особенно пугающими.

Весла воровато опустились за борта, негромко хлюпнули, ныряя и расталкивая воду. Лодка скрылась во мгле, устремляясь к другому берегу…

Слабый свет луны, половины её, горбато выходящей из-за дальних гор, догнал скользящий обласок, серебряным волчком завьюжил за кормой, обозначая силуэт сутулого, с длинными ручищами, гребца и широкоплечего напарника, внимательно смотрящего вперед.

– Левой табань, – подсказывал вперёдсмотрящий. – Тут потише, коряга торчит.

Лавируя, лодка свернула в старицу, на мелководье. Головки затонувших на ночь белых лилий мягко стучали в днище, попадали под весло, мешая ходу; стебли с тихим писком рвались и, взлетая на веслах, верёвками падали по сторонам. До сих пор молчащие уключины, смазанные загодя, заныли от нагрузки… Сминая кувшинки и ватные заросли тины, обласок продвинулся к невидимому берегу – носом торкнулся в чернозём.

Братья замерли.

С поднятых весел, стрекоча, стекали светлые капли бусинками… Рыба хвостом по воде шуранула: круги зашевелились, пошли, размножаясь по тёплой курье. Волна коснулась берега, зачмокала в траве и успокоилась… Лунные блики тонко распластались под бортом – лепестками распустившейся лилии.

Афоня-Ахламоня руку в воду погрузил – как в банку с парным молоком. Напился, глотая с ладони. Широко шагнул на травянистый берег. Синевато-белое отточенное лезвие литовки засверкало над плечом. Резко повернулся и поторопил:

– Шевелись!.. Кому сказал, Панок? Тетеря! Ты толи спишь?

Младший брат поежился, волнуясь от предстоящего…

– Уф ты, – постучал зубами. – Что-то прохлад-ды-ды-но!

– Вода, как щёлок в бане! Уж куда прохладней! – Ахламоня усмехнулся, зная заячью натуру брата. – Сворачивай сюда. Будешь косить вот здесь, у трёх берез. Я – рядом, не дрейфь.

– С чего ты взял? – Панкрат-Панок захорохорился, решительно свернул в кусты, но под ногами треснула сухая ветка, пугая, и парень поспешил назад. – Темно как, чёрт.

Не продерешься…

– Ты поаккуратней с «чёртом», придержи язык, – одернул старший. – Темно ему! Луна уже вовсю вон разголилась!

– Так то – луна, вот кабы солнце.

– Ну, ты сказал, как в воду… перышко воткнул! Какой дурак под солнцем ищет ключ-траву?

Они помолчали, оглядывая выбранное место.

– Афоня, а почему ты решил, что на этой поляне?

– Чую, потому что!.. Мастер знает, где поставить золотую точку, как любил покойничек сказать. Не к ночи помянуто будет. Ну, все, хватит болтать. За дело.

– Тихо!.. Тс-с! – Панкрат-Панок присел и палец приложил к губам.

– Что?.. Что такое? – Афанасий недовольно сморщился.

– Звенит как будто… у воды… А? Нет?

– В ушах звенит кой у кого. От страха.

На сырых голубовато-чёрных луговинах, усеянных зернистым светом поднебесья, дрожащим среди стеблей, сонно позванивали два-три сверчка. Липкая испарина витала в воздухе: земля, отдыхая от летнего дневного зноя, дышала всей грудью.

Посредине покатой поляны Афоня-Ахламоня остановился. По-крестьянски плюнул в руку, в другую. Пошуршал шершавыми ладонями, растирая плевки. «С богом!», – пожелал себе и, размахнувшись, приподнял косу. Отточенное лезвие с протяжным свистом зарылось в желто-бледную пену лугового клевера, марьянника, срезало красивую сарану… Здесь было много хорошей травы, годящейся на корм скоту, но ещё больше было всяческой дурнины: чёрного паслёна, белой чемерицы, ядовитого веха, крестовника, хвоща. Вот почему никто здесь годами не косил.

Поваленные стебли, исходящие соком, пуще прежнего запахли в чистом воздухе.

Находясь в отдалении, Панкрат-Панок послушал посвисты братовой косы, передёрнул плечами, зевая. «Пёс потянул меня ехать! Спал бы сейчас… Или кувыркался бы кругом костров с парнями да с девками. Ключ-трава какая-то! Брехня на постном масле! Если бы росла в наших краях такая травка – тут бы давно уже всё подчистую скосили…»

Однако же и он, перекрестившись, взялся за работу.

Войдя во вкус привычного, размашистого дела, легко и даже весело сбривая травостой, Панок почти забыл, зачем приехал, и от сердца отлегло что-то неприятное, томительное. Косьба да косьба, что здесь такого, необыкновенного? Сейчас немного заготовим сена для коровки, а потом по домам… Все прекрасно, Панкратушка. Дыши полной грудью. Вон как вкусно пахнут цветочки под ногами. Вон как луна свой лобешник разлысила – горит светлее солнца. Хорошо. Красота.

Бодрил, бодрил себя Панкрат-Панок. Только бодрости хватило ненадолго.

Вдруг из-под косы фонтаном брызнула роса – испуганная птица, вылетая, ударила крыльями и заверещала, то ли пораненная, то ли испуганная. Парень содрогнулся – от головы до пятки – и, разжимая руки, чтобы защититься от «наваждения», выронил литовку и безвольно опустился на колени, а затем – на четвереньки.

Брат заметил это. Насторожился.

– Эй! – окликнул недоверчиво. – Что? Неужели нашёл?

– Здесь… под кустиком, – невнятно объяснил косарь, наклонился и нашарил рукою маленькое гнездо, хранящее тепло взлетевшей птицы; к трясущимся потным пальцам прилипали перо и пушинки.

– Покажи! – приближаясь, потребовал Афоня.

– Да нет, – оправдывался брат. – Птичка тут была… как порхнет… прямо в морду…

– Тетеря! – оглядываясь, шепотом ругнулся брат и пригрозил: – Я тебе сделаю «птичку»!.. Время не ждёт, коси ладом!

– А чо я тебе? Я косю… Пластаю, аж рубаха мокрая.

– А со штанами все в порядке? Ну, коси, коси, шучу.

И опять в кругу раскидистых берёз, в тени и под луною на полянах засвистели, поблескивая, сырые литовки. Цикады – или кто там? – смолкали на пути косарей. Длинноногая зарянка – малиновка, мелькая белым брюхом, убегала по земле, за кустами пряталась, волнуя сердце печальной песней. Спящие цветы ложились и ложились веером под ноги. И всё гуще скапливался в воздухе, головы дурманил аромат порезанных и впопыхах растоптанных стеблей.

Бессонный коростель изредка поскрипывал возле воды, в стороне обласка, точно неведомой чьей-то рукою весло ворошилось – так могло показаться.

И так на самом деле было в те минуты.

2

Ярыга – сбежавший галерник, опутанный цепями, проплыл вниз по течению реки. Удачно проплыл, ухватившись за какую-то лесину, оказавшуюся рядом с ним в воде.

Стараясь не греметь кандалами, галерник вышел на пологий берег. Посидел, загнанно дыша и посматривая по сторонам. (Шея плохо гнулась, поэтому он поворачивался всем корпусом). Где-то вдали, за деревьями, золотились крохотные костры, люди шумели, песни пели – голоса по воде разлетались, как пташки.

Устало нагнувшись, Ярыга волосатой рукой какую-то жирную травку с тонким писком сорвал – жрать охота, спасу нет! – пожевал, скривившись, проглотил через силу и сплюнул.

Поначалу кругом было тихо, только река в тальниках гомонила, да козявки в траве потрескивали. А потом до галерника долетели такие протяжные посвисты, как будто бы воздух рубили острыми саблями.

Галерник поднялся, придерживая мокрые цепи. На несколько мгновений перестал дышать.

И вдруг он заметил неподалёку остроносый тёмный силуэт – лодка стояла в заводи.

Бесшумной тенью проскользнув по берегу, Ярыга постоял возле челнока, напряжённо прислушиваясь к шороху покосов на поляне и раздумывал: сразу эту «галеру» угнать, или сначала пойти, косарей тряхнуть. Может быть, у них найдётся что-нибудь пожрать? Может, помогут железо снять? Или лучше не показываться людям на глаза?

Луна, пройдя за облаками, прибавила свету, и галерник увидел какую-то плетёную корзину в затемнённом углу челнока. На лице галерника – среди щетины, шрамов и коросты – промелькнула кривая улыбка или нечто похожее на неё.

В корзине была кринка молока, шматок сала, яйца, хлеб. Забывая о гремящих цепях, Ярыга, звероподобно рыча, набросился на пахучую, аппетитную пищу. «Волчья пасть» галерника – расщелины нёба – мешали не только нормально дышать, но и есть, вот почему Ярыга всегда старался как можно быстрее покончить с едой. Будучи даже не сильно голодным, он куски хватал, как зверь, глотая, плохо прожёванными. А если был голодный – как теперь – он вообще себя не контролировал; страшно смотреть.

Опустошив корзину, галерник опустился на карачки – подобрал хлебные крошки. Потом – утробно икая, словно загнанный жеребец, – он долго, жадно пил из реки.

3

За работой время пролетело незаметно. Приближалась полночь. Торжественно сияя целым кругом, луна стояла в зените, заливая негреющим светом окрестность и уже понемногу «зажигая» туманы в низинах; таящих прохладу и болотно-болезную сырь.

Удачи не было у косарей. Либо место выбрали неверно, либо эта ключ-трава цветет у людей только в сказках-побасках, да и то не для всех, а для таких вот простачков, как эти двое – Афоня-Ахламоня и Панкрат-Панок. Ишь, как размахнулось дурачьё на дармовщинку! Клад им подавай в кулечке с бантиком! А дулю вам под нос не надо, братцы?

 

Такие мысли проносились в голове – от усталости, от страха и отчаянья.

И уже появилось желание бросить глупую эту затею – не тратить силы попусту.

«Дойдём до той берёзы – и хорош!», – глазами отмерил Ахламоня, необъяснимо тревожась, словно бы ощущая чей-то недобрый взгляд в кустах поблизости.

Коса, накануне хорошо заточенная, плескалась по травам, как длинная серебристая рыбина по воде – на несколько секунд ныряла в тёмный омут и опять выныривала, брызгая росою, словно чешуей. Живокость иногда попадалась – васильки рогатые, так ещё звали эту костлявую, высокую траву. Ядовитая дрянь, её с корнем всегда выдирали с покосов, и одна только польза была от неё; отваром из рогатых васильков хорошо по избам мухоту травить и всяких других насекомых.

Ахламоня, широко шагая судьбе навстречу, скоро дошёл до намеченного дерева в низине у реки. Коса подбрила длинноногий рогатый василёк и неожиданно ударилась о камень. Высекая звонкую искру, лезвие хрустнуло и переломилось пополам. Осколок, подсеребрённый лунными лучами, ярко вспыхнул, отлетая к березовому комлю.

Сердце Ахламони «обвалилось в пятки». Замер, не дыша. Глазам не верил…

«Есть!» – Он загорелся жуткой незнакомой радостью. Облизнул пересыхающие губы. Поднёс поближе – чуть ли не к самому носу – деревяшку с обломком металла. Руками потрогал, желая удостовериться – коса действительно сломалась о волшебную траву. Он брата окликнуть хотел, но подоспевший Панок уже сзади стоял; томился; горячо и взволнованно в затылок сопел.

– Не… неужели? – Панок увеличил глаза, заикнулся.

– А ты думал, птичку я нашёл? – самодовольно, лихорадочно кивнул Ахламоня. – Вот здесь! Здесь ключ-трава растёт! На ней сейчас моя коса, как спичка… р-раз и обломилась… О! Глянь-ка!

– Ви… вижу, – подтвердил Панкрат-Панок, теряя присутствие духа.

– Не лязгай ты зубищами, дьявол! Из-за тебя не слышно ничего: то ли кто в кустах звенит, то ли ты под ухом чакаешь.

– А ты с «дьяволом» па-па-аккуратней, – огрызнулся младший брат, не попадая зубом на зуб.

– Ладно, указчик, тоже мне. Отойди, а то ещё откусишь ухо!

– У меня, – пожаловался Панок, затравленно озираясь, – наверно, снова ма-мамалярия начинается… вон как всего трясеть… ещё с дому почувствовал.

– Тря-сеть! – передразнил Ахламоня, вглядываясь в тёмные кусты, где мерещился шорох. – Понял я твою болезнь. Медвежью. Горе мне с тобою, брат. Не чаял я, что ты такой. Может, домой поедешь?

Панок только об этом и думал в последний час. Но не сознаваться же в своих трусливых намерениях.

– До-домой? Зачем? – прикинулся наивным.

– Затем, что скоро полночь, – брат на луну глазами показал.

– Ну и что? П-пускай… – для виду артачился Панок, а сам всё думал, как бы не переиграть; брат сейчас возьмет да скажет: «Ладно, оставайся, если хочешь!»

Но Ахламоня продолжал:

– Боюсь, что у тебя сердечко лопнет. Скоро здесь такие страсти разыграются, не приведи господь! Помнишь, старики нам говорили: ключ-траву найдёте, а потом… – Ахламоня оглянулся на темные кусты. – Потом нечистый отымать начнет у вас волшебный ключ!

– А ты, Афоня? Как же ты один здесь?

– Не один, а с Божьей помощью. Управлюсь как-нибудь.

– А мне мою долю отдашь? – алчно облизнувшись, поинтересовался младший.

От вероломной этой наглости и Ахламоня тоже чуть заикаться не начал:

– Ка… какую долю? Ты о чем, Панок, гутаришь? Я, может, и сам ни шиша не найду, а он про свою долю… И не стыдно? Ты на перине будешь дрыхнуть, а я с чертями тут воюй… А опосля, выходит, я должен принеси тебе твою долю в кулечке с бантиком? Нет уж, мил-друг! Оставайся! Сам ищи свою долю. Ишь ты, как захотел: на дурачке прокатиться? И рыбку съесть, и на хобот сесть? Не выйдет!

– Я не виноват… Я з-заболел…

– Ты мне мозги не вкручивай. Иди, если собрался.

– А как же нам быть с обласком?

– Ах ты, язви тебя в дышло! – спохватился Ахламоня. – Хорошо, что напомнил. Я совсем забыл про лодку. Надо будет что-то с ней придумать… А вот что! Ты в деревню уплывешь… только помалкивай насчет меня. Если кто будет спрашивать – ничего не знаешь и не видел, понятно? Ну, дак вот. Уплывешь в деревню. Лопату в обласок на всякий случай бросишь. Мне лопата завтра может пригодиться… А лодку оттолкнешь недалеко от шиверы – её пригонит вот сюда, за курью. Здесь большое улово имеется – вода поймает. Лодка обязательно приткнется в этом месте, я так уже делал однажды. Только лодку надо оттолкнуть за Степкиным мосточком, знаешь, да?.. Ну, давай, иди. Времени, пожалуй, уже много – вон в деревне как раздухарились!

Думая успеть уехать до наступленья полночи, Панкрат-Панок спросил:

– А сколько на твоих часах?

– Остановились. – Ахламоня, с сожалением вздыхая, вытащил старинную, серебром роскошно украшенную «луковку». – Я их сильно стукнул, когда садились в лодку. Но луна-то, видишь, где – уже за Чертов Палец зацепилась. Да и ребята расшумелись, и костры до неба – скоро полночь.

Он приподнял поврежденную «луковку» и потряс около уха в надежде, что заставит механизм работать. Серебряной крышкою щелкнул – и раз, и другой.

И тут в кустах неподалеку что-то прошуршало и словно бы железо звякнуло. Или это щелкнула крышка от часов?

– Ты слышал? – переходя на шепот, окликнул Ахламоня, торопливо пряча «луковку» в карман.

– Нет, ничего… – мстительно, с нарочитым спокойствием ответил Панок, давая понять: не он один сейчас боится.

Они прислушались – в четыре уха. Река бежала. Редкие капли росы падали в травах.

– Да, нет, всё тихо, – сказал Ахламоня. – Это показалось мне. В часах, видно, что-то забрякало…

4

Если на деревню смотреть издалека, из-за пригорка – будто подожгли её ребята, доигрались, окаянные в июньскую ночь на Ивана Купала: широкое зарево дышит, шатается в той стороне, где родные дома. А если выйти на прозористое место – видно, как в деревне за рекою костры высоко разгорелись на косогорах; отраженные огни вытягивались на воде длинными пылающими веретёнами, которые неспешно, размеренно крутила и крутила бегущая река – золотые ниточки разматывала… Доносились отголоски песен, то протяжных, грустных, то резких – вперемежку со смехом и посвистом. И гармошка слышалась – тоненько взвизгивала. И уже плясали кругом огней: тени до неба шарахались и опадали под берег. Чувствовался праздник, беспечное веселье, набирающее силу…

Этот сладкий шум и этот золотистый свет, долетая до поляны, щемил Панкрату сердце уж давно, а в ту минуту, когда Ахламоня с миром отпустил его домой, особенно сильно захотелось оказаться в гудящем кругу молодежи, за разговорами сидеть возле купальского огня или ходить в хороводе, сжимая нежную руку нравящейся девушки.

«К чёрту ваш проклятый клад! – отмахнулся Панкрат-Панок, посмотревши на покосную поляну. – Нет, оно бы хорошо, конечно, жить по колено в золоте, по локоть в серебре, но это, видно, уж не для мен. Нет, нет, довольно! Зачем тогда ухлопали мужика в тайге? До сих пор ко мне он ходит по ночам во сне – хватает за горло. Нет, не хочу я никакого кладу!»

Собираясь уходить, парень поднял косу, лежащую в траве, но в это время сверху, на берёзе, филин бухнул, точно из ружья.

Панок попятился, бледнея, и округлил глаза.

– Аф… аф… – по-собачьи прохрипел он, теряя голос. – Афоня, по-посмотри! Занялось!

Филин снова громко ухнул в тишине. Лунный диск – неожиданно быстро – закатился за облака. И в темноте среди мглистых листьев ключ-травы, похожих на распахнутые крылья приземлившегося орла, зловеще стала разгораться розовая почка, словно кровью налитой орлиный зрачок.

Продолжая пятиться, испуганный Панок запутался в траве – чуть не упал на вздёрнутое жало своей литовки. Отшвырнул её подальше – побежал к реке.

Старший брат невольно следом кинулся, но через несколько шагов остановился. Крепким усилием воли заставил себя вернуться и подойти на цыпочках к волшебному огню…

Вот это было зрелище!

Ахламоня долго – как завороженный – стоял перед огнём, смотрел, не мигая, почти не дыша. Стоял, сильно скрепив застучавшие зубы и ощущая на спине и на затылке заморозки.

А почка в траве между тем раскалилась до цвета созревшей калины. Красноватые блики взыграли на зеленовато-чёрных стебельках. Медленно разбухая, бледнея от жара, бушующего внутри, почка хрустнула и раскололась крестиком – на четыре части. Наружу стремительно вырвались огненные лепестки, багровые с голубоватым отливом: разгораясь, они зашипели, вытягиваясь вверх змеиными животрепещущими язычками.

Новорожденный жар-цветок приподнялся на розовой ножке, встряхнул головою – и странным каким-то холодным сиянием озарилась тихая прибрежная поляна.

Кладоискатель руку выставил вперед, заслонился. И вдруг увидел перед глазами свою ладонь – прозрачную, кровью налитую; точно кожу, как перчатку, содрали с неё в тот момент… Ахламоня зажмурился, но диковинный сильный свет малиновыми иглами пробивался и колол сквозь веки… Жуть на несколько секунд прихватила сердце под ребром – задержала заполошное биение.

1Дать боцманских капель – побить линьками/ Флотский жаргон/
2Остальные мемуары матроса разъела морская вода.