Read the book: «Мобилизованная нация. Германия 1939–1945»
Шаг за шагом автор демонстрирует, как менялось отношение населения Германии ко Второй мировой войне в ходе развертывания конфликта и побуждает читателей переосмыслить те вещи, которые казались знакомыми. Объемный исторический труд, наводящий на глубокие размышления.
Марк Роузман, профессор истории, Индианский университет в Блумингтоне
Богатый и впечатляющий пример этического осмысления проблемы с сохранением непредвзятости и критичности. Автор распутывает паутину пропаганды и морализма, чтобы дать нам возможность взглянуть на военный конфликт глазами немцев – как нацистов, так и тех, кто не поддерживал Гитлера. Нам словно выпадает шанс пережить эпизоды войны вместе с современниками тех событий. Немалый риск – описывать историю этой невероятно жестокой и разрушительной войны будто изнутри, через призму чужого восприятия.
Джейн Каплан, почетный профессор, колледж Святого Антония в Оксфорде
Выдающаяся книга выдающегося историка. На основе вдумчивого исследования частной переписки, секретных документов, пропагандистских материалов и других источников показано, что именно и в какой момент узнавали немецкие граждане – как солдаты, так и мирное население – о ходе войны, что они думали о ней, и как режим, всегда принимавший во внимание настроения людей, видоизменялся в зависимости от этих настроений. Шедевр исторического описания, органично сочетающий взгляд с отдаленной перспективы и частную микроисторию этого катастрофического периода XX века.
Ян Томаш Гросс, историк, социолог и политолог, профессор Новой истории, Принстонский университет, автор книги «Соседи. История уничтожения еврейского местечка»
Лавируя между рифами чудовищного насилия войны и отмелями невероятной сложности отдельных судеб, между вызовами, встающими перед простыми людьми, и безжалостностью неподвластной им военной машины, автор развертывает повествование, основанное на богатейшем материале. Это не просто рассказ или история, это настоящий эпос.
Джефф Эли, профессор истории и германистики, Мичиганский университет
В этой книге словно мощным прожектором высвечивается проблема национального самосознания. В ней объясняется – что мало кому удавалось, – почему немецкий народ продолжал драться до самого конца.
Шелдон Гэрон, профессор японистики, Принстонский университет
Потрясающая книга. В ней блестяще исследуются дневники, письма и другие ранее неизвестные источники и содержится яркое и тонкое понимание мотивации простых немцев, сражавшихся в самой ужасной войне всех времен.
Ян Кершоу, историк, специалист по истории нацизма, член Британской академии, автор книг «Гитлер» и «Конец Германии Гитлера. Агония и гибель»
Прекрасно написанная и убедительно аргументированная книга. Необходимое чтение.
Саул Фридлендер, израильский историк, лауреат Пулитцеровской премии, специалист по истории Холокоста, автор книги «Нацистская Германия и евреи»
Детальные портреты немецких мужчин и женщин, своего рода отчет немцев о личном опыте войны.
Times Literary Supplement
Превосходное и значимое исследование на тему Второй мировой войны.
Spectator
Неожиданные прозрения как в отношении человечности, так и поворота к варварству.
Economist
Яркая история повседневной жизни отражает сложные чувства простых немцев при нацистском режиме… Превосходное исследование.
Guardian
Масштабное социальное полотно.
New York Review of Books
Сложный портрет нации, охваченной патриотизмом и негодованием, взволнованной ранними военными победами и гордящейся боевыми способностями вермахта.
Foreign Affairs
© Nicholas Stargardt, 2015
© Колин А. З., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2020
КоЛибри®
Карты







Предисловие
Представленная вниманию читателя книга венчает временной отрезок продолжительностью более двадцати лет, в течение которых я старался понять опыт и переживания людей, живших в Германии и под немецкой оккупацией во время Второй мировой войны. Книгу эту, признаюсь, я вообще изначально писать не собирался. В 2005 г. я клялся себе и другим, что, едва успев закончить «Свидетели войны: жизнь детей в нацистской Германии» (Witnesses of War: Children’s Lives under the Nazis), никогда не вернусь к теме детей, Холокоста и нацистской Германии. Работа начиналась как небольшой очерк о том, за что же все-таки сражались немцы; меня одолевало стремление кое-что сказать по этому поводу. Позднее, на протяжении академического отпуска в Свободном университете Берлина в 2006–2007 гг., эссе зажило своей жизнью и стало перерастать в нечто более крупное.
Между двумя книгами явно существует преемственность. Наиболее очевидное сходство – мой интерес к изучению субъективного в истории общества на примере письменных документов эпохи и попытка понять механизм восприятия людьми разворачивавшихся вокруг них событий; ведь в таких случаях никто не знает наперед, как все закончится. Но нельзя не заметить и столь же явных различий. В книге «Свидетели войны» я стремился относиться к детям как к самостоятельным игрокам на общественном поле, к тому же пытаясь совместить несовместимое – точки зрения детей, которых война и расизм разделили на победителей и побежденных. Книга, которую вы держите в руках, выявляет иную проблему: как докопаться до страхов и надежд общества, откуда происходили победители и преступники, чтобы понять, как немцы оправдывали войну для самих себя. Чтобы заострить внимание на вопросе, я постарался «настроить объектив» разом в ширину и в глубину, для первого использовав «крупный» план, основываясь на информации из подслушанного в разговорах людей осведомителями или выявленного военной цензурой при перлюстрации писем; для второго – обратившись к выбранным мной индивидам, представителям разных слоев социума, наблюдая на протяжении значительного периода времени за изменением их чаяний и планов по мере течения войны и приобретаемого с нею опыта. При таком подходе голоса жертв звучат тише, чем в «Свидетелях войны», но не умолкают совсем; вместе с тем без такого контрастного фона невозможно прочувствовать, насколько различно – и часто эгоистически – немцы выстраивали свое ограниченное понимание войны.
Одной из главных составляющих данной книги выступают собрания писем друг к другу возлюбленных, близких друзей, родителей и детей, ну и, конечно, супружеских пар. Подобными источниками пользовались многие историки, но зачастую с иным результатом. К примеру, Библиотека Новой истории (Bibliothek für Zeitgeschichte) в Штутгарте располагает знаменитой коллекцией примерно из 25 000 писем, собранных Рейнгольдом Штерцом. К сожалению, письма каталогизированы по хронологии, а не по авторам, а потому наглядно показывают срез субъективных мнений в конкретные моменты войны, но не дают возможности проследить цепочку – установить, насколько твердо написавший их человек держался своих убеждений на более или менее продолжительном временном отрезке. При отборе я взял на вооружение другой подход. Мне важен обмен корреспонденцией продолжительностью как минимум в несколько лет, что дает возможность наблюдать процесс изменения и развития личных отношений между людьми – да и самих мотивов, заставлявших их браться за перо, – по мере течения событий. Данный метод позволяет воссоздать более точную картину – посмотреть на происходящее через ту самую призму, сквозь которую отдельные индивиды видели и оценивали самые важные его моменты.
Нет-нет, этот подход к исследованиям придуман не мной. Выработали его историки Первой мировой войны начиная с 1990-х гг., и тут я многому научился у Кристы Хэммерле. Особенно повезло мне с возможностью получить доступ к личному архиву Вальтера Кемповски еще при его жизни; и я никогда не забуду теплый прием, оказанный мне Вальтером и Хильдегард Кемповски у них дома в Натуме. Сам архив хранится теперь в Академии художеств в Берлине. В собрании дневниковых записей (Deuts- ches Tagebucharchiv) в Эммендингене мне очень помог Герхард Зайтц, как и Ирина Ренц – в Библиотеке Новой истории в Штутгарте. В Берлине ценными материалами снабжали меня Андреас Михаэлис из Немецкого исторического музея, Файт Дидцунайт и Томас Яндер из Архива полевой почты (Feldpostarchiv) при Музее связи и Государственного архива; как и Христиане Боцет из Военного архива Государственного архива (Bundesarchiv-Militärarchiv) во Фрайбурге. Клаус Баум и Конрад Шульц из архива свидетелей Иеговы в Германии в Зельтерс-Таунус предоставили мне экземпляры прощальных писем, написанных свидетелями Иеговы перед казнью за отказ от военной службы, а Александр фон Платон из Института истории и биографии в Люденшайде познакомил меня с обширной коллекцией из начала 1950-х гг., где содержатся воспоминания школьников времен войны в Архиве Вильгельма Ройсслера (Wilhelm Roessler-Archiv). Я очень благодарен Ли Герхальтеру и Гюнтеру Мюллеру из Венского университета за материалы из Документации биографических записей (Dokumentation lebensgeschichtliche Aufzeichungen) и Коллекции женского наследия (Sammlung Frauennachlässe). В особом долгу я перед Жаком Шумахером за его неистощимое стремление помогать на любом этапе моих исследований. Финансовую поддержку оказали мне Фонд Александра Гумбольдта (Alexander von Humboldt Foundation) и «Леверхьюлм-Траст» (Leverhulme Trust), каковым я тоже очень и очень признателен.
Наделанные мною на протяжении такого продолжительного периода интеллектуальные долги слишком велики, чтобы суметь поблагодарить всех, кому я обязан. В 2006–2007 гг. в Берлине Юрген Коцка показал себя прекрасным хозяином, да и вообще не сосчитать людей, сделавших мое пребывание в Германии памятным и продуктивным. Многие друзья и коллеги подпитывали во мне волю к работе, делились идеями и находками, очень живо показав, что история – это продукт коллективного творчества. Среди моих замечательных коллег на историческом факультете Оксфорда и колледжа Магдалины я особенно благодарен Полу Беттсу, Лоренсу Броклиссу, Джейн Каплан, Мартину Конуэю, Роберту Гилдеа, Рут Харрис, Мэтту Хоулброку, Джейн Хэмфрис, Джону Найтингейлу, Шону Пули и Крису Уикэму.
В издательстве «Бодли-Хэд» (Bodley Head) мне очень повезло сотрудничать с Йоргом Хенсгеном, Уиллом Салкином и, после выхода Уилла на пенсию, со Стюартом Уильямсом. С невероятной энергией и проницательным умом Лара Хеймерт ввела меня в мир фундаментальных изданий проекта Basic Books. Их приверженность к публикации книг, в которые они верили, действовала невероятно подбадривающе и порой вселяла в меня так необходимую для продолжения изысканий уверенность. Лара и Йорг отлично дополняли друг друга как редакторы, причем Йорг взял на себя тяжкую обязанность редактировать текст страница за страницей. Работать с ними было сплошным удовольствием, и я благодарен всем, включая Клэр Александер и Салли Райли из Aitken-Alexander, которые оставались моими феями-крестными, делясь своей мудростью и воодушевляя меня на протяжении работы. Мне очень и очень повезло с ними.
Без интеллектуальной щедрости и поддержки многих друзей эта книга, по всей вероятности, так никогда бы и не появилась на свет. Пол Беттс, Том Броуди, Штефан Людвиг Хоффманн, Иэн Кершоу, Марк Роузман, Жак Шумахер, Джон Уотерлоу и Бернд Вайсброд – все они откладывали свою работу, чтобы по моей просьбе прочитать рукопись целиком. Я крайне признателен всем им и каждому в отдельности за бесценные советы, за информацию из их собственных исследований и за то, что оберегли меня по меньшей мере от некоторых грубейших исторических ошибок. Рут Харрис и Линдал Ропер прочитали весь текст дважды и оставили на нем неизгладимый след. На каждом из этапов проекта Линдал обсуждала со мной ключевые идеи в ходе попыток сформулировать их наилучшим образом. Никаких слов не хватит для выражения моей благодарности.
Николас Старгардт
Оксфорд, 3 июня 2015 г.
Действующие лица
(в порядке появления на страницах повествования)
Эрнст Гукинг, крестьянский сын из Гессена, профессиональный солдат, пехотинец, и Ирен Райц, флористка из Лаутербаха (Гессен); поженились во время войны.
Вильм Хозенфельд, католик, ветеран Первой мировой и сельский учитель из Талау в Гессене, служил в немецком гарнизоне в Варшаве; его жена Аннеми, певица и протестантка, перешедшая в католичество; у них пятеро детей.
Йохен Клеппер, писатель из Николасзее (Берлин), женатый на Иоганне, обратившейся в протестантизм еврейке с двумя дочерями.
Лизелотта Пурпер, фотокорреспондент из Берлина, и Курт Оргель, юрист из Гамбурга, офицер артиллерии; они поженились во время войны.
Виктор Клемперер, еврей-протестант, ветеран Первой мировой войны и ученый, и его жена Ева, в прошлом концертирующая пианистка.
Август Тёппервин, ветеран Первой мировой войны и преподаватель гимназии из Золингена, офицер, ответственный за военнопленных, и его жена Маргаретe.
Фриц Пробст, столяр из Тюрингии, военнослужащий строительного батальона, и его жена Хильдегарда; у них трое несовершеннолетних детей.
Гельмут Паулюс, сын врача из Пфорцхайма и старший из четырех детей (остальные трое подросткового и юношеского возраста), пехотинец.
Ганс Альбринг и Ойген Альтрогге, оба из Гельзенкирхен-Бюра близ Мюнстера, друзья и члены движения католической молодежи; связист и пехотинец.
Вильгельм Мольденхауер, лавочник из Нордштеммена близ Ганновера, радист.
Марианна Штраус, еврейка, воспитательница детского сада из Эссена.
Урсула фон Кардорфф, журналистка из Берлина.
Петер Штёльтен из Целендорфа в Берлине, вестовой и (позднее) командир танкового подразделения.
Лиза де Бор, журналистка из Марбурга, замужем за Вольфом; трое взрослых детей: Моника, Антон и Ганс.
Вилли Резе, стажер-делопроизводитель в банке Дуисбурга, пехотинец.
Мария Кундера, работница железнодорожной станции Михельбойерн близ Вены, и Ганс Г., сын железнодорожника, парашютист-десантник.
Введение
Вторая мировая война заслуживает права называться Немецкой войной как никакая другая. Нацистский режим превратил развязанный им конфликт в наиболее чудовищную бойню во всей европейской истории, прибегая к методам геноцида задолго до строительства первой газовой камеры на территории оккупированной Польши. Третий рейх уникален и тем, что потерпел полное поражение в 1945 г., к тому моменту до дна истощив моральные и физические ресурсы немецкого общества. Даже японцам не довелось сражаться у ворот Императорского дворца в Токио, а вот немцы дрались возле Имперской канцелярии в Берлине. Для ведения войны на подобном уровне нацистам пришлось добиться от людей такой общественной и личной мобилизации, какая, несмотря на все старания, в предвоенный период им и не снилась. И все же спустя семьдесят лет, невзирая на горы книг о причинах войны, ее ходе и творившихся тогда зверствах, мы до сих пор не знаем, за что же, по разумению самих немцев, они сражались и каким образом они смогли продолжать войну – вплоть до самого конца. Представленная вниманию читателя книга рассказывает о том, что переживал германский народ и что он перенес во время той войны1.
Казалось бы, Вторая мировая должна была покинуть общественное сознание с течением лет и по мере угасания переживших ее поколений. Но происходит совсем наоборот. И особенно в Германии, где за последние пятнадцать лет появилось море кинолент и документальных фильмов, прошло множество выставок, увидела свет масса книг по данной теме. Академическое и популярное освещение вопроса имеет тенденцию типичного раскола во мнениях – склонность изображать немцев либо как жертв, либо как преступников. За последнее десятилетие громче звучит именно тема жертвы, поскольку авторы делают упор на воспоминаниях гражданских лиц, переживших огненные бури, разыгравшиеся в результате бомбардировок немецких городов авиацией Великобритании и США; на страданиях немецких беженцев, пытавшихся спастись перед лицом наступающей Красной армии; на убийствах и изнасилованиях, выпавших на долю тех, кто не успел убежать. Многие из пожилых немцев воскрешают в памяти самые болезненные картины прошлого просто из желания быть услышанными – рассказать и оставить это позади раз и навсегда. СМИ же превратили страдания мирного населения во времена войны в дело сегодняшнего дня, сосредоточивая внимание на бессонных ночах, ужасе перед налетами и непрекращающихся ночных кошмарах. Возникают общества так называемых детей войны, к месту и не к месту звучат термины вроде «травма» и «коллективная травма», призванные описывать подобного рода переживания. Но разговоры о травме демонстрируют тенденцию подчеркивать пассивность и невиновность перенесших их людей, и это вызывает сильный моральный резонанс. Так, в 1980-х и 1990-х гг. под понятие «коллективная травма» подогнали и воспоминания уцелевших после Холокоста, что сулит жертвам «получение прав» – своего рода политическое признание2.
Только крайне правые маргиналы, выходящие каждый февраль на митинги в память бомбардировки Дрездена в 1945 г. с плакатами «бомбовый Холокост», уравнивают беды мирного населения Германии со страданиями жертв нацистской политики уничтожения. Но даже такого рода провокации далеки от несгибаемого национализма, подогреваемого в 1950-х гг. в Западной Германии, где немецких солдат воспевали как героев за их «самопожертвование», тогда как их «зверства» списывали на убежденных нацистов, прежде всего эсэсовцев. Удобный штамп «холодной войны» о «хорошем» вермахте и «плохих» СС, очень пригодившийся для перевооружения Западной Германии и принятия ее как полноценного члена в НАТО в середине 1950-х гг., не выдерживает критики в середине 1990-х гг., благодаря – не в последнюю очередь – передвижной выставке «Преступления вермахта», где представлены фотографии публичных казней через повешение и массовых расстрелов с участием простых солдат. Широкий показ личных снимков, которые военнослужащие германских вооруженных сил носили в карманах формы вместе с фотографиями своих детей и жен, вызвал сильнейший отклик, особенно в областях Австрии или бывшей Восточной Германии, где подобные темы до 1990-х гг., как правило, не поднимались. Однако нельзя сказать, будто не последовало обратной реакции, и, когда фокус дискуссии сменился в направлении немецких женщин и детей, ставших жертвами бомбардировок британской и американской авиации или насилия со стороны советских солдат, у некоторых комментаторов возникал страх перед возвратом к превалировавшей в 1950-е гг. практике состязания в том, кто же больше виноват3.
Вместо этого два подпитываемых эмоциями сюжета войны следовали параллельными путями. Несмотря на принятие моральной ответственности, выразившееся в решении о создании крупного памятника Холокоста в центре Берлина, раскол во мнениях о том времени поразителен: кто же немцы, жертвы или преступники? Следя за публичной самокритикой, развернувшейся в Германии в 2005 г., в канун 60-й годовщины окончания Второй мировой войны, я убедился, что необходимость вывести и озвучить поучительные уроки из давних событий сегодня заставила ученых, а равно и СМИ обойти вниманием один из императивов истории, обязывающий нас в первую очередь и прежде всего хорошо понимать прошлое. Самое главное – историки не задавались одним естественным, казалось, вопросом: о чем говорили немцы и что думали они об их роли в то время? Например, до какой степени они выражали готовность обсуждать свое участие в войне на стороне проводившего геноцид режима? И насколько сделанные ими выводы меняли их видение войны в целом?
Кто-то предположит, будто подобные речи в полицейском государстве, да к тому же в военное время, попросту невозможны. В действительности уже летом и осенью 1943 г. немцы начали открыто говорить об убийствах евреев, увязывая их уничтожение с бомбардировками авиацией союзников мирного населения в Германии. Скажем, в Гамбурге отмечалось, «что простые люди, представители среднего класса и прочие граждане между собой, а также и при собрании людей постоянно высказываются, будто налеты есть возмездие за то, как мы обходимся с евреями». В баварском Швайнфурте народ говорил то же самое: «Ужасные налеты есть следствие мер, принимаемых против евреев». После второй бомбардировки города ВВС США в октябре 1943 г. жители открыто жаловались: «Если бы мы не поступали так плохо с евреями, нам бы не пришлось выносить эти ужасные налеты». К тому моменту о подобных настроениях соответствующие службы доносили властям в Берлине не только из крупных немецких городов, но и из «тихих заводей» – из глубинки, почти или вовсе не знавшей бомбежек4.
Впервые услышав об этом, я испытал глубокое удивление, хотя и не сомневался уже, что послевоенные заявления немцев, будто они ничего не знали и ничего не делали, – не более чем удобная отговорка. Существующие научные данные показывали, что в Германии военной поры везде ходили разговоры о геноциде. Однако прежде я, как и другие историки, предполагал, будто подобная информация распространялась в основном конфиденциально в кругу близких друзей и семьи, выходя за эти рамки только как слухи. Как мог Холокост сделаться предметом всеобщего обсуждения? Более того, подобные дискуссии подвергались отслеживанию и анализу со стороны тех самых сотрудников тайной полиции, служивших власти, каковая и занималась организацией депортации и уничтожения евреев на протяжении двух предшествовавших лет. Что еще более невероятно, всего через несколько месяцев после поступления этих сведений глава полиции и СС Генрих Гиммлер продолжал утверждать перед собранием других главарей Третьего рейха, что только они ответственны за искоренение европейского еврейства, и заявлял: «Мы унесем эту тайну с собой в могилу». Как же случилось, что столь охраняемая тайна стала явной? На протяжении последних двадцати пяти лет Холокост вышел на центральные позиции в нашем взгляде на нацистский период и Вторую мировую в целом. Однако, по меркам истории, произошло это совсем недавно, а потому мы никак не можем на данном основании делать выводы о том, как же именно видели свою роль немцы в ту пору5.
18 ноября 1943 г. капитан доктор Август Тёппервин фиксировал в дневнике услышанные им «отвратительные, но, по-видимому, верные подробности о том, как мы уничтожали евреев (от детей до стариков) в Литве!». Он отмечал слухи о погромах и раньше, уже в 1939 и 1940 гг., но не на таком уровне. На сей раз Тёппервин дерзнул рассмотреть страшные факты с точки зрения морали, задаваясь вопросом, кого же законно убивать на войне. Он расширил список от неприятельских солдат и партизан, действующих в тылу у немецких войск, до ограниченных коллективных актов возмездия по отношению к потворствовавшим им гражданским лицам, но даже и тогда был вынужден признать, что совершаемое в отношении евреев есть вещи совсем иного порядка: «Мы не просто уничтожаем воюющих с нами евреев, мы в буквальном смысле стремимся вырезать этот народ под корень как таковой!»6
Глубоко верующий протестант и консерватор, учитель по профессии, Август Тёппервин с самого начала испытывал сомнения в отношении мотивов и методов войны, беспокоясь из-за жестокости политики Гитлера. Похоже, он персонифицирует тот моральный настрой и политическую отчужденность от нацизма, находившие выражение не в каком-то откровенном сопротивлении системе, но в определенной степени неприятия и во «внутреннем» несогласии с призывами и требованиями режима. Но существовала ли на деле подобная тихая «духовная гавань»? Считать ли все выражения колебаний в письмах к близким и в личных дневниках некой внутренней оппозицией, а не всего лишь неуверенностью и реакцией на вызовы, перед которыми оказался автор? И в самом деле, Август Тёппервин продолжал верой и правдой служить режиму до последних дней войны. Выразив свое прозрение в словах «мы в буквальном смысле стремимся вырезать этот народ под корень как таковой», он умолк. Собственное признание, похоже, не противоречило для него вере в возложенную на Германию цивилизационную миссию идти на восток ради защиты Европы от большевизма.
Тёппервин более так и не поднимал тему убийства евреев до марта 1945 г., когда впервые за все время стал отчетливо осознавать неизбежность поражения Германии: «Человечество, которое ведет такую войну, сделалось безбожным. Русское варварство на востоке Германии, кошмарные налеты британцев и американцев, наша борьба с евреями (стерилизация здоровых женщин, расстрелы всех от детей до старух, отравление газом евреев целыми вагонами)!» Если приближающийся разгром казался ему своего рода наказанием свыше за содеянное по отношению к евреям, то, как следует из слов Тёппервина, последнее было не хуже и не лучше, чем действия союзников против немцев7.
Применительно к лету и осени 1943 г. мотивации, побуждавшие мирное население на домашнем фронте от Гамбурга до Швайнфурта так открыто и обреченно говорить о злодеяниях Германии против евреев, заключались в ином. В период между 25 июля и 2 августа 1943 г. бомбардировкам с воздуха подвергся Гамбург, где разгорелся гигантский огненный смерч, уничтоживший половину города и стоивший жизни 34 000 человек. Многих немцев случившееся заставляло искать параллели с апокалипсисом. Как доносила Служба безопасности СС (СД), демонстративный террор по отношению к жителям главных городов послужил – «к великому прискорбию» – причиной исчезновения по всей Германии «чувства безопасности», сменившегося «слепой яростью». В первый день бомбежки, 25 июля, произошло и еще одно важное событие, хотя и за пределами Германии. Итальянского диктатора Бенито Муссолини, находившегося у власти двадцать один год, свергли собственные соратники в результате бескровного переворота. Немцы немедленно связали воедино то и другое. На протяжении следующего месяца народ, по словам осведомителей, открыто обсуждал, не стоит ли последовать примеру итальянцев и заменить нацистский режим военной диктатурой, поскольку такая перестановка сулила «лучший» или, возможно, даже «последний» шанс достигнуть «сепаратного мира» с Западом. В умах нацистского руководства подобные настроения виделись наверняка тревожным индикатором падения боевого духа в народе и опасностью повторения капитуляции и революции ноября 1918 г.
В действительности кризис продлился недолго. К началу сентября 1943 г. все закончилось, поскольку режим поспешил вложить значительные ресурсы в улучшение гражданской обороны и организовать массовые эвакуации из городов. Между тем военное положение вермахта в результате занятия значительной территории Италии стабилизировалось, ну и гестапо со своей стороны удалось подавить «пораженческие» разговоры, похватав некоторых особо откровенных граждан. Как в размышлениях Тёппервина, так и в публичных обсуждениях тему ответственности немцев за убийство евреев подогревало чувство глубокого морального и физического беспокойства, поскольку набиравшее силу и размах наступление Бомбардировочного командования британских ВВС распространяло ощущение уязвимости далеко за пределы подвергавшихся бомбежкам городов. Значение временного политического кризиса, спровоцированного ударами по Гамбургу, состояло в факте выхода страха на поверхность; дальнейшие обострения стали развиваться по тем же шаблонам – в разговорах немцами будет руководить смешанное чувство обеспокоенности из-за собственной вины и их роли жертв8.
Для немецких евреев их понимание войны неизбежно формировал разворачивавшийся Холокост. Но другие немцы воспринимали все с противоположной точки зрения: их в основном тревожила война, в свете чего они и воспринимали геноцид. Взгляд у тех и других на одни и те же вещи складывался совершенно несхожий, обусловленный сильнейшей разницей в возможностях и выборе, искаженный абсолютно разными страхами и надеждами. Эта проблема и сформировала мой подход к написанию истории происходившего в Германии в военное время. Если другие авторы подчеркивали механизмы массовых убийств и обсуждали, почему вообще стал возможен Холокост, я в большей степени сосредоточился на том, как именно само немецкое общество воспринимало и принимало эти знания в форме свершившегося факта. Какое воздействие оказало на немцев постепенное осознание того, что они участвуют в войне и геноциде? Или, если поставить вопрос по-другому, как война привела их к пониманию того, что есть геноцид?
Период июля и августа 1943 г. оказался, совершенно очевидно, моментом одного из глубочайших кризисов за все военное время в Германии, когда люди от Гамбурга до Баварии объясняли гигантские налеты союзников на города и уничтожение в них множества гражданских лиц воздаянием за то, «что мы сделали евреям». Такие разговоры о каре от союзников, или о «еврейском возмездии», подтверждают верность соображения о том, что позиция нацистской пропаганды, настырно – особенно в первые шесть месяцев 1943 г. – подававшей авианалеты как «еврейский бомбовый террор», в общем и целом населением принималась. Однако реакция народа приобрела неожиданный для властей оттенок самобичевания, крайне неприятно поразив Геббельса и прочих нацистских вождей. Казалось, людям хотелось разорвать порочный круг уничтожения теперь, когда немецкие города стали превращаться в руины. Однако «меры, принимаемые против евреев», как именовалось в устах СД их фактическое убийство, уже отошли в прошлое: массовые депортации евреев по всей Европе закончились в прошлом году. Огненная буря в Гамбурге поставила немцев в условия новой «тотальной» войны, ибо угроза уничтожения с воздуха сделалась безграничной.
Примитивные дуалистические метафоры «или – или», «быть или не быть», «все или ничего», «победа или смерть» имели в идеологии Германии долгую историю. Они лежали не только в основе главных идей Гитлера с самого поражения Германии в 1918 г., но выступали краеугольным камнем пропаганды Первой мировой войны с 6 августа 1914 г., когда кайзер озвучил свое «Обращение к германскому народу». Однако не этот апокалиптический взгляд на вещи поддерживал и укреплял популярность Гитлера в 1930-е и в первые годы Второй мировой, хотя ближе к концу войны восприимчивость немецкого общества к таким рассуждениям действительно заметно выросла. Отвернувшаяся от немцев военная фортуна словно овеществила экстремистские речи. В свете «бомбового террора» союзников угроза самому существованию – «быть или не быть» – обрела очень неприятный буквальный смысл. Пищей для развития кризиса летом 1943 г. послужил охвативший немцев страх перед перспективой сполна изведать ужасы развязанной ими беспощадной расистской войны. В ходе преодоления сильнейшего кризиса суровая реальность заставила людей не только распроститься с прежними ожиданиями и прогнозами в отношении течения войны, но и переступить через традиционные нравственные запреты, забыть о привычных понятиях порядочности и стыда. Воевавшие за Гитлера немцы вовсе не обязательно были нацистами, но в любом случае им предстояло на собственном примере уяснить, сколь тщетен расчет остаться в стороне от беспощадности войны и избежать воздействия созданных ею апокалиптических умонастроений9.
Такая способность кризисов во время войны видоизменять или укоренять общественные ценности глубочайшим образом сказывается на нашем взгляде на взаимоотношения нацистского режима и немецкого народа. На протяжении последних тридцати лет большинство историков считали, будто кризисы, вызванные сожжением Гамбурга или гибелью 6-й немецкой армии под Сталинградом несколькими месяцами ранее, повергли немецкое общество в повальное уныние и пораженчество, и население, шаг за шагом отчуждавшееся от режима с его целями, в массе своей удерживалось в узде лишь нацистским террором. В действительности прямой связи между падением народного одобрения политики властей и ростом репрессий в середине войны не наблюдается: количество смертных приговоров в судах драматическим образом подскочило с 1292 случаев в 1941 г. до 4457 в 1942 г., то есть до окончательного разгрома под Сталинградом. Немецкие судьи реагировали тогда не на рост недовольства и брожение в низах, а на давление сверху, прежде всего со стороны Гитлера, требовавшего беспощадно карать уголовников, особенно рецидивистов. Существовала к тому же и система расового правосудия, в результате чего львиную долю казненных составляли угнанные на работу в Германию поляки и чехи. Лишь осенью 1944 г., когда армии союзников сосредоточились на границах Германии, под растущую волну репрессий стали попадать «рядовые немцы», однако настоящий разгул террора наблюдался только в заключительные недели боевых действий – в марте, апреле и в первые несколько дней мая 1945 г. Даже последние спазмы массового насилия не повергли в безмолвие немецкое общество; скорее, напротив, многие граждане Германии продолжали считать, что как верные патриоты обязаны открыто критиковать провалы нацистов. По собственному разумению немцев, их готовность делать это играла важную роль в борьбе с врагом до самого конца войны10.
Живучее представление о пораженчестве среди немцев основывается до известной степени на здравом смысле: историки увязывают между собой успехи режима и одобрение народа, с одной стороны, и провалы нацистов с критикой и недовольством в их адрес – с другой. Подобные шаблоны, несомненно, работают в мирное время, но не в условиях глобальной войны. Иначе нельзя объяснить происходившее на самом деле. Как же немцы смогли продолжать сражаться с 1943 по 1945 г., когда материальные и людские потери с их стороны только нарастали, причем неизменно? Эта книга представляет совершенно иной взгляд на воздействие поражений и кризисов на немецкое общество во время войны. Террор, безусловно, играл свою роль в отдельные моменты, но он никогда не служил единственной – или наиболее важной – причиной того, почему немцы продолжали драться. Нельзя сбрасывать со счетов ни нацизм, ни саму по себе войну, поскольку немцы рассматривали перспективы своего поражения в свете самого их существования как народа. Чем хуже шли дела на фронте, тем более очевидно «оборонительный» характер принимало противостояние. Сменявшие друг друга, но вовсе не приводившие к крушению кризисы выступали в качестве катализатора радикальной трансформации, по мере того как немцы пытались овладеть обстановкой и переосмыслить грядущее – то, чего им следует ожидать и к чему готовиться. Да, конечно, крупные бедствия вроде Сталинграда и Гамбурга катастрофически снижали популярность режима, но сами по себе они не ставили под вопрос необходимость следовать путем патриота. Тяготы войны высветили и показали во всем многообразии недовольство и конфликты внутри немецкого общества, полномочия сглаживать и разрешать которые оно вверяло тому же самому режиму. Однако какой бы ни становилась война, она оставалась оправданной – больше чем нацизм. Кризисы в Германии в середине войны не породили повальное пораженчество, а, напротив, укрепили связывающие общество узы. Именно на этих более сложных и динамичных обстоятельствах в реакции немцев на события войны я и сосредоточил внимание в книге.
Когда 26 августа 1939 г. вышел приказ о мобилизации, немцы и понятия не имели, что их ожидает. Однако многие не скрывали мрачного отношения к перспективе войны. Они хорошо помнили вчерашний день: 1,8 миллиона погибших на фронте в прошлом конфликте; «брюквенная зима» 1917 г.; «испанка» 1918 г.; и лица изможденных голодом детей – ведь британский Королевский военно-морской флот продолжал держать страну в блокаде и в 1919 г. с целью принудить новое германское правительство к подписанию унизительных условий мирного соглашения, «продиктованных» ему Антантой. Доминантой в германской политической жизни в 1920-х и 1930-х гг. сделались попытки сорваться с крючка Версальского договора, но даже крупнейший внешнеполитический триумф Гитлера – Мюнхенское соглашение 1938 г. – уходил в тень перед страхом вновь оказаться в состоянии войны с прежними противниками. Первый, и главный, урок 1914–1918 гг. гласил – никогда не повторять подобного. Когда же пришла война, а с ней и карточная система, то и другое народ встретил с мрачной миной. В первую зиму жители городов сравнивали нехватку провизии, одежды и прежде всего угля для отопления с зимами 1916 и 1917 гг., ворча и кляня хронический дефицит. Ничего хорошего в плане готовности немцев «держаться» подобные настроения для властей не предвещали, о чем СД предупреждала нацистское руководство в еженедельных рапортах о «настроениях в народе».
С точки зрения нацистов, начальные месяцы войны подняли критически важные вопросы прочности их правления впервые с самого прихода к власти в 1933 г. Если брать поверхностный уровень, им в предвоенные годы явно сопутствовал успех. По разным причинам – от приспособленчества до простого удобства или даже убеждений – членство в партии выросло с 850 000 человек в конце 1932 г. до 5,5 миллиона в преддверии войны. К тому времени Национал-социалистическая женская организация включала в себя 2,3 миллиона человек, а Гитлерюгенд и Союз немецких девушек – 8,7 миллиона, причем во всех этих структурах активно действовали всевозможные курсы идеологической подготовки, от вечерних посиделок до недельных сборов в летних лагерях. Наследники рабочих комитетов взаимопомощи и профсоюзных организаций – Национал-социалистическая народная благотворительность и Германский трудовой фронт – могли похвастаться соответственно 14 и 22 миллионами членов. Особенно впечатляет в большинстве своем добровольный характер службы персонала. К 1939 г. две трети населения состояли по меньшей мере в одной из массовых организаций партии11.
Такой ошеломительный успех основывался на сеющем рознь горьком наследии принуждения и согласия. В 1933 г. после долгих лет уличных боев нацисты получили наконец шанс довести дело до конца и разделаться с политическими оппонентами – покончить с левыми. При активном содействии полиции, армии, даже пожарных СА и СС окружали районы проживания «красных», проводили там методичные обыски, запугивая и избивая жителей, арестовывая местных активистов и функционеров. Затем, на волне постоянных налетов, последовал официальный запрет организаций левого крыла: коммунистов – в марте, профсоюзов – в мае и, наконец, в июне 1933 г. – социал-демократов. В мае 50 000 оппозиционеров – в большинстве своем коммунисты и социал-демократы – уже находились в концентрационных лагерях. К лету 1934 г., на пике террора против левых, налаженный аппарат насилия нацистов перемолол не менее 200 000 мужчин и женщин. Публичные наказания в лагерях, со всем присущим им репертуаром унижений и бессмысленной муштры, имели целью добиться унификации взглядов и слома воли заключенных. Настоящий успех программы «переучивания» показал себя в массовом освобождении запуганных и забитых пленников и возвращении их в семьи и сообщества. К лету 1935 г. в лагерях содержались не более 4000 заключенных – олицетворяемую левыми «другую Германию» нацисты как явление политическое раздавили полностью и бесповоротно12.
С началом в августе 1939 г. в Германии мобилизации гестапо позаботилось о повторных арестах бывших социал-демократических политиков. Труднее оценить степень успеха режима в искоренении субкультуры рабочего класса, служившей опорой левых движений с 1860-х гг. Несомненно, какие-то ее анклавы сохранились уже под новой вывеской. До 1933 г. в футболе господствовали рабочие спортивные клубы, включавшие в себя около 700 000 членов, а также 240 000 спортсменов из католических обществ. И пусть Германский трудовой фронт быстро вобрал их в себя, а нацисты реорганизовали всю структуру футбольных союзов, сделав их куда более соревновательными и зрелищными, по-настоящему контролировать болельщиков власти не могли. В ноябре 1940 г. товарищеский матч в Вене закончился полномасштабными беспорядками: местные болельщики бросились на площадку после последнего свистка и швыряли камнями в гостей соревнования до тех пор, пока те не покинули стадион. В их автобусе выбили окна; здорово досталось даже машине гауляйтера13 Вены. Органы безопасности усматривали в происшествии в первую очередь акт политической демонстрации, но они явно заблуждались. На самом деле оба клуба имели традиционную, сугубо лояльную и в прошлом «красную» рабочую основу, а сам товарищеский матч местные рассматривали как шанс поквитаться за унизительный проигрыш «Адмиры» «Шальке» в 1939 г. со счетом 9:0, в германском финале, поскольку болельщики, с подозрением относившиеся к череде блистательных успехов команды из Рурской области, приписывали ее победу тенденциозному судейству в Берлине. Беспорядки питались традиционной мужской верностью землякам и городу в той же мере, в какой и протестом австрийцев против притока заносчивых «пруссаков» в Вену после аншлюса в марте 1938 г.14.
Тлеющие угли рабочей солидарности утратили всякий потенциал. Мир, так долго и скрупулезно создаваемый социал-демократами за счет взаимопомощи, хоровых кружков, физкультурных секций, похоронных обществ, детских садов и велосипедных клубов, нацисты либо включили в свои организации, либо уничтожили. В июле 1936 г. ссыльные социал-демократы оплакивали крушение традиций коллективизма, признавая, что «заинтересованность рабочих в судьбе своего класса исчезла в значительной степени, если не полностью. Ее сменил мелкотравчатый личный и семейный эгоизм». С возвращением после войны левого движения голос его зазвучал с новой силой, однако оно не смогло воссоздать прочную организационную субкультуру догитлеровских времен. Конечно, на момент начала войны СД и гестапо не могли знать, насколько успешным оказалась их комбинированная политика подавления и вовлечения, и настороженно отслеживали действия представителей рабочего класса, усматривая в них постоянную угрозу15.
Нацисты могли не беспокоиться относительно среднего класса – фермеров, хозяев собственных дел, мастеровых высокого уровня, образованных профессионалов и управленцев. Протестанты встречали «национальную революцию» нацистов радостно – с энтузиазмом и надеждами, сравнимыми с выражением поддержки войне в 1914 г. Объединяющим фактором служило неприятие «безбожного» модернизма Веймарской республики; у протестантов он ассоциировался с «идеями 1789 г.», пацифистами, демократами, евреями и всеми теми, кто принимал поражение. Протестантские пасторы и теологи начали выковывать этот широкий альянс еще в 1920-е гг. с разговоров о создании новой «народной общности», звучавших привлекательно для многих представителей всего политического спектра. Вчерашние либералы, консерваторы, члены католической Партии Центра, даже бывший электорат социал-демократов – все они носились с «народной общностью» во время Первой мировой войны и в годы Веймара, то есть до превращения идеи в ключевой лозунг нацистов. Даже консервативные еврейские националисты вроде историков Ганса Ротфельса и Эрнста Канторовича тяготели к подобной «национальной революции» и не очень понимали потом, отчего это им пришлось убираться из страны как представителям «неарийской» расы16.
Подобные ненацисты ставили национальное раскаяние за провал в 1918 г. во главу угла некоего будущего подвига сограждан на пути к «спасению народа». Многие так хорошо послужившие нацистам аргументы породило вовсе не само движение, они пришли со стороны – от людей вроде молодого теолога и бывшего военного капеллана Пауля Альтхауса. Отрекшийся от пацифизма в 1919 г., он настаивал на обязанности немцев показать себя вновь достойными милости Божьей через выступление против условий Версаля. Мешая в рассуждениях тонкость богословской аргументации с воинственным национализмом, Альтхаус превратился в грозную фигуру и одного из главнейших пропагандистов консервативного лютеранства и идеи богоизбранности немецкого народа. Им, по его разумению, предстояло спастись, только показав себя достойными оказанного свыше доверия. И пусть многие радикальные нацисты безуспешно пытались отвратить народ от религии, они с готовностью откликнулись на разговоры церковников о духовном перерождении народа. А тем временем более универсалистские и пацифистские взгляды, как, например, идеи Пауля Тиллиха, успешно подвергались оттеснению и поруганию усилиями ненацистских теологов вроде того же Альтхауса17.
С приходом к руководству страной нацисты отказались от затеи крупномасштабной социальной инженерии, сосредоточившись на революции чувства. Вскарабкавшись на властный Олимп, они спланировали и организовали народный театр, привлекая военизированные формирования с их флагами, солдатскими башмаками и формой, ну и, конечно, факельными шествиями. Амбиции нацистов простирались в святая святых буржуазной культуры – местные театры, где их агитпроп с пьесками о сопротивлении фрайкоров18 французской оккупации Рура в 1920-х гг. бросил вызов традиционному классическому репертуару, берущему истоки в XIX столетии. В 1933–1934 гг. нацисты вышли за физические рамки обычного театра путем создания тингшпиля – морализаторских постановок нового типа, разыгрывавшихся под открытом небом с гигантскими мимическими интерлюдиями и при участии масс исполнителей, достигавших 17 000 человек, перед аудиторией иной раз до 60 000 зрителей. Как правило, целью таких огромных шоу служило стремление заставить немцев переродиться и изгнать из них комплекс проигравших Первую мировую войну. В принадлежавшей перу Рихарда Ойрингера постановке «Немецкие страсти» (Deutsche Passion) павшие солдаты Первой мировой войны в буквальном смысле восстают из могил и батальонами маршируют через сцену, при этом белые лица призраков сверкают из-под стальных касок, а герои взывают к единению и духовному возрождению19.
К 1935 г. мода на тингшпиль, как и работа нацистского агитпропа в муниципальных театрах, набрала максимальные обороты. И тут Геббельс столкнулся с бунтом владельцев абонементов, начавших отказываться от их продления. Он тут же поменял подход, уволив новых директоров из нацистов и заменив их компетентными профессионалами. Состоявшая преимущественно из представителей среднего класса аудитория получила вожделенную классику. В ноябре 1933 г. 10-ю годовщину мюнхенского пивного путча отмечали нацистскими пьесами; десять лет спустя – операми Моцарта. Несмотря на отступление на фронте репертуарной политики, Геббельс продолжал вкачивать огромные ресурсы в театры – на их финансирование уходило фактически больше средств, чем на саму пропаганду20.
Существовал риск, что достижения нацистов, сумевших покончить с отчаянной нищетой и беспорядками времен Великой депрессии, послужили мощным, но неглубоким стимулом для оказания поддержки Третьему рейху со стороны народа. Ключевые партийные и государственные органы опасались эфемерного характера их успехов: в верхах возникали огромные сложности с оценкой того, насколько прочно удалось внушить населению основные нацистские ценности и идеалы. За ширмой «народной общности» не стихали дебаты относительно экономического перераспределения и социальной политики, о «реформе жизни» и педагогики и даже о том, можно ли женщинам носить брюки или все-таки только юбки. Гитлер всегда старался избегать «папских»21 высказываний на публике, а один из главных идеологов партии Альфред Розенберг, как раз допускавший догматические заявления, вызывал повсеместное раздражение крайне антихристианскими позициями и, совершенно очевидно, не располагал при новом режиме заметной политической властью22.
В преддверии войны большинство немцев принадлежали к традиционным христианским общинам и одновременно состояли в организациях нацистской партии; но все-таки гораздо больше – 94 % – числили себя католиками или протестантами, тогда как в нацистских организациях состояли две трети населения. Церкви являлись наиболее важными отдельными гражданскими институтами в Германии, и немало священников и пасторов отправились в концентрационные лагеря за критику в адрес нацистов с церковной кафедры. В июле 1937 г. гестапо арестовало самого прямолинейного пастора в Берлине Мартина Нимёллера. Дальнейшую историю Третьего рейха он наблюдал из-за колючей проволоки. В апреле 1945 г. взошел на виселицу в концлагере Флоссенбюрг молодой протестантский теолог Дитрих Бонхёффер. Потом, много позже, оба превратились в символы гражданского мужества перед лицом натиска нацистской машины подавления. Бонхёффер представлял либеральную, гуманистическую теологию, потесненную и отправленную в ссылку вместе с Паулем Тиллихом. Сами идеи – и Бонхёффер как символическая фигура – обрели актуальность для послевоенной Западной Германии не ранее конца 1950-х – начала 1960-х гг. Нимёллер есть нечто совершенно иное. Вовсе не либеральный демократ, но антисемит, консервативный националист, он служил капитаном подлодки во время Первой мировой войны, в 1919–1920 гг. состоял во фрайкоре и только позднее сделался священнослужителем. Нимёллер деятельно поддерживал Гитлера на выборах, начиная с 1924 г. и вплоть до 1933 г. Когда в 1939 г. запылал пожар войны, Нимёллер вновь пожелал служить стране на море, о чем писал из Заксенхаузена командующему германским ВМФ адмиралу Редеру. Инакомыслие Нимёллера в 1930-х гг. имело в большей степени религиозный, нежели политический характер, а проповедуемое им христианство боролось за место на поле германского протестантизма23.
Оказав восторженную поддержку «национальной революции» нацистов в 1933 г., протестанты затем довольно скоро разделились на три направления. Многие пасторы вступили в Немецкое христианское общество, стремившееся расширить духовное обновление в области литургии и теологии: запретить Ветхий Завет и очистить Новый от еврейского влияния, а также изгнать обращенных в христианство евреев из протестантского священничества. Традиционалисты, желавшие защитить Писание и литургию и оградить церковь от давления государства, создали сначала Пасторский союз, а затем, в мае 1934 г., Исповедническую церковь. Раскол этот почти повсеместно трактуется и подается неверно как результат борьбы либералов и нацистов за душу церкви. Но это не так. Пусть Карл Барт – главный автор Барменской декларации24 – остался критиком диктатуры и вернулся в Швейцарию, пасторы из Исповеднической церкви цитировали его не особенно часто; Барт был не лютеранином, как большинство немецких протестантов, а кальвинистом. Многие пасторы по обе стороны этих духовных баррикад – в том числе и Нимёллер – выступали за те же в основе своей националистические, авторитарные и социально цементирующие политические ценности.
Подобные тенденции предоставляли отличный шанс выдвинуться третьей группе внеблоковых лютеранских теологов, объединившихся вокруг Пауля Альтхауса. Он не вступил в нацистскую партию, но деятельно приветствовал получение Гитлером поста канцлера как «чудо и дар Божий». Хотя Альтхаус никогда не участвовал в ритуалах сожжения книг запрещенных авторов, подобные акции он оправдывал. Прокатившиеся по Германии в ноябре 1938 г. еврейские погромы Альтхаус подавал под соусом всевластия Господня над историей – якобы сами страдания евреев теперь свидетельствуют об их виновности25.
Мир германского католицизма тоже разделился, но в данном случае по поколениям. Возраст епископов колебался между шестьюдесятью и восьмьюдесятью годами, то есть они годились в отцы большинству протестантских теологов и нацистских вожаков. В основном епископы удостоились рукоположения в десятилетия до Первой мировой войны и прошли школу крайне консервативной неоаристотелевской теологии, внутренне последовательной и отвлеченной в выборе языка. Святые отцы проклинали «модернизм» за болячки либерализма, социализма, коммунизма и атеизма. Разделявшие престарелых епископов и более молодых священнослужителей и мирян пустоты приводили к трениям и внутри церкви на коммуникативном и политическом уровнях. Если епископы демонстрировали тенденцию видеть социальные реформы узко и консервативно, многие молодые католики рассматривали «национальную революцию» 1933 г. в свете возможности принять более деятельное участие в формировании немецкого общества. Война лишь способствовала обострению раскола между консерваторами и реформаторами26.
Нацисты оказывали определенное давление: запрещали движение католической молодежи, старались сильнее секуляризировать образование и принудить сеть психиатрических клиник организации «Каритас»27 к проведению насильственной стерилизации пациентов. В период летних каникул 1938 г. нацистские активисты убрали распятия из школ в Баварии, чем вызвали глубокое раздражение со стороны населения сел и маленьких городков, обратившего праведный гнев на известных радикалов из СС, прежде всего на местного гауляйтера Альфреда Розенберга. Однако католики не очерняли само нацистское движение и зачастую оставались активными членами нацистских организаций, стараясь найти поддержку у более привлекательных, с их точки зрения, вожаков, таких как Герман Геринг. Гитлер и сам тщательно откорректировал свои взгляды на вопросы религии, поэтому архиепископ Мюнхена кардинал Фаульгабер и примас церкви Германии кардинал Бертрам Бреслауский пребывали в убеждении, будто фюрер – глубоко набожный человек. Верность делу нации привела католическую церковь и нацистский режим в период войны в лоно союза, называемого в последнее время историками вынужденным «сотрудничеством антагонистов»28.
В отсутствие привычного и понятного им духовного водительства отдельные католики и протестанты очутились перед лицом вынужденной необходимости преодолевать проблемы и сложности, связанные с вопросами совести, доверяя мысли письмам и дневникам, в результате чего предоставили историкам бесценные нравственные записи, отражающие образ мыслей наиболее либеральных и гуманных членов «народной общности»29.
Когда в сентябре 1939 г. вспыхнула война, в Германии ее приняли крайне нерадостно. Однако никто особо не терзался в поисках ответа на вопрос, почему она началась. Если в Британии и Франции мало кто сомневался, что нападением без веских причин на Польшу Гитлер развязал конфликт ради завоеваний, немцы пребывали в уверенности, будто вынуждены воевать ради самообороны из-за махинаций союзников и агрессивных поползновений поляков. О подобных воззрениях в серьезных исторических исследованиях упорно не писали и не пишут – лишь где-то мельком что-то всплывает на сайтах авторов, потворствующих неонацистам. В нашу эпоху кажется довольно странным, что тогда в такие вещи искренне верили многие немцы, причем вовсе не являвшиеся махровыми нацистами. Как они могли перепутать намеренно разжигаемую их властями жесточайшую империалистическую войну с войной ради обороны отечества? Как могли они видеться себе патриотами в кольце врагов, а не борцами за дело Гитлера с его расой господ?
Первая мировая послужила не только мерилом нужды и тягот в тылу, на домашнем фронте. Она в основе своей обусловила характер понимания причин Второй мировой войны в следующем поколении. Это Британия и Франция 3 сентября 1939 г. объявили войну Германии, точно так же как Россия начала мобилизацию в 1914 г., а потом вторглась в Восточную Пруссию30. В августе 1914 г. пожар разгорелся после долгого процесса «окружения» неприятельскими державами, предположительно с подачи Великобритании, стремившейся сохранить мировую гегемонию и ослабить Германию. Те же доводы, причем выраженные в тех же фразах, зазвучали и в 1939 г., по мере того как немцы отмечали в дневниках вехи польского кризиса. И снова британские имперские амбиции выступали в роли корня всех зол; кровожадность Британии особо подчеркивал безоговорочный отказ ее правительства от неоднократно озвучиваемых Гитлером мирных предложений – после захвата Польши и затем опять, в 1940 г., после падения Франции. В общем, идея оборонительной войны вовсе не представлялась лишь измышлением, навязанным народу нацистской пропагандой. Многие из тех, кто вовсе не приходил в восторг от нацистов, рассматривали противостояние именно так. Все в Германии воспринимали Вторую мировую через призму Первой, независимо от того, пережили они ее или нет. По меньшей мере на раннем этапе немцам не пришлось сразу воевать на двух фронтах, как в 1914 г., избежав кошмара благодаря подписанному в последнюю минуту договору о ненападении с Советским Союзом. Однако к Рождеству 1942 г. Германия опять находилась в состоянии войны с Британией, Россией (СССР) и Америкой – точь-в-точь как в 1917 г.
Культ «фронтового поколения» и литературы о Первой мировой – не важно, критической, как в «На Западном фронте без перемен» Эриха Марии Ремарка, или восторженной, как в «В стальных грозах» Эрнста Юнгера, – создавали впечатление неповторимой уникальности поколения воинов 1914–1918 гг, оторванного ко всему прочему от поколения отцов, росших в мирной тишине минувшего столетия. Существовал или не существовал на деле конфликт отцов и детей? Первая мировая война часто рассматривалась именно с такой точки зрения. Чего никак не скажешь о Второй. Ощущение неразрывного порочного круга повторяющихся войн с теми же противниками и на тех же землях наполнило представителей разных поколений братским духом «товарищества». Когда в 1941 г. Гельмута Паулюса отправили на Восточный фронт, его отец, домашний доктор и офицер резерва, повидавший прошлую войну, начал писать сыну как «товарищу». Пока часть Гельмута продвигалась через Румынию и вступала в южные районы Украины, он оказывался в тех же местах, где побывали немецкие войска в предыдущую войну, и его родителям оказалось нетрудно найти среди соседей и знакомых в родном Пфорцхайме кого-нибудь, кто мог описать местность или даже развернуть старые военные карты, позволявшие проследить за боевым путем их сына. Мужчины, гордые «крещением огнем» в траншеях, сравнивали артиллерийские обстрелы с продлившимся десять месяцев сражением при Вердене в 1916 г., видя в их сокрушительной мощи испытание на прочность. Немецкие командиры, приблизившись к Москве в ноябре 1941 г., порой содрогались при мысли о неожиданной перемене удачи по образу и подобию поворота фортуны на Марне двадцать семь лет назад, когда они уже протягивали руки к Парижу.
Но отцов и сыновей связывал не только схожий опыт, но и взаимное чувство ответственности поколений. Сыновьям предстояло довершить начатое отцами – разорвать порочный круг, заставлявший каждое поколение сражаться в России. Если левые и либеральные мыслители представляли историю линейно, как непрерывный прогресс, многие консерваторы считали ее цикличной и повторяющейся, как сама жизнь. Зловещую обреченность в свете упадка западной культуры, предсказанного Освальдом Шпенглером в «Закате Европы», развеяло «национальное возрождение» 1933 г., но цикличные, естественные метафоры не забылись. Немецкая война в Советском Союзе превратила их в реальность, а абстрактную угрозу повторных разрушений – в борьбу за выживание здесь и сейчас. Чрезвычайная жестокость немцев на востоке только обостряла чувство необходимости в конце концов решительно разорвать замкнутый круг, поскольку в противном случае следующему поколению сыновей Германии придется вновь участвовать в бойне.
Такие мысли занимали и будоражили умы с самого начала. Ожидая старта боевых действий на западе осенью 1939 г., некоторые солдаты держались мнения: «Лучше сразу расчистить стол, тогда можно надеяться, что нам больше не придется воевать». И пусть немецким школьникам на протяжении многих поколений внушали, что их «наследственный враг» – Франция, на подсознательном, эмоциональном уровне главную роль тут играла Россия. С 1890 г. даже оппозиционеры из числа социал-демократов клялись встать на защиту Германии от «варваров с востока», если она подвергнется нападению царской России. В августе 1914 г. вторжение российской армии в Восточную Пруссию взметнуло в немецкой прессе волны очень преувеличенных историй и ужасных слухов, а доселе безвестный прусский генерал Пауль фон Гинденбург после одержанной им над противником победы превратился в национального героя. В 1941 г. не представлялось сложным убедить население в необходимости новой войны в России до победного конца ради все той же безопасности на будущее – чтобы следующему поколению не пришлось пройти через все это снова. Начиная от ветеранов Восточного фронта 1914–1917 гг. до молодых солдат, вчерашних школьников, и заканчивая еще жившими с родителями подростками, все считали своим долгом идти на войну, но не за нацистский режим, а во имя ответственности одних поколений немцев перед другими. И именно эти взгляды являлись прочнейшим фундаментом их патриотизма31.
Такая отчаянная и полная готовность служить во имя отечества никогда, конечно, не простиралась в бесконечность, но ограничивалась временными рамками. Как подбадривал жену один солдат в феврале 1940 г.: «На следующий год мы всё наверстаем, не так ли?» Два года спустя другой клялся «нагнать попозже, потом, всё то, чего нам пока не хватает». Мечты о послевоенной жизни составляли ядро надежды, превращаясь в мощнейший стимул одержать победу или – чем дальше, тем чаще – избежать поражения. Как бы то ни было, оправданные и необходимые ради великой цели военные годы виделись потерянным временем; настоящая жизнь начнется потом. Один солдат говорил как бы от имени многих, обещая жене: «Тогда наконец заживем». В самый канун Рождества 1944 г. молодой командир-танкист на Восточном фронте писал невесте в Берлин, сетуя по поводу сорванных планов стать художником и высказывая опасение, что война не положит конца череде сменяющих друг друга конфликтов: «После этой войны скоро будет другая, лет через двадцать, что в общих контурах просматривается уже теперь». Затем он обреченно добавил: «Жизнь этого поколения, как мне кажется, измеряется одними катастрофами»32.
Для семей и отдельных личностей война казалась непереносимо долгой. Да, вокруг разворачивались величайшие события, но миллионы писем близким, сортируемые и доставляемые адресатам полевой почтой каждый день, служат отличными хрониками доморощенных хитростей, призванных помочь их авторам как-то ужиться с действительностью и приспособиться к ненасытным требованиям войны; они отражают предпринимаемые участниками переписки бессознательные поступательные попытки разложить все по полочкам. Стоя перед необходимостью поддержать уверенность друг у друга, многие пары старались обходить молчанием нарастающие осложнения в их взаимоотношениях, поэтому масштабы перемен вышли на поверхность только после войны, когда разлученные ею люди вновь соединились. В первые послевоенные годы отмечался резкий рост разводов.
Эта книга о длинной войне. Шаг за шагом на ее страницах мы проследим за видоизменением немецкого общества и за тем, как почти незримо, но необратимо отдельные люди приспосабливались к войне, течение которой, как они с каждым днем чувствовали все больше, перестало поддаваться какому бы то ни было влиянию с их стороны. Мы проследим за сменой ожиданий, колебаниями надежд и опасений личностей, проходивших через формировавшие их события. Истории этих людей дают нам эмоциональное мерило пережитого и служат нравственным барометром общества, вступившего на путь саморазрушения.
Часть I
Отражая нападение
1
Ненужная война
«Меня не жди. Увольнительных больше не дают, – царапал пером по бумаге молодой солдат, спеша отправить записку своей подруге Ирен. – Мне нужно прямо в казармы, грузить технику. Объявлена мобилизация». Он едва успел забросить личные вещи к тетке Ирен на Либигштрассе. Но неделя закончилась, и юная флористка уже уехала к родителям. Не имея возможности попрощаться, он написал на конверте: «Фройлейн Ирен Райц, Лаутербах, Банхофштрассе, 105». Молодой профессиональный солдат, унтер-офицер с позапрошлого года, Эрнст Гукинг оказался среди первых, кого отправили в действующие части – в данном случае в 163-й пехотный полк в Эшвеге33.
На следующий день, 26 августа 1939 г., в Германии официально объявили мобилизацию. Вильм Хозенфельд, школьный учитель в селе Талау, явился в гимназию для девушек на противоположной стороне долины, в Фульду. Как и многие школы по всей Германии, гимназия в тот день служила сборным пунктом для военных, и Хозенфельда восстановили в звании штабс-фельдфебеля, в котором он закончил Первую мировую войну. Многие солдаты в его роте резервистов пехоты тоже были ветеранами прошлой войны, и, получая оружие и снаряжение, он определил свое настроение как «серьезное, но решительное». По мнению Хозенфельда, все они пребывали в убеждении, «что до войны дело не дойдет»34.
Во Фленсбурге молодой пожарный сел в трамвай и поехал в казармы на улице Юнкерхольвег, где, назначенный «унтером по хозчасти», получил в распоряжение велосипед. В 23:00 26-й пехотный полк походным порядком выступил к железнодорожной станции. Несмотря на позднее время, улицы Фленсбурга наполняли толпы людей, пришедших проводить солдат. Служивший в 12-й роте Герхард M. и понятия не имел, куда их отправляют. Он забрался под лавку в теплушке и, как только поезд тронулся, «уснул сном праведника»35.
В зеленом пригороде Берлина Николасзее Йохен Клеппер чувствовал, как проваливается в состояние нервного переутомления. Вопреки всему надеясь, что войны не случится, он терял последний оптимизм и не верил жизнерадостным слухам, повторяемым всеми от квартального партийного старосты до редактора газеты, в которой служил. Больше всего в войне Клеппера пугали перспективы на будущее его жены еврейки Иоганны и 17-летней падчерицы Ренаты. Из письма старшей дочери Иоганны Бригитты, эмигрировавшей в Англию в начале года, он узнал, что в Лондоне полным ходом разворачивается эвакуация. В ближайшее месяцы Клеппер устанет ругать себя за то, что отговорил Иоганну и Ренату ехать вместе с Бригиттой. Он еще находил некоторые поводы для утешения: тон германской прессы и радио перестал быть столь откровенно пугающим, как на протяжении Судетского кризиса в прошлом году. После того как 23 августа Германия подписала договор о ненападении с Советским Союзом, пропагандисты перестали твердить о «евреях – поджигателях войны»36.
На протяжении весны и лета 1939 г. германское правительство беспрестанно жаловалось на насилие, чинимое по отношению к немецкому меньшинству в Польше. Центральную роль в разраставшемся кризисе играл «вольный город» Данциг (ныне Гданьск). Населенный преимущественно немцами, но отрезанный от остальной территории Германии, Данциг олицетворял собой все аномалии и обиды послевоенного устройства. Местный нацистский гауляйтер Альберт Форстер получил четкие указания о том, как усилить напряжение, но вместе с тем и не довести противоречия до взрыва. Сосредоточившись на наличии у польской стороны рычагов для удушения города путем прекращения поступления в него продовольствия, он постоянно «подсвечивал» эту опасность в прессе. Обстановка накалилась драматическим образом 30 августа, когда министр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп вдруг срочно вызвал к себе ночью британского посла для передачи «последнего предложения» германского правительства по разрешению кризиса. Отосланный затем в Лондон посол сэр Невил Хендерсон до отъезда так и не получил официального текста требований. Польское правительство при этом вообще никто не представлял. Выполнение условий Гитлера, настаивавшего на проведении новых референдумов о будущем «польского коридора» и в прошлом немецких территорий на западе Польши, гарантированно привело бы к возобновлению основанной на этнической почве гражданской войны, полыхавшей там после Первой мировой. Согласие на требования нацистов раскололо бы Польшу как государство, сделав ее совершенно непригодной для обороны37.
Данциг стал вторым международным кризисом в течение года. Предыдущий запомнился успешной борьбой Гитлера за права судетских немцев, составлявших треть населения Чехословакии. Войны удалось избежать за счет заключения в сентябре 1938 г. соглашения в Мюнхене, но без участия Чехословакии и Советского Союза; однако кризис заставил британцев и французов начать перевооружение. Не прошло и полугода, как Гитлер нарушил торжественное обещание, что Судетская область станет его «последней территориальной претензией», послав вермахт через новую чехословацкую границу и превратив страну в «протекторат рейха». Даже «голуби» из стаи британских консерваторов не могли позволить себе не заметить подобного вероломства, зато Банк Англии успел оказать последнюю услугу Германии – отправить туда из Лондона чехословацкий золотой запас. Для Британии и Франции оккупация Праги 15 марта 1939 г. ясно показала всю тщетность Мюнхена38.
В самом рейхе те же события встретили совершенно иное отношение. В Австрии идея нового Протектората Богемии и Моравии прижилась особенно хорошо, поскольку там видели в нем возвращение коронных земель Габсбургов под законное германское управление. В других уголках Германии, где подобное наследие не ценилось столь же высоко, мнения разделились. В угледобывающем поясе Рура, где проживало полным-полно польских и чешских иммигрантов и их потомков, некоторые сочувствовали чехам. На протяжении кризиса 1938 г. практически вся страна, в том числе ее политическая и военная верхушка, пребывала в убеждении, что Германии войны не выиграть. Так называемый военный психоз, о котором докладывали со всех сторон, оказался настолько силен, что, когда в Мюнхене сторонам удалось договориться, триумфальный звон реляций пропагандистов потонул в звуках выдоха народного облегчения: Геббельсу пришлось напоминать газетчикам о необходимости подчеркивать успех Германии. Гитлер мог плакать от горя из-за того, что у него «украли войну», но в этом он оставался в одиночестве даже среди окружавшей его нацистской элиты39.
К лету 1939 г. настроения немецкого народа очень заметно изменились. В 1938 г. огромные толпы приветствовали Чемберлена в Мюнхене как человека, привезшего им мир. Спустя год британский премьер-министр превратился в комическую фигуру, персонифицирующую разложение и беспомощность западных демократий. В свои семьдесят он был ровно на двадцать лет старше фюрера, и немецкие дети передразнивали его походку и – более всего – аристократический зонтик. Подружка Эрнста Гукинга Ирен Райц, как и многие другие, называла правительство Чемберлена «зонтичным правительством». Оккупация Праги в марте 1939 г. наряду с въездом Гитлера в Вену годом ранее выглядела очередным бескровным триумфом, подтверждая надежду, что французы с британцами вряд ли отважатся на решительные действия40.
Гитлеру удалось выставить себя защитником униженного и оскорбленного немецкого меньшинства – он отплатил за страшные и несправедливые обиды и скорбь по утраченным после 1918 г. территориям. В представлении многих немцев, от бывших социал-демократов и давешнего электората католической Партии Центра до протестантских консерваторов, послевоенное польское государство виделось очередным наростом на карте Европы, порожденным диктатом Версальского мирного договора, вынужденно подписанного немецкой делегацией без всякого шанса выставить свои условия.
Тайные информаторы, извещавшие о делах в Германии изгнанных оттуда социал-демократов, не сомневались, что в отношении Польши Гитлер ломился в открытую дверь. По их заключению, даже среди своих – давних сторонников из рабочего класса – все пребывали в уверенности: «Если Гитлер ударит на поляков, большинство населения будет с ним». Сверх всего прочего, пропаганда утверждала, что именно бескомпромиссность поляков и их влияние на Британию не позволяли Германии вырваться из тисков «окружения». Уже в начале лета один из сторонников социал-демократов сообщал им: «Агитация против Англии сегодня настолько сильна, что я убежден, если не считать официального “Да здравствует Гитлер”, люди будут приветствовать друг друга так, как делали в мировую войну: “Боже, покарай Англию”». Гитлер медленно выковывал широкое народное единство, характерное для немецкого общества в 1914 г., из разных слоев, от умеренных левых социал-демократических кругов до консервативно националистических: пусть партии сами по себе перестали существовать, нацисты знали, что субкультура сохранилась, и потихоньку прибирали ее к рукам41.
В августе 1939 г. германское правительство запустило механизм быстрой и ограниченной по размахам захватнической войны. 15 августа военное командование получило приказ подготовиться к вторжению в Польшу. Проводя собрания с высшими военными чинами в альпийской резиденции 22 августа – в день, когда Риббентроп вылетел в Москву договариваться о заключении соглашения со Сталиным и Молотовым, – Гитлер уверял, будто британцы и французы не возьмутся за оружие. Германско-советский пакт с секретным протоколом о разделе Польши глубоко враждебные коммунистам генералы Гитлера восприняли с облегчением, поскольку таким образом устранялась угроза войны на два фронта. Все выглядело так, будто действия ограничатся польским театром военных действий – короткой и победоносной кампанией, которая продемонстрирует способности военной машины Германии. В соответствии с собственными оценками немецкого правительства, стране требовалось еще несколько лет для надлежащей подготовки к вступлению в «неизбежную», по мнению Гитлера, конфронтацию с Британией и Францией42.
В 9 часов вечера 31 августа германское радио прервало передачи для обнародования состоявшего из шестнадцати пунктов предложения фюрера по разрешению кризиса. Как позднее показывал на слушаниях по его делу дипломатический переводчик Гитлера доктор Пауль Шмидт, по признанию фюрера, трансляция служила «способом, особенно для немецкого народа, показать им, что я сделал все для сохранения мира». Общественность еще следила за отчаянной челночной дипломатией посла Хендерсона, метавшегося между Лондоном и Берлином. Однако за кулисами Гитлер старательно оттеснил от рычагов влияния на развитие процесса Геринга и Муссолини, главных посредников в отношениях с Британией и Францией во время Судетского кризиса, из опасения, «как бы в последний момент какая-нибудь свинья не принесла мне очередной план посредничества»43.
В 10:00 в пятницу, 1 сентября, Йохен и Иоганна Клеппер слушали речь Гитлера по радио. «Прошедшей ночью регулярные польские войска впервые обстреляли нашу территорию, – заявил фюрер наскоро собранным депутатам рейхстага. – В 5:45 утра [фактически в 4:45] наши солдаты открыли ответный огонь». Затем Гитлер пообещал ликующим парламентариям «надеть серую полевую форму и не снимать ее, пока не кончится война». Объявления войны не было – Польша такой чести не удостоилась. Слова фюрера служили скорее оправданием «самозащиты» в глазах немцев. Фраза «открыть ответный огонь» прочно вошла в официальный лексикон44.
С целью предоставить свидетельства польской «провокации» сотрудники СС и полицейского аппарата, возглавляемые Рейнхардом Гейдрихом, привлекли на помощь местных этнических немцев, которым дали бомбы с часовыми механизмами и список из 223 принадлежавших немецкому меньшинству газет, школ, театров, памятников и протестантских церквей, чтобы продемонстрировать, будто те служили объектами для нападения поляков. К сожалению участников шоу, польская полиция сумела сорвать большинство налетов, поэтому уничтожить удалось только двадцать три цели.
В стремлении убедить британцев воздержаться от выполнения их военных обязательств перед Польшей Гейдриху предстояло сфабриковать «пограничные инциденты» – хитростью сбить с толку польских военных и заставить их перейти границу у Гогенлиндена. Но ничего не вышло, поскольку сам же вермахт уничтожил тамошний пограничный польский пункт. Зато ночью 31 августа отряд эсэсовцев в польской форме напал на немецкую радиостанцию в Глейвице, и один из участников акции, поляк, зачитал коммюнике на польском и немецком языках, кончавшееся словами: «Да здравствует Польша!» Затем его застрелили другие эсэсовцы, оставив тело в качестве вещественного доказательства проведенной врагом акции. Станция в Глейвице располагалась в пяти километрах от границы на немецкой территории, вследствие чего возникал вопрос, как польский отряд смог проникнуть так далеко, не будучи замеченным немцами. Еще сильнее подпортил дело эсэсовцам Гейдриха передатчик – его слабый сигнал попросту не могли слышать в Берлине. Слишком пустячный повод для войны, не убедивший не то что международную общественность, но даже и посланных на место происшествия следователей по военным преступлениям вермахта. Только народ в самой Германии, уже основательно обработанный и взвинченный, с готовностью посчитал себя пострадавшей стороной45.
1 сентября 1939 г. застало учителя Вильма Хозенфельда во все той же женской гимназии в Фульде, где шло сосредоточение его части. Он воспользовался свободным временем для написания письма старшему сыну Гельмуту, который только приступил к работе на ферме в рамках полугодового срока Имперской службы труда: «Жребий брошен. Ужасная неопределенность позади. Мы знаем, что нас ждет. Гроза начинается на востоке». Хозенфельд считал возможным избежать войны: «Предложения фюрера были приемлемыми, скромными и помогли бы сохранить мир»46.
Родившийся в семье истовых католиков и сельских ремесленников, в 1914 г. Хозенфельд в свои 19 лет поступил по призыву на службу и находился на фронте до тяжелого ранения в 1917 г. В 1920-х гг. он с удовольствием влился в свободное товарищество молодежного движения Вандерфогель. Тут любовь к спорту подтолкнула его к вступлению в ряды нацистских штурмовиков и к проповеди их «современных» ценностей среди консервативных селян в своем Талау. Участие в партийных съездах в Нюрнберге в 1936 и 1938 гг. наполнило Хозенфельда могучим чувством мистического единства с немецким народом. Прогрессивный противник зубрежки и вбивания знаний в учеников в стиле традиционных католических преподавателей, он вместе с тем остался глубоко религиозным и в 1938 г. тревожился из-за атак на церковь со стороны радикалов в нацистском движении. Вильм Хозенфельд вполне заслуживал права называться человеком глубоких и противоречивых убеждений.
В ту роковую пятницу 1 сентября Хозенфельд писал письмо сыну и чувствовал, будто вернулось лето 1914 г. Как и тогда, теперь Германии снова навязывали войну, причиной которой служило британское «окружение»; он не сомневался, что и при любом другом режиме все закончилось бы «конфликтом с А[нглией]». «Сегодня судьба правит нами, – писал Хозенфельд. – Вожди есть лишь фигуры в руке Всевышнего и выполняют Его волю. Все домашние идеологические и политические разногласия должны отступить на задний план, и каждый должен быть немцем, чтобы сражаться за народ». В письме эхом отдавались слова кайзера, сказанные двадцать пять лет тому назад, что он не видит «никаких партий, а только немцев»47.
Йохен Клеппер думал так же. Настолько же антифашист, истовый протестант и пруссак, насколько Хозенфельд нацист и католик из Гессена, Клеппер не ждал ничего хорошего от новой войны. «Все страдания немцев в Польше, ставшие причиной войны, – считал он, – сторицей отольются евреям в Германии». Все еще хорошо помнивший еврейский погром всего каких-то десять месяцев назад, он всерьез тревожился за жену еврейку и падчерицу. За месяц до того по настоянию Йохена Иоганна крестилась, а брак их был освящен церковью. В попытках защитить ее он выбрал современный храм-памятник Мартину Лютеру в Мариендорфе с портретами и бюстами не только Лютера, но и Гинденбурга и Гитлера в церковной прихожей. На восьмистах терракотовых плитках на нефе нацистские мотивы чередовались с христианскими, тогда как член гитлерюгенда, штурмовик и солдат втроем поддерживали амвон. Клеппер снискал известность в 1937 г. из-за написанного им романа, прославлявшего основателя династии Гогенцоллернов короля Фридриха Вильгельма I; при всей ее кальвинистской прямоте, выставлявшей прусский род в качестве славного образца, книга превратилась в обязательное чтение в среде офицерского корпуса и вызывала раздражение у многих нацистов. Роман сделал Клеппера вхожим в консервативные круги, где охотно не замечали его «неудачный» еврейский брак, и обеспечил некоторую степень защищенности. Несмотря на все скверные предчувствия и мрачные предзнаменования, Клеппер ничуть не сомневался в справедливости притязаний германских властей на Данциг и в необходимости связать его с территорией рейха через «польский коридор»: «Немецкий Восток слишком важен для нас, чтобы не понимать того, что решается там сейчас». Йохен и Иоганна ждали и боялись грядущего, чувствуя себя заложниками собственной лояльности: «Мы не можем желать крушения Третьего рейха из-за обид, как многие. Это совершенно невозможно. В час внешней угрозы мы не можем уповать на бунт или переворот»48.
1 сентября 1939 г. никто не выходил на патриотические марши, не собирался на массовые митинги, как в августе 1914 г. Улицы выглядели зловеще пустынными. Резервисты прибывали на сборные пункты; гражданские лица занимались делами и словно бы погрузились в себя. Редакция Deutsche Allgemeine Zeitung почувствовала себя обязанной прокомментировать происходящее, высказавшись в том духе, что-де все ждали, «как будут развиваться события в следующие часы и дни». У себя в пригороде Николасзее Йохен Клеппер читал статью и удивлялся: «Как могут люди относиться к войне без энтузиазма, так безразлично?!» Похоже, население затаило дыхание, ожидая реакции британцев и французов на немецкую «контратаку» против Польши. Многие полагали, рассуждая подобно тому же Гитлеру, что западные державы вряд ли станут воевать из-за Данцига, коль уж отдали Судетскую область. Тем не менее страх повторения кошмара Первой мировой словно бы висел в воздухе49.
Ближе к исходу дня зазвучали сирены воздушной тревоги в Берлине, где молодой фотокорреспондент, 27-летняя Лизелотта Пурпер, прибивала к рамам маскировочную бумагу. Захлопнув окна и двери, она вместе с соседями поспешила спуститься в сырой, пахнущий картошкой подвал дома. Там они сидели и ждали, многие со следами слез на лицах; молодая мать прижимала к себе младенца трех недель от роду. Лизелотту напугали сирены, и она написала своему парню Курту, что их вой «пробуждает глубоко засевшие детские страхи». Ее сосед испанец, как всегда элегантно одетый в пальто и шляпу, пришел слегка переваливаясь, обмотав голову сырым полотенцем на случай применения газов. Скоро прозвучал отбой тревоги. Позднее Лизелотта узнала, что польские самолеты углубились в воздушное пространство Германии на 15 километров. Пока весь многоквартирный дом всерьез готовился к авианалетам, она остро чувствовала, как сильно изменилась ее жизнь всего за несколько дней: всех знакомых военнослужащих призвали в действующие части. Девушка решила пойти добровольцем в Красный Крест50.
У себя в пригороде Йохен Клеппер тоже слышал сигнал тревоги и, ложась в постель, рассудил, что бомбардировщики прилетят ночью, но, измотанный страхами за Иоганну и Ренату, спал крепко. Он подумал, что жена «вновь выглядит так же плохо, как в ноябре», после погромов. Они тянулись друг к другу, старались сплотиться и поддержать один другого, а его падчерица Рената была «особенно ласковой». Проживавший в Дрездене специалист по французской литературе XVIII столетия Виктор Клемперер точно знал, что его не призовут: ему уже исполнилось пятьдесят восемь, а кроме того, в 1935 г. расовые законы освободили ветерана Первой мировой от обязанностей гражданина. Будучи евреем, в первую неделю войны он ожидал расстрела или посадки в концентрационный лагерь. Вместо того он вдруг отметил, что «травля евреев» в прессе довольно быстро утихла. Когда два дружелюбно настроенных полицейских пришли обыскивать квартиру, они даже участливо осведомились у Клемпереров: «А что же вы еще не за границей?»51
Проведя неделю в пути из Фленсбурга, в пять утра 3 сентября 26-й пехотный полк наконец перешел германско-польскую границу. Вскоре после полудня его солдаты проходили через первые брошенные села, встречали много заминированных мостов и тяжело продвигались по сухому, желтому песку. Грузовики вязли в нем, лошади уставали тянуть повозки, а Герхарду M. часто приходилось тащить на себе велосипед. Велосипедист-связной – очень подходящая работа для 25-летнего пожарного, чьи родители владели во Фленсбурге магазином по продаже велосипедов. Шло первое воскресенье войны52.
5 сентября Герхард M. и его товарищи из Фленсбурга перешли старую, существовавшую еще до 1914 г. германо-российскую границу в Польше, и Герхард испытал острое чувство вступления в другой, не немецкий мир. Его поражала нищета жалко выглядевших гражданских поляков, беженцев, которые везли детей и скарб, кучами наваленный на крестьянские телеги с одной лошадью в упряжке. На окраине Калиша немцы впервые очутились под огнем, залегли и принялись стрелять в ответ из винтовок и пулемета. Понадобилось артиллерийское орудие, чтобы подавить польскую пулеметную точку на старой фабрике и поджечь здание. Герхард видел, как немецкие солдаты вывели из дома и согнали вместе дюжину польских гражданских – «проклятых снайперов», как отметил он в дневнике. Он так и не увидел, что с ними сделали, поскольку внимание его оказалось полностью поглощено проламыванием двери брошенной кондитерской лавки. Герхард острил в дневнике насчет того, как они «почистили магазин в кредит», прежде чем продолжить путь навстречу ночи53.
3 сентября в Золингене доктор Август Тёппервин дремал в саду послеобеденным сном, когда его разбудили встревоженные голоса жены и соседа. Британское правительство объявило Германии войну. В пять вечера то же сделала и Франция. Старший преподаватель высшей школы в ранге гражданского чиновника с правом на государственную пенсию, Тёппервин тут же вспомнил об обязанностях гражданина и поспешил в местный военкомат записываться добровольцем, откуда его отправили обратно домой. В умах германских протестантов вроде него новая война немедленно будила воспоминания о национальной катастрофе 1918 г. На кону стояло нечто большее, чем просто политика. Немцы нуждались в искуплении греха революции и нанесенного самим себе поражения. Подбирая слова для первого с момента начала войны обращения к слушателям лекции по богословию, Тёппервин обратился за вдохновением к теологу Эммануилу Хиршу и выбрал в качестве темы лозунг, выбитый на латунных пряжках ремней немецких солдат: Gott mit uns – «С нами Бог»54.
Официальная газета протестантской церкви откликнулась на события незамедлительно: «Так мы объединяемся в этот час с нашим народом в молитвах за фюрера и рейх, за весь вермахт и за всех, выполняющих свой долг перед отечеством в тылу». Епископ Ганновера воззвал к Богу: «Благослови фюрера, укрепив всех, кто несет службу народу в вермахте на суше, на воде и в воздухе, выполняя все задачи, что ставит перед ними Отечество». Епископ Майзер, побывавший за решеткой в 1934 г. за противодействие попыткам нацистов силком загнать баварских протестантов в единую церковь рейха, напомнил пасторам в Баварии, что война дала им возможность потрудиться на благо духовного обновления германского народа, для «нового сближения народа нашего и Бога, чтобы скрытое благословение нынешнего времени не было бы потеряно для нашего народа»55.
Реакцию католических епископов отличал меньший энтузиазм, чем в 1914 г. Тогда архиепископ Кёльна обращался к Всевышнему с просьбой «благословить германские войска и вести нас к победе» и далее продолжал в том же духе, что и коллеги из числа протестантов, делая упор на духовное обновление. Теперь архиепископство Кёльна разослало административные указания по приходам и опубликовало серию молитв на время войны. Немногие прелаты пошли дальше этого, как «коричневый» епископ Фрайбурга Конрад Грёбер и консервативный аристократ Клеменс Август фон Гален из Мюнстера, которые призывали клириков рангом пониже внести свою лепту в войну не только как священники, но и «как немцы». Однако подобные голоса звучали редко. Католические прелаты в большинстве своем не спешили возлагать больших надежд на духовное возрождение народа в эту войну, в отличие от того, как обстояло дело в прошлом конфликте. Скорее они интерпретировали начавшуюся войну как наказание за мирской материализм современного общества. Бескомпромиссный враг безбожного большевизма, католическая церковь теряла почву под ногами из-за соглашения со Сталиным, опасаясь, как бы это не послужило искрой для пожара нового противостояния между церковью и государством в Германии56.
Эрнст Гукинг очутился в рядах более чем скромной армии, отправленной прикрывать западные границы Германии от нападения французов, в то время как основная часть боевых дивизий вермахта сражалась в Польше. 5 сентября он впервые отписал Ирен об окончании передислокации. После шквала активности у него нашлось даже время заметить, что виноград уже совсем созрел на лозах: «А больше-то и рассказать не о чем». Первое письмо от Ирен уже находилось в пути к адресату, посланное сразу же после снятия запрета на ведение переписки во время выдвижения войск на фронты. «Будем надеяться, вы все вернетесь домой здоровыми и счастливыми, как солдаты-победители, – писала она Эрнсту, но все же признавалась: – Я очень часто думаю об ужасах войны». Желая подбодрить себя и его, молодая флористка продолжала: «Давай не кликать беду… когда голова разрывается, лучше нам обоим думать о счастливых часах и о том, что будет еще прекраснее, когда ты сможешь остаться со мной навсегда». Молодые влюбленные сосредоточили внимание на обеих семьях, на ее работе в оранжереях и его жизни в воинской части, но это совершенно не ослабляло тяжелых предчувствий. Война началась, и, как многие, Ирен пришла к выводу, что «того и хотели» британцы. 3 сентября 1939 г., когда Британия и Франция объявили войну Германии, вошло во все немецкие календари, выпускавшиеся и на протяжении следующих почти шести лет, как дата начала войны. А как же 1 сентября? 1 сентября было не более чем «контратакой» на Польшу57.
Как и многие соотечественники, Ирен Райц и Эрнст Гукинг, Август Тёппервин и Йохен Клеппер, Лизелотта Пурпер и Вильм Хозенфельд не желали войны и предпочли бы избежать ее. Ирен и Эрнст не демонстрировали четких политических взглядов. Клеппера, Хозенфельда и Тёппервина отпугивали некоторые стороны нацистского движения, особенно его антирелигиозное крыло. Пусть многие немцы считали вторжение в Польшу оправданным, мало кто из них выражал готовность воевать из-за этого с Великобританией и Францией. Очень хорошо иллюстрируют бытовавшие тем летом настроения данные из Верхней Франконии: «Ответ на вопрос, как следует разрешить проблему “Данцига и [польского] коридора” у большинства людей один и тот же: включение в состав рейха? Да. Военным путем? Нет»58.
Подобные воззрения не удивили бы Гитлера, который знал, что его личная воинственность многократно превосходит кровожадность народа, находившегося под его управлением. В припадке эйфории он как-то проговорился перед собранием ведущих немецких журналистов, что ему известно, насколько сильно пять месяцев Судетского кризиса напугали эту нацию. Фюрер откровенничал дальше, говоря, что только благодаря постоянному подчеркиванию желания немцами мира и их мирных намерений ему удалось обеспечить народ вооружением, которое было необходимо как основа для следующего шага. Слова эти прозвучали в ноябре 1938 г., а в июле 1939 г. нацисты наметили на период 2–11 сентября проведение в Нюрнберге очередного партийного съезда, анонсированного не иначе как «Съезд мира». В самом конце августа, сразу после начала мобилизации в Германии, мероприятие срочно отменили, как лидер нацистов и рассчитывал сделать. Отправка посла Хендерсона в Лондон в последнем маскарадном пируэте челночной дипломатии стала для Гитлера завершающим жестом актера в роли потерявшего все надежды миротворца. За рубежом эти ужимки теперь мало кого вводили в заблуждение, но расчет строился на выигрыш на внутреннем рынке. В начале сентября, когда Вильм Хозенфельд, Август Тёппервин, Ирен Райц и Йохен Клеппер пришли к заключению, будто «англичане того и хотели», они обвиняли британцев не в том, что те не пожелали заставить Польшу принять «разумные» условия Германии, а в том, будто они продолжали сжимать кольцо «окружения» с целью держать германский народ в рабстве, в котором тот оказался после 1918 г. Смыкая ряды, немцы выступали единым фронтом в уверенности, будто им навязали войну59.
7 сентября 30-я пехотная дивизия, включая и 26-й пехотный полк из Фленсбурга, вышла к реке Варта, пересекла ее по сборно-разборному металлическому мосту, наведенному немецкими саперами, и двинулась дальше через оставленные поляками полосы укреплений. Поначалу наступавшие столкнулись с вооруженным сопротивлением со стороны селян, решивших защищать свои дома. Герхард M. видел, как его товарищи уводили двадцать молодых людей, бывших, как он считал, «трусливыми снайперами». «Горящие дома, плачущие женщины, верещащие дети. Картина безнадежности, – писал Герхард в дневнике. – Но поляки сами не хотели по-хорошему». Из простой деревенской избы какая-то женщина принялась стрелять из пулемета. Подразделение Герхарда окружило и подожгло дом. Герхард вспоминал, что, когда она пыталась выбраться, они «ей не позволили, пусть и жестоко»: «Ее крики еще долго звучали у меня в ушах». Из-за жара полыхавших по обеим сторонам улицы домов немцам пришлось двигаться по центру дороги. Когда спустилась ночь, горизонт явственно окрасился в красный цвет от зарев пожарищ других сел и деревень. Главной заботой Герхарда стало удержаться на велосипеде. Колеса проваливались в песчаную почву, заставляя его подаваться вперед и изо всех сил давить на педали. Двигаясь в темноте, молодой пожарный из Фленсбурга начал осознавать себя поджигателем60.
Вечером 9 сентября 30-я пехотная дивизия подверглась атаке польской кавалерии. Рота Герхарда M. находилась в тылу соединения, когда по его рядам прокатилась волна паники. В течение двух следующих суток противник потеснил 8-ю армию генерала Иоганнеса Бласковица на 20 километров в южном направлении с прямого курса на Варшаву. Отступая, немцы поджигали дома, из которых, как они полагали, по ним стреляли. «Скоро горящие здания тянулись за нами по всему пути, из огня доносились крики тех, кто прятался внутри и не мог спастись, – писал Герхард M. – Скот мычал от страха, собака выла, пока не сгорела, но страшнее всего становилось от крика людей. Это было жестоко, но они стреляли, а потому заслужили смерть». Он не мог не признать, что все – и офицеры, и солдаты – чрезвычайно сильно нервничали61.
На следующий день ему пришлось поучаствовать в первом настоящем бою, очутившись в тонкой линии немецких пехотинцев. Они залегли в наскоро выдолбленных в земле окопчиках и, обеспечивая прикрытие артиллерийской позиции у себя за спинами, ждали приближения казавшихся издалека коричневыми точками польских пехотинцев. Напряжение нарастало. Им велели не открывать огня, пока противник не приблизится на расстояние 300 метров. Вспоминая, как целился, стрелял и перезаряжал винтовку, Герхард M. описывал свои движения как «механические, словно на плацу перед казармами». И все же немцам пришлось отходить, причем с тяжелыми потерями. Из 140 солдат роты только Герхард M. и шесть других его товарищей соединились с остатками батальона в роще. На следующий день их сменили, поредевшие ряды 30-й пехотной подкрепили две другие дивизии, а также колонна медленно подползавших танков62.
Герхард M. побывал в горниле самого крупного сражения кампании. Перейдя границу 1 сентября, вермахт застал польскую армию в разгаре мобилизации. Войска бросили защищать рубежи страны – невыполнимая задача, учитывая тот факт, что немцы наступали с трех сторон: из Восточной Пруссии на севере, через территорию Словакии на юге, а на западе по фронту, протянувшемуся от Силезии до Померании. Принимая заявления Гитлера за чистую монету, поляки полагали, что вермахт будет отвоевывать у них старые пограничные земли между Восточной и Западной Пруссией. В действительности немцы оставили эти участки почти без внимания, обошли их и развивали наступление по двум главным направлениям – с севера и с юга на Варшаву. Продвигаясь со стороны Бреслау, части и соединения 8-й армии 7 сентября заняли крупный центр легкой промышленности Лодзь. На следующий день 4-я танковая дивизия вышла к предместьям Варшавы63.
А между тем две польские армии, зажатые как в ловушке в «польском коридоре», смогли отступить из приграничных участков и превратиться в грозную силу под командованием генерала Тадеуша Кутшебы. Нанося удар между немецкими войсками на северном берегу Вислы и на южном – Бзуры, Кутшеба перехватил инициативу на своем участке. Немецкие силы утратили взаимодействие, их командование не знало о намерениях противника атаковать открытые расположения 30-й пехотной дивизии, растянутые на 30-километровом оборонительном рубеже, пока остальные формирования 8-й армии Бласковица продвигались к Варшаве. Именно этот тонкий участок и прикрывали Герхард M. с товарищами 10 сентября. Германскому командованию пришлось отозвать с острия наступления 4-ю танковую дивизию и вместо штурма Варшавы отвести соединение назад, изменить направление наступления основных сил немецкой 10-й армии и перебросить резервы группы армий «Юг» на поддержку угрожаемому участку. К 12 сентября польское наступление выдохлось. Кутшеба принялся отводить армию «Познань» на защиту Варшавы, тогда как армия «Поможе» угодила в окружение; обстрелы немецкой артиллерии и налеты бомбардировщиков «Хейнкель‐111» вызвали пожары в лесах, где держали оборону польские солдаты.
Пока сражение на Бзуре еще шло полным ходом, польское правительство и военное командование устремилось к румынской границе. План отступления в глубь страны мгновенно безнадежно устарел, когда 17 сентября Красная Армия вступила в Польшу с востока. Когда путей для отступления не осталось, президент Игнаций Мосцицкий принял решение о создании правительства в изгнании в Париже и переправился через границу в нейтральную Румынию64. Уцелевшие после битвы на Бзуре польские войска сдались двое суток спустя. Так или иначе, сражение позволило полякам выиграть время для усиления оборонительных рубежей Варшавы. Брошенная правительством столица продержалась до 28 сентября, несмотря на массированные налеты немецкой авиации.
А дальше к западу темпы германского продвижения, похоже, никак не влияли на повседневную жизнь. В компании унтер-офицера и шести солдат Вильм Хозенфельд приехал в Пабьянице, что в 10 километрах юго-западнее Лодзи, чтобы подыскать место для расквартирования своей роты. Пропыленные после езды по грунтовым дорогам, солдаты выскочили из машины и бросились к колонке с водой во дворе. Настоящее любопытство со стороны наблюдавших за этим детей вызвала зубная щетка Хозенфельда. Тот дал 10 пфеннигов мальчишке, который накачивал воду, и немцы побрели к киоску в парке покупать шоколадное мороженое. На следующий день Хозенфельд решил посвятить время закупкам. Война почти не оставила следов в городке, если, конечно, не считать толпы беженцев из приграничных областей с их тощими клячами, впряженными в перегруженные телеги. Многие женщины и дети шагали по пыли босиком, сгибаясь под тяжестью узлов, волоча ручные тележки и толкая тачки65.
Хозенфельду с его ротой поручили охранять большой лагерь военнопленных, разбитый на территории одной из городских мануфактур. Ежедневно прибывали тысячи военнопленных. Этнические немцы из польской армии тотчас освобождались и отправлялись по домам. Отбору подлежали и солдаты еврейской национальности. «Жестокое обращение бесит меня», – писал Хозенфельд, но отмечал, что польские военнопленные смотрели на это «с одобрением», рассказывая всем и каждому, кому не лень послушать, как евреи пили из них кровь. Не найдя в городе богатых евреев, Хозенфельд заключил, что, коль скоро «богатые е[вреи] унесли ноги, платить за все придется бедным». Для евреев Пабьянице быстро нашлась работа – закидывать землю обратно в траншеи и рвы, отрытые в целях обороны на протяжении нескольких недель накануне войны. Вернувшись в лагерь, Хозенфельд испытал восхищение польскими офицерами, распевавшими религиозные хоралы, отчего немцы-католики невольно снимали с голов фуражки и пилотки. Из-за скопления военнопленных на текстильных фабриках, где ютились уже 10 тысяч человек, скоро возникла острая нехватка продовольствия, а от голода и тесноты среди солдат начались брожения. Хозенфельд получил приказ обеспечить порядок в лагере, окружить его заграждениями из колючей проволоки, установить наблюдательные вышки с пулеметами66.
Польская кампания завершилась быстрой и решительной победой. В сентябре 1939 г. германские военные открыли для себя способ ведения «тотальной» войны нового типа с помощью прочесывания из пулеметов и осыпания бомбами колонн беженцев, беспощадных бомбежек городов и проведения массовых казней военнопленных и гражданских лиц, почти или вовсе без оглядки на какие бы то ни было правила. В обращении к высшему военному командованию 22 августа Гитлер прямо и без обиняков напутствовал их к ведению расовой войны. Дневниковые записи сохранили его установки67.
Простые солдаты вроде Герхарда M. не могли слышать речей, произносимых в горной резиденции Гитлера Берхтесгаден. Однако они не сомневались, что все средства хороши для быстрого и полного уничтожения сил противника. С самого начала в войсках во множестве распространялись слухи о «снайперах», «партизанах», «бандитах» и прочих гражданских из числа «нерегулярных» отрядов, действовавших в тылу у немцев. Между тем конкретные подробности зачастую поразительным образом отсутствовали совершенно, и подразделения германской военной полиции, обязанные заниматься расследованиями, как правило, находили такие утверждения беспочвенными. В одной группе армий откровенно признавались, что при столкновении с неприятелем «солдаты быстро теряют выдержку, и им тут же начинают мерещиться призраки»; для неопытных немецких парней из призывников «авианалеты, враждебность населения и нерегулярные отряды неприятеля» – все имеет тенденцию мгновенно достигать «непомерных размеров»68.
Через неделю после старта вторжения уважаемый берлинский ежедневник Deutsche Allgemeine Zeitung опубликовал пространную статью на тему международных законов войны, доказывая право «Германии прибегать к жестким, но действенным мерам. Поступая подобным образом, она остается в признанных рамках международного права». Зачастую какие-то несколько выстрелов со стороны польских солдат, сделанных в попытках держать оборону на хуторе или в деревушке, оказывались достаточными для применения находившимися под стрессом немецкими солдатами жесточайших карательных мер против гражданского населения, о чем довольно простодушно и поведал нам Герхард M. Но такая сиюминутная реакция получала одобрение свыше. 10 сентября генерал Федор фон Бок издал приказ по группе армий «Север»: «Если ведется огонь из деревни за линией фронта и нет возможности точно установить, из какого дома стреляют, следует сжечь всю деревню». Другие командиры шли тем же курсом. Хотя все это уже давно делали Герхард M. и его товарищи. На протяжении четырех недель боевых действий и еще четырех недель военного правления немцев в Польше казни подверглись от 16 до 27 тысяч поляков, а количество сожженных населенных пунктов составило 531. К моменту передачи дел гражданским управленцам 26 октября 1939 г. генералы всерьез беспокоились из-за поддержания воинской дисциплины в армии, признавая, что солдаты подвержены «психозу» из-за нерегулярных отрядов противника. Подобные страхи развивались не на пустом месте. После всех презрительных эпитетов в адрес «вшивых поляков» и ожиданий, что те будут стрелять противнику в спину, германская армия идеологически приготовилась к войне с «культурно низшим и трусливым врагом»69.
Находясь в Пабьянице, Хозенфельд отмечал, что этнические немцы «жутко обозлены на поляков». Его из раза в раз шокировало то, что приходилось читать и о чем слышать в течение второй половины сентября. Как понимал Хозенфельд, все шло неплохо до начала года, а потом, с началом агитации против немцев, положение изменилось. «Я уже говорил со многими и многими, и все рассказывают одно и то же», – писал Хозенфельд старшему сыну Гельмуту 30 сентября. Стараясь как-то объяснить происходящее человеческой природой, он добавлял: «Повидав жестокость наших солдат собственными глазами, я поверил в звериное поведение поляков, которых безответственно подстрекали». Как он считал, что бы ни творили немцы в действительности, поляки бы точно превзошли их в этом70.
Положение выглядело куда хуже в спорных районах на западе Польши, как в бывшей прусской провинции Познань. В городке Кемпен (Кемпно) резервист Конрад Ярауш, обедая в ресторанчике при немецкой гостинице, наслушался баек беженцев из числа этнических немцев. Они рассказывали, как шли связанными попарно за запястья через Торунь в Лович. У кого не хватало сил идти дальше, того пристреливали. В Ловиче 5000 таких бедолаг согнали на площадь перед церковью, и они видели приготовленные поляками для их казни пулеметы, но тут в последнюю минуту появились немецкие солдаты и спасли их. Оборванные и измученные беженцы произвели на Ярауша яркое впечатление. Склонного к размышлениям преподавателя гимназии в Магдебурге «никто еще не приветствовал нацистским приветствием с такими сияющими глазами». Будучи сам не нацистом, а консервативным протестантским националистом, Ярауш воспринял этот жест с их стороны как символ «всего, что ассоциируется с германством». Беженцы – что не предвещало и вовсе ничего хорошего – обвиняли в зверствах «папистов и евреев»71.
Еще летом Верховное военное командование согласилось на придание каждой из пяти армий «целевой рабочей группы», или айнзацгруппы, возглавляемой СД (Службой безопасности СС), для «подавления всего враждебного элемента» в тылу. Скоро к ним прибавились еще две айнзацгруппы. Насчитывая в своем составе не более 2700 солдат, отряды были слишком малочисленны и не располагали достаточным для поставленных задач знанием местных условий, но скоро им на помощь пришли 100 000 волонтеров из числа местных этнических немцев. Сражение на Бзуре еще не завершилось, а немецкие ополчения уже вовсю орудовали в «польском коридоре», в Бромберге (ныне Быдгощ) и вокруг него72.
Они не просто искали способа свершить «месть» за обиды предшествующих недель и месяцев, но намеревались и поквитаться за дела послевоенных лет. В 1919–1921 гг. ополчения соперников сражались друг с другом за определение правильного, с их точки зрения, результата этнических плебисцитов в приграничных районах «государств-наследников» многонациональных империй; принцип «права наций на самоопределение» американского президента Вудро Вильсона породил тут условия для широкомасштабного террора и гражданской войны. Так, например, когда в подавляющем большинстве немецкий по населению город Кониц (ныне Хойнице) отошел после Первой мировой войны к Польше, все гражданские и религиозные институты в нем раскололись по этническому и религиозному признаку. По всей бывшей Западной Пруссии именно вера символизировала национальную принадлежность: протестанты отождествлялись с немцами, а католики – с поляками. Хотя еврейские общины Западной Пруссии проявили нерушимую верность «германству» еще в 1919 г., осудив «польский произвол и нетерпимость» и посчитав его большей угрозой для себя, никакая прежняя лояльность не спасла их два десятилетия спустя. Когда немецкие ополченцы вошли в Кониц в 1939 г., они тотчас принялись разбираться со своими польско-католическими и еврейскими соседями. 26 сентября они расстреляли сорок человек. На следующий день убили польского священника, а еще через сутки смерть настигла двести восемь душевнобольных из госпиталя в Конице. К январю 1940 г., пользуясь помощью вермахта и гестапо, местные ополчения отправили на тот свет девятьсот поляков и евреев из самого Коница и окружавших его сел и хуторов73.
После расправы с мужчинами некоторые ополченцы принялись охотиться на польских женщин и детей. Многие просто сводили личные счеты. Другие копировали «методы умиротворения» немецких военных. В Бромберге к стенке поставили бойскаутов, выступавших в роли вестовых для польской армии; их расстреляли вместе со священником, пришедшим их соборовать. Многие из местных командиров ополчения превратили подвалы и огороженные внутренние дворы в импровизированные тюрьмы и пыточные камеры, где избивали пленников плетками и кнутами, загоняли в спину гвозди, выкалывали штыками глаза74.
Все напоминало стихийные концентрационные лагеря, созданные местными нацистами, отрядами СА и СС в Германии в 1933 г., с одной лишь разницей: в Германии волну насилия хоть как-то сдерживали и большинство узников вышли на свободу к лету 1934 г. В оккупированной Польше с установлением «германского порядка» террор только усилился. Гитлер твердо решил не позволить польскому правящему классу воссоздать свое отдельное национальное государство. Глава СС Генрих Гиммлер и его заместитель Рейнхард Гейдрих с готовностью ухватились за возможность организовать «акции против интеллигенции» – приступить к ликвидации польской элиты. Главными мишенями сделались учителя, священники, ученые, офицеры и чиновники, землевладельцы, политики и журналисты. Любой из них подлежал аресту, внесудебной расправе или депортации в концентрационные лагеря, где тоже проводились повальные казни. Следуя своему видению миропорядка и идеологической логике, ополчения и айнзацгруппы автоматически причисляли к объектам «акций» евреев, равно как и душевнобольных, причем без каких бы то ни было дополнительных обоснований75.
Крупнейших масштабов достигали погромы, творимые ополчениями этнических немцев, зачастую под командованием СД и гестапо, в городах бывшей Западной Пруссии. 6000 человек расстреляли в лесах вокруг Нойштадта (ныне Пясница), 7000 – в прусском Штаргарде, а в Коцборово уничтожили 1692 пациентов приюта. На параде в Групе расстреляли 6500 поляков и евреев из Грауденца (ныне Грудзёндз), а еще 3000 человек нашли смерть в Лешковко. В Мнишке 10 000–12 000 поляков и евреев из района Свеце свезли на расстрел в гравийные карьеры. Примерно 3000 евреев и поляков сотрудники гестапо, СС и ополченцы убили на летном поле в Фордоне и в песчаных дюнах Межина. В лесах около Русиново (округ Риппин) все те же айнзацгруппы расстреляли 4200 человек, а к 15 ноября члены ополчения и солдаты вермахта закончили уничтожение 8000 человек в лесу под Карлсхофом. В отсутствие полных данных можно говорить только о крупных «акциях», в каждой из которых погибло более тысячи человек; и только они унесли жизни 65 000 человек. Из них 20 000–30 000 смертей на совести немецких ополчений. Всего же количество уничтоженных в первые месяцы немецкой оккупации должно быть еще больше.
Вышеназванные погромы создали новый прецедент и в без того кровавых анналах гитлеровского режима. Они стали точкой отсчета и образцом для будущих кампаний на востоке76. В большинстве своем расстрелы проводились скрытно, в лесах и на аэродромах, однако свидетелями иных становились многие. Вечером субботы 7 октября солдаты, дислоцированные в Свеце, говорили о расстрелах, совершавшихся в тот день ранее, и о намеченных на следующее утро казнях на еврейском кладбище. В воскресенье ефрейтор Пауль Клюге отправился туда пораньше и занял место вблизи рва. Как часто случается, самое неотвязное впечатление производили жертвы из первой группы. Женщина с тремя детьми вышла из автобуса, доставившего пленников на еврейское кладбище, и прошла 30 метров до рва. Ей пришлось спускаться в него, держа на руках самого маленького. Потом она протянула руки за другим ребенком, а один эсэсовец поднял оставшегося мальчика и передал ей. Потом женщина заставила детей лечь на живот рядом с ней. Клюге находился поблизости от четырех членов расстрельной команды и посмотрел в ров. Он видел, что солдаты держали винтовки примерно в 20 сантиметрах от затылков жертв. Потом ему сказали присыпать трупы землей. Он подчинился без промедления77.
Не в силах смотреть на убийство детей, некоторые из солдат ушли, однако вернулись, когда прибыл второй автобус с польскими военнослужащими. Унтер-офицер Пауль Рошински заметил, что некоторые из зрителей подошли слишком близко ко рву и их форму забрызгали полетевшие оттуда «плоть, мозги и песок». Многие солдаты, ставшие свидетелями подобных событий там и тут по всей Польше, отправляли фотопленки домой для проявки и печати снимков. Так фотографические свидетельства прошли через руки родителей, жен и работников ателье, прежде чем вернуться к «палачам-туристам» в Польшу. В большинстве случаев вермахт сотрудничал с полицией и СС, иногда предоставляя личный состав для расстрельных команд78.
Для некоторых очевидцев подобные казни выходили за рамки границ понимания. Главный военврач 4-й армии пришел в такое негодование, что составил досье из высказываний свидетелей, которое направил не кому-нибудь, а «главнокомандующему вермахта и фюреру германского народа Адольфу Гитлеру». Рапорт этот неизбежно перекочевал в архив без всякого воздействия на ситуацию, но и глава военных оккупационных властей в Польше генерал Иоганнес Бласковиц тоже высказался по данному вопросу. Глубоко верующий лютеранин, Бласковиц получал донесения и ужасался происходящему, поэтому постоянно давил на своего начальника Вальтера фон Браухича79 и писал Гитлеру, протестуя против действий СС, полиции и администрации, при этом упирая на разлагающее воздействие подобных практик на боевой дух личного состава армии. Гитлер отмахнулся от его протестов заявлением, что «нельзя вести войну методами Армии Спасения». Бласковиц не унимался, предупреждая в феврале 1940 г., что чем более жестокой будет оккупация, тем больше немецких войск придется держать в Польше. И в самом деле оккупационные силы вермахта там всегда составляли не менее 500 000 человек. После пяти месяцев упорных препирательств Гитлер в конечном счете снял Бласковица с должности, однако вовсе в отставку не отправил80.
Когда число жертв эсэсовского террора среди одних только священников составило тысячу человек, примас Польши в изгнании кардинал Хлонд опубликовал в Лондоне обвинение против немецких оккупационных властей. Ватикан пытался вмешаться через дипломатические каналы, но не достиг ничего, получив ответ, что конкордат с церковью не распространяется на новые территории; статс-секретарь Министерства иностранных дел Эрнст фон Вайцзеккер попросту отказался признавать протест Ватикана в отношении обращения с польским духовенством. Хотя католическая церковь Германии старалась как-то заботиться о духовных потребностях польских военнопленных, ни один немецкий епископ не присоединился к осуждающему голосу кардинала Хлонда в знак протеста против убийств польских католических священников81.
Как католик Вильм Хозенфельд почувствовал себя не в силах перебороть моральные установки. Он ужасался еще от еврейских погромов в ноябре 1938 г. и быстро осознал, что масштабы насилия над поляками превосходили все мыслимые рамки и не шли ни в какое сравнение со сказками о тяжких невзгодах, выпавших на долю местного немецкого населения. «Дело тут не в возмездии, – писал он жене 10 ноября 1939 г. – Все это больше похоже на… попытки выкорчевать интеллигенцию». Он даже не подозревал, насколько верны оказывались его догадки. «Кто бы мог ожидать такого от режима, столь сильно ненавидящего большевизм? – продолжал Хозенфельд. – Сколь радовался я, становясь солдатом, но сегодня готов разорвать в клочки свою серую форму». Находился ли он там, где был, с тем чтобы держать «щит… за которым будут совершаться эти преступления против человечности?». В первые месяцы в Польше Хозенфельд несколько раз сам вступался за поляков, давая им возможность выйти на свободу, в результате чего подружился с некоторыми семьями. На протяжении будущих лет Хозенфельд не прерывал контактов с ними и даже привез жену из Талау к польским друзьям, невзирая на все правила этнического апартеида, типичного для немецкой оккупации82.
Католическая вера Хозенфельда служила мостиком через пропасть, разделявшую оккупантов и оккупированных. Не находя в себе сил выражать чувство ужасающего отвращения к происходившему открыто, не говоря уж о попытках как-то на него повлиять, он загонял эмоции внутрь себя, где они оформились в грызущее чувство глубочайшего стыда. Обращения к жене стали чем-то вроде исповеди. «Ну, у нас пока есть эти письма, – обращался Хозенфельд к Аннеми 10 ноября, заканчивая одно из самых своих горьких на тот момент посланий к ней. – Сейчас пойду спать. Если бы я мог плакать, мне бы хотелось плакать в твоих объятиях, и это стало бы для меня сладким успокоением». Чем дольше длилась война, тем больше он отчуждался от нее. Хозенфельд по-прежнему верил в обоснованность захвата немцами Польши, разделяя общепринятое мнение о «праве более высокой культуры»; свойственные ему чувство нравственной ограниченности и гуманные убеждения встречались в людях все реже и реже83.
Другой истовый католик и солдат видел ситуацию в ином свете. Даже после разгрома поляков, после их унижения, Генрих Бёлль всматривался в их лица и видел затаенные «за безразличным взглядом ненависть и подлинный фанатизм». Когда началась война, восьмой ребенок в католической семье плотника из Кёльна, Бёлль, только-только начал изучать литературу в университете и пробовать перо. Отделенный от Хозенфельда по возрасту поколением, он пошел служить по призыву летом. «Не будь военных, через три недели тут не осталось бы ни одного этнического немца. В глазах этих людей совершенно ясно видно, что революция предначертана им самой судьбой», – писал 21-летний военнослужащий из Бродберга. Им, в его представлении, требовалась сильная рука – немецкая, а ему – посланное матерью средство от всех болезней, чтобы не отключиться и всегда оставаться наготове: первитин – метамфетамин, использование которого без особого успеха пыталась ограничить служба имперского руководителя здравоохранения84.
Восприятие Бёлля надо назвать более типичным для солдат, чем мнение Хозенфельда, а германские СМИ немало постарались в стремлении вызвать у немцев подозрительный взгляд на поляков. В середине августа газеты и радио живописали массовые депортации немцев с приграничных территорий в «концентрационные лагеря» далее на востоке, а с началом войны – серию спровоцированных погромов, жертвами которых стали в основном этнические немцы, женщины и дети. Еженедельное кинообозрение Wochenschau щедро кормило зрителя репортажами о подобных событиях, а также показывало захваченных в плен польских солдат и гражданских «диверсантов», выставляя их преступными «недочеловеками», получившими приказы истребить немецкое меньшинство. Сотрудников отдела по расследованию военных преступлений вермахта отправили выискивать доказательства «преднамеренного геноцида», совершавшегося поляками по указке сверху85.
До войны Министерство иностранных дел Германии на протяжении месяцев занималось сбором сведений, способных оправдать вторжение. В данном случае спонтанные всплески этнического насилия на приграничных территориях в первую неделю войны служили подлинными свидетельствами, которые представлялось возможным раздуть и повернуть выгодным для дела немцев образом. В ноябре 1939 г. Министерство иностранных дел поспешило выпустить книгу в несколько сотен страниц с более чем сотней фотографий с доказательствами злодеяний поляков. Тщательно подобранные снимки предназначались для создания сильного эмоционального впечатления: несчастные жены и матери, тихо плачущие в домах или около нагруженных телами мертвецов телег; кричащие фото расчлененных или, судя по позам, убитых явно после изнасилования женщин; дети с размозженными головами; тела людей, подобные обнаруженному ветерану Первой мировой на столе в мертвецкой, с протезом вместо ноги до бедра и с лицом, изувеченным до полной неузнаваемости. На одном особенно жутком снимке камера запечатлела женщину, убитую в момент родов вместе с новорожденным, которого с матерью еще связывала пуповина. Целью публикации Министерства иностранных дел служило предоставление документального оправдания оккупации Польши Германией и создания определенного впечатления у властей и общественности нейтральных стран, особенно у американцев. Второе издание на немецком вышло в феврале 1940 г., а английское – в мае того же года86.
Насилие было вполне настоящим, особенно в северных районах Познани, вокруг Бромберга, где этнических немцев действительно убивали главным образом польские солдаты, которые считали, что в них стреляли из каких-то домов с жильцами из немцев, или при обысках – когда искали нацистские флаги и прочую символику. Едва запущенный механизм насилия в польских селах немецкие солдаты действительно наблюдали, но не с таким размахом, как трубила германская пропаганда, утверждая о централизованно спланированных польским государством акциях депортации и геноцида. Даже отдел вермахта по расследованию военных преступлений обнаружил лишь свидетельства спонтанного и никем не координированного насилия, причем, как выяснилось, в некоторых польских частях даже предупреждали этнических немцев о настроениях в войсках, идущих следом.
Между двумя изданиями Министерством иностранных дел на немецком «Документов о зверствах поляков» в ноябре 1939 г. число жертв среди немцев оценивалось в 5800 человек, что теперь, как правило, признается учеными достоверным, а в феврале 1940 г., вероятно с подачи Гитлера, данные выросли сразу в десять раз. Геббельс приказал газетчикам заострять внимание на новых находках, и страницы периодики заблистали яркими заголовками вроде «58 000 жертв польского террора» и «20 лет польского правления смерти». На домашнем фронте публикацию МИДа критиковали только за минимизацию «оправданных» мер возмездия полякам со стороны немцев. Поверили или нет люди до конца в то, что польское государство распорядилось о целенаправленном уничтожении немецкого меньшинства, они совершенно точно не забыли об этом событии. И в самом деле весной 1943 г., когда Геббельс попытался мобилизовать публичное мнение – в первый, и единственный, раз – для выражения сочувствия полякам в стремлении подчеркнуть куда более страшную угрозу советского террора, он столкнулся с народной памятью о 1939 г. Люди тыкали пальцем в «факт» убийства поляками «60 000» немцев и спрашивали, отчего они должны сочувствовать злодеям, пусть бы тех и уничтожала советская тайная полиция, НКВД. Министерство пропаганды не смогло запросто взять и заставить людей жалеть кого-либо87.
Гигантски преувеличенное число жертв среди немцев служило оправданием всех дальнейших действий Германии. Ссылки на злодеяния не столько отрицали насилие со стороны немцев, сколько делали его внешне не таким значимым. Ударение делалось на количестве уничтоженных немцев, поскольку важными были только права немецкой стороны; чтобы придать статистике должную моральную весомость, их и пришлось умножить на десять. Оба первых немецких документальных фильма о войне – «Кампания в Польше» и «Крещение огнем» – начинались с рассказа об угрозе массового убийства этнических немцев.
Пробуждению определенных чувств из-за угрозы самому существованию и чудесного спасения немцев способствовали художественные киноленты. В 1940 г. вышла первая из них – под однозначным названием «Враги». Когда летом 1939 г. польские рабочие убивают немца – хозяина лесопилки, главные герои картины в исполнении Бригитты Хорни и Вилли Биргеля спасают его детей и вместе с другими немецкими беженцами уходят через границу, чтобы найти спасение на территории рейха. Поставленный именитым эмигрантом из России, кинорежиссером Виктором Туржанским, фильм подает персонажа Хорни как настоящую героиню, спасающую таких же, как она, этнических немцев от кровожадного врага.
Сюжет и роль героической немецкой женщины повторились в картине «Возвращение домой», снятой уже с лучшим финансированием и бо́льшим размахом. В этой ленте несколько спрятавшихся в сарае немцев тайком слушают речь Гитлера 1 сентября 1939 г., когда их застают поляки, запирая затем в частично затопленном подвале. С минуты на минуту ожидая казни, они чудесным образом спасаются благодаря отваге и мужеству молодой нацистки, учительницы Паулы Вессели, которая переводит их через границу – на сей раз через демаркационную линию между Германией и СССР. Заканчивается история финальным монологом героини; по его завершении кадр с героиней блекнет, а колонна беженцев подползает к границе, где их встречает огромное изображение Гитлера. В традициях нацистской эстетики фильм возносит угрозу существованию этнических немцев в псевдорелигиозное переживание. Когда немцы на экране осознают неотвратимо приближающийся момент собственного мученичества, готовность к самопожертвованию ведет к перерождению героев и, как надеялись создатели ленты, – зрительской аудитории. Премьерные показы вызывали восторг и овации – граждане рейха хлопали стоя. В противоположность пассивной жертвенности женщин и детей, продемонстрированных в документальном кино Министерства иностранных дел, здесь зритель видел способную на героические поступки немецкую женщину, увлекающую за собой соотечественников как настоящий лидер. Они являлись борцами прежде всего духовными, в отличие от «порочных» польских женщин из числа нерегулярных бойцов, которых Герхард M. и его товарищи без сожаления жгли в избах живьем88.
Лютеранские церкви источали превалирующее чувство прусско-германского национализма. В официальном обмене приветствиями с Евангелической церковью в Польше, Протестантская церковь Прусской унии выражала радость в связи с возвращением братьев по вере в национальный дом: «События прошедших недель делают законной борьбу, которую двадцать лет вела Евангелическая церковь ныне освобожденных приходов Польши и Западной Пруссии». Все происходившее на протяжении короткой военной кампании и после нее больше чем оправдывалось. Церковная газета по случаю праздников урожая и благодарения писала:
«Мы благодарим Его за то, что Он позволил вековым германским территориям вернуться в отечество, и за то, что наши немецкие братья вновь свободны… Мы благодарим Его за то, что десятилетия беззакония прекратились даром его милости, и за то, что открыт путь для нового устройства народов, для мира чести и справедливости»89.
Сама Польша быстро перестала быть темой обсуждения в Германии. К середине октября 1939 г., всего через две недели после смотра, устроенного Гитлером солдатам-победителям в Варшаве, и лишь через неделю после того, как отзвонили церковные колокола, тайный информатор немецких социал-демократов в изгнании доводил до их сведения: «Едва ли кто-нибудь вообще говорит о “победе” над Польшей». Теперь, когда конфликт с Польшей закончился разделом этой страны, у немцев вновь возродились надежды восстановить мир с западными державами90.
6 октября Гитлер выступил в рейхстаге. Репортер CBS в Берлине Уильям Ширер рассказывал: «Тот осенний день выдался чудесным, холодным и солнечным, что, как казалось, только добавляло всем хорошего настроения». Вновь подчеркивая миролюбивые намерения, Гитлер повторял, будто не имеет территориальных претензий к Великобритании и Франции, и в очередной раз предлагал заключить мир с западными державами. Он даже выражал готовность воссоздать польское государство в урезанном виде. Как обычно, Гитлер винил во всем «известных международных еврейских капиталистов и писак-журналистов» за кровожадность и раздувание войны, но полагался на благоразумие британцев, которые предпочтут избежать смерти и разрушений, неминуемых в случае, если они выберут продолжение войны. Он клятвенно заверял их, что Германия ни за что не сдастся: «Ноябрь 1918 г. более никогда не повторится в немецкой истории»91.
Сидя вместе с другими представителями прессы на галерке бывшего оперного театра, Ширер испытал чувство виденной ранее картины:
«Слова Гитлера практически ничем не отличались от того, что я слышал с той же самой трибуны после каждого из сделанных им захватов, начиная со вступления в Рейнскую область в 1936 г. И хотя это повторялось уже по меньшей мере в пятый раз, причем, как всегда, с полной искренностью, большинство немцев, с которыми я потом говорил, просто-таки ужасались, если вы даже намекали на то, что в мире могут не поверить в подобные заявления, как верили в предыдущих случаях, всякий раз убеждаясь, что делали это напрасно»92.
Германская пресса заливалась соловьем, газетные заголовки, особенно в ежедневном издании партии Völkischer Beobachter, сверкали как на подбор: «Желание Германии – только мир. Никаких намерений воевать с Францией и Англией. Никаких ревизионистских претензий за исключением колоний. Ограничение вооружений. Сотрудничество со всеми народами Европы. Предложение достигнуть договоренности». Как устало заметил Ширер, «если бы нацисты были искренни, им следовало петь эти сладкие песни до того, как они начали свою “контратаку”»93.
В понедельник 9 октября возвращавшихся в Вену из Польши солдат земляки встречали новостью о том, будто британское правительство пошло на попятный и теперь войне конец. Следующим утром штатские кричали о том же солдатам в воинских эшелонах, когда те проезжали через пригороды Берлина: «Все, можно отправляться по домам, война закончилась!» Когда слухи прокатились по столице рейха, народ высыпал на улицы и площади. Студенты бросали аудитории и собирались на стихийные митинги. На рынке Берлина Пренцлауэр-Берг новые клиенты отказывались вносить имена в официальные списки, будучи убежденными в скорой отмене рационирования. На фондовой бирже новости о мире заставили взлететь в цене государственные облигации. Слух распространился по всей стране, граждане задавали вопросы друг другу и чиновникам, те – чиновникам повыше. Вновь и вновь в ожидании подтверждения правдивости известия по телефону и телеграфу новость бежала по проводам в Пресбург (ныне Братислава), Райхенберг, Румбург, Идар-Оберштайн, Баден-Баден и в Грац еще в 10:30 утра 10 октября. Народу так хотелось мира, что для прекращения кривотолков понадобилось официальное заявление властей94.
Британия и Франция тут же отклонили немецкое «мирное предложение», что побудило немецких детей распевать на улицах: «О Чемберлен, о Чемберлен, что станется с тобою?» на мотив рождественской песенки «О елочка, о елочка, блестят твои иголочки». В стране быстро сделалась популярной пародия на Молитву Господню, в которой прорывалось чрезвычайное разочарование народа, его негодование: «Отче наш, Чемберлен, иже еси в Лондони / Да проклянется имя твое / Да исчезнет царствие твое». У Гитлера вполне получалось под эгидой разговоров о мире уверенно вести германский народ все дальше и дальше по тропе войны. И все же слухи о перемирии, в соответствии с данными СД, показывали, «сколь сильно́ в людях желание мира». Прорицатели и гадалки очутились в центре внимания, и дела у них шли как никогда бойко. Поговаривали, что известная женщина-стигматик из Коннерсройта в Баварии Тереза Нойманн обещала скорое окончание войны95.
Несмотря на победу над Польшей, настоящая война пока так и не началась. Указывая пальцем в сторону виновников-британцев, нацистский режим напоминал населению, что те – орешек крепкий. Существовали и французские войска, а они превосходили численностью и технической укомплектованностью немецкие; линия Мажино на востоке Франции представляла собой грозный укрепленный рубеж. Никто даже и представить себе не мог, каким образом Германия сможет одолеть Францию и Британию, а неудачи дипломатии в поисках мира ближе к концу августа и в начале октября повергали нацию в еще более мрачное настроение. Убежденное в неспособности Германии перейти в наступление на западе ранее чем по меньшей мере через два года, 17 сентября Верховное главнокомандование издало директиву о подготовке к позиционной оборонительной войне. Когда через десять дней Гитлер вдруг резко отменил приказ и при встрече в узком кругу заявил генералам, что Германия должна будет наступать той же осенью, даже самый лояльный нацист генерал Вальтер фон Рейхенау счел план вождя «просто преступным». Герман Геринг, фактически второй по важности и влиянию человек в рейхе, удвоил усилия в поисках дипломатического решения, пока его люфтваффе бомбило польские города. 10 октября Гитлер навязал генералитету замысел наступательной кампании через Бельгию. Вынужденный иметь дело с конкретным предложением, начальник Генерального штаба Франц Гальдер не придумал ничего лучше, чем, по собственному его выражению, сделанному позднее, представить на суд руководства «лишенную фантазии пародию на план Шлиффена, слабости которого выявила еще Первая мировая война» образца 1914 г.9697.
В атмосфере всеобщего отчаяния глава военной контрразведки адмирал Канарис и его заместитель Ганс Остер вернулись к отложенной было затее по свержению Гитлера. В поисках подходящего кандидата на роль номинального вождя среди высшего военного эшелона они попытались привлечь того же Гальдера, а также прощупывали настроения командующих трех групп армий на Западном фронте – Герда фон Рунштедта, Федора фон Бока и Риттера фон Лееба. Никто из них не верил в успех наступления через Бельгию, но не видел и альтернативы, считая необходимым оставаться на своем месте и делать свое дело. В то время как Канарис и Остер продолжали подыскивать генерала, готового поиграть в политику, Гитлер сохранял способность управлять военными через начальника штаба Верховного главнокомандования вермахта генерала Вильгельма Кейтеля, главу оперативного штаба вермахта Альфреда Йодля и его заместителя Вальтера Варлимонта, а также Браухича, главнокомандующего сухопутными силами. Однако мало кто горел желанием переходить в наступление, и, к большому облегчению большинства командиров, 7 ноября Гитлер отказался от проведения операции из-за плохой погоды, дав начало череде из двадцати девяти отмен приказа о наступлении на протяжении той зимы.
На месяц перед Рождеством пришелся пик театрального сезона, и 9 декабря 1939 г. Густав Грюндгенс открыл занавес новой премьеры в Государственном театре на Жандарменмаркт. Разыгранная в роскошных декорациях, созданных по мотивам полотен и гравюр с видами Парижа времен Французской революции, постановка под названием «Смерть Дантона» получилась завораживающим зрелищем. Новая сцена театра с вращающимся кругом позволила сделать двадцать пять перемен для разных сцен спектакля, в котором, в соответствии с классической театральной традицией, игра актеров, свет, декорации и звуковое оформление – все работало как единый организм. Легшая в основу сюжета тема революционного террора оказалась в свое время столь щекотливой, что пьесе Георга Бюхнера пришлось подождать премьеры в Германии до 1902 г. – шестьдесят семь лет с момента написания. В Берлине в последний раз она ставилась в 1916 г., уже опальным в описываемый момент Максом Рейнхардтом.
Грюндгенс, наряду с Генрихом Георге из Театра Шиллера и Хайнцом Гильпертом из Немецкого театра, считался одним из наиболее блистательных актеров-антрепренеров, задействованных в качестве глав театров Берлина Геббельсом и Герингом, стремившимися к тому, чтобы столица рейха затмила Вену. Творцы часто проявляли своенравие в выборе репертуара и в режиссерском видении материала, и пусть Геббельс приставил к ним своих доверенных лиц, призванных где давлением и угрозами, где лестью и уговорами заставить актеров-режиссеров следовать указаниям начальства, все же он в основном позволял им заниматься художественным руководством самостоятельно. Сюжет пьесы словно бы нарочно бросал вызов хвастливому заявлению Геббельса в 1933 г. о том, будто с приходом нацистов к власти «год 1789-й вычеркнут из анналов истории». Редакция боевого листка нацистской партии Der Angriff едва не лишилась дара речи и задавалась вопросом: «А стоила ли столь великих усилий» такая сомнительного качества пьеса?98
Грюндгенс избежал любых пропагандистских интерпретаций и вывел двух главных героев, Дантона и Робеспьера, трагическими фигурами, одна из которых пробуждается от меланхолической бездеятельности, чтобы выступить навстречу противнику, а другую медленно пожирает пылающий внутри огонь истинной веры. Дантон в исполнении Густава Кнута сразил всех пламенной речью перед Революционным трибуналом, превращаясь из обвиняемого в обвинителя предсказанием диктатуры, террора и войны: «Вы хотите хлеба – Вам швыряют головы»99. Постановка произвела большое впечатление на критика Deutsche Allgemeine Zeitung Бруно Вернера почти лирической сдержанностью и местом, отведенным женским ролям. Особенно его поразила финальная сцена, где актриса Марианна Гоппе, игравшая Люсиль Демулен, голосом Офелии оплакивает ее казненного мужа Камилла Демулена, раскачиваясь туда и сюда на деревянных ступенях, ведущих к эшафоту, с гильотиной у себя за спиной, и напевая:
«Милая колыбель, ты убаюкала моего Камилла, задушила его своими розами. Колокол смерти, ты спел ему сладкую отходную. (Поёт.)
Давая возможность аудитории насмотреться на гильотину и вспомнить об ожидавшем все то поколение терроре и революционных войнах, режиссер опускает занавес. И, прежде чем, вскочив с кресел, взорваться в долгих овациях, зрительный зал надолго умолк в оцепенении101.
2
Смыкая ряды
В сентябре 1939 г. Август Тёппервин поражался тому, с какой «механической четкостью» страна переходила на военные рельсы. В действительности многое из того, чем он так восхищался, было до известной степени результатом импровизаций. Жена Тёппервина Гретель отправилась по магазинам Золингена подкупить тарелок и ложек, чтобы кормить эвакуированных из области Саара жителей. С целью очистить западные районы по границе с Францией от гражданских лиц власти пустили специальные поезда для тех, кто не располагал каким-либо транспортом. Эвакуирующихся встречали на станциях подростки из Союза немецких девушек (BDM) и гитлерюгенда, кормили их супом в наскоро подготовленных Национал-социалистической народной благотворительностью железнодорожных столовых и размещали в зданиях школ, совсем недавно служивших сборными пунктами для военных. Успех операции зависел от доброй воли102.
Крестьяне текли в восточном направлении из Саарской области. Их телеги с пожитками, лошади и скот создавали заторы и хаос на дорогах и улицах, побуждая местных к спонтанным излияниям солидарности. В гессенском селе Альтенбуршла отец Эрнста Гукинга открыл двери дома своей фермы для женщины с четырьмя маленькими детьми. Коль скоро сам Эрнст находился в составе части в Саарском же регионе, получался почти семейный обмен: «Мы рады сделать что можем, лишь бы ты вернулся к нам поскорее. Да дарует нам это Господь». Однако терпение отца, если уж не патриотизм, явно имело свои пределы. Когда через два месяца эвакуированные отправились обратно, старик уже явно от них устал: «Долго мы бы не смогли их тут содержать. Только подумать, как ужасно выглядели постели. Мы едва справлялись, потому что они очень нечистоплотные». В то время как хозяева жаловались на эвакуированных за разведенных по селу вшей, католическая церковь сетовала на отсутствие возможностей для верующих жителей из Саара отправлять свои духовные потребности в протестантской Тюрингии. По состоянию на начало ноября, по оценкам Полиции безопасности, до 80 % эвакуированных не испытывали восторга от оказанного им приема настолько, что старались как-то устроиться сами или возвращались домой103.
В сравнении с последующими перемещениями населения эвакуация гражданских лиц из Саара никак не заслуживает определения крупномасштабной, поэтому она если уж и не вовсе забыта, то по меньшей мере оттеснена в тень другими, куда более заметными эпизодами войны. Но запущенный механизм служил репетицией предстоявшей драмы. Отмечался подлинный всплеск доброй воли и братской взаимопомощи, что помогало мобилизовать добровольцев из числа подростков, таких как девочки и девушки из BDM, приходившие на железнодорожные станции ночью, чтобы обеспечить сограждан горячими напитками, и заставляло хозяев открывать двери грязным и измученным путникам. Именно такой патриотизм и стремились взрастить в народе нацисты до войны за счет «воскресных супов» (Eintopfsonntage), когда представители средних классов из числа квалифицированного персонала и управленцев ели с их рабочими одну и ту же еду, или с помощью отправки групп молодежи в разные уголки рейха для преодоления областного антагонизма и предрассудков. Подкрепленные напоминаниями о немецкой «народной общности», выкованной в горниле испытаний предыдущей войны, подобные акты спонтанной народной солидарности рассматривались как проверка способности нации организованными и объединенными усилиями встретить новый вызов104.
Этот экзамен немецкое общество так никогда в полном смысле и не выдержало. Недостатка в готовности к патриотическому самопожертвованию или в понимании правоты дела немцев не наблюдалось. Загвоздка заключалась в самой идее превращения с помощью нескольких ритуальных жестов чрезвычайно неоднородного и часто конфликтующего внутри себя общества в уютную патриархальную «коммуну», существовавшую фактически только в романтических фантазиях об утраченном золотом веке до начала индустриализации. Чем дольше продолжалась война, тем больше усилий требовалось от центральных и местных властей, партии, общественных организаций и церкви для восполнения дефицита народной солидарности.
Власти знали, что военная победа и политическое выживание зависели от того, насколько хорошо удастся обеспечивать немецкое население продовольствием. Во время Первой мировой войны система распределения съестного заслужила право называться катастрофической, инфляция и цены росли порой буквально не по дням, а по часам, а черный рынок сдирал с покупателя последнюю шкуру, что доводило городской рабочий класс до голодного состояния. Блокада силами британского Королевского ВМФ, продовольственный кризис и «брюквенная зима» 1916–1917 гг. вымостили путь для революции ноября 1918 г. В Рурской области к 1916 г. заметно снизилась рождаемость. В 1917 и 1918 гг. процент умерших среди гражданских лиц в Берлине превысил уровень смертности солдат, призванных на войну из города; с наибольшими темпами умирали девочки-подростки, девушки и молодые женщины, выкашиваемые туберкулезом, свирепствовавшим в неотапливаемых кварталах многоквартирных домов, где жили представители рабочего класса. Нацистские власти твердо решили – такого больше не случится. Гитлера в особенности тревожила готовность германского народа терпеть лишения, и донесения СД безоговорочно показывали: на «настроения среди населения» более всего влияла обеспеченность провизией105.
Нормирование продовольствия режим ввел 27 августа 1939 г., на следующий день после начала мобилизации в Германии. «Вот уже два дня мой желудок постоянно напоминает о себе, особенно теперь, когда приходится экономить на еде», – неохотно признавалась Ирен Райц своему парню Эрнсту Гукингу, понимая, что гражданским лицам не положено зря беспокоить солдат. Видя, как в первые недели войны все вокруг бегали в поисках муки, сахара и жиров, она сохраняла спокойствие, ограничивая собственную покупательскую активность походами в канцелярскую лавку и приобретением «атласной бумаги всех цветов. Ты знаешь, чтобы потом иметь возможность красиво заворачивать подарки. Неплохо я придумала?». В конце сентября все изменилось, когда призвали одного из ее коллег по садоводческому делу в Гисене; он всегда привозил из деревни лишний хлеб и колбасу ей на обед. «Мне теперь его сильно не хватает, особенно его бутербродов», – признавалась Ирен106.
Из-за опасений наплыва покупателей в магазины власти запретили продажу полотна, обуви и одежды без специальных ордеров. Однако, когда народ повалил в занимавшиеся распределением бюро, работники их оказались не в состоянии установить, действительно ли соискатели разрешения на продажу тех или иных товаров в них нуждались. Хотя граждан заставляли подписывать специальные заявления о разрешении допускать чиновников к себе домой для проверки, крайне маловероятно, что такие вещи сдерживали напуганное голодом и лишениями население. «Любой, у кого есть две пары туфель, не получит ордер на покупку еще одной, – докладывала Ирен Эрнсту. – Так, конечно, все пишут, что у них только одна. Хорошо, мне пока не приходилось ходить туда. Там запросто часа два в очереди простоишь». А между тем, как доносила СД, лавочники не знали, например, требовать ли разрешение на продажу перчаток, и если требовать, то на какие? Только на кожаные или и на холщовые тоже? Перетряска и отработка системы заняли два месяца и вылились во введение карточек на одежду, дававших большинству людей по 100 пунктов на текущий год, считая задним числом с 1 сентября. Скажем, носки и чулки стоили 5 пунктов, но отпуск больше пяти пар в год в одни руки запрещался, за пижаму списывали 30 пунктов, а за пальто или костюм – 60107.
Обувщики, получавшие половину ввозимого сырья, тут же столкнулись с большими сложностями: скоро не осталось кожи даже на новые подметки; по всей стране сапожники говорили клиентам, что тем придется ждать от месяца до полутора или даже двух, причем и в случаях, когда речь шла об искусственных подошвах. Как бы то ни было, германский потребитель на протяжении последних шести лет и так фактически жил в условиях экономики военного времени. Даже возвращение к полной занятости не подняло уровень действительной оплаты труда до состояния на момент обвала 1929 г., а потому доходы домохозяйств росли только с получением работы бо́льшим количеством членов семьи. Годы перевооружения, поглощавшие неслыханные в мирное время 20 % внутреннего производства, приводили к сокращению выпуска одежды, мебели, автомобилей и товаров бытового назначения. Экономическая самостоятельность, диктовавшая сохранение ценных резервов иностранной валюты, ограничивала импорт товаров вроде настоящего кофе, превратив его в предмет роскоши еще до 1939 г. С целью сбережения шерсти и экономии на импорте хлопка в качестве замены натуральным тканям использовали штапельное волокно, особенно в зимних пальто, пусть материал и имел тенденцию растягиваться от намокания и отличался весьма незавидными теплоизоляционными свойствами108.
Война способствовала дальнейшему ухудшению жизненных стандартов, снизив гражданское потребление на 11 % в течение первого года. Набор продуктов у народа Германии сделался более однообразным – основой служили хлеб, картошка и консервы. Пиво стало жиже, а колбасу наполнили разного рода добавки. Когда французские войска отступили с территории по Рейну около Келя, которую на короткое время заняли в ходе польской кампании, Эрнст Гукинг немного поживился брошенным противником снабжением. Смог послать пакет настоящего кофе Ирен и ее тетке в Гисен. Они страшно обрадовались возможности отдохнуть от искусственной бурды, известной в народе как «кофе Хорста Весселя» по причине того, что, как и нацистский мученик в партийном гимне, «зерна кофе маршировали там незримо»109.
С мясом дело обстояло, однако, еще хуже. Германия зависела от поставок кормов из Северной Америки, перерезанных в результате установленной британцами морской блокады. Стоимость кормов уже осенью привела к уменьшению поголовья немецких свиней. В отличие от Британии в Германии многие занятые на производстве рабочие традиционно подкармливали сами себя за счет подсобных хозяйств – содержали кроликов или даже свинью, что было особенно характерно для шахтеров-угольщиков. Жители небольших городов стали шире прибегать к подобной практике – разводили кур и кроликов, однако свиньи утратили популярность не только из-за цен на корм, но и по причине лишения лиц, занимавшиеся «самообеспечением», карточек на мясо. Нехватка холодильных установок вызвала трудности с транспортировкой скоропортящихся продуктов по территории страны, отчего в Берлине скоро образовался дефицит молока. На западе Германии стада крупного рогатого скота настолько поредели, что позволяли покрыть только 35–40 % квот на мясо, тогда как на юге образовался его временный избыток, и один бывший социал-демократ источал восторги по поводу возможности получать у своего мясника «ломти бекона без штампов рационирования»110.
Вводя продовольственные карточки на период в четыре недели, Министерство продовольствия старалось обеспечить максимальную гибкость: картофель представлялось возможным заменить хлебом или менее популярным рисом, если запасов какого-то продукта не хватало. Поскольку переносить действие карточек на другой месяц не разрешалось, отсутствовал риск накапливания претензий от тех, кто не удовлетворил потребности своевременно. Вместе с тем короткий срок использования и колебание спроса быстро превратили продукты в фетиш, когда фактический и вымышленный дефицит влиял на ситуацию совершенно непредсказуемо. Люди самых разных слоев общества, как не без кривой усмешки замечал один информатор социал-демократов, «говорят куда больше о провизии, чем о политике. Каждый полностью поглощен тем, как бы обеспечить себя пайкой. Как бы мне достать чего-нибудь сверх положенного?». По воскресеньям поезда местных линий заполнялись людьми, в том числе подростками в форме гитлерюгенда. Все спешили в сельскую местность в поисках продовольствия, подобно временам предыдущей войны. Как только страх перед инфляцией в военное время охватил народ Германии, многие бросились обращать наличность в какие-нибудь товары, пригодные для обмена позднее: в предметы роскоши вроде мехов, дорогой посуды и мебели, которые продавались свободно, пока не исчезли с прилавков111.
К октябрю 1939 г. многие пребывали в убеждении, что теперь стране не удастся продержаться так же долго, как в прошлый раз, «поскольку тут уже совершенно нечего есть». Только солдаты, как считали все, не голодали. Негодование по поводу привилегированного положения и соответственного образа жизни должностных лиц нацистского режима выражалось в насмешках и анекдотах. Так, в Кёльне Йозеф Гроэ превратился в мишень для многих остряков; в начале октября кто-то вырвал портрет толстощекого гауляйтера из страницы местной газеты и пришпилил на доску объявлений одного завода, а внизу нацарапал:
«Один народ, один вождь, одна страна —
Перед законом все равны.
Гроэ от голода все пухнет, —
Коль нация одна, мы все так жить должны».
Целых четыре сотрудника гестапо занимались поисками злодея, но безрезультатно. К началу ноября иные из местных нацистских функционеров настолько боялись открытых обвинений в трусости и бездеятельности, что начали проситься на фронт112.
Общественное недовольство подпитывалось и обострялось из-за разницы между словами и делами. Система распределения продуктов, настроенная на баланс между измеряемыми трудовым вкладом заслугами и бытовыми потребностями, вела к возникновению сложной иерархии в соответствии с положенным тому или иному гражданину по статусу. Самым жестким способом деления служила расовая принадлежность. На момент вспышки пожара войны в рейхе, по официальным документам, насчитывалось 185 000 евреев, то есть примерно 40 % от еврейского населения по состоянию на 1933 г. После ноябрьских погромов 1938 г. большинство молодых людей уехали, а оставшиеся представляли собой стареющую и уверенно нищающую общину, сосредоточенную преимущественно в крупных городах, особенно в Берлине и во Франкфурте. Им запрещалось покупать белье, обувь и одежду даже для детей и подростков. Правда, продовольственные нормы для евреев поначалу ничем не отличались от общих, что очень бодрило Клепперов. Однако на карточках им ставили маркировку в виде красной буквы «J», то есть «Jude» – «еврей», чтобы соседи, лавочники и продавцы не забывали о том, с кем имеют дело в свете вводившихся то и дело новых постановлений; в них содержались указания на то, где могут отовариваться евреи и какие продукты им приобретать запрещено. Разные власти на местах вводили собственные комендантские часы для ограничения времени закупки, чтобы евреи не причиняли неудобств немецким лавочникам. Когда для заполнения мест в германской промышленности стали пригонять польских военнопленных и гражданских лиц, уровень положенных им благ тоже устанавливался ниже, чем у работавших рядом немцев113.
Один единый для всех шаблон в привилегиях, как в той же Британии, где над нацией витал дух несправедливости и некомпетентности в рационировании времен Первой мировой войны, отсутствовал даже в отношении «соотечественников арийцев». В Германии начали с трех базовых категорий: «обычные потребители», «занятые на тяжелых работах» и «занятые на очень тяжелых». Дополнительные оговорки делались для трудящихся посменно или ночью. Отдельно стояли малыши, дети в возрасте 6–18 лет, беременные женщины и кормящие матери, а кроме того, больные. К апрелю 1945 г. список разросся до шестнадцати различных категорий; в городах с населением свыше 10 000 жителей даже собакам полагались отбросы в соответствии со степенью полезности.
Система распределения основывалась на исследованиях в области питания. В 1937 г. объектом изучения выступали триста пятьдесят рабочих семей, в результате чего авторы вывели среднее необходимое потребление в 2750 калорий на человека ежедневно. В дальнейшем работа продолжилась, и под влиянием заинтересованных сторон картина претерпела изменения. Из Берлина зазвучали тревожные голоса о том, как бы нехватка протеина и жиров не вызвала бесплодие у девушек в подростковом и юношеском возрасте, что пошло бы во вред проводимой режимом политике поощрения рождаемости. Женщины воспользовались этим и заговорили о том, что, когда трудно прокормить имеющихся детей, нет смысла рожать новых. Глава Национал-социалистической народной благотворительности Эрих Хильгенфельдт настоял на введении программы «поддержки семьи» – выплат бедным семьям с целью помочь им выйти на должные нормы продовольственного потребления. На практике, однако, «поддержка семьи» отличалась изрядной скромностью, и задача ее состояла в том, чтобы не дать беднякам из немцев умереть с голоду, но при этом не нарушить «естественный порядок» меритократического социального отбора. То был механизм государственного распределения, нацеленный на обеспечение общественных потребностей, при этом никогда даже не пытавшийся выглядеть социалистическим или уравнительным114.
Скоро немцы неизбежно осознали несправедливость системы. При положенных им 4200 калорий в день рабочие в промышленности, занятые на «очень тяжелом труде», получали по максимуму. Не подлежавшие призыву как «незаменимые», такие люди имели высокую квалификацию, и индустрия, прежде всего крупные оборонные заводы, не хотели их терять. Подобные фирмы и компании могли рассчитывать на содействие Германского трудового фронта и местного гауляйтера, поэтому без особого труда продвигали своих рабочих в «высшую лигу» потребителей. Так называемые белые воротнички из всевозможных бюро, торговых контор и тому подобных заведений не пользовались поддержкой, оказываемой работающим в военно-промышленном комплексе, и наряду со специалистами из среднего класса получали стандартную норму в 2400 калорий как «обычные потребители». Авторы исследований данного вопроса по заказу Германского трудового фронта еще в сентябре 1939 г. предупреждали, что карточная система поднимет уровень потребления у одной половины населения и снизит – у другой. Перераспределение ресурсов среди взрослых граждан произошло в том числе и от более старших к более молодым: сравнения данных по состоянию на декабрь 1937 г. и февраль 1942 г. в отношении 1774 лиц позволили установить, что работающие мужчины в возрасте 55–60 лет и женщины – 60–65 лет теряли вес, тогда как 20–30-летние мужчины и 20–35-летние женщины, напротив, набирали его. Материальное процветание молодых отражалось и в ослаблении контроля над ними со стороны социума и семьи115.
Авторы другого труда пришли к поразительным выводам: наиболее сильная потеря веса среди 6500 работающих в промышленности приходилась на долю занятых на тяжелом или очень тяжелом труде, то есть на представителей групп с правом на самое высокое снабжение. По всей видимости, мужчины отдавали часть пайка семьям. Чтобы изменить положение, власти требовали от управляющих заводами и фабриками устройства заводских столовых. Однако обед в столовой тоже стоил штампа в карточке, которая в противном случае позволяла приобрести нечто важное для семьи, поэтому толпы желающих в такие столовые не повалили. Популярностью пользовались только так называемые бутерброды Германа Геринга, раздававшиеся в процессе особенно продолжительных смен, и то по причине их статуса добавки к рациону. К концу 1941 г. в Министерстве продовольствия заподозрили, что со многих шахт подают завышенные данные об отработанных персоналом часах для обоснования их лучшего обеспечения116.
4 сентября 1939 г. власти издали драконовский Военный декрет в сфере экономики, в соответствии с которым вводилась принудительная работа по воскресеньям, замораживались зарплаты, отменялась доплата за переработку и повышались налоги. Резко увеличилось количество сотрудников полиции на заводах и фабриках. Даже до войны государственному руководству приходилось иметь дело с недовольством представителей рабочего класса в связи с продолжительным рабочим днем. Бум в области производства вооружений создал нехватку рабочих рук, оказывая дополнительную нагрузку на имеющиеся человеческие ресурсы и изматывая их. Добыча угля в январе 1939 г. снизилась, что привело к перебоям в его поступлении на железные дороги, а также к потребителям для отопления их жилищ. В то время как нацистские соглядатаи на производстве и действия органов подавления сделали коллективные выступления невозможными, трудовая дисциплина в сердце тяжелой индустрии – в Рурском бассейне – летом 1939 г. описывалась как «катастрофическая». Рабочие ответили на новый Военный декрет интенсификацией сопротивления снизу, уже зарекомендовавшего себя как действенная мера до войны. Число прогулов – особенно по понедельникам – росло наряду с уровнем заболеваемости и отказами работать сверхурочно. Руководство СД принялось убеждать политическое руководство ослабить напор, и правительство прислушалось к доводам разума, отменив сокращение зарплат и восстановив доплату за сверхурочные и работу по воскресеньям117.
В ноябре 1939 г. пришла ранняя и суровая зима, и железнодорожные перевозки затормозились. Работавшие с перенапряжением из-за необходимости обеспечивать нужды военной кампании в Польше, вывозить штатских лиц из Саара и поддерживать военную экономику, германские железные дороги теперь остро нуждались в подвижном составе для транспортировки продукции из угледобывающих районов Рура. В тот месяц обстоятельства вынудили Угольный синдикат Рейна и Вестфалии заложить в запасники 1,2 миллиона тонн угля. Нехватка его оказалась настолько серьезной, что даже в городках поблизости от Рура фирмам пришлось сокращать продолжительность работы и отпускать работников на рождественские праздники досрочно. Тут и там в Германии люди носили дома вещи для выхода на улицу. Школы – только открывшиеся после того, как послужили сборными пунктами для военных, местами размещения эвакуированных и даже складами урожая, – тут же снова закрылись из-за отсутствия отопления. В некоторых городах около угольных складов собирались толпы, и полиция буквально охраняла грузовики с целью не допустить их захвата. В начале января замерзли каналы, и баржи лишились способности привозить уголь в Берлин. Когда температура упала до –15 °C, американский журналист Уильям Ширер не скрывал жалости к «людям, которые тащат мешок угля домой в детской коляске или на плечах… Все ворчат. Ничего не снижает моральный дух столь сильно, как длительные холода»118.
По мере углубления кризиса местные должностные лица начали самовольно отбирать для нужд местного населения уголь с проходивших через их территорию поездов. Бургомистр Глогау, например, распорядился разгружать вагоны, у которых «перегреваются оси». Взбешенный подобным эгоизмом, заместитель фюрера Рудольф Гесс вынужденно напоминал партийным функционерам на местах, что система распределения не сможет работать, если в каких-то районах страны люди не будут нести своей тяжкой ноши. И надо сказать, что в большинстве своем они ее несли. В известной степени из-за мер, введенных в предвоенные годы в целях проведения перевооружения, государственный контроль над ценами и распределение действовали на гораздо более серьезном уровне, чем в прошлую войну. В последующие годы карточная система – особенно распределение продовольствия – регулярно подвергалась критике за чрезмерную централизацию, косность и отсутствие учета местных обстоятельств, не говоря уже об областных традициях кулинарии, однако само по себе порицание говорит о своеобразной победе. Несмотря на кризисы, местный партикуляризм не сломал систему рационирования; она прожила по меньшей мере до 1945 г.119.
В последующие зимы населению предстояло познать еще большую нехватку угля и «угольные каникулы» для школьников, но, по мере того как люди привыкали к невзгодам, это уже не имело такого большого значения. Первый угольный кризис новой войны вновь пробудил в обществе коллективные воспоминания и переживания прошлой, наводя как на государственные власти, так и на народ в целом страх перед повторением истории. В старом сердце немецкого трудового движения, в городах вроде Дортмунда, Дюссельдорфа, Дрездена, Билефельда и Плауэна, вновь начали появляться коммунистические лозунги вроде «Рот Фронт» и «Долой Гитлера». Люди неожиданно находили на своих рабочих местах или в почтовых ящиках марксистские листовки – некоторые из них из-за пакта со Сталиным отличались троцкистской направленностью. Из Вены и Линца доносили о возобновлении пропаганды за независимость Австрии и реставрацию Габсбургов. Однако политическое недовольство выплеснулось на улицы не в Германии или Австрии, а в Праге, где 28 октября 1939 г. состоялась крупная демонстрация прямо перед резиденцией гестапо. Во многих других уголках протектората Богемия и Моравия студенты и интеллектуалы устраивали тихие протесты и бдения. На них обрушился режим, не собиравшийся терпеть беспорядков среди ненемецких подданных. Если говорить о «соплеменниках» – германских и австрийских немцах, тут дело ограничилось саркастическими шутками, рисунками и надписями, но не вылилось в политические акции. Даже эмигранты-социалисты, надеявшиеся на революцию на протяжении предыдущих шести лет нацистской диктатуры, на исходе октября 1939 г. вынужденно признавали тщетность перспектив восстания: «Только если разразится голод, если он измотает их психику и, сверх всего прочего, если западные державы добьются успехов на западе и займут значительные территории Германии, лишь тогда может прийти время и начнет зреть революция»120.
Помня о прецеденте прошлой войны, полиция и органы социального обеспечения получили особые указания по реагированию на обострение подростковой преступности. К первым числам ноября 1939 г. СД уже уверенно называла «очевидно, наибольшей проблемой» для законности и порядка в Германии такое явление, как «трудные подростки». Молодые люди обоих полов собирались во вновь открытых танцевальных залах. В маленьких городках и в сельской местности они напивались, курили табак, резались в карты, совершенно никого и ничего не стесняясь. В Кёльне «все больше и больше молодых особей женского пола» собирались внутри и около центрального железнодорожного вокзала с целью повстречаться с солдатами «в такой манере, которая не оставляла сомнений в их намерениях… Из десяти застигнутых в обществе солдат девиц, ни одна из которых не состояла на учете в отделе полиции по борьбе с проституцией, пять страдали венерическими заболеваниями»121.
Первыми признаками тревоги по поводу «трудновоспитуемых подростков» для полиции, местных советов по делам молодежи и социальных работников стали, скорее всего, праздношатающиеся юнцы, собиравшиеся в стайки на перекрестках улиц. По отношению к девушкам участие в таких сборищах автоматически подразумевало неразборчивость в связях, занятие проституцией и венерические заболевания; в случае парней – воровство и неизбежное совершение «бытовых» преступлений. Нельзя назвать чисто нацистскими подобные весьма живучие – и гендерно-дифференцированные – взгляды на «преждевременное половое созревание» девиц определенного возраста и воровство среди мальчиков-подростков, раскатывавших на украденных велосипедах. Точно такие же стереотипы в поведении «трудных подростков» бытовали в Северной Америке, Западной Европе и Австралии со второй половины XIX столетия до 1950-х гг. Взрослые повсюду сходились во мнении, что ради спасения «трудных» детей и необходимости оградить общество в целом – не дать ему погрязнуть в порочном круге безнравственности – следует помещать их в соответствующие заведения122.
Несмотря на введение в военное время ограничений на социальные траты, число детей и подростков, отправлявшихся в исправительные дома, неизменно возрастало и к 1941 г. достигло ста тысяч человек, то есть, по всей видимости, полной вместимости, по причине чего не все «трудновоспитуемые» молодые люди попадали в соответствующие институты. Кого-то туда забирали, а кого-то нет, что походило на лотерею, хотя основной упор делался на традиционную клиентуру социальных чиновников – на детей городской бедноты. Большинство из них никаких преступлений не совершили; их посылали «исправляться» в «превентивных» целях или попросту потому, что видели в них угрозу обществу123.
Бывший бенедиктинский монастырь в Брайтенау можно назвать одной из самых суровых исправительных колоний Гессена. Расположенный на холмах в излучине Фульды, комплекс зданий в стиле барокко со скатными крышами и закрытым внутренним двором уже одним своим видом заставляет сердце трепетать перед неумолимостью судьбы. Туда направляли детей и подростков, сбежавших из других, более открытых институтов. По прибытии малолетние колонисты проходили через рутину, обычную для взрослых узников и заключенных трудовых лагерей, которые обитали тут же: уличные попрошайки, бродяги, безработные и даже преступники, которых вместо тюремного срока помещали в Брайтенау для «перевоспитания», приучая к нравственному образу жизни, дисциплине и тяжелому труду, прежде чем счесть достойными возвращения в лоно «народной общности». Все имущество и одежда у детей и подростков отбирались, а взамен выдавалась грубая коричневато-серая роба. Рабочий день у всех без исключения длился по меньшей мере одиннадцать или двенадцать часов. За опоздания на работу, побеги и другие нарушения обитатели лагеря наказывались – их избивали, что официально запрещалось, или даже, более того, заключали в карцер, или произвольно продлевали срок содержания, что официально разрешалось124.
Среди обитателей исправительного дома находились несколько девушек, которые сами побывали жертвами сексуального насилия. 14-летний Рональд и его 13-летняя сестра Ингеборг поступили в лагерь для «коррекции воспитания» после того, как стало очевидно, что брат с друзьями принуждали ее к сожительству с ними на протяжении полутора лет. Как значилось в решении о направлении их на «исправление», «Рональд и Ингеборг уже в значительной мере трудновоспитуемые. Отец в вооруженных силах, мать вынуждена работать» и не может уделять должного внимания детям. Словом, «невозможно бороться с моральным разложением детей в родительском доме, а посему надлежит провести корректирующее воспитание»125.
15-летнюю Анни Н. Отправили в Брайтенау после произведения ею на свет незаконнорожденного ребенка в июле 1940 г. Она сообщила женщине, местному социальному работнику, как отчим пришел к ней в постель посреди ночи и силой взял ее, пока мать спала в той же комнате. Мужчины-чиновники, разбиравшие ее дело, девушке не поверили, и в Управлении по делам молодежи вынесли вердикт: «Она предоставлена сама себе, лжет и ведет распутный образ жизни»126.
Случай Анни не просто типичный, а очень типичный: ее требовалось забрать из школы и спасти от улицы. Речь шла не о помощи собственно жертвам развратных действий, но о защите им подобных от вовлечения в такой же «порочный» круг. Нацистская политика проводилась в соответствии со сложившимися и широко распространенными взглядами. Религиозные консерваторы и либеральные реформаторы, юристы и психологи старательно не желали принимать во внимание свидетельства детей, когда речь шла о сексуальных действиях в отношении их, делая виноватым «испорченного» ребенка.
В феврале 1942 г. начальник Брайтенау советовал Управлению по делам молодежи в Апольде не спешить с использованием Анни Н. на работах за пределами исправительного учреждения: «Обычно с такими девицами требуется срок по меньшей мере в один год, чтобы вселить страх перед возвращением сюда, ибо только это [страх] может сделать ее ценным членом народной общности». 1 июня 1942 г. Анни скончалась от туберкулеза. И не одна она. Вальтрауд Пфайль умерла в течение месяца после повторной отправки в Брайтенау из-за попытки сбежать оттуда в Кассель летом 1942 г. Несколько месяцев спустя Рут Фельсманн погибла после двухнедельного срока в карцере. В августе 1944 г. Лизелотта Шмиц, как установили врачи в больнице Мельзунгена, похудела с 62 до 38 кг. Как и Анни, она подхватила в Брайтенау туберкулез и вскоре скончалась. Факты смерти девушек в столь юном возрасте из-за жестокого обращения с ними в лагере свидетельствуют об эрозии ведомственного надзора за применением дисциплинарных мер, что вполне характерно для нацистского государства. Сколько бы германское правительство ни беспокоилось о разлагающем воздействии нехватки продовольствия на духовный настрой гражданских лиц в Германии, война положила конец любым действенным ограничениям в отношении выдернутой из «народной общности» молодежи, которую обрекали на голод и смерть от недоедания в стенах закрытых исправительных учреждений127.
Выпускали подвергшихся воспитательному исправлению из подобных лагерей не вдруг и не быстро, поначалу отправляя их на испытательные работы – как правило, в ближайших крестьянских хозяйствах. Исправление шло под лозунгами тяжелого труда, прилежного поведения и послушания. При возникновении спора с фермерами или их женами работавшим у них детям и подросткам могли тут же напомнить о близости исправительного дома и верных шансах вернуться туда. Любовные интрижки девушек с солдатами вели к обследованиям на венерические заболевания; если же парни забывали, допустим, задать корм коровам после обеда в воскресенье, то это уже официально считалось саботажем и вредительством во время войны. Клеймо исправительного дома оставалось у подростков словно на лбу. Отправленная на попечение в такое заведение в возрасте 12 лет, Лизелотта К. шесть лет спустя пыталась оправдаться перед матерью, которую едва знала:
«Я была ребенком в то время и оставила тебя, но сейчас я уже выросла, и ты не знаешь, что я за человек… Забудь обо всем, что я тебе причинила. Я на все готова ради тебя. В этом письме обещаю тебе, что изменю свою жизнь из-за любви к тебе»128.
Изолированная от общества и вполне оправданно опасавшаяся, что то самое общество держит сторону экспертов и управленцев, Лизелотта вовсе не испытывала уверенности, что общее презрение социума ограничивается лишь ее семьей. Для девушек вроде нее путь обратно в «народную общность» лежал через прилежание, воздержание и движение по четко очерченной линии. Это служило напоминанием другим – принадлежность к «народной общности» нужно еще заслужить.
По всей Германии дети неожиданно почувствовали куда больше свободы, чем прежде, и взрослые стали просить ответственных подростков приглядывать за младшими братишками и сестренками. Мужчин призывали в солдаты, а женщины оказывались как бы матерями-одиночками: им приходилось следить за детьми, которые то и дело оставались дома из-за закрытия школ, стоять в очередях за дефицитными товарами и ждать в приемных местных правительственных органов. В большинстве семей экономическое положение все чаще заставляло женщин устраиваться на работу. Иные становились у руля фамильных дел, приходили в школьные классы заменять ушедших в армию учителей-мужчин. Женщины из рабочего класса шли трудиться на военные заводы, и неожиданно стало не хватать людей в традиционных и плохо оплачиваемых отраслях экономики с типично женским персоналом, таких как аграрный сектор и помощь по ведению домашнего хозяйства129.
Отсутствовавшие дома отцы не могли не ощущать, как уменьшается вдалеке от дома их значение всевластных глав семейств. Не прошло и полумесяца с вторжения в Польшу, как столяр-краснодеревщик из Тюрингии Фриц Пробст наставлял сына-подростка Карла Хайнца: «Выполнять свои обязанности как немецкого мальчика тоже есть важный труд. Работай и помогай, где возможно, и не думай теперь об играх. Помни о наших солдатах, стоящих перед лицом противника… Чтобы потом и ты мог сказать: “Я внес свой вклад в спасение сегодняшней Германии от разрушения”»130. Подобно очень многим другим отцам, Пробст понимал, что не может напрямую контролировать старшего сына, и скрытый конфликт с Карлом Хайнцем скоро вырвался наружу. Война шла всего три месяца, а папаша Пробст уже укорял чадо:
«Карл Хайнц! Тебе должно быть немного стыдно за то, что ты так груб с матерью в такие времена. Разве я уже не говорил тебе однажды, думаю, год назад перед Рождеством, когда мама ходила за покупками, как ты должен обращаться с матерью? Надеюсь, ты этого не забыл. Ведь ты дал честное слово, что будешь вести себя подобающе. Ты что же, нарушил слово? Ладно, ты мне, пожалуйста, скажи поскорее»131.
Пробст писал жене словами поговорки: «Без строгости и щенка не вырастишь»132133. Столяр-краснодеревщик, трудившийся как самостоятельный предприниматель, он поступил на службу в инженерно-саперные войска, специализировавшиеся тогда на строительстве мостов на Западном фронте. 19 сентября Пробст мог с гордостью сообщить жене о первом крупном достижении: его часть только что сдала мост длиной 415 и шириной 10 метров. Пробст, конечно, не знал, когда и как сооружение будет использовано.
Для большинства немцев война шла где-то там вдалеке. Кампания в Польше закончилась и сменилась месяцами затишья на западе. Если вести речь о боевых действиях, то СМИ говорили и писали только о подводной кампании против Королевского ВМФ и установленной им блокаде Германии. В 1914 г. жадная до новостей публика буквально штурмом брала киоски, расхватывая специальные выпуски периодики. В сентябре 1939 г. резко пошел вверх спрос на радиоприемники – продажи подскочили на целых 75 % по сравнению с прошлым годом, в результате чего общее количество владельцев такой аппаратуры составило свыше 13,435 миллиона человек. Слушание новостей приобрело невиданное прежде значение, хотя недостаток известий о боевых действиях порождал в народе опасение, что правительство утаивает плохие новости, особенно касательно потерь в воздухе и под водой. Если верить рапортам СД, информационный голод заставлял людей сетовать, что они «достаточно зрелые в политическом плане, чтобы лицом к лицу встречать печальные события и плохие новости»134.
Дикторы воскресной радиопередачи «Голос фронта» призывали гражданских лиц быть достойными защищающих их солдат: «Нация должна сплотиться воедино в борьбе и создать сообщество судьбы, связанное неразрывно в жизни и смерти… Посмотрите на воина, как крепко он сжимает винтовку, как сурово взирает он из окопа… Таким должно быть отношение каждого мужчины и каждой женщины в тылу». Антиподом этого идеализированного образа немцев на войне служил образ лживого и аморального, бесчестного и злобного противника Германии с еврейскими поджигателями войны во главе – в Англии военным министром Лесли Хор-Белиша, во Франции Леоном Блюмом и Жоржем Манделем. Как метко выразился один из эмигрантов, отслеживавших для Би-би-си все ежедневные передачи германского радио: «Тотальная война становится борьбой между тотальной нравственностью и тотальной безнравственностью. В результате германское радио превращается в одну из самых нравственных коммуникационных систем в мире». Делая упор на жертвенность в тылу и воспитывая германский народ в духе ненависти, немецкое радио уже в первые месяцы войны выработало набор тем, которым предстояло определять характер его репортажей на протяжении грядущих лет тяжелых испытаний135.
Эмоциональным контрапунктом таких взывающих к морали вещаний становились развлекательные передачи. В одной из первых инструкций Геббельса продюсерам германского радио еще в 1933 г. говорилось следующее: «Первое правило – не быть занудными. Я ставлю этот приоритет выше всех прочих. Что бы вы ни делали, не передавайте тягомотины, не преподносите нужного настроения на серебряной тарелочке, не воображайте, будто можно сослужить наилучшую службу национальному правительству, ежевечерне гоняя в эфире громоподобные военные марши». Коль скоро настоящая опасность для современной диктатуры состояла в перспективе потери контакта с «современным восприятием», шеф Имперского радиовещания Ойген Хадамовски порвал с культурной элитарностью Веймара, делая выбор в пользу движения в сторону ненавязчивой популяризации. В марте 1936 г. серьезные «музыкальные опусы» потеряли позиции, теперь в лучшее время – в период с 8 до 10 часов вечера – звучали концерты более легкой музыки, оперетки, варьете и танцевальные мотивы. Как продемонстрировал обзор симпатий слушателей в 1939 г., новый многообразный формат оказывал влияние на самые разные слои немецкого общества; даже образованные профессионалы и интеллектуалы предпочитали популярный материал классическим концертам136.
1 октября 1939 г. в лучшее эфирное время началась новая передача, «Концерт по заявкам для вермахта», быстро завоевавшая место полноценной программы. В первом же выходе в эфир актер Густав Грюндгенс пообещал немецким солдатам, что они ощутят «верность тыла» через пространство и время. Передача в равной мере оказалась востребованной и на домашнем фронте. Как с радостью писала Ирен Райц Эрнсту Гукингу:
«Всякий раз, когда объявляют концерт по заявкам, я, конечно, тут как тут… Не думаю, что хоть один пропустила. Сижу рядом с динамиком, так близко, будто хочу в него вползти… Жду следующего концерта. Но, может, придется ждать немного дольше, поскольку дорогие наши вещатели завалены горами писем и на все надо ответить»137.
Вот уж и в самом деле завалены! 23117 заявок поступили для второго выпуска, мешки скоро сделались такими огромными, что даже считать отдельные письма стало невозможно. Вел программу Хайнц Гёдике, который, как и многие другие известные персоны на радио, сделал себе имя в роли спортивного комментатора. Шоу сочетало легкую музыку и личные заявки с посвящениями: звучали марши и популярные шлягеры, любовные баллады, классические увертюры, оперные арии и колыбельные для детей, короткие рассказы и стихи, причем все разворачивалось прямо в студии перед аудиторией. Открывали передачу фанфары на рожке и любимый марш Гитлера Badenweiler, а закрывало перечисление исполнителей, которые работали на общественных началах. В течение лет Геббельс когда лестью, когда давлением добился участия многих крупных звезд сцены и экрана, в том числе таких как Ганс Альберс, Вилли Биргель, Сара Леандер, Густав Грюндгенс, Вернер Краусс, Катарина Зёдербаум, Женни Юго, Ганс Зёнкер, Грета Вайзер, Пауль Хёрбигер, Вилли Фрич, Хайнц Рюман и Марика Рёкк. Концерт по заявкам получил три часа эфира вечером каждую среду, вдобавок к лучшему времени в воскресенье138. Посвящения соединяли пары, разделенные войной, давая им краткий миг близости на публике. Ирен Райц пыталась описать Эрнсту Гукингу переполнявшие ее во время слушания эмоции:
«Глаза мои наполнялись слезами. Особенно когда начинается концерт по заявкам и ты слышишь [зачитываемое письмо], что папочка должен вернуться, вернуться скоро, очень скоро… и за каждое приветствие надо дать по две марки в фонд “Зимняя помощь”. Кто же не даст? И с удовольствием? Никогда не жертвовала столько, как теперь. Наконец-то знаешь, на что отдаешь»139.
29 октября 1939 г. Ирен Райц улучила момент где-то посреди вещания и быстро написала Эрнсту, что слушает передачу в надежде – а вдруг промелькнет посвящение от него. У нее имелась особенная причина ощутить хоть такую близость с ним. В то воскресенье она наконец сообщила родителям об их с Эрнстом намерении обручиться. Все прошло куда глаже, чем она смела надеяться. «Мои родители уже думали о том, и гораздо раньше, чем мы сами. Теперь мне надо самой себе уши надрать, – призналась она ему, воскрешая в памяти недели болезненной неуверенности, колебаний и письма Эрнста с призывами набраться смелости. – Почему я не поговорила с ними раньше? Что мне мешало? Все бы давно кончилось». Ирен и Эрнст собирались устроить помолвку на Рождество. Скорее всего, в это время ему могли дать отпуск, особенно если бы война вообще закончилась. Эрнст форсировал ситуацию, и празднование помолвки скоро переросло в свадьбу. Мать Ирен напоминала дочери и жениху, что она и отец Ирен поженились как раз во время Первой мировой, и посоветовала им подождать и не заводить детей до тех пор, пока тяготы войны не останутся позади. Она знала, что говорила: как и Эрнст, Ирен тоже появилась на свет в военные времена140.
Единственной, кто возражал против планов молодой пары устроить современное светское бракосочетание в загсе, оказалась сестра Эрнста Анна, обратившаяся к Ирен с просьбой пойти в церковь, поскольку такие вещи «обычное дело для нас на селе». Но даже и на семейной ферме в консервативном протестантском Альтенбуршле с его черно-белыми фахверковыми домиками она только просила, признавая, что «каждый человек имеет право на свободную волю». Не желая удовлетворяться по военному времени невзыскательным кольцом из нержавеющей стали, Эрнст нашел в Сааре, где дислоцировалась часть, ювелира и через него сумел добыть для Ирен золотое. Они поженились в субботу, 23 декабря 1939 г., как раз перед тем, как все вокруг закрылось на Рождество. Две недели спустя Эрнст возвратился в часть141.
После тех волнующих дней и ночей новобрачные вернулись к постоянной переписке, где сквозила общая с ее родителями обеспокоенность относительно прибытия брачного свидетельства: без него молодожены не могли начинать планировать устройство своего будущего жилья, поскольку в отсутствие документа местные власти не выдавали им разрешение на приобретение белья и скатертей. Оба искренне желали скорейшего окончания войны, мечтали о следующем отпуске Эрнста, а Ирен вновь приникала к динамику, слушая концерт по заявкам.
Позднее в том же году – искусство творит искусство – киношники сняли первый художественный «блокбастер» о войне, озаглавленный просто «Концерт по заявкам». В нем ведущий радиопередачи Хайнц Гёдике играл сам себя, а его программа служила инструментом, соединившим двух влюбленных, чей роман начался в Берлине в 1936 г., во время Олимпийских игр, но затем судьба разлучила их, поскольку герой-военный отправился выполнять свой долг, даже не успев попрощаться с любимой. Будучи пилотом германских ВВС, он должен был принять участие в секретной миссии в составе легиона «Кондор» в пекле гражданской войны в Испании. По возвращении он узнал, что Инге – так звали девушку – переехала, и не мог отыскать ее. В конечном счете, вновь находясь на фронте, но уже в настоящее время, герой отправляет письмо в «Концерт по заявкам» и просит сыграть для девушки олимпийский гимн. Инге слышит мелодию и пишет в ответ, что ее любовь к нему не угасла, несмотря на молчание, годы расставания и даже настойчивые ухаживания другого претендента на ее руку и сердце142.
Картину посмотрели от 20 до 25 миллионов человек – таких сборов прежде не делал ни один немецкий фильм. Радиопередача оказалась еще более успешной. Ее слушало до половины населения страны. К тому моменту, когда в мае 1941 г. программу закрыли после семидесяти пяти концертов, на ней прозвучали имена 52 797 солдат и названий частей, 9297 отцов узнали из нее о рождении детей, а сборы в фонд «Зимняя помощь» (Winterhilfswerk des Deutschen Volkes) через нее составили 15 477 374 марки 62 пфеннига. Даже пессимисты из СД не могли скрыть благоговейного ужаса и восхищения, признав в апреле 1940 г., что передача «тысячекратно разбудила переживания народной общности»143.
Вот такого чудодейственного магнита нацистам как раз и не хватало: мощный порыв эмоционального единства, в котором весь эгоизм личности растворяется во всепоглощающем национальном чувстве. Однако, фокусируясь на сплетении близких взаимоотношений, на мостиках, перекинутых между людьми радиоволнами, передача и фильм с одним и тем же названием «Концерт по заявкам» ясно показывали, что основой патриотизма и верности стране выступали личные связи с любимыми и семьями. Призывая себе на службу любовь, нацисты делали ставку на самую могучую, но и самую непредсказуемую из человеческих эмоций144.
К началу октября 1939 г. Фриц Пробст смирился с мыслью о долгой войне. Убежденный сторонник нацистов, столяр-краснодеревщик из Тюрингии вовсе не принадлежал к лагерю милитаристов. Скорее он просто разделял общие для соотечественников взгляды на то, будто войну Германии навязали махинации западных держав. «Лучше сразу расчистить стол, – писал он жене Хильдегард, – тогда можно надеяться, что нам больше не придется воевать»145.
Тут отсутствовало место для воинственных настроений 1914 г. с прославлением войны как весьма достойного и истинно мужского занятия, средства выковать характер. Такие идеи могли еще витать в голове самого Гитлера, но открыто он ничего подобного не высказывал, и они находили мало отражения в письмах солдат среднего возраста в 1939 г. Как бы ни верили они в необходимость войны, она оставалась для них потерянным временем. «Будем надеяться, рано или поздно придет время, когда мы с тобой вновь будем вместе, – писал жене Пробст. – Тогда уж тебе воздастся за все, что приходится выносить, тогда в нашем счастливом союзе вновь наступит весна». Как и другие в 1939 г., Пробст болезненно осознавал, что неудача предыдущего поколения готова заглянуть в гости и к нынешнему. Он черпал силы в мрачной перспективе, представляя себе последствия очередного провала, вследствие чего порочный круг войны втянет в себя следующее поколение. Об этом он и писал домой: «То, для чего мы жертвуем собой теперь, не должно случиться с нашими детьми, когда они вырастут». Непоколебимое желание покончить с роковой угрозой ради семьи буквально осязаемо в его строках. В одном и том же письме этот столь неоднозначный человек, ежась от холода где-то в Сааре, где дислоцировалась его часть, признается: «Вот бы здорово сейчас залезть в твою теплую постель», а затем твердо клянется: «Я верю в Адольфа Гитлера и в победу германского народа»146.
3
Крайние меры
В 6:10 утра 24 октября 1939 г. Карла Кюнеля вывели из камеры тюрьмы Плётцензее в Берлине, сопроводили в ярко освещенную комнату, привязали к доске гильотины и отрубили голову. «Когда это письмо дойдет до тебя, – написал он жене Розе накануне, – я перестану быть узником. Моя земная жизнь закончена. Я уже попрощался с тобой однажды… Не падай духом и не держи зла ни на кого. Это не поможет. Теперь позаботься о себе и живи долго». 42-летний плотник из Рудных гор уже служил на фронтах прошлой войны, страдая от мысли, что его пулемет «может отнять отца у детей, которые не сделали мне никакого зла. Я старался, – разъяснял он происходившее с ним, – убить свою совесть контраргументами и постепенно до известной степени преуспел в этом». Он добровольно принес личное письменное объяснение на призывной пункт 1 января 1937 г.: «Я не могу действовать против моей совести, а потому не могу применять оружие против человека, не сделавшего мне зла». Так Кюнель шагнул по дороге, свернуть с которой оказался не в состоянии147.
14 декабря 1939 г. Йозеф Римпль написал жене и детям в преддверии казни, напоминая им истину, что безгрешных нет, но: «Могу с чистой совестью утверждать, что я не преступник, не убийца и не грабитель. Лучше, когда по воле Господа приходится страдать за добро, чем за зло». Руперт Заузенг, 43-летний рабочий из Айзенаха, молился, чтобы его жена «верила в Того, кто один только может дать успокоение, силу и милость, чтобы ты и [наш] ребенок выдержали тяжелейшие испытания через силу Его». Карл Эндштрассер в письме жене в Грац наказал ей продать его инструменты и процитировал строки из Первого послания к коринфянам: «Ибо мы сделались позорищем для мира, для Ангелов и человеков» (4:9). Как и Кюнель, все трое подверглись обезглавливанию после 6 часов утра следующего дня. Все были свидетелями Иеговы148, все отказались присягать Гитлеру и идти на военную службу149.
Как только в 1935 г. в Германии ввели воинскую повинность, власти перешли от спорадических акций подавления свидетелей Иеговы к более серьезным и систематическим мерам. Некоторых забирали и допрашивали за распространение антифашистских листовок, которые они подсовывали в почтовые ящики. В СД даже возник специальный отдел по вопросам этой секты, как ранее – по делам франкмасонов. В концентрационных лагерях свидетелей Иеговы отличали от прочих религиозных узников, их отделяли как «политических» и заставляли носить специальный знак в виде фиолетового треугольника. Уникальность их положения среди заключенных состояла и в возможности выйти из тюрьмы: для этого достаточно было взять приписные документы и поступить на службу в вермахт.
Август Дикманн стал первым из свидетелей Иеговы в концентрационном лагере Заксенхаузен, получившим приписные документы, переданные его женой из дома. Его вызвали в политотдел лагеря и дали на подпись соответствующие бумаги. Он отказался их подписывать, подвергся избиению и заключению в карцер, а тем временем комендант лагеря запросил разрешения Гиммлера сделать из Дикманна показательный пример. 15 сентября 1939 г. всех 8500 заключенных задержали после вечерней переклички для демонстрации работы расстрельной команды. Добивал казненного Рудольф Гёсс, будущий комендант Освенцима. В качестве последнего назидания четверым свидетелям Иеговы велели задержаться и положить Дикманна в гроб, напоминая при этом об ожидавшей их самих участи. Брату Августа Дикманна Генриху приказали заколачивать гроб гвоздями. На следующий день в немецкой прессе появилось краткое упоминание о казни Дикманна «за отказ от выполнения воинского долга». Дикманн, как говорилось там, «являлся свидетелем Иеговы, фанатичным адептом международной секты исследователей Библии». Он оказался первым лишенным жизни за отказ служить по религиозным соображениям, поэтому казнь над ним предали широкой огласке в качестве наглядного воспитательного примера, как очень часто случалось в нацистской Германии150.
Уклонение от призыва по соображениям совести обычно находилось в сфере военной юрисдикции на том основании, что начало службы отсчитывалось не с подписания соответствующих документов призывником, а с момента их выдачи. Преступление считалось столь серьезным и одновременно редким, что дело слушал самый высокий суд вооруженных сил – Имперский военный трибунал в берлинском районе Шарлоттенбург, где главным судьей выступал адмирал Бастиан. Коль скоро военные мятежи ноября 1918 г. начались на морской базе в Киле, офицерский корпус флота изрядно потрудился для возвращения себе звания бастиона контрреволюции. Как хвастал один судья из ВМФ: «Вынося приговор, я измеряю степень вины обвиняемого тем, можно или нет считать его революционером. Я сделаю все, чтобы 1918 год не повторился. Я истреблю революционеров». Военные судьи рассматривали рост таких вещей, как дезертирство, пацифизм и паническое состояние в качестве симптомов пораженчества. «Совершенно известно, что причины увеличения случаев дезертирства в 1918 г. коренятся в неправильном отношении наших военно-полевых судов к слабовольным солдатам и лицам с частичной дееспособностью, а именно – в излишнем им потворстве», – гласило решение одной из коллегий военного суда вермахта151.
Военные судьи имели возможность руководствоваться «особыми установлениями о наказаниях во время войны», вступившими в силу в день начала мобилизации в Германии, 26 августа 1939 г. Составленный юристами на заре истории режима, документ предусматривал смерть как штатное наказание для «деморализованных войск». Ключевым аргументом служила статья 48 предвоенного уголовного кодекса вооруженных сил, и особой строкой выделялись «члены сект и пацифисты». Суд однозначно ставил обязанность любого лица подчиняться решениям правительства выше «велений совести». Далее говорилось об отказе от принесения личной присяги на верность фюреру, обязательной для каждого призывника, а вытекавшая отсюда невозможность служить классифицировалась как дезертирство. Некоторые судьи предлагали свидетелям Иеговы альтернативу в виде нестроевой службы, от которой те, как правило, отказывались. Тех, кто соглашался и отрекался, ждал условный тюремный срок и поражение в гражданских правах (на протяжении всей войны), их отправляли в штрафные батальоны, использовали для разминирования и для прочих особо опасных заданий на линии фронта. Чтобы сломить непокорных, детей их отдавали в приюты, семейные дела и дома выставляли на продажу. В некоторых случаях родственникам, если те не принадлежали к единоверцам заключенных, разрешали приехать в берлинскую тюрьму Плётцензее и попробовать уговорить отказника перестать упорствовать. Присутствие на казнях и длительное пребывание в камерах смертников рядом с гильотиной использовались как дополнительные средства убеждения152.
В ночь накануне назначенной даты казни в тюрьме Бранденбург-Гёрден Бернарда Гримма посетил тюремный капеллан, доктор Вернер Енч. После его ухода 19-летний заключенный писал в ночной тиши в прощальном письме матери и брату: «Протестантский пастор приходил ко мне [и] называл Ветхий Завет книгой истории евреев, а Откровение толковал как очень страшную историю, а Страшный суд, говорил он, будет в каком-то неопределенном будущем». Ранее Гримм выразил готовность поступить на службу санитаром или кем-то еще, только бы не брать в руки оружие, но суд не согласился. Выдержав и не поддавшись искушению отречения, он заверил судий: «Дражайшие мои, можно лишь быть благодарным, что все пошло так… После первого небольшого испуга, чего и стоило ожидать, по просьбам моим и по вере моей в Него, наш Отец Небесный только укрепил меня». Когда Енч вернулся утром, чтобы сопровождать Бернарда Гримма к гильотине, пастора поразила решимость молодого человека153.
На протяжении первого года войны сто двенадцать немцев подверглись казни, почти все из-за отказов служить по религиозным убеждениям, при этом подавляющее число составляли свидетели Иеговы. Как и представители других сект милленариев до них, они верили, что живут в «последние дни» и что день Страшного суда вот-вот наступит. Компанию свидетелям Иеговы составляли небольшие группы адвентистов-реформистов и христадельфиан, одного из которых, Альберта Мерца, тоже казнили. Однако давление на не желавших идти вместе со всеми оказывалось столь велико, что «церкви мира», такие как квакеры и адвентисты седьмого дня, принялись выторговывать для своих членов возможность служить на нестроевой, а немецкие меннониты и вовсе повернулись спиной к анабаптистской традиции и в 1936 г. заявили, что их молодежь «с восторгом готова» поступать на военную службу. Взращенные на почве религиозного национализма и антисемитизма, многие адвентисты седьмого дня присоединились к ним на фронте. Крохотный отряд согласных принять смерть за пацифистские убеждения пополнил всего один австрийский католический священник Франц Райниш, который в свою очередь вдохновил на отказ от военной службы крестьянина Франца Егерштёттера; а вообще во всем рейхе нашелся лишь один протестантский призывник-отказник, Герман Штёр. Парии в самих своих церквях, они не получили никакой поддержки епископов. Вернер Енч, немецкий тюремный капеллан, сопровождавший к эшафоту Гримма, написал короткий теологический трактат, где изложил доводы, которыми пытался убедить молодого человека отринуть убеждения, и военные трибуналы согласились распространить эту работу для использования другими капелланами в подобных случаях154.
Сталкиваясь с примерами столь непоколебимой веры, военные судьи начинали сомневаться, уж не имеют ли они в действительности дела с сумасшедшими. Апелляция к ограниченной вменяемости была теоретически возможна, если сами власти изъявляли готовность приравнять «людей, которые отказываются от военной службы по религиозным соображениям», к «болтунам о мире и помешанным на мире фанатикам» и классифицировать их как «утративших связь с реальностью и невменяемых психопатов». Ответ на этот юридический вопрос появился вскоре после восстановления всеобщей повинности в 1935 г., и профессор Иоганнес Ланге провел в университете Бреслау психиатрическое освидетельствование одиннадцати свидетелей Иеговы. Как установило исследование, они являлись не помешанными, а лишь трусами или же попросту желали привлечь к себе внимание, а потому с ними надлежало поступать, как со всеми прочими, кто уклоняется от несения военной службы. Однако на профессиональной конференции в 1936 г. психиатры признали, что мотивами незначительного меньшинства служили «истинная вера» и стремление к мученичеству155.
В конце ноября 1939 г. начальник штаба Верховного главнокомандования вермахта Вильгельм Кейтель обсуждал вопрос лично с Гитлером, и тот высказался однозначно: религиозные убеждения индивида не могли превалировать над благом нации. Предание таких дел гласности, похоже, не давало особенного воспитательного эффекта. К концу 1939 г. они стали походить на «пропаганду в пользу противников», как предостерегал Фридрих Фромм, командующий армией резерва. К началу 1940 г. свидетели Иеговы сами тайно распространяли отпечатанные копии прощальных писем приговоренных, чтобы вдохновить братьев на сопротивление. Кейтель велел военным судам прекратить публиковать данные о приговорах, хотя на протяжении пяти следующих лет казни подверглись еще сто восемнадцать отказников по соображениям веры156.
Профессионалы в области здравоохранения сигнализировали о горячем стремлении не допустить расширения «паники», «победы» трусов и невротиков в вооруженных силах и «истеричных женщин в тылу», что, как они считали, и привело к поражению в 1918 г. В 1936 г. в Военно-медицинской академии ввели кафедру военной психиатрии и психологии, а главным психиатром медицинского корпуса армии назначили Отто Вута. Армейские психиатры твердо вознамерились предотвратить очередную эпидемию «военной тряски», не позволяя временному состоянию боевого шока раздуваться в «невроз». Они указывали на ободряющий эффект принятого в 1926 г. решения о прекращении выплат военных пенсий уволенным из армии с психоневрологическими диагнозами: «шок от контузии с трясучкой, паралич, задержка речи, синдром Ганзера и так далее», как уверяли специалисты, «почти полностью» исчезли157.
В сентябре 1939 г. Фридрих Панзе был призван на службу и сразу же назначен в отдел военной психиатрии в Энзене, на восточном берегу Рейна. Побывав в армии в последний год Первой мировой войны, Панзе затем продолжил изучать медицину и впоследствии стажировался у психиатра и шефа берлинской клиники «Шарите» Карла Бонхёффера. Панзе получил диплом врача, но мечтал о карьере ученого и до написания диссертации начал бодро карабкаться по карьерной лестнице в Третьем рейхе, поступив в СС, сделавшись членом партии и нескольких профессиональных ассоциаций. Он вместе со своим патроном из Боннского университета Куртом Полишем с восторгом приветствовал возможность потрудиться во вновь учрежденных Судах наследственного здоровья, сделавшись первопроходцами в создании картотеки семей, обозначенных как «наследственно больные». Они составляли экспертные заключения, давали оценку целесообразности насильственной стерилизации и читали коллегам лекции по данному вопросу. Власти в образе того же Карла Бонхёффера тоже участвовали в этом, по меньшей мере одобряя энергичные усилия представителей младшего поколения. Когда разразилась война, жаждавший признания Панзе продолжал ждать ученой должности158.
В первый месяц боевых действий Вут, Панзе и им подобные помогали вермахту отличить тех, «кто не может», от тех, «кто не хочет» служить. Они предполагали, что польская кампания станет причиной вспышки случаев «классических военных неврозов», как обстояло дело во время прошлой войны, но выяснилось, что сложности со здоровьем сместились в область расстройств пищеварения и желудочно-кишечного тракта, а не в поле психиатрии. Специалистов вроде Панзе не интересовали сетования офицеров на «нервозность» среди немецких солдат, вследствие которой они в массовом порядке истребляли в Польше гражданских лиц. Вместо того на двух конференциях в январе и феврале 1940 г. выявились попытки провести четкое разграничение между людьми с подлинными «психосоматическими расстройствами» и симулянтами «психопатами», которых рекомендовалось отправлять в концентрационные лагеря. Армия, со своей стороны, ответила формированием трех специальных частей для таких отщепенцев. Задача, как сформулировал ее Отто Вут, состояла в том, чтобы «научить их быть людьми». Сами военные демонстрировали тенденцию большего сочувствия к «отщепенцам», чем психиатры. Именно Верховное главнокомандование вермахта сочло за благо сдержать энтузиазм неврологов, запретив такой крайний метод, как лечение электрическим шоком без согласия пациента; эту терапию применяли для исцеления от контузий в прошлую войну159.
Если уж где-то «психоз» и правил бал на самом деле, так это среди военной и гражданской элиты Германии. Ярость и натиск на крошечные группы беспомощных пацифистов и «военных невротиков» в 1939 г. говорят об отчаянном стремлении не просто избежать повторения ошибок прошлой войны, но и вытравить сам ее опыт. Можно назвать это чем-то вроде эксцесса преждевременного насилия, и интеллектуалы, вымостившие ему дорогу, по меньшей мере в половине случаев сами к нацистам не принадлежали. Еще в 1919 г. молодой теолог и бывший военный капеллан Пауль Альтхаус отринул пацифизм и завел речь о необходимости для немцев показать себя достойными милости Божьей, преодолев поражение: «Великий народ, который не выступает со всей решимостью и мощью за свои исторические права… отказывается от своих исторических прав, попросту заслуживает насильственный мир, заковавший его в цепи. Это жестокая, но здоровая и достойная мужчин историческая справедливость».
Проповедь запугивания немцев риском оказаться забытыми Богом давала религиозную поддержку консервативным и радикальным националистам с их интерпретацией ноября 1918 г. как пресловутого «ножа в спину» Германии. И другие лютеране до Альтхауса выдвигали утверждение, будто немцы заменили евреев в качестве «избранного народа», но именно он дал этому современное обоснование. В своей «теологии сотворения» он настаивал, что христианский универсализм может выжить только в отдельных народах, каждый из которых имеет свой характер и индивидуальность и должен познавать планы Бога путем собственной исторической борьбы. Национализм не просто был естественным, он являлся еще и священным долгом. В отличие от кальвинистов с их верой в предначертание судьбы, такое немецкое лютеранство постоянно подчеркивало моральный риск провала. Мешая тонкие субстанции теологической аргументации с воинственной риторикой радикального национализма, отточенной им еще в проповедях Первой мировой, Альтхаус вскоре превратился в грозную и, по сути, ключевую фигуру лютеранского возрождения 1920-х гг. вместе с Вернером Элертом и Эммануилом Хиршем. Он получил престижное место на кафедре теологии в Эрлангене в 1925 г. и годом позже сделался президентом общества Лютера. Этот почетный пост Альтхаус занимал на протяжении следующих сорока лет. В его версии протестантского провиденциализма немцы заняли место богоизбранного народа, однако им еще предстояло путем искупления грехов показать себя достойными Его доверия160.
Подобные идеи имели широкое хождение среди представителей образованных классов. 5 сентября 1939 г. Август Тёппервин уже отмечал, что «борьба Адольфа Гитлера против Польши и Англии будет беспощадно тотальной: тотальное применение всех имеющихся в его руках средств, тотальное унижение противника». «Сколь отважно и глубоко учение Лютера об этих двух царствах», – ликовал преподаватель из Золингена. Различие между предписаниями бренного и горнего мира позволяло благочестивому протестанту принять тот факт, что нельзя совершать поступки в этом мире без греха, но все же продолжать заниматься поисками моральных ориентиров в войне, главным образом ссылаясь на теологические доктрины Альтхауса и Хирша. Тёппервин оставался последовательным читателем журнала Eckhart, близкого к Исповедующей церкви, весьма критично настроенного к движению Христиан нацистской Германии и публиковавшему эклектичные подборки немецких авторов от диссидентов-антифашистов, таких как Ганс Каросса и Эдцарт Шапер, до консерваторов вроде Пауля Эрнста и расистов, например Генриха Циллиха. С самого начала сомнения в действиях фюрера подталкивали Тёппервина к мысли, а уж не послан ли Гитлер самим Богом или же послан испытать Бога? Однако учитель не сомневался в праве вождя вести народ и в обязанности немцев держаться – выстоять перед «духом ноября 1918 г.», что тоже входило в список необходимого для собственного духовного спасения. Второй провал послужил бы доказательством того, что народ Германии, увы, все-таки не есть избранная Богом нация161.
Такая национальная протестантская версия немецкого искупления являлась одним из вариантов антилиберальной и антидемократической культуры, направленной на преодоление катастрофы, постигшей страну в 1918 г. Наполненные страхом перед повторением истории, консерваторы не сомневались в необходимости вмешаться всеми возможными силами и средствами ради одного – избежать повторного краха. На заре 1920-х гг. немецкая культура бредила пророчествами послевоенного разложения, упадка и деградации, удачно выраженными в «Закате Европы» Освальда Шпенглера. Но в 1933 г. эту обреченность смыло волной «национальное возрождение»; и многие католические и протестантские интеллектуалы продолжали надеяться, что «национальная революция» нацистов приведет к духовному обновлению даже после того, как на смену бурным восторгам пришло некоторое охлаждение и разочарование в нацистской партии, если уж не в самом Гитлере. И все-таки ключевые идеи – особенно отрицание веймарской демократии, либерализма, пацифизма, социализма, евреев и всех принявших поражение – не изменились. Начало новой войны вновь вывело на передний план страхи 1918 г., пробуя на прочность веру в глубокое перерождение Германии. Данный момент лишь добавлял важности императиву избегания ошибок прошлой войны, что лучше помогает понять, почему образованные люди, элита рейха, с самого начала оказались поразительно готовыми к насилию – к убийствам, к уничтожению. Это же объясняет тот факт, почему наиболее жесткие меры принимались вовсе не обязательно отъявленно радикальными и собственно нацистскими структурами162.
Полицейское государство нацистов располагало более чем достаточной властью для поддержания диктатуры. Как только Германия мобилизовала себя для войны, список вредительских видов деятельности удлинился: под запретом оказались шутки и анекдоты, способные подорвать боевой дух вооруженных сил; отказ от работы по воскресеньям тоже влек за собой наказание. Свыше сорока нарушений или преступлений карались смертью. В немецком обществе наличествовало множество людей, нарушавших нацистские предписания в малом, но принимавших и выполнявших их в большом, помогая тем самым формировать «народную общность», построенную на насилии, заслугах и неравноправии. Оказалось невозможным заставить замолчать недовольных, когда речь заходила о несправедливости в рационировании, но, когда под колесо репрессий попадали основные жертвы нацистского режима, население держало рты на замке. Мы можем говорить о сложном и внутренне конфликтующем обществе – о социуме, в котором национализм пропитал не касающуюся политики повседневную жизнь, диктуя народу, как смотреть на те или иные вещи и что считать достойным внимания.
Трудность для режима заключалась не в контроле над механизмами принуждения, а скорее в том, какие средства применять и в каких случаях. В 1933 г. германские власти использовали массовый террор для подавления трудового движения, к чему прибегли вновь в июне 1934 г. против руководства штурмовиков. После этого режим сознательно закрыл часть концентрационных лагерей; когда же число их вновь начало расти в 1938 г., обитателями становились все больше евреи, а позднее чехи и поляки. Для большинства немцев террор сделался чем-то до известной степени абстрактным, направленным против других – против инородцев или «антиобщественного элемента» вроде тех же коммунистов и гомосексуалов163.
К концу января 1940 г. министр юстиции Франц Гюртнер насчитал восемнадцать фактов внесудебных казней в застенках гестапо с начала войны и пожаловался на то, что дела не рассматривались в гражданских судах. В действительности и столь незначительное количество подобных случаев стало непосредственным результатом чтения Гитлером сообщений о каких-то особо привлекающих внимание преступлениях на страницах Völkischer Beobachter. В октябре 1939 г. его привело в ярость деяние мелкого воришки в Мюнхене, которого приговорили к десяти годам тюрьмы за кражу кошелька у женщины во время введения затемнения – ночной маскировки. И пусть в кошельке находились только несколько марок, а факт совершения насилия отсутствовал вовсе, Гитлер потребовал казнить преступника для острастки остальных.
Подобные тенденции служили прямым сигналом для немецкой юстиции. Через несколько недель в Берлине Особый суд приговорил к смерти другого человека, который тоже воспользовался затемнением и украл кошелек у женщины, при этом мотивировка не оставляла сомнений. По всей видимости, столь одиозными мелкие уголовные преступления казались из-за их неистребимости. Рецидивистов скоро начали отправлять не в тюрьмы, а в концентрационные лагеря вроде Маутхаузена, где с такими людьми обращались хуже и жестче, чем с преступниками, осужденными по куда более серьезным статьям. Как и казнь по произволу эсэсовцев свидетеля Иеговы Августа Дикманна создавала потенциальную угрозу юрисдикции военных судов, так в описываемом случае всполошились и гражданские судьи, бросившись защищать свою сферу от посягательств со стороны полиции. Такие межведомственные войны сами по себе побуждали соперничающие структуры соревноваться друг с другом в тяжести наказаний164.
В преддверии войны гестапо вновь арестовало бывших парламентариев социал-демократического крыла и других политически неблагонадежных с точки зрения режима лиц. Несмотря на новую волную насилия осенью 1939 г., гестапо довольно аккуратно поддерживало на ходу двухстепенное полицейское государство. Одно дело очевидный «противник», такой как коммунисты, франкмасоны, евреи и свидетели Иеговы, которые могли предстать перед Особым судом или отправиться в концентрационный лагерь, минуя предварительные инстанции, если они, как становилось известно, рассказывали «пораженческие» анекдоты или спекулировали на черном рынке. Однако не так уж много людей попадали под каток репрессий за политические анекдоты о лидерах режима. В случае обычных «соотечественников» органы в основном ограничивались внушением. Диктатура Гитлера продолжала калибровать насилие так, что большинство немцев его не чувствовали. Различия наряду с идеологией определялись обычным прагматизмом. Гестапо никогда не располагало обширным штатом, а потому нуждалось в лояльности граждан и содействии с их стороны в обнаружении правонарушителей. Война скоро способствовала дальнейшему уменьшению персонала: в Кёльне, например, гестапо в 1939 г. располагало девяносто девятью сотрудниками, а в 1942 г. – уже шестьюдесятью девятью; и та же история наблюдалась повсюду165.
Наиболее спорным из новых запретов стало слушание вражеских радиопередач. Все продававшиеся в магазинах приемники снабжались наклейками с предостережениями о том, что слушание иностранного вещания есть «преступление против национальной безопасности», однако добиться выполнения предписания на практике не удавалось. Несмотря на помешательство на пропаганде и имидже, нацистская диктатура не могла позволить себе такого же обширного контроля над информацией, как императорская Германия. Тогда печатное слово представлялось возможным подвергать цензуре, а пограничный контроль работал так действенно, что вплоть до лета 1918 г. немцы в тылу по-прежнему ничего не знали о разворачивавшейся на Западном фронте военной катастрофе, теперь никто и ничто не могло помешать владельцу приемника крутить ручки и менять волны. Пока люди принимали должные меры предосторожности, решение о том, что слушать, а что нет в приватной обстановке, оставалось на практике их личным делом. В большинстве случаев граждане внешне старались следовать указаниям, приглушая громкость, переключаясь после сеанса на немецкие радиостанции или, возможно, выбирая нейтральные источники, а не неприятельские – швейцарское или шведское радио вместо Би-би-си; иные даже посылали детей посмотреть, не крутится ли кто-нибудь из соседей около двери. В Праге, как узнали в СД, чехи начали пользоваться наушниками, чтобы живущие рядом не услышали чего не надо и не донесли.
Запрет, как и следовало ожидать, сделался особенно непопулярным в Германии, где люди называли инициативу властей «детским садом» и «оскорблением и унижением». СД докладывала о сильном напряжении и «лояльной критике»: люди шумно возмущались, мотивируя недовольство тем, что «добрый национал-социалист может слушать эти [зарубежные] вещания совершенно спокойно, поскольку они никак не могут повлиять на него; даже напротив, они только усиливают враждебность и решимость бороться с вражескими державами». Многие люди не понимали, что же в точности имелось в виду: идет ли речь обо всех иностранных каналах, или нейтральные станции слушать все-таки разрешается, как те же джазовые программы Радио Люксембург, столь любимые молодежью? Как и всегда, когда речь шла о поистине непопулярных мерах, службы безопасности информировали вышестоящее начальство о выражаемом многими недоверии: неужели фюрер в самом деле мог допустить подобные вещи?166
Словно бы молчаливо признавая истинное положение дел с этим запретом, германское радио регулярно снабжало население собственными комментариями, высмеивая и опровергая заявления британских или французских вещателей. Жадные до информации, люди подбирали листовки, миллионами сбрасывавшиеся с самолетов британских ВВС той зимой, хотя и вовсе не обязательно верили написанному. В Эссене Карола Райсснер негодовала от возмущения. «Они явно стараются зажечь народ, – писала она родственникам, добавляя с уверенностью: – Это, очевидно, еврейские уловки». Подозрение шло от сердца, потому что женщина на протяжении многих лет только и слышала о еврейских манипуляциях и кознях с целью добиться влияния и власти над Германией. Немецкое радио прозвало Черчилля «Лорд Враль», а то и высмеивало его как W. C. Проигрывание широко известной песни Первой мировой «Ибо мы выступаем против Ан-гли-и» в конце новостных выпусков имело столь громкий успех, что сделалось чем-то вроде позывных немецкого радиовещания167.
В общем, добиться исполнения запрета на слушание иностранного радио получалось лишь частично. 18 ноября 1939 г. одного молодого офицера гестапо из Кобленца отправили разбираться с доносом на незаконное слушание радиовещания в маленький городок на западном берегу Рейна. Обвиняемый, Арнульф В., как доносили, каждый вечер слушал немецкую службу Радио Страсбург. Что совсем плохо, во времена Веймарской республики он был вожаком местных социал-демократов, а к тому же, как поговаривали, позволял себе заведомо порочащие комментарии в отношении правдивости не только немецких новостей, но и высказываний самого фюрера. Арнульфа арестовали, привезли в Кобленц и допрашивали до тех пор, пока он не признался, что несколько раз слушал французскую станцию. Гестапо посадило его под замок на три недели, а тем временем расследование продолжалось. Сотрудники провели обыск в его квартире, где изъяли приемник и кое-какие старые социал-демократические материалы. В местной ячейке нацистской партии подтвердили, что нарушитель, как и многие бывшие социалисты, мало занимался партийными делами и почти не участвовал в актах благотворительности. К тому же он часто ссорился с женой. Вместе с тем его работодатели давали ему хорошую характеристику, при этом он являлся обладателем многих наград и четырежды раненным ветераном Первой мировой войны. Последние два факта в итоге и выручили обвиняемого, когда через десять месяцев, в сентябре 1940 г., состоялся суд, где его оправдали по всем статьям. Еще одним веским аргументом в пользу Арнульфа В. стало в конечном счете то обстоятельство, что нажаловался на него шурин, причем после крупной семейной размолвки. Гестапо всегда старалось не допускать использовать себя в подобных случаях в качестве инструмента мести и побуждало Особый суд не принимать во внимание доносы, например от поссорившихся деловых партнеров, пусть обвиняемый даже и состоял когда-то в рядах коммунистов. К 1943 г. всего 3450 человек подверглись наказаниям за слушание иностранного радио168.
Когда офицеры гестапо начинали тонуть в протоколах опросов соседей, родственников и работодателей при попытках установить, являлся вчерашний коммунист или социал-демократ «врагом», подлежавшим изъятию из «тела нации» хирургическим путем, или же верным «соотечественником», просто попавшим в плохую компанию в 1920-х гг., службисты выработали странную практику – одновременно произвольную и последовательную. Произвольную в наложении разных наказаний на разных людей за те же самые проступки, а последовательную в том, что гражданские и военные судьи и гестапо – все старались выносить приговоры скорее на основе «характера» нарушителя, чем самого проступка. Изменения в уголовном кодексе, внедренные в период между декабрем 1939 г. и февралем 1941 г., демонстрировали явный переход от преступления к преступнику: речь больше не шла об убийстве, преступлениях на сексуальной почве или рецидиве, но все больше об «убийцах», «лицах, совершивших сексуальные преступления» и «закоренелых преступниках»169.
Никто бы не посмел обвинить нацистов в мягкости по отношению к преступлению. Когда германский рейх собрался на войну, под охраной в государственных институтах находились 108 000 заключенных плюс еще 21 000 человек в концентрационных лагерях. К концу войны тюремное население выросло вдвое, а число содержавшихся в концентрационных лагерях достигло 714 211 человек. Сколь бы ни печально выглядела статистика, на начало войны Германия вполне выдерживала сравнение со Швейцарией, Финляндией и Соединенными Штатами в отношении пропорции заключенных к населению, занимая в делах наказаний крайний сектор международного применения закона; при этом Англия, Франция, Бельгия и Нидерланды отправляли под замок куда меньшее количество своих граждан. Если брать для сравнения нацистский террор в Польше со всеми его методами массовых казней, коллективных карательных акций и тотального изгнания, получается, что гитлеровская политика на домашнем фронте оставалась довольно выборочной и основанной на рассмотрении конкретных дел, по которым привлекались отдельные лица. По меньшей мере до 1943 г. на «нормальную» систему государственных тюрем и государственных же общественных исправительных учреждений приходилось больше правонарушителей, чем на сугубо нацистские структуры, такие как концентрационные лагеря СС, подавляющее большинство узников которых составляли представители расовых противников Германии, в первую очередь польские, а позднее советские граждане170.
В границах самого рейха наиболее радикальные и жестокие акции разворачивались на момент вспышки военного пожара как будто втихаря на заднем дворе. Речь идет об уничтожении обитателей психиатрических приютов Германии. Как и в случае отказников от призыва по соображениям совести, убивать психически больных начали сразу после начала враждебных действий и продолжали до самого их окончания в мае 1945 г., при этом количество жертв составило по меньшей мере 216 400 человек, превысив таким образом даже численность уничтоженных режимом немецких евреев. Причем основными исполнителями являлись не четко очерченные нацистские институты вроде Главного управления имперской безопасности Гиммлера, которое заправляло делами в области расовой политики в Польше. Нет, этим занимались врачи и чиновники, служившие в обычных учреждениях здравоохранения и в местной администрации171.
Так называемая акция «эвтаназии» началась с детей. 18 августа 1939 г. Имперский комитет по регистрации серьезных наследственных и врожденных болезней направил всем врачам распоряжение об обязательности доклада о любых случаях врожденного слабоумия у новорожденных, а также синдрома Дауна, микроцефалии, гидроцефалии, спастического паралича или отсутствия конечностей. Регистрационные формуляры изначально поступали на рассмотрение трех медицинских экспертов. В результате этого проекта лишились жизни 5000 детей, и скоро тридцать психиатрических приютов создали так называемые детские отделения, где пациентов убивали с помощью комбинации лекарственных препаратов и голода172.
Вторую секретную и централизованную программу под кодовым названием «T‐4» – из-за адреса штаба по Тиргартенштрассе, 4, в Берлине – ввели в действие с целью проверить истории болезней взрослых обитателей приютов. Руководили ею Филипп Боулер, начальник канцелярии фюрера, и врач Гитлера доктор Карл Брандт. Работа позволила выявить 70 000 пациентов, обозначенных как «непригодные к жизни». Критически важным моментом являлось выяснение наличия у них способности когда-либо вообще внести трудовой вклад в общество. Если медицинское заключение имело так называемый положительный характер, дело помечалось знаком «+», что означало смерть; решение о сохранении жизни отмечалось знаком «—» как негативное. По мере развития программы и роста масштабов операции требовалось задействовать для разбора дел все больше клиник. В начале 1940 г. Фридриха Панзе и Курта Полиша, уже служивших советниками вермахта по «военным неврозам», пригласили на закрытую конференцию в Берлине, где посвятили в тайну программы и предложили присоединиться к разрастающейся команде медицинских экспертов. Оба не возражали173.
Иные из оценщиков проявляли больше щепетильности, чем другие. В конце января 1941 г. Панзе и Полиш оказались вычеркнуты из числа арбитров T‐4, вероятно, из-за слишком малого количества «позитивных» рекомендаций. Ряд других видных психиатров продолжали выполнять двойную задачу военных психиатров и экспертов программы медицинских убийств, помимо научной деятельности и работы в медицинских учреждениях. Среди них Карл Шнайдер, глава клиники неврологии Гейдельбергского университета; Фридрих Мауца, его коллега из Кёнигсбергского университета; или светило детской психиатрии Вернер Виллингер, который в 1920-х гг. ввел психотерапию в благотворительную программу для молодежи в Гамбурге, чтобы затем стать убежденным нацистом и последовательным сторонником насильственной стерилизации юных правонарушителей174.
В январе 1940 г., посетив демонстративный показ казни с помощью газа в исправительной колонии строгого режима в Бранденбурге, эксперты и чиновники T‐4 узнали о наличии способа умерщвлять по меньшей мере двадцать человек единовременно. До конца месяца пациенты из приютов по всему рейху направлялись через систему изоляторов для уничтожения в Бранденбург, Графенек в Швабских Альпах и Гартхайм около Линца. Пока операция набирала обороты в Бранденбурге, в сентябре подготовили другой такой центр в Бернбурге. В Пирне, около Дрездена, в приюте Зонненштайн, профессора Пауля Ниче, пациенты уже с начала 1939 г. испытали на себе действие помогавшей сэкономить «голодной диеты»; этот подход скопировали в других подобных заведениях в Саксонии. В мае 1940 г. Ниче перешел на постоянную работу в штабе T‐4.
В то время как сведения о казнях не желавших служить по соображениям совести доводились до сведения общественности и совершались под прикрытием военных законов, уничтожение недееспособных никогда не афишировалось и проводилось без всяких постановлений, хотя занятые в операции ключевые фигуры и старались протолкнуть какой-то декрет для придания законности своим действиям. В конечном счете Боулер и Брандт добились от Гитлера двух строчек – санкции на «милосердную смерть». Пусть этот строго конфиденциальный документ оставался крайне двусмысленным, диктатор никогда более не рисковал поставить подпись под какими-нибудь другими указами с разрешением на тайное убийство. Процесс отбора пациентов и даже организация умерщвления часто ложились на директоров психиатрических приютов, таких как Фридрих Меннеке, подгоняемых высокими провинциальными чиновниками вроде Фрица Бернотата в Гессен-Нассау. Многие были нацистами и имели возможность действовать, но идейные ориентиры им задавали концепции, не всегда обязательно нацистские по происхождению. Пожалуй, отправной точкой служил написанный в 1920 г. трактат «Дозволение на лишение жизни непригодных к жизни» Карла Биндинга и Альфреда Гохе, в котором радикальным образом переопределялась сама сущность «милосердной смерти»: не выбор индивида с целью избежать мучительного конца от неизлечимой болезни, а законное средство общества избавляться от «бесполезного балласта».
То и дело повторявшиеся финансовые кризисы областных и центральных правительств на протяжении 1920-х гг., особенно после обвала на Уолл-стрит в 1929 г., еще сильнее заострили для живущих в своем микромире немецких чиновников вопрос экономии средств и выбора жестких мер в распределении ресурсов. В их глазах мелкие преступники превращались в «психопатов» и бомжей, а длительное время находившиеся без работы граждане получали клеймо «антиобщественного элемента» и – что уж совсем безнадежно – «чуждых народной общности». Нацистский режим только поощрял подобные тенденции, пестуя управленческую культуру, в которой полиция, суды, организации по вопросам молодежи и социального обеспечения, СС, коменданты тюрем и директора исправительных домов могли ощущать себя занятыми в общем проекте под названием «национальная дисциплина». Достигнуть этого сложным не представлялось, поскольку многие представители среднего класса, политически консервативные люди, сделали те же выводы в отношении причин крушения порядка в конце Первой мировой. Все дело заключалось, по их мнению, в недостатке беспощадности в ходе ведения войны175.
Нацистский режим обеспечил институциональное прикрытие и секретность для воплощения в жизнь идей, которые никогда не пользовались поддержкой большинства в кругах медицинских и социальных работников, не говоря уже о широких народных массах. С самого начала медицинское умерщвление проводилось с оглядкой на то, что население подобные меры не одобрит и по меньшей мере религиозные круги выступят против. Предпринимались значительные усилия держать на отдалении семьи жертв, главным образом за счет манипуляций с нормальной бюрократической процедурой, в частности проволочек с оповещением семьи о каждой из стадий перевода пациентов внутри сети промежуточных приютов в последний из них вроде терминальных учреждений в Гартхайме или Графенеке до тех пор, пока не становилось поздно. В некоторых приютах, как, например, Кальбменхоф в гессенском городе Идштайн, банально ссылались на приоритет военных перевозок по железным дорогам как на обоснование запрета на посещение176.
Само по себе количество умерщвленных делало врачей до известной степени беспечными – заставляло записывать в журналы выдуманные причины смерти в попытках поддержать секретность программы. Некоторым родственникам сообщали, будто пациенты умерли от аппендицита, тогда как данный орган у них удалили давным-давно. Даже отправка бумажных урн с пеплом семьям могла превратиться в западню. Когда родственники находили женские шпильки в урне с прахом мужчины или получали урну сына, которого забрали из больницы две недели назад, закономерно возникали вопросы. В непосредственной близости от приютов вроде Графенека в Швабских Альпах умерщвление газом ни для кого тайной не являлось. В Швабии, где сильные позиции занимала Исповедующая церковь, церковный совет провинции и Миссия спасения, занимавшаяся протестантскими психиатрическими приютами, объединились и принялись теребить режим обращениями снизу. В начале июля 1940 г. член церковного совета Рейнгольд Зауттер написал в администрацию гауляйтера Вильгельма Мурра, а тем временем епископ Теофил Вурм изложил дело министру по делам церкви Ханнсу Керрлю, министру внутренних дел Вильгельму Фрику и, наконец, 25 июля, – Гансу Ламмерсу, главе Имперской канцелярии. Все эти вмешательства приобретали форму лояльной критики с предупреждениями об опасности подобными действиями подорвать в народе веру в идеалы «народной общности» и собственные усилия нацистской партии в заботе обо всех и поддержке «положительного христианства». Хотя копии этих петиций продолжали циркулировать в приватных сферах, духовенство не давало протестам хода за пределы конфиденциальных каналов и старательно избегало открытого разрыва с режимом. Количество петиций гауляйтеру оказалось таким огромным, что даже Мурр довел свои опасения до Берлина177.
В сентябре 1940 г. пастор Людвиг Шлайх, директор приюта в Штеттене, получил извещение о планах изъять у него еще сто пятьдесят пациентов. Он написал Геббельсу, Мурру, министру юстиции Францу Гюртнеру и Ламмерсу, задавая вопрос об этичности и законности программы. Когда Фрик коротко осадил Шлайха и велел сотрудничать, тот пошел на беспрецедентный шаг и связался с родственниками пациентов, попросив их приехать в приют, пока не поздно, и забрать близких. Многие явились сказать душераздирающее «прощай», но оставили разволновавшихся больных на месте. Из четырехсот сорока одного пациента в нескольких списках штеттенского приюта родственники спасли только шестнадцать. Семьи почти не реализовали предоставленную возможность, причем, как печально отмечал Шлайх, даже и располагавшие достаточными средствами для содержания недееспособных дома. Некоторые другие директора протестантских приютов в Вюртемберге последовали примеру Шлайха и поставили родственников в известность о своей неспособности гарантировать в дальнейшем безопасность больных.
Продемонстрированное Шлайхом гражданское мужество осталось в целом крайне нетипичным. Если не считать Вюртемберга, начальство приютов под эгидой Миссии спасения не сделало никаких шагов для информирования семей. Вместо того с большим или меньшим воодушевлением они следовали почину председателя их Центрального комитета, пастора Константина Фрика. Страстный приверженец «эвтаназии», он пользовался положением, позволявшим ему вынудить строптивых директоров протестантских приютов действовать в его ключе. Обычно хватало угрозы отобрать у них оплачиваемых государством пациентов, в иных случаях приходилось назначать других распорядителей. Многие, однако, активно участвовали в программе. В некоторых приютах католической благотворительной организации «Каритас» последовали примеру протестантов, несмотря на официальное неприятие католической церковью контрацепции и «эвтаназии»178.
Теологов было проще заставить замолчать, чем убедить. Еще в июле 1933 г. Пауль Альтхаус коротко высказывался против радикальных «расовых гигиенистов», и, несмотря на его убежденность в приоритете общественных интересов над индивидуальными, в данном конкретном примере он настаивал: «Бог есть создатель и хозяин жизни». Не прошло и месяца, как в баварском Министерстве внутренних дел его проинструктировали не обсуждать вопросы, связанные с «расовой гигиеной». Альтхаус замолчал, хотя у него имелись личные мотивы не затыкать рта: его недееспособная дочь жила в приюте Вефиль, где начальство активно участвовало в программе «эвтаназии»179.
Когда машина убийств набрала обороты, предотвратить распространение информации и рост недовольства в непосредственной близости от приютов стало невозможно. В результате протестов в Швабии в период между январем и мартом 1941 г. центр уничтожения перенесли из Графенека в Хадамар на реке Лан, но не ранее, чем 9839 человек удушили газом на прежнем месте. В Хадамаре дымовые трубы крематория выпускали густые клубы дыма, служившие подтверждением небезосновательности болтовни рабочих, занятых в утилизации тел, и скоро местные дети приветствовали серые автобусы, провозившие пациентов через Хадамар, скандируя: «Едут-едут коробы́, всех везут они в гробы». В других местах новости распространялись не так быстро, расходясь главным образом по личным каналам в народной системе здравоохранения и через церкви. Однако если многие родственники жили далеко от приютов, не располагали связями в верхах и не имели возможности часто посещать больных из-за ограничений свободы передвижения в военное время, они попросту ничего не знали о происходящем. Информация – по крайней мере на протяжении первых полутора лет процесса медицинских убийств – распространялась очень неровно из-за нехватки публичного обсуждения180.
Немецкая война началась с массового и целенаправленного насилия. В оккупированной Польше задача состояла в перманентном уничтожении польской нации путем устранения лиц, способных служить «национальным руководством»; при этом части страны отводились под заселение немецкими колонистами. Внутри самой Германии в ее предвоенных границах насилие обрушивалось на небольшие и социально маргинальные группы, способные подорвать военные усилия государства, – франкмасонов, коммунистов и свидетелей Иеговы – и сметало прочь больных, из-за которых приходилось понапрасну расточать ресурсы. Все это можно назвать скорее предварительными и даже упреждающими действиями по зачистке территории – обеспечением безопасности перед лицом предполагаемой угрозы или проблемы, а не борьбой с неким серьезным и явно обозначившимся вызовом. Во многом мы видим тут работу далеко не новоявленных, собственно нацистских институтов. Нет, безжалостные действия совершались уже существовавшими профессиональными элитами, которые и формулировали общие принципы на основе «разумного начала», как они его понимали. Тем или иным способом они стремились прогнать прочь ужасающие призраки ноября 1918 г. Учитывая ход мыслей властей и поддерживающих их сил, наиболее удивительным пропуском в списке «внутренних врагов», предназначенных для ликвидации в 1939 г., оказалась сохранившаяся пока еврейская община Германии.
Война тотчас вызвала страхи перед новыми погромами. Вместо того Йохен Клеппер и Виктор Клемперер с крайним удивлением обнаружили, что СМИ резко сбавили тон в антисемитской пропаганде, по всей вероятности делая реверанс в сторону нового советского союзника. И вот в 9:20 вечера 8 ноября неожиданно раздался взрыв в мюнхенской пивной, где «старые бойцы» нацистского движения собрались для ежегодного празднования годовщины провалившегося в 1923 г. путча. Гитлер спешил на поезд в Берлин и покинул помещение всего за десять минут до того, когда за трибуной, где он выступал, сработал взрыватель бомбы, убившей восемь и ранившей шестьдесят четыре человека. Когда на следующий день разлетелась весть о покушении, многие работодатели созвали сотрудников на митинги прямо на рабочем месте; кроме того, подобные мероприятия проводились в школах, где дети выражали радость по поводу чудесного спасения фюрера, распевая лютеранский гимн «Так пусть же все теперь воздадут хвалу Господу». Люди выражали гнев и ненависть в адрес тех, кто, как они полагали, нес ответственность за преступление, – «англичан и евреев» – и ожидали возмездия тем и другим181.
Официальная реакция на попытку убить фюрера оказалась довольно сдержанной, особенно в сравнении с неистовствами в годовщину пивного путча в ноябре 1938 г. Тогда Геббельс использовал смерть не самого важного из германских дипломатов от рук польского еврея в Париже для развертывания кампании погромов по всей стране, в ходе чего нацистские штурмовики, эсэсовцы, а в некоторых случаях простые парни и девушки выволакивали евреев из домов, избивали чем попало, грабили магазины и лавочки и поджигали синагоги, а пожарные команды стояли рядом и следили только за тем, чтобы огонь не перекинулся на ближайшие здания. Тогда только по официальным данным число погибших среди евреев составило девяносто один человек, а 25 000 человек согнали в концентрационные лагеря, где убили многие сотни182.
Теперь, в ноябре 1939 г., на голландской границе органы схватили двух британских агентов, и СМИ ограничились лишь тем, что указывали в качестве виновных – как потом выяснилось, безосновательно – британских и еврейских поджигателей войны. Однако новых погромов не последовало. Вместо яростной атаки, которой с дрожью ожидали Виктор Клемперер и Йохен Клеппер, постаревшая еврейская община, состоявшая из тех, кто не пожелал или не сумел эмигрировать, сделалась объектом множества разных мелких ограничений. В период между погромами 9 ноября 1938 г. и началом войны правительство издало 229 указов, направленных против евреев. Между сентябрем 1939 г. и осенью 1941 г. разные структуры выработали особые антиеврейские варианты всех новых мер, вводимых для регламентации жизни германского тыла, и опубликовали 525 декретов по ограничению повседневной жизни евреев. Им, в частности, запретили покупать нижнее белье, обувь и одежду даже для подрастающих детей. Всех обязали сдать радиоприемники и проигрывающие устройства для пластинок. По собственным меркам нацистов, подобную реакцию можно считать чрезвычайно сдержанной по отношению к общественной группе, которую они выставляли в первую очередь ответственной за обе войны. Учитывая склонность Гитлера корректировать антисемитскую политику в связи с международными отношениями, такую сдержанность следует, очевидно, рассматривать в свете остававшейся у него в то время надежды договориться с Британией и Францией183.
Часть II
Хозяева Европы
4
Прорыв
Только забрезжил рассвет 10 мая 1940 г., а Паульхайнц Ванцен уже понял, что не уснет. Подушка не могла заглушить постоянного гула авиационных моторов. Когда газетчик встал, то увидел уходящие в небо над крышами домов силуэты бомбардировщиков и истребителей, взлетавших с двух аэродромов Мюнстера. Едва добравшись до бюро, Ванцен включил радио. Не успел он дослушать новости, как зазвонил телефон – Министерство пропаганды раздавало инструкции по подготовке специального выпуска. Поскольку телефон трезвонил не умолкая, Ванцену едва удалось набросать редакционную статью. Гражданское начальство всех мастей в Мюнстере пыталось разобраться в происходящем. Как далеко продвинулись немецкие войска? Оказывает ли неприятель противодействие? Правда ли, что и Италия вступила в войну? От звонившего сотрудника СД Ванцен узнал, что накануне вечером военное командование запоздало с приказами о начале наступления, поэтому полиции пришлось собирать солдат по кинозалам, театрам и пивным. Потом вернулся первый самолет с грузом из трех убитых и восьми раненых немцев из числа участников штурма голландского аэродрома Ипенбург под Роттердамом. В 11:00 из Министерства пропаганды поступили указания для прессы с сообщением о том, будто «Голландия и Бельгия сделались новыми объектами нападения западных держав. Английские и французские войска вступили в Голландию и Бельгию. Мы наносим ответный удар». Цель союзнических армий – «вторгнуться в Рур». Во второй половине дня Ванцену вновь позвонили из СД с вопросом «насчет настроений среди населения»; они там, похоже, надеялись, что журналист приложил ухо к земле184.
Вечером германское радио передавало первые сводки с мест боев, доводя до сведения граждан вести о начале генерального немецкого наступления на западе и о том, что фюрер отправился на фронт. Покинув наэлектризованную атмосферу кабинета, Ванцен очутился совсем в ином мире. «На сцене улиц Мюнстера, – отмечал он в тот вечер, – ничего не изменилось, всюду царили спокойствие и мир», только очереди в газетные киоски говорили о происходящих событиях. Паульхайнц пребывал в уверенности, что ночью Мюнстер будут бомбить. «Если англичане не смогут сделать этого, – заключил он твердо, – тогда войну они, считай, уже проиграли»185.
Бомбардировщики так и не прилетели, но 10 мая около шестидесяти бомб упали на Фрайбург, небольшой город в Бадене. Впервые за много месяцев удару подверглась гражданская цель в Германии. Противник старался попасть в железнодорожный вокзал. Германские власти в коммюнике осудили действия «трех союзнических самолетов, которые сбросили бомбы в центре Фрайбурга, убив двадцать четыре гражданских лица», и пригрозили: «Отныне каждый бомбовый рейд неприятеля против мирного населения в Германии встретит пятикратный ответ германской авиации против английских и французских городов». На следующий день немцам объявили, что тринадцать жертв оказались детьми, погибшими на общественной детской площадке. А число смертей поднялось до пятидесяти семи. СМИ не забывали о бомбежке Фрайбурга, то и дело поминая ее в новостях. Когда же народ узнал, что самолеты были французскими, СД тут же зарегистрировало реакцию: «всеобщее негодование… и в конечном счете чувство ненависти к Франции». События 10 мая постоянно подавались как «убийство детей во Фрайбурге». В действительности гибель мирных жителей стала следствием ошибки пилотов и штурманов немецких бомбардировщиков, которые сбились с маршрута в густой облачности и отработали вместо Дижона по Фрайбургу. Позднее СМИ внесли поправку, хотя вовсе не признали вину немцев: просто французские самолеты сделались британскими. «Англичане развязали войну против детей»186.
Известие застало юного сына врача, Гельмута Паулюса, на плацу, где их часть практиковалась в применении штыка. Многие сослуживцы Гельмута происходили из баденского района Рейнской области или даже из того самого Фрайбурга, где жили их семьи, поэтому на всех случившееся произвело глубокое впечатление. Один солдат, известный как обладатель ровного характера и оптимистических взглядов, «не мог более совладать с собой и внезапно начал плакать прямо во время упражнений», как написал домой Паулюс. Начальство скомандовало отбой, давая солдатам время успокоиться. Очень своевременно, поскольку штык одного из чересчур разволновавшихся товарищей чиркнул по каске Гельмута и слегка оцарапал его горло. Ежедневная боязнь носить противогазы заставляла молодых людей сильнее беспокоиться об оставшихся дома семьях. Не один Гельмут боялся сброса британцами бомб с отравляющим газом. Повсюду в Германии среди самых ужасных страхов при авианалетах применение газа занимало одно из первых, если не самое первое место. В Пфорцхайме родители Гельмута отменили запланированную поездку в Вену, а отец поставил усиленные окна для защиты от бомбовых атак в подвале и плотно закрыл их «до тех пор, пока не пройдут эти мрачные дни»187.
В большинстве своем нервное внимание народа приковывали события на фронте. «Вот и случилось так давно и со страхом ожидаемое. Началась битва на западе», – писал Вильм Хозенфельд из Венгрува в оккупированной Польше. В то утро он проснулся в 4:00, преисполненный чувства благодарности за то, что еще жив. Позднее в тот же день он пригласил своего нового капитана поехать верхом в еврейский квартал, где Хозенфельд обычно бросал сладости ордам оборванных детишек. Как бы там ни чуждался он жестокости немцев в Польше, Хозенфельд сделался полностью вовлеченным в происходившее. «Теперь это сражение не на жизнь, а на смерть, – продолжал он делиться мыслями с Аннеми. – Не могу отделаться от мыслей о событиях, разворачивающихся на западе. Они висят на моей душе кошмарным грузом»188.
Наскоро собранные донесения о настроениях повсюду в рейхе позволили СД сделать вывод о том, сколь сильно удивило народ внезапное вторжение в Голландию и Бельгию, и отметить факт перехода общего настроения в состояние «глубокой серьезности». Все рапорты с мест подтверждали: люди «внутренне убеждены в необходимости такого трудного шага и в принесении жертв, которые он потребует»189.
Германское наступление началось с вступления войск на территорию Люксембурга на протяжении ночи. А сразу перед рассветом 10 мая развернулось полномасштабное вторжение в Бельгию и Нидерланды. Хотя во время прошлой войны Нидерланды сохраняли нейтралитет, во всех остальных аспектах казалось, будто вермахт повторяет вариант плана Шлиффена образца 1914 г., атакуя Францию через Нидерланды. Все знали, что нельзя гарантировать быстрое продвижение через Бельгию, как в августе и сентябре 1914 г., поскольку в годы между войнами бельгийцы изрядно потрудились для укрепления своей восточной границы. Железобетонные бункеры фортов прикрывали три линии оборонительных рубежей по берегам водных артерий с каналом Альберта и фортом Эбен-Эмаэль в центре. Именно тут и началось германское вторжение: с рассветом на десяти планерах прямо на крышу оборонительного комплекса высадился десант; одиннадцатый вместе с командовавшим операцией молодым лейтенантом сбился с курса, но восемьдесят парашютистов его подразделения прошли до того отменную выучку и исправно делали свое дело, пока командир не присоединился к ним. Забравшись на гидравлически управляемые орудийные башни форта, десантники применили новое оружие – кумулятивные заряды. Поливая защитников через пробоины из огнеметов, они посеяли среди них панику. К концу дня форт и два обороняемых его гарнизоном ключевых моста – в Вельдвезельте и Вруховене – находились в руках немцев, что открывало путь в центральные районы Бельгии немецкой 6-й армии. Зазвучавшие по радио в субботу, 11 мая, новости об этом оказали самое благоприятное воздействие на моральный дух народа в тылу190.
Вечером бельгийское командование отвело войска за линию по реке Диль – на третий, и последний, оборонительный рубеж, протянувшийся от Антверпена до Намюра. Широкий участок открытой местности в районе Жамблу, между Вавром и Намюром, отлично подходивший для применения танков, да к тому же лишенный подготовленных позиций, представлял собой наиболее уязвимое место бельгийской обороны. В это окно французы наскоро перебрасывали сильнейшую 1-ю армию с механизированными и моторизованными дивизиями. 12 мая под Анню объединение генерала Эриха Гепнера напоролось на кавалерийский корпус генерала Рене Приу, и 176 танков SOMUA и 239 «Гочкисов» превратили в обломки немецкую бронетехнику, представленную в основном легко вооруженными и слабо бронированными танками Pz I и Pz II (Panzerkampfwagen). Они довольно плохо зарекомендовали себя уже в Польше, их пулеметы и пушки не позволяли повредить французские средние танки. Гепнер располагал слишком малым числом средних машин с адекватной задачам огневой мощью, но на следующий день атаковал вновь, сосредоточивая силы для мощного удара с целью проламывания тонкой и длинной цепи французских танков. Из-за отсутствия радиосвязи между ними французы не имели возможности быстро маневрировать, поэтому, когда немцы достигли прорыва, вынужденно отступили, оставив поле боя технически более слабому германскому корпусу, ремонтники которого смогли привести в порядок добрую сотню из потерянных накануне машин. Это столкновение стало первым крупномасштабным танковым сражением войны191.
С точки зрения союзников, битва под Анню, пусть и проигранная, сослужила им определенную службу, позволив задержать продвижение немцев и дать в большинстве своем пехотным дивизиям французской 1-й армии время для выхода на линию по реке Диль. Предвидя повтор вторжения 1914 г., которое, как теперь стало ясно, и осуществлял противник, французский главнокомандующий Морис Гамелен удовлетворенно кивал – именно тут он и собирался остановить немцев. Из-за падения форта Эбен-Эмаэль и отступления голландцев на севере в «крепость Голландию» продвижение немцев шло куда бо́льшими темпами, и у союзников на развертывание в Бельгии вместо запланированных трех недель осталось всего пять суток. И все же, бросив в бой самые современные механизированные соединения, Гамелен сумел достичь первой цели плана своей кампании и расположить лучшие войска на заранее подготовленных позициях по реке Диль. Однако именно этого и желали немцы192.
Двадцать девять германских дивизий вступили в дело, атакуя противника через южные районы Нидерландов и центральные области Бельгии в направлении реки Диль. А между тем другие сорок пять пробирались через холмы и горы Люксембурга и Южной Бельгии к французской границе и реке Маас. Дерзкая и весьма опасная затея, поскольку 41 000 единиц немецкой моторной техники предстояло продвигаться всего по четырем узким, извилистым дорогам в гористой и лесистой местности Арденн. Протянувшиеся до другого берега Рейна и представлявшие собой превосходные цели для французских и британских бомбардировщиков, немецкие колонны рисковали подвергнуться уничтожению буквально прямо на старте. Начальник Генерального штаба Франц Гальдер и многие другие немецкие генералы выступали против этого плана, казавшегося им слишком отчаянным. Однако французы не послали авиацию к местам сосредоточения противника, несмотря на заслуживавшие доверия предупреждения со стороны швейцарцев о крупных передвижениях немецких войск в том районе; большинство союзнических эскадрилий уже понесли тяжелые потери в воздушных сражениях на севере. Впереди постепенно рассасывавшейся дорожной пробки следовали семь танковых дивизий: отдельные ударные соединения, включавшие в себя 1222 танка и 378 единиц моторной техники поддержки, перевозившей мотопехоту и буксировавшей противотанковые и зенитные батареи. Командовали войсками генералы Хайнц Гудериан, Георг Ганс Рейнхардт и Герман Гот193.
Слабые французские формирования, встретившие немцев в Арденнах 10 и 11 мая, откатились на противоположный берег реки Маас, где оборону держала французская 2-я армия. 11 мая, за день до выхода немцев к Маасу, заместитель Гамелена генерал Жорж приказал перебросить туда резервные французские дивизии, рассчитывая успеть сосредоточить пехоту и танки, поскольку, по прикидкам французского командования, немцы смогли бы нарастить достаточные для форсирования реки силы артиллерии и пехоты не ранее 20 мая. Точно так же рассуждал и Гальдер.
13 мая бомбардировщики люфтваффе совершили 3940 боевых вылетов, засыпав бомбами французские расположения, а тем временем две эскадрильи пикировщиков «Штука» выполнили триста заданий по точечной бомбежке и штурмовке противника. Люфтваффе уже завоевало прозвище «летающей артиллерии» в Польше, где продемонстрировали недюжинные способности ударной авиации в роли непосредственной поддержки войск на земле, отточив мастерство первопроходцев в этой области со времен гражданской войны в Испании. Геринг отвел на обработку позиций противника по Маасу восемь часов непрерывных бомбежек, беспрецедентных по ярости и напору, так что даже позднее в ходе войны люфтваффе едва ли повторяло нечто подобное в полной мере. Летчики не смогли уничтожить все французские огневые рубежи и особенно бетонные доты, но сломили боевой дух французов194. На протяжении второй половины дня немецкая мотопехота из состава 19-го моторизованного корпуса Гудериана и отборный стрелковый полк «Великая Германия» предпринимали попытки форсировать реку. Однако французский фронт со ста тремя долговременными огневыми точками держался, сковывая немцев. Ближе к вечеру штурмовые саперные подразделения полка «Великая Германия» смогли высадиться на другом берегу, где изгиб русла не позволял простреливать участок фланговым огнем из дотов. К полуночи немцы форсировали Маас в трех местах; хотя положение было очень шатким – в районе Монтерме они удерживали тонкую полосу протяженностью 1,5 километра, тогда как предмостные плацдармы в Седане и Динане продолжали оставаться крайне уязвимыми.
Немцы атаковали резко, напористо, неся тяжелые потери в стремлении скорее переправиться на резиновых штурмовых лодках через реку, а французы держались тактической доктрины «методического боя», дожидаясь подхода подкреплений – большего количества бронетехники и артиллерии – для последующего перехода в контратаку против Гудериана на его береговом плацдарме в Седане с рассветом 14 мая. Однако если в предыдущий вечер положение немцев было рискованным, за ночь они успели подтянуть бронетехнику и сначала выдержать натиск французских танков, а потом и опрокинуть их. Не слушаясь приказов, французская пехота начала отступление. Паника охватила соседнюю 71-ю пехотную дивизию, солдаты которой обратились в бегство еще до столкновения с противником. В течение дня французские и британские бомбардировщики попытались разрушить наведенные немцами понтонные мосты. Отправляясь на задания небольшими группами по десять или двадцать машин, они несли очень высокие потери, но не достигали целей. Они не могли похвастаться точностью бомбометания, как пикировщики «Штука», поэтому альтернативой могла оказаться только работа по площадям силами крупных формирований средних бомбардировщиков с горизонтального планирования, что и проделывали немцы днем раньше. В соответствии с диспозицией Гальдера после захвата предмостных плацдармов бойцам армейских моторизованных корпусов предстояло окопаться и закрепиться в обороне, пока немецкие пехотные дивизии будут переправляться через Маас. Такое развитие событий позволило бы германским армиям изготовиться для классической битвы на окружение или, если бы союзнические войска развернулись из Бельгии им навстречу, к открытому столкновению, в котором немцы пользовались бы преимуществом, сжимая противника с двух сторон. Когда Гудериан попросил разрешения расширить глубину предмостного плацдарма до 20 километров, как Клейст, так и Рунштедт предпочли держаться плана и велели ему не выходить за пределы в 8 километров195.
В тот день специальные выпуски выходили в эфир ни много ни мало четырежды, в целях снижения напряжения и волнения в тылу. «Сейчас широкие слои населения держатся мнения, что на западе разворачивается “молниеносная кампания”», – доносила СД, отмечая веру народа в то, что «люфтваффе с самого начала удалось завоевать господство в воздухе». После всех страхов повторения позиционной войны 1914–1918 гг. германская публика захлебывалась от восторга из-за захвата парашютистами крепости Эбен-Эмаэль – как говорили и писали СМИ, «сильнейшего форта» во всей Европе196.
На следующий день, 15 мая, Гудериан и командир 7-й танковой дивизии Эрвин Роммель не подчинились прямому приказу и вырвались вперед с предмостных плацдармов в Седане и Динане. Вместо поворота на юг и удара по линии Мажино с тыла, как того ожидали французы, немцы развернулись на запад и северо-запад. Колонна Роммеля натолкнулась на французскую 1-ю резервную танковую дивизию с входившими в ее состав тяжелыми танками Char-B. Французская бронетехника находилась преимущественно в процессе заправки, и в ходе боя немцам удалось вывести из строя сотню танков, разгромив значительно превосходящее их силами и качеством материальной части французское соединение. Два энергичных немецких командира продолжили наступление. Гудериан прошел 80 километров до Марля, а Роммель – 100 километров, форсировав реку Самбра в Ле-Като. На протяжении следующих двух суток, 17 и 18 мая, немцы отъедались, отсыпались, заправляли и ремонтировали технику, а тем временем части мотопехоты устремились вперед для соединения с оторвавшимися от своих танковыми дивизиями197.
Пользуясь непосредственной поддержкой 8-го воздушного флота, танковые дивизии сполна продемонстрировали способность действовать как отдельные ударные силы. Имея опыт в области тылового обеспечения и средств связи, полученный во время Первой мировой войны, Гудериан высоко ценил обеспеченность войск рациями и теперь пользовался преимуществами отлично налаженной связи танковых дивизий с авиацией. Когда офицеры наблюдения запрашивали поддержку с воздуха, пикировщики «Штука» реагировали очень быстро, иногда в течение десяти минут, взламывая укрепленные позиции, сея хаос и неразбериху в неприятельских тылах и прикрывая танкистов от фланговых атак. Но на самом деле танковые дивизии ушли так далеко на запад от основного ядра союзнических армий за счет того, что зачастую просто не входили в непосредственное боевое соприкосновение с противником. Маневр удивил и привел в замешательство как немецкий, так и французский Генеральные штабы. Колоссальные, никем не сдерживаемые темпы продвижения войск, действующих в четком взаимодействии между собой, создавали у топавших позади пехотинцев почти наркотическое ощущение неудержимого наступления. Лишенные возможности спать, солдаты шли и шли вперед под воздействием скормленных им 35 миллионов таблеток первитина и изофана198. Когда кончались запасы, военнослужащие писали домой семьям с просьбой достать амфетамины хоть из-под полы. Вечером 20 мая торжествующие солдаты разведывательного подразделения 2-й танковой дивизии достигли Нуаель-сюр-Мер и вдалеке за устьем Соммы увидели воды Ла-Манша199.
С самого начала боев десять суток назад многие немцы не выключали радиоприемников. Несмотря на ранние смены, люди, как доносила СД, не ложились допоздна, ожидая последней сводки от вермахта в полночь. Известие о том, что немецкие войска «прорвались к Каналу и завершили окружение крупной неприятельской группировки, повысило напряжение у населения до максимальной отметки и вызвало повсюду волнения». Ходили слухи и версии о скором падении Франции, после чего последует вторжение в Британию, «с часто выражаемым желанием того, что на сей раз Англии придется воевать на собственной земле». Военные комментарии специалиста Министерства пропаганды Ганса Фрицше оказались настолько востребованы, что в СД считали их превосходным противоядием от слушания вражеского радио. Геринг воспользовался моментом и поведал прессе, будто фюрер лично спланировал всю кампанию, вплоть до детальной проработки отдельных операций. Только бомбежки противником западных немецких городов продолжали вызывать тревогу, и все чаще раздавались требования возмездия200.
Когда началось наступление на западе, Эрнст Гукинг находился в отпуске, и ему потребовалось двенадцать суток, чтобы нагнать полк в Люксембурге. «Вчера всё еще в грязи в болотах Люксембурга и под артиллерийским огнем с линии Мажино, а этим утром мы уже с фланга у французов», – писал он Ирен 28 мая. Пропустив начало кампании, он радовался возможности принять в ней участие: «Ирен, это наполняет нас особой гордостью». Если говорить о минометном огне, то тут Эрнст подбадривал себя словами популярной матросской песенки: «Ничем не испугать бойца». Он с товарищами ходил купаться утром и вечером, но воду из колодцев они заставляли пробовать местных женщин, опасаясь, что она отравлена. Вообще-то утолять жажду немцы предпочитали вином. В воскресенье 2 июня они прошагали 35 километров, прежде чем разбить лагерь. 200-литровая бочка вина заняла всю палатку. Забили корову и повесили тушу на дерево для разделки. Местные, как сообщал Эрнст, все только и повторяли:
«“Bon Alleman[d]”. Ничего другого и не услышишь. Они и не могут ничего другого сказать. А на вопрос “куда дальше?” мы отвечаем: “на Париж”, “к мсье Даладье”201. Они бегут прочь и кричат: “Oh la France, Grand Malheur, Grand Malheur”202. Так и со смеху сдохнуть можно. Ирен, говорю тебе, никакой поход не мог быть лучше, чем этот».
И в самом деле, «страна, где сбываются мечты, не идет ни в какое сравнение с этой». Если говорить собственно о боях, Эрнст радовался, что «прошел крещение огнем удивительно хорошо». Постоянное жужжание над головой немецких самолетов, которых он насчитал полторы тысячи, наградило его головной болью, но кампания выдалась просто загляденье. «Мы похожи на свиней. Но Бог не мог послать нам лучшей войны. Тысячи военнопленных»203.
Молодой выпускник гимназии Ганс Альбринг вступил в кампанию на западе с мечтой увидеть великие французские соборы. Приготовившись, подобно Христу, к «ужасным Страстям, от которых страдают наши солдаты, но особенно французские», он с помощью словаря читал в окопах Расина и Поля Клоделя. Истовый католик из округа Мюнстер, Ганс признался ближайшему другу Ойгену Альтрогге, что при столь малом количестве военных капелланов есть опасность остаться «без возможности исповедаться и причаститься». Он никак не мог понять, отчего французы так ненавидели немцев. «Особенно плохи черные, – откровенничал он. – Они висят на деревьях и хорошо стреляют». Каждый день Альбринга переполняли волны бросавших ему вызов впечатлений. В какой-то момент он и сослуживцы пекли картофельные пироги и пили старое бордо, радуясь уже только одному количеству настоящего кофе; на следующий день наткнулись на поле, полное разлагавшихся трупов животных, лежавших на спине, «ногами в воздух, точно деревянные качающиеся лошадки». Вдоль дороги они видели «толпы черных, лежавших на пути, жутко искалеченных» – почти наверняка французских колониальных солдат из Сенегала – и «повсюду кресты с касками над свежими могилами». Он просил друга ни в коем случае не проболтаться ненароком хоть словом обо всем этом семье, которая там, в тылу, верила, что он в безопасности. После того как всего в 200 метрах от него разорвался снаряд, Ганс заговорил с Ойгеном на тему, о которой заводят речь все солдаты на всех войнах: «Если я… а не ты, пригляди за моими книгами и фото. Письма надо будет сжечь»204.
Ойген подбодрил друга. «Я верю в твою добрую звезду – пусть же с тобой ничего не случится, – отвечал он. – Мы друг другу еще пригодимся в будущем… Pax Domini sit semper tecum [мир Господень да прибудет вечно с тобою]». А между тем на военной службе пути не выбирают, и Ойгена перевели в Вену, где он ворчал, скучая по войне, приговоренный каждый вечер ходить в оперу. Высоко на галерке он быстро примелькался, сам узнавая многих, и платил всего 75 пфеннигов за просмотр Легара и Пуччини («легко слушать»). Как большинство земляков, он предпочитал Верди Вагнеру, находя, что его «великое чувство и громогласные мелодии выражают мощь и тонкость куда более естественно». Сверх прочего его поражал и захватывал «Дон Жуан» Моцарта, особенно схождение в ад в финале. Зрелище до такой степени трогало будущего художника, что заставляло постоянно думать о том, как нарисовать «танец среди смерти и демонов». В то время как Ганс участвовал в кампании, Ойген, по своим словам, пребывал больше чем просто в мире205.
Фриц Пробст следовал за фронтом через Бельгию на автобусе, ремонтируя мосты, взорванные при отступлении бельгийцами и французами. Тогда как Ганс Альбринг изо всех сил старался не обнаружить перед семьей грозившей ему опасности, 33-летний Пробст хвастался жене Хильдегард: «Мы близко от фронта и считаемся боевой частью». Не стоило заставлять ее понапрасну беспокоиться, но страх перед клеймом «отсиживающегося в тылу» оказался сильнее. Иногда часть натыкалась на нетронутое войной село, оставленное противником без боя, но, если французы сражались, «юнкерсы» («Штука») громили все вокруг206.
Тем временем, пока во Франции и Бельгии полыхали бои, журналисты германского радио и кинохроникеры озвучивали ход течения конфликта и расцвечивали изобразительный ряд кадрами с полей сражений. Французскую кампанию отслеживали три выходивших один за другим новостных ролика, нараставшие по продолжительности и достигавшие сорока минут. Приданные боевым частям немецкие кинохроникеры получили невиданную свободу доступа к «живой» информации о происходившем на фронте, имея возможность запечатлеть войну такой, какая она есть, хотя некоторые сцены переснимали в постановочном варианте. Публика восхищалась отвагой репортеров, не боявшихся соваться в бой ради возможности донести всю правду до зрителя, который вскрикивал и замирал при сценах разрушения. Стараясь подарить публике особо острый эффект присутствия, операторы зачастую снимали лица немецких солдат под небольшим углом снизу, отчего те выглядели точно закаленные в битвах героические воины на каменных барельефах. Сдобренные звуковыми добавками и приправленные исполненным глубокого драматизма музыкальным сопровождением – часто переложенными Францем Р. Фридлем классическими пьесами, – новостные ролики задумывались как средство захватить и поразить аудиторию. Из просто киножурналов они превращались в визуальное, звуковое и эмоциональное переживание, а тем временем растущее напряжение еще более нагнетал и направлял голос за кадром: «Новые немецкие танки готовы для атаки, готовы для могучего рывка вперед. Эти танки несут с собой новую романтику боя. Они суть то же самое, чем были рыцари в Средние века. Они маневренны и проворны, как кавалерия последней войны». Многие кинотеатры «попросту не справлялись с валом публики», как отмечал «Фильм-Курьер», при этом некоторые давали до десяти сеансов в день. Свет зажигали сразу после окончания новостного ролика, предоставляя зрителю передышку и шанс поговорить – обсудить увиденное. Многие уходили из зала до фильма, не желая испортить впечатление каким-то «мелким художественным кино»207.
24 мая, когда немцы уже осадили Кале, Гитлер и Рунштедт сошлись во мнении остановить танки, дав возможность экипажам привести остро нуждавшуюся в ремонте технику в порядок, прежде чем развернуть ее и бросить против французских армий на юге, а люфтваффе предоставить оперативный простор разделаться с союзническими дивизиями, продиравшимися по исполосованной каналами местности в направлении Дюнкерка. Пользовавшиеся превосходством в воздухе на протяжении предыдущих десяти суток, люфтваффе в этот раз неожиданно оказалось не на высоте. Летчикам удалось разбомбить берега, потопить много судов, в том числе девять эсминцев, и заставить союзников действовать только в ночное время, однако авиация не смогла помешать вывезти из Франции 338 000 британских и французских солдат. Поднимавшиеся в воздух с аэродромов на юге Англии, пилоты Королевских ВВС сыграли видную роль, бросив вызов германской авиации и совершив в период между 26 мая и 4 июня более 4822 боевых вылетов. Впервые немецкие потери в небе оказались значительно выше, чем урон союзников208.
Передвигаясь то на грузовике, то в связном фургоне, Ганс Альбринг располагал куда бо́льшим временем для писания писем, чем пехотинец Эрнст Гукинг. Вынашивая планы сделаться в будущем художником, он пытался составлять словесные зарисовки быстро сменявшихся впечатлений – старик на ферме, горько взирающий куда-то вдаль из-под морщинистых век, пленный офицер на обочине, смотревший на победителей немцев «уверенно и холодно, исполненный самообладания в ужасном, крайнем спокойствии». В Пуатье молодого человека сразили фрески древнего баптистерия, но очень огорчила нехватка в его окнах витражей. Пухлые женщины словно сошли прямо с полотен Ван Эйка. Всё, от сыто хрюкающих свиней в свинарнике, где он ночевал, до несметного количества сливочного масла, сыра, мяса, домашних консервов, снежной белизны хлеба и темного, густого, точно масло, красного вина, нравилось ему в этом роге изобилия по имени Франция. Найдя «Песню перед битвой» Гёльдерлина, Альбринг окунулся в романтическую поэзию. Заводя речь об отгремевших боях, он описывал лишь товарищей: «Восторженность оставила их, никто больше не говорил и не смеялся». Они казались скучными и «глупыми». Как многие солдаты, Альбринг находил слова для описания всего, за исключением боя209.
Французы развернули шестьдесят пять дивизий по новому рубежу за реками Сомма и Эн, который связывал линию Мажино с побережьем. 5 июня немцы атаковали и быстро достигли прорыва на нескольких участках по Сомме и заставили весь фронт противника откатиться далее в направлении Сены. 10 июня французское правительство бежало из столицы, объявив Париж открытым городом. Четыре дня спустя туда вошли немецкие войска. 15 июня пехотные дивизии немецкой 7-й армии перешли в наступление через Рейн, захватив города Кольмар и Страсбург. Третий новостной ролик кампании рассказывал о немецких пехотинцах и артиллеристах, чтобы каждый из видов вооруженных сил получил должное освещение. Зрителей наполняло теплом созерцание повседневной жизни обычных солдат. Ирен Гукинг надеялась хоть одним глазком заметить Эрнста. Вглядываясь во все эти лица, «улыбавшиеся в камеру, в каждом солдате я видела тебя и была тем уже довольна». Если бы фюрер создал женский полк, фантазировала Ирен, она бы вступила в него без сомнения210.
18 июня французская армия приступила к уничтожению мостов через Луару, и новое правительство во главе с маршалом Петеном запросило о перемирии. Пока начинались переговоры, немцы продолжали наступать. Части Эрнста Гукинга и Фрица Пробста продвигались на юг в направлении Дижона. Пробст сетовал на то, что французские военнопленные прохлаждаются в лагерях, тем временем как он и его товарищи восстанавливают ими разрушенное. «И что, разве это правильно?» – писал он Хильдегард. Совершенно неожиданно они очутились в местности, не затронутой войной. Расквартированные на шоколадной фабрике, Пробст с товарищами в приказном порядке получили запрет на грабеж для отправки кондитерских изделий домой, однако самим поглощать сладости им не запрещали – хоть объешься211.
Далеко в Польше Вильм Хозенфельд чувствовал себя на войне не совсем в своей тарелке. 45-летний ветеран прошлой войны и отец пятерых детей, он был ровно на поколение старше молодых профессиональных офицеров в части. Старшего сына Гельмута только что вызвали на медицинскую комиссию, и родители волновались: Вильм пытался уверить жену, что война успеет кончиться, прежде чем Гельмут пойдет служить, тогда как сыну написал: «Лучше, если останешься, где ты есть; я рад быть солдатом вместо тебя. В любом случае мать достаточно жертвует собой ради всех нас». Едва ли это могло погасить идеализм Гельмута, и Вильм попытался предостеречь его, что война похожа на естественную катастрофу «или какое-то другое несчастье» и что Бог посылает войны в этот мир, ибо «люди в значительной мере принадлежат дьяволу». Вспоминая католическое учение, он заключал: «То, что невинные тоже должны страдать, есть таинство страданий за других, которые принял на себя Иисус». Вильм признался жене, что предпочел бы перевод на запад, но тут же поспешил заверить Аннеми: «Моя жизнь мне не принадлежит, и мое чувство приключения… я остужаю мыслями о тебе и детях». Хотя семья стояла выше славы, он не мог вовсе подавить в себе жажду некой героической победы, которой его поколение лишили в 1918 г.212.
Молодые ощущали себя и того хуже. На третий месяц военного обучения в Брюнне Гельмут Паулюс твердо уверился в том, что он с товарищами родился «в конце концов, слишком поздно». Несмотря на попытку уйти в армию добровольцем в августе 1939 г., на войну он явно не успел. Теперь-то Британия уж точно расхочет воевать, а он только зря потратил месяцы на плацу и в казармах. Неустанно искавшие какой-нибудь службы, связанной с войной, подростки осаждали бюро Имперской службы труда, желая знать, когда их призовут. Из инспекции вооружений сообщали, что в армию рвутся даже рабочие важных для обороны специальностей, освобожденные от воинской повинности213.
Вскоре после падения Парижа новый киножурнал заставил публику открыть рты показом кадров битвы за Дюнкерк, снятых из кабины пикировщика «юнкерса». Зрители пикировали вместе с машиной в направлении британских транспортных судов. Такой кинематографический прием уже использовался при освещении польской кампании, но, когда к головокружительной скорости бомбардировщиков добавили звуковую дорожку с ревом двигателей на фоне нарастающей музыки, от эффекта присутствия внутренности начинало выворачивать наизнанку. Ночная съемка горящих нефтяных цистерн и железнодорожных узлов, разбомбленных накануне днем, позволяла увидеть и прочувствовать, что такое точное бомбометание. С самого начала войны Геббельс старался убедить немцев в трусости и коварстве англичан, и теперь Дюнкерк послужил отличным способом продемонстрировать всю правоту подобных заявлений. «Томми»214, так лихо отплясывавшие в ночных клубах за линией фронта во Франции, Нидерландах и Бельгии, попросту бросили союзников при первых же залпах наступления. В то время как смятенные лица французских военнопленных свидетельствовали об истинной мощи германского оружия, спокойные, самодовольные мины пленных британцев позволяли сделать вывод о том, как поспешно и охотно они подняли руки215.
По всей Германии публика в кинотеатрах содрогалась от ужаса и отвращения при виде солдат из французской Западной Африки. «Французы и англичане бросили этих животных против нас – да возьми их дьявол!» и «Это позор для цивилизованной нации, которым навеки покрыли себя Англия и Франция!» – восклицали многие в залах. В Райхенберге женщины признавались, что пребывали словно в параличе из-за страха от «цветных» лиц и могли вновь начать дышать, только опять увидев на экране немецких солдат. Если верить данным СД, во многих кинотеатрах зрители кричали: «Пристрелить этих зверей немедленно, как только их возьмут в плен!» Фриц Пробст соглашался, доверяя жене заботу и печаль о том, что «никто бы не уцелел, если бы этот сброд добрался до Германии». О чем не писали в газетах и не показывали в новостях, но что мы знаем из частных писем того же Ганса Альбринга, это то, что несколько тысяч сенегальских солдат подверглись резне, когда пытались сдаться или уже находились в плену. В Польше нанесение увечий немцам и стрельба в них из-за деревьев считались злодеяниями польских гражданских лиц и солдат. Во Франции в подобных вещах обвиняли только чернокожих, над которыми измывались, пытали и убивали. Помимо карательных акций, немцы не забыли отплатить французам за оккупацию Рейнской области в 1923 г., где все помнили о сексуальном насилии колониальных солдат над немецкими женщинами, а если не помнили, то пропаганда забыть не давала. Даже в этой относительно «чистой» кампании на западе немецкая армия совершала зверства на расовой почве216.
22 июня французы сложили оружие. Гитлер настоял на полном повторении процедуры подписания перемирия в ноябре 1918 г., и следующий новостной ролик венчали сцены принятия условий победоносной Германии в том же самом железнодорожном вагоне в лесу под Компьеном. Впоследствии в качестве классического олицетворения воздаяния вагон отправили в Берлин и выставили рядом с Берлинским кафедральным собором (Berliner Dom). Более яркий символ торжества справедливости и возмещения за незаслуженные итоги прошлой войны трудно придумать. Когда стало ясно, сколь велика одержанная победа, люди высыпали на улицы и площади для импровизированных празднований, хотя предупреждения о возможных налетах заставили многих вернуться в помещения и спуститься в подвалы, где победители слушали репортажи по радио. Когда Гитлер приказал неделю звонить в колокола и на десять дней поднять все флаги, СД спокойно констатировала: «бурное возбуждение последних недель» в настроении нации «уступило место торжественности, гордой радости и благодарности фюреру и вермахту»217.
На протяжении 1920-х гг. немецких школьников учили видеть во Франции «наследственного врага». И вот теперь она лежала поверженной, точно чудовище из сказки. Вся удача и импровизационный успех, приведшие к победе, быстро воплотились в доктрину о непобедимости машины подвижной войны, а Вильгельм Кейтель открыл хор славословий в адрес Гитлера, названного «величайшим полководцем всех времен». В каждом кинотеатре на экране новостей Wochenschau все могли видеть колонны вымуштрованных солдат, марширующие через Триумфальную арку в лучах летнего солнца. Однако Гитлер украл славу у армии – его появление в кадре вызвало ликование по всему рейху, его встречали громовыми аплодисментами. Затем в благоговейной тишине публика замерла, взирая на него, сидящего вместе с генералами. Люди волновались за безопасность фюрера, видя, как он проезжает мимо колонны военнопленных недалеко от линии фронта. Когда он вышел из машины и улыбнулся, зрители разом выдохнули. Они забыли, что еще не победили Британию, забыли – ненадолго – свои обычные жалобы на нехватку всего и вся, а также на жирующих «шишек», он, и только он, превратился в главный объект их обожания. Даже завзятые скептики швабы признавали «всецело, радостно и благодарно сверхчеловеческое величие фюрера и его трудов». Сразу после завоевания Польши мало кому из немцев хотелось его праздновать. Но теперь шум по поводу появления новых фотографических изображений фюрера сопровождался полными обожания обсуждениями выражений его лица. Не выдержали в конце концов даже суровые обитатели рабочих районов, на улицах которых на заре 1930-х гг. полыхали бои между нацистскими штурмовиками и коммунистами218.
Все еще ожидая призыва в гимназии в Золингене, Август Тёппервин приветствовал кампанию на западе и рассуждал в таком духе: «Нам всем приходится признать, что подлинно исторические решения принимаются сейчас здесь и воплощаются в жизнь Адольфом Гитлером! Здесь важно не “доброе” и “злое”, а “исторически сильное” и “исторически бессильное”». И если эта мода читать Ницше как философа силы ставила войну «за пределы добра и зла», Тёппервин гасил собственные нравственные сомнения в отношении ужасных бомбежек мирного французского населения, говоря себе, что «нация может склониться лишь перед разрушительной мощью применения нашей авиации, которая несет инструментНицше» (выделено им). Обращаясь к собравшимся на конференцию баварским протестантским пасторам, епископ Майзер заявил:
«Горячее дыхание истории пышет нам в лицо. Мы, без всякого сомнения, не способны оценить меру величия мира даже сегодня… Новый мир поднимается из первобытных глубин бытия. Наш немецкий народ стоит в центре этого события. Он есть ядро силы, откуда новая, преобразующая воля распространяется по всему свету»219.
Победа была сладка, ибо казалась поразительно легкой. Оказавшись на Луаре, швабский солдат испытывал изумление. «А где же противник? – спрашивал он. – Справа парочка солдат растворилась в кустах. Но никакого неприятеля не видно. Где же французские солдаты?» Вермахт опубликовал это личное письмо в памятной книге с целью увековечения. Гитлер избавил германский народ от конфликта уровня мировой войны, которая обошлась Германии почти в 2 миллиона погибших военнослужащих. А между тем в Берлине к 1917 г. количество смертей среди гражданских превысило число убитых и умерших на фронте, так как голод, холод и болезни буквально выкашивали население города. В отличие от «лживой войны» (phoney war) в Британии и «странной» (drôle de guerre) – во Франции, немцы пережили семь длинных месяцев лишений с сентября и до середины мая, что стало для них не столько «сидячей войной» (Sitzkrieg), сколько, если воспользоваться словами СД, «войной нервов». Когда ожидавшееся с таким страхом сражение на западе наконец началось, первые сводки с полей боев, казалось, подтверждали самые скверные ожидания: все повторится – и битва во Фландрии, и бесконечное кровопролитие, и нескончаемые лишения. Вместо этого, однако, в конце июня 1940 г. тот же Эрнст Гукинг очутился в Тулоне, где съел «сначала свиную ногу, затем жареной телятины, колбасы с овощами, а в завершение всего удивительный десерт. Абрикосы с вишней»:
«А за компанию с этим две бутылки красного вина. И все это богатство стоило невероятной цены в девять франков. Это семьдесят пять немецких пфеннигов! Да, да, ты права. Мы живем во Франции как боги»220.
Летом 1940 г. вермахт официально сообщил о 26 500 убитых в ходе французской кампании. Статистика несколько заниженная и заслуживает коррекции в сторону повышения, но в любом случае такой результат не шел ни в какое сравнение с 2 миллионами погибших в последней войне: страна потеряла 61 500 солдат в ходе завоевания Польши, Дании, Норвегии, Нидерландов, Бельгии, Люксембурга и Франции. В заключительном киножурнале о кампании на западе показали Гитлера отдающим дань памяти погибшим у могил нескольких немецких солдат прямо перед принятием капитуляции французов под Компьеном. Теперь наступало самое время покончить с конфликтом с Британией и восстановить мир, которого так жаждало все немецкое население221.
18 июля 1940 г. 218-я пехотная дивизия возвратилась в Берлин. Толпы глубиной до двадцати рядов выстроились по сторонам новой архитектурной оси Восток – Запад, а предприимчивые зеваки забрались на деревья, фонарные столбы и статуи вдоль дороги ради желания рассмотреть все наилучшим образом. Люди осыпали солдат конфетти и цветами, а военные оркестры играли марши. Проследовав через Бранденбургские ворота к Парижской площади, дивизия удостоилась приветствия от гауляйтера города Геббельса. Он напомнил праздничной толпе, что в последний раз войска маршировали через ворота 16 декабря 1918 г., когда возвращавшиеся с войны прусские гвардейские полки встречали «бандиты и забастовщики». «Не в этот раз!» – выкрикнул он222.
Следующим вечером Гитлер выступал перед рейхстагом в здании «Кролль-опера». На кресла сложивших головы в боях шести депутатов возложили венки. Американский журналист Уильям Ширер, вновь сидевший на балконе, поражался невиданному им прежде в этом собрании количеству золотых галунов и военных мундиров. Пресса гадала, объявит ли Гитлер «новый блицкриг – на сей раз против Британии – или предложит мир?». Когда Герман Геринг взгромоздился в кресло председателя, аудитория затихла, и Гитлер более двух часов ораторствовал на тему хода войны в целом и отдельно – завершившейся военной кампании. Вытягивая руку в нацистском приветствии, он произвел двенадцать генералов в фельдмаршалы; они замерли по стойке смирно, а потом отсалютовали в ответ. Коль скоро Геринг уже находился в этом звании, Гитлер изобрел для него ранг «рейхсмаршала». Ширер счел речь Гитлера одной из лучших. Как отмечал американский журналист, нотки истерии отсутствовали в ней совершенно; и в самом деле голос фюрера звучал словно бы ниже, чем обычно, а движения рук и тела были почти такими же выразительными, как слова. «Гитлер, которого мы видели в тот вечер в рейхстаге, – писал Ширер несколько часов спустя, – был победителем и, сознавая это, оставался великолепным актером, бесподобно распоряжавшимся умами немцев, он превосходно смешивал полную уверенность завоевателя со скромностью, которая всегда так импонирует массам со стороны того, кто, как им ведомо, парит очень высоко».
Под самый занавес Гитлер сказал, что считает долгом перед собственной совестью призвать к благоразумию и здравому смыслу, поскольку не видит никаких причин, почему война должна продолжаться. Аудитория оставалась напряженной в ожидании. Гитлер напомнил собравшимся о том, сколько жертв потребует война, а также о его мирном предложении предыдущего октября и выразил сожаление, что, несмотря на все усилия, не удалось подружиться с Англией. Би-би-си транслировала официальный отказ Галифакса от мирной инициативы Гитлера три дня спустя223.
Фюрер мог ошибаться в оценках британского правительства, но не настроений в Германии. С широтой истинного победителя Гитлер дал Британии шанс закончить конфликт и возложил на нее всю ответственность за его продолжение. Даже до официального отказа британского правительства некоторые в германском народе задавались вопросом, не слишком ли щедрое предложение их руководство сделало «истинному поджигателю и виновнику войны». И не только далекие от политики Ирен и Эрнст Гукинг ожидали от фюрера, что он «не будет таким милостивым». Даже Вильм Хозенфельд отложил в сторону религиозное сострадание, когда написал жене: «Теперь войну сможет решить лишь безжалостная сила. Англичане сами этого хотят». Человек, испытывавший стыд и чувствовавший себя виноватым в насилии, свидетелем которого сделался в Польше, не сомневался в тот момент: «Нет, никто не должен жалеть их. Гитлер слишком часто протягивал им руку дружбы»224.
За пять дней до речи Гитлера перед рейхстагом, 14 июля, Черчилль поклялся миру, что Британия будет сражаться одна. 3 июля Королевский ВМФ потопил французский флот на якорной стоянке у побережья Туниса во избежание попадания кораблей в руки немцам, совершив акт, названный Черчиллем «печальной обязанностью». В глазах нового правительства в Виши, под чье управление перешел французский ВМФ по условиям перемирия, ничем не спровоцированное нападение выглядело как вероломство вчерашнего союзника. Именно такой образ Британии все лето без устали культивировала германская пропаганда. 4 июля Германское информационное агентство придало гласности выдержки из захваченных документов, свидетельствовавшие о планах союзников разбомбить советские нефтяные месторождения налетами авиации с Ближнего Востока с целью прервать поставки нефти из СССР в Германию; замысел противника информационное агентство представило как гнусную попытку расширить географию войны225.
Еще 1 сентября 1939 г. американский президент Рузвельт обратился ко всем европейским державам с предложением предпринять усилия для недопущения авианалетов, целью которых могут стать гражданские лица или «открытые» города. В тот же день Гитлер и Чемберлен выразили солидарность с инициативой руководства США, а британское и французское правительства выступили с совместной декларацией, обещая следовать предложению американцев, пока обязательств придерживается и противник. Теперь британцы указывали на бомбардировки самолетами люфтваффе Варшавы и Роттердама как на фундаментальное нарушение договоренностей, а германская пропаганда отвечала утверждением о том, будто города защищались военной силой. До тех пор пока они не сдаются и не становятся «открытыми» городами, как тот же Париж, такие объекты остаются законными целями. В глазах немецкой публики, однако, «убийство детей во Фрайбурге» 10 мая 1940 г. являлось со стороны британцев односторонним шагом агрессии против мирного населения. Гитлер говорил собравшимся к нему на обед гостям два года спустя, что это англичане начали авианалеты, а немцев всегда сдерживают угрызения совести, которые ничего не значат для англичан, видящих в них лишь знак слабости и глупости. Нацисты держались за данный «факт» и беззастенчиво навязывали его международному общественному мнению. В 1943 г. Министерство иностранных дел Германии решило вынести его на передний план в обращении к нейтральным странам в своей «8-й Белой книге: Документы относительно вины исключительно Англии в бомбовой войне против гражданского населения»226.
Пусть Фрайбург удачно подвернулся, послужив отличной сказкой для народа, в ночь на 11 мая 1940 г. британские ВВС действительно предприняли свой первый воздушный налет на Германию, атаковав Мёнхенгладбах в Рурском бассейне. После капитуляции Франции ночные налеты КВВС стали быстро набирать обороты – на задание уходили больше сотни бомбардировщиков разом. В наиболее значительных случаях, как бомбежка Дортмунда в ночь с 23 на 24 июня, погиб один человек и шесть получили ранения, а в Дюссельдорфе насчитали семерых погибших и столько же раненых. Однако бомбовые атаки Королевских ВВС отличалось такой вопиющей неметкостью, что под удар попадали села и хутора. Два фактора – регулярность налетов и непредсказуемость бомбометания – вынудили добровольцев из немецкой гражданской обороны усилить предупредительные меры по обеспечению безопасности в городах и городках Северо-Западной Германии. В Гамбурге, как обнаружил Ширер, «главные жалобы» состояли «не в материальном ущербе от британских налетов, а в том, что они не давали людям спать», поскольку при каждой ложной тревоге всему населению города приходилось выскакивать из постелей. Народ шумел, требуя возмездия227.
Выступавшие на собраниях нацисты роняли намеки на наличие у Германии нового и очень мощного оружия, разжигая слухи о скором вторжении в Британию. Планерам, вроде тех, что с таким блеском применялись против неприятеля в Норвегии и Бельгии, предстояло доставить к ключевым целям десантников, а тем временем в дело вступили бы новые танки и морские суда, будто уже готовые для операции. Поговаривали об армаде из 2000 пикировщиков «Штука» и громадных новых бомбах; о реактивных самолетах, способных летать со скоростью 1000 километров в час; о смертоносных лучах и о вещах, которые в СД, похоже, сами не понимали и просто докладывали об услышанном, сообщая о «применении жидкого воздуха с “электронной пылью”, вызывающих неслыханные по силе взрывы и распространение жара».
Коль скоро шли недели, а известия о новых военных действиях не поступали, в большом фаворе вновь оказались астрологи. Страна бурлила политическими слухами. Ллойд-Джордж и герцог Виндзорский (бывший Эдуард VIII), по рассказам, находились в Берлине; Георг VI отрекся, а Черчилль бежал. Некоторые геополитически мыслящие граждане вслух задавались вопросом, заинтересована или нет Германия экономически в сохранении Британской империи. В самом деле Гитлер думал в том же направлении и беспокоился, как бы расчленение ее не принесло выгоду вместо Германии «великим иностранным державам»228.
Даже после того, как противник отверг его последнее «мирное предложение», Гитлер продолжал сомневаться и медлил с решением. Он велел командованию подготовить оперативные планы «войны против Англии» еще в начале июля, но лишь 1 августа издал директиву люфтваффе о начале «атаки на Англию». Но днем ранее он приказал Генеральному штабу приступить к разработке плана военной кампании против Советского Союза, который будто бы оставался последним потенциальным союзником Британии на континенте. На наличие у Гитлера уже тогда замысла нападения на Советский Союз предпочтительно вторжению в Британию указывают два момента: его осторожные оценки шансов Германии бросить вызов Королевскому ВМФ с воздуха и его давняя мечта вынудить британцев сделаться партнерами немцев.
На протяжении июля и начала августа люфтваффе развернуло на побережье Северного моря и Ла-Манша от Норвегии до запада Франции множество новых баз в попытках достигнуть временного господства в небе над Ла-Маншем; немцы успешно атаковали британские конвои до тех пор, пока Адмиралтейству не пришлось отказаться от их провода этим путем. В Берлине специальные бригады рабочих начали собирать трибуны на Парижской площади в рамках подготовки к новому параду победы. На сей раз их украшали большими деревянными орлами, покрытыми краской с позолотой. Из-за отвратительной погоды в Англии к операции «Орлиный день» (кодовое название наступления) тем летом немцы смогли приступить только 13 августа229.
На протяжении первых трех недель люфтваффе наносило удары по летным полям истребительного командования британских ВВС. 18 августа пришел час Биггин-Хилла в Кенте. Возвращавшиеся с задания летчики докладывали, что видят на месте аэродрома море огня, взлетно-посадочные полосы разбомблены, здания разрушены, неприятельских самолетов в небе нет, а зенитное противодействие отсутствует. Они пришли к заключению, что база «полностью уничтожена… стерта с лица земли». Пилотов поражала та легкость, с которой они одерживали верх в сражениях. «Молодые люди, – с волнением рассказывал персоналу наземных служб летчик после задания, – ничего же не было: мы ожидали совсем другой обороны». 19 августа люфтваффе отчитывалось о шестистах двадцати четырех сбитых британских самолетах ценой потери ста семидесяти четырех своих. В ту ночь, когда германские ВВС распространили список целей на объекты авиастроительной промышленности противника, летчики принялись наносить удары по дальним пригородам Лондона – Уимблдону и Кройдону. 24–25 августа атакам подверглись Харроу и Хэйз, Аксбридж, Луишем и Кройдон, а 28–29 августа – Хендон, Саутгейт, Уэмбли и Милл-Хилл. Не остались в стороне и внутренние районы столицы – Сент-Панкрас, Финчли и Олд-Кент-роуд. Гитлер запретил бомбить Лондон, но постепенное расширение операции так или иначе ставило под удар город с множеством расположенных на его территории военных баз и производственных мощностей230.
Хотя люфтваффе стало гораздо проще дотягиваться до Британии с новых аэродромов на континенте, чем британским ВВС атаковать Германию, после первого случайного налета на Лондон Черчилль распорядился о немедленной ответной акции. В ночь с 25 на 26 августа двадцать два бомбардировщика «Хемпден» и «Веллингтон» отбомбились по Берлину. Рейд походил на укольчик и не нанес почти никакого ущерба противнику, но своими действиями британцы бросили вызов Герману Герингу и его обещаниям народу в тылу. На момент вспышки пожара войны он заявил по радио, что, если хоть один вражеский самолет долетит до Рура, тогда его надо называть «не Геринг, а Мейер». И вот пожалуйста – враг добрался до столицы рейха. Остряки не замедлили отреагировать на происшествие и, помня о страстном увлечении рейхсмаршала охотой, прозвали сирены воздушной тревоги в Берлине и Руре «охотничий рожок Мейера», а его между собой величали «Герман Мейер». 29–30 августа британцы совершили второй налет на Берлин, лишив жизни десятерых и ранив двадцать одного человека. Последствия в психологическом и стратегическом плане можно назвать громадными. Берлинцев поверг в шок сам факт столь глубокого проникновения британских самолетов в воздушное пространство Германии. Гитлера – тоже231.
Фюрер воспользовался первой возможностью для обращения к нации, держа речь перед женской аудиторией из молодых медсестер и социальных работниц, собравшихся по случаю начала работы партийного фонда «Зимняя помощь» 4 сентября. Гитлер возвестил аудитории в забитом до отказа зале берлинского Дворца спорта, что ждал три месяца, не давая ответа на британские ночные бомбежки в надежде, что их прекратят, но Черчилль, мол, усмотрел в этом признак слабости и теперь немцы вынуждены отвечать ночь за ночью и по нарастающей. Сделав паузу, давая слушателям возможность осознать сказанное и затихнуть, Гитлер пообещал в случае увеличения числа британских налетов на Германию стереть их города с лица земли. Уильям Ширер присутствовал в зале и отмечал, что «молодые медсестры и социальные работники были совершенно вне себя и неистово аплодировали». Страдавший от сильнейшей простуды американский репортер находил крики аудитории раздражающими, но по-прежнему удивлялся тому, как Гитлер «унцию за унцией выжимал из своего голоса юмор и сарказм», обещая, что они положат конец «работе этих ночных пиратов». Через два часа речь транслировали по радио. Клятва «стереть» британские города запомнилась надолго232.
Даже открытую угрозу Гитлера обернули в упаковку из обычной уже «оборонительной» терминологии возмездия за причиненное зло, чем оправдывался каждый шаг войны. За несколько дней до того Ширер записал разговор со своей уборщицей, женщиной из рабочей семьи, которая была замужем, как он полагал, за бывшим коммунистом или социалистом. «Почему они это делают?» – спросила она. «Потому что вы бомбите Лондон», – отозвался Ширер. «Да, но мы бомбим военные объекты, а тем временем британцы бомбят наши дома». – «А может быть, – предположил Ширер, – вы тоже бомбите их дома?» – «В наших газетах говорят, что нет, – возразила она. – Почему британцы не приняли предложения фюрера?»233
Вечером 7 сентября прозвучали привычные фанфары, предварявшие новое специальное сообщение: «впервые порт и город Лондон» подверглись атаке «в качестве ответной меры» за налеты Королевских ВВС. Выполняя угрозу фюрера, 3000 самолетов «взяли курс на Лондон». «Промчавшись через ночное небо словно кометы», они оставили за собой «одно огромное облако дыма, которое сегодня ночью протянулось от центра Лондона до устья Темзы». В военной сводке не забыли упомянуть о том, будто люфтваффе ведет «честную и рыцарскую войну», ограничиваясь «военными целями». На следующий день газеты вышли с заголовком «Большая атака на Лондон как возмездие». Хотя на самом деле только триста сорок восемь бомбардировщиков под прикрытием шестиста семнадцати истребителей участвовали в рейде против британской столицы, возвращавшиеся пилоты охотно подтверждали такие сообщения: да, они видели «густые клубы черного дыма, выраставшие точно гигантские грибы», с расстояния в 50–60 километров. Сбрасывая крупные бомбы с горючей смесью, а также фугасы, они смогли разжечь множественные пожары в доках Ист-Энда. КВВС почти ничем не помешали противнику234.
В ночь на 10 сентября британцы вновь бомбили центр Берлина, попав при этом в американское посольство и расположенный рядом сад Геббельса: по замечанию Ширера, то была «самая жестокая бомбежка до этого момента», однако размах ее все равно нельзя назвать иначе как малым по сравнению с рейдами люфтваффе. После того как Би-би-си передала ошибочное сообщение о поражении расположенного поблизости Потсдамского стадиона, Ширер не удивился, услышав от «по меньшей мере трех немцев», что «они немного разо- чарованы в неточности британского радио». Даже респектабельная Börsen Zeitung утверждала: «В то время как атаки германских ВВС предпринимаются исключительно против военных объектов – факт, признаваемый как британской прессой, так и радио, – Королевские ВВС не находят ничего лучшего, чем то и дело подвергать ударам невоенные цели в Германии»235.
Начиная с сентября 1940 г. на гражданскую оборону в Германии стали тратить огромные средства, особенно на строительство мощных железобетонных бункеров для городского населения северных и северо-западных областей. Большие прямоугольные и лишенные окон крепости вырастали над землей тут и там медленно, но верно. В Берлине башни появились в трех парках. В апреле 1941 г. в районе Тиргартен около зоопарка открылась первая, со стенами четырехметровой толщины и плоской крышей; на маленьких угловых башенках располагались зенитки, радарное оборудование, прожекторы и прочее снаряжение. Второй объект закончили в Фридрихсхайне в октябре 1941 г., а третий – в Гумбольдтхайне в апреле следующего года. Каждая из построек могла вместить до 10 000 человек. Сооружения создавались не только для защиты населения, но и как символы народной «воли выстоять».
Похожие крепости появились в гамбургских районах Санкт-Паули и Вильгельмсбурге. В Хамме, в Рурском бассейне, шесть башен-бункеров архитекторы вписали в кольцо городских стен, дополнив на новый лад образ средневекового укрепленного города. В Дортмунде местные власти приспособили под бомбоубежища туннели, пролегавшие на глубине 15 метров под городом и построенные для подземной железнодорожной системы в 1937 г.; там могли укрыться 20 000 человек. Ганновер тоже сделал выбор в пользу туннелей. Эссен, столицу оружейной империи Круппа, защищала внушительная по мощи зенитная артиллерия, а развернутая программа строительства бомбоубежищ сделала город одним из наиболее защищенных от авианалетов в Германии. И пусть такие общественные бункеры могли вместить лишь незначительное меньшинство городского населения – в Берлине, например, не более 10 % жителей, – психологическое значение и их пользу трудно переоценить. Большинство граждан полагались на подвалы домов, в которых обычные окна и двери заменяли стальными, способными защитить при взрыве. Лица с деньгами, при наличии места и связей, могли позволить себе частные бомбоубежища в садах; их строительство развернулось полным ходом236.
Режим настолько верил в способность люфтваффе защитить воздушное пространство Германии, что даже не планировал эвакуировать детей. В то время как британские дети в Лондоне садились в поезда на Ливерпул-стрит уже в сентябре 1939 г., немецкие в большинстве своем оставались дома. Когда же эвакуация началась, она носила добровольный характер, а семьи не очень-то спешили расставаться с чадами. 10 июля 1940 г. первый особый поезд отправился из Мюнстера, но добровольцам из Национал-социалистической женской организации приходилось буквально стучаться в каждую дверь и запугивать родителей, чтобы заполнить 200 мест237.
27 сентября 1940 г. личный секретарь Гитлера Мартин Борман известил высоких партийных и государственных функционеров о развертывании новой, «расширенной» программы «отправки детей в сельскую местность» (Kinderlandverschickung, сокращенно KLV). Название содержало убаюкивающие коннотации с летними лагерями для детей рабочих из больших городов. Подобную практику ввели в обиход церковные и социал-демократические организации социального обеспечения еще до Первой мировой войны, а нацисты переняли и продолжали применять на протяжении 1930-х гг. Борман запретил использовать страшное слово «эвакуация» и делал все возможное в его положении для поддержания сказки о «расширенной» программе как о курортах в сельской местности вдалеке от «опасных при авианалетах районов»238.
Задачу руководства и организации KLV Гитлер поручил Бальдуру фон Шираху. Бывший до назначения на должность гауляйтера Вены вожаком гитлерюгенда, Ширах надеялся соединить усилия со школами и Министерством образования для реализации своей программы обучения. По его представлению, образцом предстояло стать домам, или «лагерям», для однополых детей в возрасте от 10 до 14 лет. За счет перетряски молодежных общежитий и реквизиций гостиниц, монашеских обителей и детских домов штаб Шираха быстро создал базу из 3855 зданий под размещение от 200 000–260 000 человек. Национал-социалистическая народная благотворительность предоставляла поезда, оплачивала медицинский уход за детьми и даже договаривалась с местными семьями, чтобы их обстирывать. Родители и учителя всегда ограничивали свободу действий гитлерюгенда, а потому организация не справилась бы с поставленной задачей, но Ширах задумал свою схему как составляющую образования подростков, предназначенную функционировать и в послевоенную эру и значительным образом расширить влияние гитлерюгенда. Опасаясь подобного развития событий, священники из преимущественно католической Рейнской области развернули на низовом уровне кампанию – хотя не особенно успешную – против замещения родительских обязанностей239.
К разочарованию нацистских функционеров на местах, для отправки детей по-прежнему требовалось согласие родителей. Настаивая на этом, Гитлер сдерживал антиклерикальное крыло партии и заставлял чиновников добиваться народной поддержки. По иронии судьбы для режима, столь трепетно избегавшего любой опасности, способной взволновать граждан, успех эвакуации строился на страхе родителей за жизнь детей. В Берлине и Гамбурге в первые два месяца в рамках национальной программы были эвакуированы 189 543 ребенка, и по Дрездену бродили слухи о том, будто Берлин совершенно опустел. Когда схему распространили на уязвимые города Северо-Западной Германии, где родители стремились спасти детей от бомбежек, количество согласных на сотрудничество стало расти, и если к 20 февраля 1941 г. эвакуировали 320 000 человек, к концу марта – уже 413 000, а ближе к исходу июня – 619 000240.
Поначалу организационный процесс пребывал в хаосе. Дети спали на полу прямо на соломе, пока для них спешно строили лавки в общежитиях, однако хватало и энтузиастов импровизации, в том числе способных и энергичных. 28 января 1941 г. Аннелизе A. написала домой из Силезии, рассказывая родителям о благополучном прибытии в монастырь, где монахини заботились о них и кормили. Они занимались подготовкой кроватей, но от родителей ожидали присылки постельного белья. Через два дня Аннелизе поведала домашним, что ходит в школу на лыжах, что устроилась хорошо и делит спальню с двумя лучшими подружками. Десятилетняя Гизела Хенн отправилась из Кёльна на хутор в Восточную Пруссию в сентябре 1940 г. Она впервые оказалась вдалеке от дома, и ей пришлось осваиваться в самые кратчайшие сроки. К тому моменту когда в следующем апреле ее послали на очередные шесть месяцев в Саксонию, она научилась кормить уток и помогать в уборке летнего урожая. Все у нее ладилось, а мать поддерживала переписку с женой саксонского фермера. На третий и очень удачный срок по программе KLV Гизела попала благодаря ее школе241.
Социальные работники из Национал-социалистической народной благотворительности контролировали расселенных и старались перераспределить детей, которым не нравились условия жизни, в другие семьи, а тем временем сотрудники гитлерюгенда налаживали групповые занятия, такие как программы общих обсуждений и хорового пения, командного спорта и совместных походов. Нахождение в коллективе, принадлежность к нему могли, возможно, помочь преодолеть тоску о доме и одиночество, однако одновременно вели к столкновениям между представителями разных классов, областей и культур. Мальчишки из Рурской области, смеявшиеся над «недостатком культуры востока», делали себя крайне непопулярными в селах Померании и Восточной Пруссии. В сельской местности такие новички из промышленных городов невольно выделялись и автоматически превращались в глазах местных в виновников любых правонарушений от воровства до вандализма242.
Выходцам из других областей страны больше нравился не полуостровной мир прусских болот с их огромными по площади поместьями юнкеров, а Южная Германия и чехословацкие земли, где эвакуационная программа вдохнула новую жизнь в туристическую инфраструктуру, переживавшую период упадка с 1939 г. Однако даже относительно оживленный мир юго-западного немецкого крестьянства поначалу вызывал отрицательные впечатления. Когда группа мальчиков из Рура прибыла в феврале 1941 г. в Мегесхайм, их построили перед сельской школой, где жены фермеров осматривали гостей и разбирали по домам. 10-летний Рудольф Ленц, дожидавшийся своей очереди дольше всех, описывал весь эпизод как сцену «невольничьего рынка». Городские мальчишки выглядели слабоватыми, и позднее он узнал, что местным хуторянам обещали сильных и здоровых ребят, способных восполнить нехватку рук на сельскохозяйственных работах. Росший в протестантской семье и в довольно светской среде, Рудольф никогда не сталкивался с чем-то подобным католицизму в швабской деревне, где его патронажная мать падала на колени в поле при звоне церковных колоколов к молитвам днем и вечером. Однако в свои 10 лет он быстро приспособился, ему понравилось участвовать в уборке урожая, а у родителей при встрече с сыном в конце лета возникли сложности с пониманием его сильного швабского акцента243.
Очередной особый поезд выехал из Эссена 27 апреля 1941 г., увозя девочек-подростков в моравский городок Кремзир (ныне Кромержиж). Встреченные на станции местными членами Союза немецких девушек и гитлерюгенда, они отправились в реквизированную под их проживание обитель. Некоторых монахинь оставили в монастыре в качестве прислуги, чтобы кормить девочек и заботиться о них. Так на практике осуществлялись замыслы Шираха и его команды. Новички быстро обучились рутине коммунального общежития с заправкой постелей, содержанием в чистоте и порядке шкафчиков и спален, равно как и своевременному появлению опрятно одетыми на утренние поверки с подъемом флага. Все очень походило на закрытую школу-интернат без унтер-офицерских наказаний. Точно в соответствии с лозунгом «Молодые ведут молодых» порядок поддерживался вожатой из Союза немецких девушек, которая с целью воспитания чувства товарищества налагала порой наказания на всю группу, что выражалось в задерживании почты на трое суток и, в самых худших случаях, выливалось в 8-километровый пеший поход в полной тишине. Но вожатая Союза, сама молоденькая девчонка, хотя и постарше подопечных, разрешала им шутить с собой, а также брать у нее радиоприемник, чтобы потанцевать, когда у кого-нибудь случался день рождения244.
Одна из девушек постарше, 15-летняя Ильзе Пфофе из Эссена, находила особенно вдохновляющими их «пропагандистские марши»; по ее мнению, они помогали привнести немецкую и светскую культуру в преимущественно чешско-католический городок. Они маршировали в Вербное воскресенье с целью помешать церковной процессии и потом еще во время спортивных фестивалей 29 июня, когда впереди шел военный оркестр. Впоследствии Ильзе с удовлетворением отмечала, что «чехов разрывало от ярости». Оставаясь одни, девушки принимали солнечные ванны в сарафанах и купальных костюмах и занимались физкультурой во Французском парке, где на них во все глаза пялились молодые солдаты из немецкого гарнизона. В конце одного такого летнего денька Ильзе утверждала, будто ее сфотографировали сорок раз. Какими бы невинными ни были свидания в кино, она уже чувствовала себя куда более взрослой, чем когда уезжала из Эссена245.
После начала массированных налетов 7 сентября 1940 г. Лондон бомбили 9, 11 и 14 сентября днем и регулярно на протяжении пятидесяти семи ночей. Глава германского радио Ойген Хадамовски сумел поучаствовать в одном из первых ночных рейдов, получив возможность рассказать слушателям о впечатлениях очевидца:
«Внизу под нами мы видели в красных заревах метрополию Англии, центр плутократов и рабовладельцев – столицу врага человечества № 1. Мы видели пламя разрушения. Клубы дыма и столбы огня казались лавой из гигантского вулкана… Лондон объят пламенем… Неслышные для нас, самые ужасные сцены, должно быть, разворачивались там внизу, под нашими машинами, без перерыва… зенитные снаряды рвались вокруг нас. Внезапно поблизости возник луч прожектора. Небеса! Он поймал нас, он нас держит! Мы ослепли и ничего не видим! Внезапный маневр пилота, машина устремляется вниз, в бездну. Спасены… И он вернулся в темноту»246.
Сводки вермахта продолжали представлять налеты на Лондон и другие «невоенные» цели как возмездие за «ночное пиратство» британских ВВС. Новости обычно начинались с рассказов о бомбежках самолетами англичан церквей, кладбищ и школ в Германии, а потом уже доходила речь до люфтваффе. Каждый день радио возвещало о «худшей» атаке, «самой длинной» тревоге, «сильнейшей» бомбардировке, «мощнейшем нападении за все время». Слово «нарастающий» звучало по германскому радио, наверное, чаще всех прочих. «Война в небе над Англией нарастает день за днем и час за часом. Она словно воющее крещендо»247.
Немецкая публика знала, что разворачивавшаяся кампания носит иной характер, чем завоевание вражеской территории. Для желавших получить подробную информацию в газетах национального уровня вроде Völkischer Beobachter печатали карты с указанием целей предыдущих ночных рейдов или – правда, реже – запечатленные аэрофотосъемкой разбомбленные летные поля. Местная пресса подобный голод удовлетворить не могла, поэтому читатели все чаще обращались к национальным изданиям. Киножурналы показывали, как дальнобойные орудия бьют через Ла-Манш по Дувру, как эскадрильи пролетают над английским берегом и как работают бомбардировщики и пикировщики «Штука», но материала не хватало, и приходилось заполнять сорок минут репортажами о цирковых представлениях, конских бегах, футболе и, конечно, фюрере248.
В этой войне на истощение обе стороны особое внимание уделяли бухгалтерии. В период с июля по сентябрь истребители люфтваффе заявляли о 3198 сбитых британских самолетах, тем временем, по подсчетам Королевских ВВС, их пилоты записали себе в актив 2698 немецких. С самого начала британские и немецкие коммюнике оспаривали данные друг друга. Германское радио 15 августа утверждало: поскольку немецкие новости «никогда до сих пор не разочаровывали, в мире верят, естественно, германским, а не английским данным о последней битве в воздухе». В конце августа простые люди, пытавшиеся вести свой подсчет, осознали, что немецкие потери превысили урон, понесенный в боях за Францию. Но пока ущерб еще представлялся терпимым. Однако к середине сентября, после беседы по радио с генералом ВВС Эрихом Кваде, чей сдержанный тон заметно контрастировал с захлебывающимися репортажами о войне приданных люфтваффе журналистов, у народа начали возникать некоторые недоуменные вопросы. СД отмечала, что людей смущают приведенные Кваде данные, поскольку те не вписываются в их собственные подсчеты: «Если у Англии имелось на начало войны столько самолетов, как сказал Кваде, тогда, за вычетом всех сбитых, у нее не должно остаться ни одного, если только британская авиастроительная промышленность не творит неописуемых чудес». Они с удивлением услышали похвалы генерала в адрес «Спитфайра», поскольку СМИ уже приучили их считать, будто этот истребитель и в подметки не годится «Мессершмитту» Bf-109249.
В отсутствие убедительных фактов множились слухи. Поговаривали об объявлении войны Британии французами и японцами, о переброске в Берлин итальянских эскадрилий – все это питало надежды на неизбежное начало в скором времени так ожидаемого германцами вторжения в Англию. В то время как немцы продолжали верить в рассказы очевидцев о бомбежках Британии, они все чаще сомневались в репортажах СМИ о делах в тылу и спрашивали себя: а точно ли пилоты Королевских ВВС нарочно метили в больницы и школы или же просто промахивались, когда старались попасть в расположенные поблизости военные объекты? В самом ли деле британцы целились в американское посольство в Берлине? По мере того как тянулись томительные недели, люди все больше слушали зарубежное радио. Как заметил один остряк: «Они врут, а мы их переврем»250.
Война в воздухе превращалась в испытание для германской пропаганды. Геббельс пребывал в уверенности, будто превосходство британской пропаганды в прошлой войне значительно способствовало противнику и позволило ему воткнуть «нож в спину» немцам в 1918 г. В 1920-х и 1930-х гг. в Германии широко распространилась англофилия, причем подхлестывали ее и сами нацисты. И вот теперь целый вал фильмов, книг, газетных статей и радиопостановок обрушился на население с целью исправить его взгляды, склоняя почем зря британскую классовую систему и зло, причиненное властями Великобритании бурам, ирландскому и английскому рабочему классу. Начиная с февраля 1940 г. 6000 студентов-добровольцев помогали министерству пропаганды, прочесывая библиотеки и собирая данные по британской безработице, здравоохранению, загнанным в трущобы рабочим и по недоеданию среди школьников. Би-би-си призвала для вещания на Индию Джорджа Оруэлла, но германская пропаганда тотчас перепечатала его громогласное обвинение властей в бедности рабочего класса.
Яркие иллюстрированные публикации для журнальных столиков вроде «Обреченного острова» будто сравнивали между собой две Англии, предлагая вниманию любопытных контрастирующие фотографии Ист-Энда и голодных маршей в Джарроу с одной стороны и групп щеголей на Аскотском ипподроме и Королевской Регате Хенли – с другой. Нацистский режим утверждал, будто сражается с той самой «плутократией», погубившей Веймарскую Германию и тормозившей социальный прогресс в Британии. В отличие от «пустых» официальных свобод либеральной Британии, Германия гарантировала гражданам величайшую свободу из всех – социальную свободу от нужды. Страна преодолела нищету и голод Великой депрессии, устранила безработицу и поставила крест на свободном рынке капитализма. Англию надо освободить от прогнившей системы аристократического класса, в который правдами и неправдами просочились еврейские городские торгаши. Раздавались призывы не щадить «плутократические кварталы» лондонского Вест-Энда. «Братья по крови» немцев там, по ту сторону Северного моря, нуждались в помощи – в освобождении от нищеты, голода, несправедливости и господства чуждой расы251.
Несмотря на негодование немцев по поводу бескомпромиссности британцев и их «трусливого», «террористического» способа ведения войны, мощное влияние англофилии сохранялось. Идея о еврейской «плутократии», делавшей свое черное дело в Лондоне, позволяла нацистскому режиму проводить четкую разницу между борьбой против британского правительства и ненавистью к британскому народу. В Мюнстере журналист Паульхайнц Ванцен отмечал: «Наши политические цели состоят в проведении различия между народом и правительством». Такая англофильская англофобия подчеркивала вещи, в которые и без того верили немцы, не мешая им восхищаться британским «воспитанием духа» и иными достижениями. Студенческие изыскания снабдили пропаганду цитатами именитых «британских авторов, критикующих Британию», таких как Томас Карлейль, Джон Рёскин, Олдос Хаксли и Герберт Уэллс, а также Джордж Оруэлл и Джордж Бернард Шоу. «Скромное предложение» Джонатана Свифта перепечатали и цитировали с целью подчеркнуть бессердечность английского правящего класса по отношению к голодающей Ирландии. Англоязычные критики внутренней и колониальной несправедливости служили для срывания масок с альтруизма имперской «ноши» Британии, как остроумно заметил Шоу в предисловии к «Избраннику судьбы». Обращаясь за поддержкой к критикам Британии из числа британцев, пропагандисты Геббельса претендовали на определенную степень объективности, а также на высокоморальные основания, тем временем позволяя немцам и дальше упиваться британской культурой, впитывая и лелея ее в себе как ни в чем не бывало.
В 1940 г. личный состав одной батареи ПВО в Берлине преспокойно совмещал отслеживание бомбардировщиков Королевских ВВС на боевом дежурстве и исполнение ролей в пьесе «Сон в летнюю ночь» – в увольнительных. На протяжении 1930-х гг. Шекспира чаще ставили в Германии, чем в Британии. Гитлер, однажды заметивший, что «ни в одной стране не исполняют Шекспира так же скверно, как в Англии», лично вмешался для снятия запрета на творчество вражеского драматурга после начала войны. Директор Немецкого театра в Берлине Хайнц Гильперт отозвался на бомбежки Британии планом поставить не менее трех пьес Шоу и трех – Шекспира в одном сезоне252.
Как мировая империя, Британия оставалась образцом для нацистского руководства, в идеале видевшего такой державой Германию. Целясь в «лицемерие» и «ханжество» британских претензий на роль защитников «человечества», нацисты выработали престранную версию антиимпериализма, способствовавшую мобилизации праведного гнева. Причем особенно наглядно показывает это поистине эпический фильм «Дядюшка Крюгер», основанный на событиях Англо-бурской войны через призму ее видения африканерами. Вышедшая в апреле 1941 г., когда еще шли бомбежки Лондона и британских портов, картина била едва ли не все рекорды посещаемости. Рассказанная в ретроспективе Паулем Крюгером, вспоминавшим события 1899 г., история повествует о жадном стремлении Сесила Родса прибрать к рукам золото и доходы Южной Африки. Кульминацией служат сцены в британском концентрационном лагере, где содержатся жены и дети буров. Одного из разыскиваемых мужей ловят в момент, когда он беседует через колючую проволоку со своей женой, и безжалостный комендант – внешне очень похожий на Уинстона Черчилля – заставляет всех женщин и детей в лагере смотреть на то, как пойманного вешают, а когда в толпе нарастает ропот, приказывает солдатам стрелять. То была единственная резня в концентрационном лагере, когда-либо показанная в нацистской Германии. Как и рассчитывалось, зрители без колебаний встали на сторону буров и чувствовали себя такими же жертвами, как и те. В наступившей тишине финала аудитория внимала словам Эмила Дженнингса, доносившего до нее мольбу Крюгера: «Но день возмездия придет. Не знаю когда… Мы были лишь маленьким, слабым народом. Более крупные и сильные нации… будут топтать землю Англии. Бог будет с ними. И тогда откроется путь для лучшей жизни»253.
Если бомбежки люфтваффе сведут с ума 8 миллионов человек в Лондоне, уверял Гитлер 14 сентября, это заставит Британию выйти из войны и сделает вторжение ненужным. Через два дня Геринг приказал авиации сконцентрировать усилия на ночных бомбежках, а 17-го числа Гитлер положил планы вторжения под сукно на неопределенное время. Публике об этом, разумеется, не сообщали. Напротив, 18 сентября радиокомментатор Ганс Фрицше в «сводках с фронта» сделал предупреждение о том, что Лондону придется выбирать «между судьбой Варшавы и Парижа» – или его будут поливать огнем с неба, или он объявит себя «открытым» городом и капитулирует. Тогда публикации нейтральных шведских и американских свидетельских рассказов о блицкриге помогали поддерживать боевой дух немецких экипажей и сограждан в тылу. Читая тексты, Геббельс ликовал по поводу «подлинно апокалиптических» описаний, и простые читатели тоже надеялись на действенность натиска боевой авиации. В то же самое время после месяца бомбежек СД отметила нечто новое – невольное восхищение «стойкостью англичан и особенно жителей Лондона»; никто другой не смог бы выдержать наступление люфтваффе так долго254.
В октябре и ноябре авианалеты приобрели больший размах, и к концу ноября главный германский пропагандист поверял удивление дневнику: «Когда же Черчилль капитулирует?» Не прошло и полумесяца, как СД стала доносить о распространении слухов, будто Британия на грани революции. Однако чем дольше британцы держались, тем более сильное впечатление производило их упорство на общественное мнение в Германии. К середине января 1941 г. сообщения о тяжелых социальных условиях в Британии «встречали критическое отношение». СД отмечала рост разочарования немцев в их собственной пропаганде, приводя типичные комментарии вроде следующего: «Народ в Британии точно не чувствует себя изнывающим под спудом плутократического режима». Все чаще люди отмахивались от басен о неравенстве среди британских граждан словами: «Ну да, и здесь не лучше». Ожидать чего-то похожего на капитуляцию или революцию за Северным морем не приходилось255.
К началу мая 1941 г. Геринг пытался подбодрить немецкие бомбардировочные эскадрильи уверениями в том, будто они нанесли британской военной промышленности «колоссальный ущерб до степени полного разрушения». Британские обзоры во время войны занимались преувеличением в обратном направлении, говоря о 5 % падения производства, но забывали принять во внимание огромное перераспределение ресурсов от выпуска гражданской к военной продукции. К тому моменту когда в июне 1941 г. воздушное наступление немцев закончилось, около 700 000 британцев – мужчин и женщин – служили в воздушной и гражданской обороне на условиях полной занятости и еще 1,5 миллиона человек были задействованы частично; а количество погибших среди гражданских лиц в Британии достигло 43 384 человек.
С немецкой стороны постоянные боевые вылеты не могли не отразиться на росте потерь и случаев переутомления среди экипажей. В ноябре 1940 г. немецкие неврологи обнаружили первые настоящие свидетельства явлений, подходивших под определение «военные неврозы», которые подозрительно выискивали с начала войны, и рекомендовали летному начальству чаще давать экипажам отпуск для поездок домой, на зимние оздоровительные курорты или в Париж и Брюссель для снятия стресса. Поправкой здоровья в психиатрических случаях занимались в одном отеле на берегу Бретани.
10 мая, ровно через год после начала кампании на западе, пятьсот пять самолетов атаковали Лондон, сбросив семьсот восемнадцать тонн фугасных боеприпасов и повредив здания парламента. Этот эпизод стал последним крупным налетом. К тому моменту боевая численность бомбардировщиков люфтваффе сократилась до 70 % по отношению к маю 1940 г. Когда авиация стала сворачивать бомбежки Британии, СМИ переключились к подводным лодкам и их действиям против атлантических конвоев. Пропагандисты сбавили тон в отношении «английской трусости», лжи, «еврейского» влияния и «плутократии». Не стоило напоминать немецкой публике об уверенных ожиданиях предыдущей осени256.
27 сентября 1940 г. Паульхайнц Ванцен отмечал своеобразный юбилей – сотую воздушную тревогу, насчитанную им в Мюнстере. Основным следствием авианалетов становилась накопленная усталость. На протяжении всего 1940 г. в городе от бомбежек погибли только восемь человек. Гамбург сообщал о девятнадцати, а Вильгельмсхафен – о четырех. По словам Каролы Райсснер в ноябре 1940 г., бомбежки не смогли остановить работу ни одного завода в Эссене. По всему рейху потери от налетов на конец 1940 г. составляли 975 человек. Между тем ни одна сторона не шла на обнародование своей похоронной статистики257.
Немцы постепенно привыкали к войне. К концу 1940 г. ущерб от вражеских бомб в Берлине сделался своеобразным туристическим аттракционом – нужно было поскорее сфотографировать разрушения, пока городские службы не привели все в порядок. Лизелотта Пурпер ехала в ночном поезде в Нидерланды и во сне видела себя снова в школе, когда запели сирены. До отбоя она так толком и не проснулась. Карола Райсснер в Эссене тоже перестала вылезать из постели при звуках очередной тревоги перед авианалетом. Когда рождественские праздники в Мюнстере прошли без всяких потрясений, Паульхайнц Ванцен заключил: «В общем и целом люди осознают – война будет долгой, но особенно не беспокоятся и не тревожатся на этот счет. В текущей фазе война почти незаметна»258.
5
Победители и побежденные
Летом 1940 г., пока вся Германии ликовала, празднуя триумф вермахта на западе, Роберт Шмуль оказался прикованным к месту в унылой Восточной Пруссии. Отправленный в другой конец страны, он скучал по деловой повседневной жизни, своей булочной в Гамбурге и товарищах-сослуживцах по курсу начальной военной подготовки. Фермер, на хуторе которого он проживал, не выказывал дружелюбия и не скрывал того, что не нуждается в Роберте для охраны двадцати пяти работников – французских военнопленных. Пусть Роберту ничего не угрожало, но, если вот так для него пройдет вся война, как же он будет выглядеть потом? Что он станет рассказывать о боях и сражениях, коли не участвовал ни в одном? Он мог по меньшей мере писать жене Миа, но у нее развилась новая привычка – поправлять его грамматические ошибки. По всей вероятности, по причине нехватки образования он быстро открыл для себя неизведанную интимность при написании писем. «Самая дорогая моя мышка, – обращался он к ней несколько недель спустя, – у меня к тебе предложение: отныне мы будем в каждом письме писать об одном из многих милых любовных переживаний, которые мы с тобой разделяли. Думаю, будет здорово, не так ли? Как ты думаешь? Я жду первой любовной истории от тебя. Тогда я отвечу сразу же и тоже напишу об одном из многих любовных переживаний. Ну вот, самая дорогая моя мышка, ты начинай и делай меня счастливым»259.
Осознавая, что жена, возможно, не хочет начинать первой, в следующем письме Роберт почел за благо взять инициативу на себя. Он припомнил поездку на побережье Северного моря семь лет назад, когда они останавливались в маленькой гостинице. «Мы прильнули друг к другу, полные горячей любви, – продолжал он, – и очень скоро маленький даритель радости стоял перед любимой дверью, но нам следовало вести себя осторожно из-за звуков шагов в коридоре, а мы не хотели привлекать к этому внимания. После того как я погладил язычок маленькой кошечки пару раз своим дарителем радости, кто-то опять прошел по коридору. А тем временем наше возбуждение достигло точки кипения, и я осторожно засунул малыша в киску. Когда мы довольно осторожно покачивались вперед и назад, раз-другой скрипнула кровать, и я опять услышал шаги в коридоре, но не вынимал малыша из киски, и в тот же момент заметил, что моя маленькая мышка содрогается от радости. И в то же самое время маленькая киска запульсировала вокруг меня, удивительное чувство судороги привело меня на вершину возбуждения, и мы оба кончили вместе. Полные счастья из-за этого удивительного чувства, мы, прижавшись, смотрели в сияющие глаза друг друга»260.
Письмо Роберта достигло цели. Миа наградила его за «много, много счастья» и написала в ответ о поездке на побережье, где «мы наслаждались счастьем любви снова и снова». Хотя она все еще стеснялась и не осмеливалась переходить к подробностям, по мере того, как оба продолжали писать друг другу два или три раза в неделю в течение месяцев вынужденной разлуки, уверенность Миа понемногу возрастала. Она начала перенимать личную терминологию секса от Роберта и преодолела застенчивость, осмелившись довериться бумаге. 1 октября она напоминала ему о тихом послеобеденном времени в воскресенье, когда они перекусили и легли в постель: «И ты очень аккуратно стянул с меня трусики и погладил маленькую сначала пальцами, а потом и свел с ума своим д.[арителем] р.[адости]». Когда их уверенность, а также огорчение выросли, Роберт нарушил очередное табу: «Кое-что, моя самая дорогая мышка, я просто не могу более сдерживать. Я очень скучаю по тебе. Тогда я представляю один из моментов нашей прекрасной любви, и иногда мне удается привести себя в порядок». На сей раз преодоление барьеров для Миа заняло больше времени, и Роберт написал снова несколько недель спустя, ласково соблазняя жену заняться самоудовлетворением. «Не может быть такой уж большой разницы, – уверял он, – если ты нежно погладишь маленький язычок пальчиком, как я делал так часто, и дашь себе освободиться, или это большая разница?»261
Подталкивая друг друга к поиску путей словесного выражения чувств и желаний за счет рассказов о сексуальных воспоминаниях и интимных наименований, перенося все это на бумагу, Роберт и Миа выработали прямоту и откровенность, очень и очень необычные для Германии в военное время. Существовали в стране тогда, конечно, и традиция порнографии, и моральная кампания против нее, но то, как развивалась их переписка, показывает, что им пришлось подыскивать собственную приватную терминологию; при этом Миа перенимала слова, используемые Робертом. Все пары оказывались перед одинаковой проблемой – необходимостью заверять себя и друг друга в том, что с утратой секса между ними ничего не изменилось. Желание близости в разлуке можно назвать всеобщим. Однако большинство облачали желания в традиционные обертки – «обнимаю, целую, хочу прижаться к тебе»262.
Многие письма в потоке циркулировавшей между «домом» и «фронтом» корреспонденции имели утешающий характер и почти или вовсе не отражали чувств, испытываемых мужьями и женами, но цель зачастую была одна – показать, что все в порядке, ничего не изменилось. Секс был больше всего похож на негатив фотографии – из-за опасной ревности, вызванной разлукой. Как мужчины, так и женщины проявляли значительную сдержанность, не решаясь писать о сексе прямо, но зато часто и без всякой оглядки заводили речь о беспокойствах по поводу сексуальной неверности партнера. Пример Дитера Д. не исключение, а скорее правило, – когда обмен письмами утратил былую живость, его одолели сомнения: «Ты осерчала на меня или что-то держишь против меня, Герта? Или, может, ты не вполне здорова, чтобы написать мне? Может, ты забыла меня или у тебя теперь другой?.. Мне снова расскажут, что ты шатаешься по вечерам с другими мужиками?» Любые перебои с корреспонденцией тотчас относились не на сложности с почтой во время войны, а на неверность263.
В марте 1941 г. Роберт, к большому облегчению, дождался перевода из Восточной Пруссии в Северную Францию. Снова после месяцев одиночества он находился рядом с товарищами. Вместо бесполезной службы охранником он с радостью взялся печь хлеб для сослуживцев. Эйфория Роберта почти осязаема. Он начал писать Миа о «товарищеском единении», посещениях пивных и, после подозрений и расспросов с ее стороны, признавался в участии в походах в бордели Лилля, но – он настаивал – «из любопытства посмотреть». Несмотря на его заявления, что «любовь не коммерческое предприятие», Миа оставалась в некоторой неопределенности относительно подлинного положения дел. Как уже говорил ей Роберт, почти все солдаты, которые не обзавелись французскими подружками, «обслуживали себя сами. Ты бы только слышала здешние разговоры за день до отъезда в Париж: всё только об одном»264.
Роберт и Миа представляли собой исключение, обычно никто не обсуждал повсеместную практику немецких солдат. Публичные дома служили вехами большого пути завоевателей через Европу. Когда немецкие войска прибыли в Нант в 1940 г., операторы снимали их во время радостного приветствия детей на Королевской площади; трогательно помахав руками деткам, воины дружно, чуть не вынося двери, ринулись в бордели. Вермахт потрудился обустроить для солдат и их офицеров отдельные дома терпимости. Это входило в длинный список договоренностей между немецкими и французскими властями, и те и другие совпадали в намерении поддерживать систему XIX столетия – лицензированной и контролируемой проституции с «закрытыми домами» и принудительными медицинскими проверками с целью предотвращения распространения болезней, передающихся половым путем.
Консервативным властям Виши настоящая опасность виделась в стихийной проституции, и полиция периодически проводила облавы в городах под контролем французского правительства. Санкции против тайного занятия проституцией постепенно ужесточались, и с осени 1941 г. женщины рисковали угодить в лагеря в Ла-Ланде и Жаржо. У французских чиновников возникали трудности с тем, как отделить проституток от женщин, выпивавших в барах, флиртовавших с мужчинами и получавших от них подарки. Сложная культура бытового секса, развившаяся как вокруг казарм немецких военных, так и в городках, где они селились приватно, представляла известную проблему для полиции, даже если бы у французских властей имелись полномочия арестовывать немецких солдат. Хотя германское Полевое командование тоже предпочло бы контролировать риски заболеваний от «развратных» француженок, оно очень болезненно реагировало на попытки французов пресекать сексуальные приключения солдат с горничными, уборщицами, прачками, официантками, работницами баров, парикмахершами, хозяйками гостиниц, банщицами, стенографистками, продавщицами и прочими подружками265.
В католическом и в целом консервативном регионе Луары процветающие портовые районы Нанта и Сен-Назера представляли собой Мeкку для желающих пьянствовать, кутить и заводить знакомства. В Нанте молодежь из представителей всех классов собиралась в маленьких кафе на набережной Фосс, где играли музыканты. Вечером по субботам и воскресеньям, когда вино лилось рекой, мужчины вились около женщин, и в этой милой и раскованной атмосфере легко происходили пьяные драки. После особенно скверной ночи в сентябре 1941 г. двое немецких солдат получили ранения, что заставило заняться расследованием как немецкую, так и французскую полицию. Столкновение сулило шанс обернуться куда более серьезными последствиями, но, как философски заключил комиссар французов: «Инциденты часто происходят в таких местах из-за совместного пребывания множества особей женского и мужского пола, а сверх прочего из-за злоупотребления алкогольными напитками». «Сожительство» оккупантов и оккупированных протекало, как правило, без особых эксцессов266.
Оккупанты были молоды, щедры и неожиданно богаты. «Они выглядели куда лучше всех прочих мужчин, которых я только видела», – клятвенно заверяла одна женщина из Турени. К тому же они расселились в землях, откуда так или иначе ушли 1,5 миллиона французов. В августе 1940 г. официантка в «Отель-де-Бен» в Морлэ на побережье Бретани (департамент Финистер) заметила новенького. Как многие прочие немцы, приходившие в ресторан, Вальтер поселился в той же гостинице. Постепенно их случайные разговоры, осуществлявшиеся с помощью словаря, становились все длиннее. Скоро вспыхнула любовь – первая связь для Алин. И как рассказывала женщина французскому историку шестьдесят три года спустя, она не могла пройти мимо здания, где тогда располагалась гостиница, и не вспомнить: «Там, в “Отель-де-Бен”, я потеряла девственность». Отношения продолжались. На 23-й день рождения в январе 1942 г. цветочник прислал ей от Вальтера двадцать три красные розы. Алин не верила своим глазам. Она жила с родителями, а он таким образом демонстрировал и благопристойность намерений. Когда они появлялись на публике, Вальтер обычно переодевался в гражданское – обычная респектабельная пара, выглядевшая солиднее и старше своих лет. Во время интервью в возрасте восьмидесяти четырех лет Алин утверждала: «Я поступила так не потому, что он был немец, а потому что любила его. И точка. Для любви нет границ»267.
Однако связь превратилась в клеймо на лбу. После освобождения женщины, считавшиеся виновными в «горизонтальном коллаборационизме», превращались в главные объекты презрения и поругания. Все те, кто подобно Алин устанавливал длительные отношения и развлекал немцев в приватной обстановке на дому, а не просто встречался в общественных местах, заслуживали особого осуждения и предавались моральному бесчестью, которого не довелось изведать большинству коллаборационистов мужского пола, в том числе и особам с положением – с влиянием экономическим и политическим. Подобная убежденность в том, что тело женщины принадлежит в первую очередь нации и только потом ей самой, содержала в себе своеобразный патриотизм, который разделяли представители возглавляемых мужчинами движений Сопротивления там и тут в Европе. Аналогичного мнения держались и консервативные элиты, искавшие способа услужить немцам, и – когда речь шла о немецких женщинах там, дома в рейхе, – германские власти. Презираемые и осуждаемые соседями после окончания войны, сами женщины старались спрятаться в тиши и забвении. Со стороны Алин, не побоявшейся открыться о давней любви даже спустя многие и многие годы, это был поступок, продиктованный верностью и отвагой268.
В Дании тоже ощущалось присутствие немецких солдат. В отличие от побежденной Франции, немецкая оккупация оправдывалась ширмой необходимости защищать нейтралитет страны, а потому датских солдат не помещали под замок как военнопленных. Тем не менее молодые датские рыбаки из портового городка Эсбьерг на западном побережье ощущали себя участниками неравной игры рядом с 3000–4000 немецких военных, соседствовавших с местным населением из всего 32 000 человек. К началу августа 1940 г. шеф местной полиции предостерегал начальство о всеобщем озлоблении со стороны молодежи мужского пола, вызванном «сближением немцев с молодыми датчанками в городе и характером этого сближения». В отличие от сверстников-датчан, немцы располагали изрядным запасом свободного времени. Если не считать военной рутины в казармах и на плацу, жизнь в оккупационных войсках могла считаться довольно вольготной и предоставляла массу возможностей для флирта, дружбы и разного рода хобби – всего того, что эти парни вряд ли могли позволить себе на гражданке. Когда вскоре после войны провели опрос среди датских девушек, самой важной причиной их предпочтений датчанам немцев служили более учтивые манеры последних. Сравнительно немногие находили тех лучшими любовниками, выказывавшими, по выражению одной из опрошенных, «интерес к душе конкретной женщины». Следуя в русле устремлений руководства поддерживать образцовую оккупационную политику в Дании, немецкие командиры на местах предпринимали все усилия для сдерживания солдат, издавая строгие запреты, например на приставание к женщинам на улицах, и жестоко наказывая за изнасилования269.
Как и их коллеги из структур по делам молодежи в Германии, датчане в соответствующих сферах выражали повсеместное разочарование ростом сексуальной свободы молодых женщин, и прежде всего принадлежавших к категории подопечных, а именно девушек подросткового и юношеского возраста. Твердо вознамерившись преградить дорогу эпидемическому распространению венерических заболеваний, моральному разложению и проституции, полиция и чиновники социального обеспечения сосредоточились на вылавливании девиц в парках, бомбоубежищах и вблизи немецких военных баз. В августе 1940 г. одна 14-летняя нарушительница заявила полицейским на допросе, что с их стороны было нечестно хватать ее с дружком: она гуляла с солдатами, «потому что так делают все девушки, ведь это весело, так почему же нельзя?». Приглашения в кафе, бары и рестораны превращались в предмет зависти сверстниц в школе и повод для бахвальства мнимыми и действительными похождениями. Одна 13-летняя девица хвасталась перед одноклассницами басней о том, будто немцы заперли ее в комнате и кормили мороженым. Когда с окружавшим завоевателей романтическим ореолом сливались фантазии местных жителей о некоем изобилии всего у иностранцев, во многих молодых людях разгоралось желание сбросить связывавшие их в мирное время путы270.
Тогда как немецкие власти ничего не делали для ограничения сексуальных отношений военных с представительницами мирного населения в Западной Европе – и в самом деле, в Норвегии их, напротив, активно поощряли к тому по расовым соображениям, – оккупация Польши началась с табуирования контактов с поляками, по образу и подобию Нюрнбергских расовых законов 1935 г., запрещавших любые связи с евреями. В первые месяцы оккупации немцы открыто плевали на подобные распоряжения, распахивая перед польками двери баров и ресторанов с табличками «Только для немцев», мотивируя нарушения тем, что запрет распространяется в первую очередь на поляков. И хотя к 1940 г. кое-где в этом плане стали затягивать гайки, ничто не могло помешать мимолетным интрижкам между местными и 400 000 солдат на аннексированных территориях и еще 500 000 их соплеменников на землях генерал-губернаторства. В этнически смешанных регионах вроде Силезии и Познани, в прошлом находившихся под правлением Австрии или Пруссии, многие поляки владели помимо родного языка еще и немецким и охотно регистрировались как этнические немцы, отчего впоследствии облегчался вопрос с разрешением на вступление в брак.
Более того, некоторые из тех, кому полагалось надзирать за выполнением новых указов, – 60 000 сотрудников немецкой полиции и СС – наряду с почтовыми и железнодорожными чиновниками задерживались в Польше надолго и тоже демонстрировали тенденцию «пускать корни». Несмотря на порицания со стороны немецкого официоза и польского Сопротивления в адрес тех, кто завязывал длительные связи с чужаками, многие немцы, включая заметное число офицеров гестапо и СС, открыто проживали с польскими подружками. В Люблинском управлении СД Алуис Фишоттер влюбился в одну из секретарш, Урсулу Б., и после продолжительных переговоров лично с Гиммлером добился разрешения жениться на ней и признания законным их ребенка. Когда в феврале 1944 г. участники польского Сопротивления убили главу гестапо в городке Закопане Франца Майвальда, его польская подруга Мария T. открыто пришла на похороны возлюбленного271.
Для Эрнста Гукинга изобилие Франции сулило шанс избавить молодую жену от суровости военного рационирования в тылу. В начале августа 1940 г. он с гордостью снарядил Ирен посылку с красным и синим шелком для нее и с сукном для своего костюма. Затем последовали вязаный жилет, брюки и 4 метра коричневой ткани, из которой изготавливали французскую военную форму. Он посоветовал жене отдать отрез в красильню, прежде чем нести к портному на пошив пальто. Отправлявшийся в отпуск товарищ согласился доставить внушительный тюк адресату. Затем Эрнст поинтересовался у Ирен размерами ее бюстгальтера, кофточки и панталончиков, и тогда ему в качестве курьеров понадобились другие желающие помочь из сослуживцев, а ее он попросил прислать денег для дальнейших приобретений. Ирен испытывала благодарность как за внимание, так и за подарки, но практичный вкус диктовал заменить в дальнейшем шелк шерстяной материей272.
Подобные посылки вовсе не являлись простым делом для ординарного пехотинца. Водители имели возможность отправлять огромное количество предметов, используя транспорт для доставки их через военную почту с разных баз. Один из номеров расчета батареи ПВО в Нидерландах сумел с помощью машины переправить домой не просто отрез материи, а целый радиоприемник «Филипс» – ценное приобретение. При наличии связей в хозяйственном управлении или в штабе в Париже иные умудрялись посылать на родину персидские ковры и китайский фарфор. Молодой актер немецкого театра в Праге написал домой о пожеланиях в области мебели и антиквариата, поведав попутно о том, что один из его коллег сделался агентом по торговле подобными товарами. Оживленное движение разнообразных предметов стало еще более бойким после упразднения пограничных таможен между рейхом и протекторатом Богемия и Моравия 1 октября 1940 г., в результате чего, если верить одному очевидцу, багаж немецких офицеров раздувался от чехословацких «мехов, часов, лекарств, обуви совершенно в невообразимых количествах»273.
На протяжении осени Эрнст Гукинг имел право на перевод только до 50 марок в месяц, но на Рождество лимит подняли до 200, поэтому он с увлечением продолжал закупки, заботясь обо всей своей возросшей родне. Происходивший из крестьянской семьи, никогда не располагавшей большим количеством наличности, Гукинг буквально сорил деньгами, обращаясь с просьбами к Ирен присылать все больше, в намерении вернуться на Рождество триумфатором. В то же самое время он уговаривал Ирен взять на себя лидерство в обустройстве их жилища. Поддразнивая жену разговорами о том, что намерен провести большую часть времени там, где всего удобнее, он рекомендовал ей обратить особое внимание на постель. Ирен нравились современные тенденции в оформлении, и Эрнст настоятельно просил не скупиться и заказывать только самое лучшее, пусть даже и пришлось бы попросить взаймы 1000 марок у ее родителей. Однако при длинных списках с мебелью и предметами домашнего обихода приходилось чем-то жертвовать и от чего-то отказываться. Как бы ни хотело население наслаждаться мирной жизнью на континенте, немецкая экономика продолжала катиться по военным рельсам274.
Расточительность Эрнста Гукинга представляла собой естественную реакцию после многих лет отложенного спроса, вынуждавших немцев волей-неволей экономить в виду ограниченности предлагаемого ассортимента товаров для приобретения. Когда Германия собралась на войну, доля вооружения составляла 20 % продукции, но затем показатель быстро вырос до одной трети ВВП. Подавление спроса на внутреннем рынке вызывало увеличение сбережений. С помощью нехитрых регуляторов правительство без особого шума перебросило эти личные накопления граждан на финансирование военного сектора, избежав необходимости обращаться к народу с призывами покупать военные облигации, к чему власти прибегали во время Первой мировой войны275.
С точки зрения немецкого потребителя, 1940 год представлялся нежданной удачей, неким золотым веком, чего правительство достигло за счет искусственно завышенного курса рейхсмарки во всех оккупированных вермахтом странах. В результате цены там казались для немцев очень невысокими, а поскольку семьи многое не могли купить у себя дома, мужья, отцы и братья принялись сгребать с полок потребительские товары даже в голландских портах, где оставалось еще полным-полно ценностей с довоенных времен. В Нидерландах каждому солдату разрешалось получать из дома до 1000 марок в месяц. По подсчетам немецких чиновников из финансовых структур в Бельгии, только за первый год оккупации дислоцированные в стране военные получили до 34 миллионов марок переводом от родни.
В октябре 1940 г. Герман Геринг выступил в роли радетеля немецкого солдата и потребителя, распорядившись снять ограничения для немцев на покупку «мехов, ювелирных изделий, ковров, шелков и предметов роскоши», для того чтобы уравнять шансы солдат-победителей с возможностями местного гражданского населения. Тогда как на отправку посылок из Германии по-прежнему налагались строгие ограничения, по настоянию Геринга военная почтовая служба обязывалась принимать к отправке в отечество любое количество бандеролей массой до 1 кг. На протяжении года количество посылок в тыл из Франции выросло в пять раз и достигло 3,1 миллиона в месяц. Сверх того Геринг добился для солдат привилегии провозить домой через границу столько предметов, сколько те способны унести, без всякого вмешательства таможенников. Затем последовали долгие споры о том, надо ли запретить солдатам приторачивать их личные грузы к заплечным ремням, если это мешает отдавать честь старшим по званию. В любом случае, какие бы ограничения ни пытались накладывать на багаж, в повседневном обиходе на них не обращали внимания. Крытые перроны Восточного вокзала Парижа кишели ордами немецких солдат, сгибавшихся под тяжестью непомерной ноши – подарков на родину276.
За исключением наличных, наиболее распространенным средством оплаты служили так называемые имперские кредитные билеты. Хотя использование их частными лицами считалось незаконным, в обращении находилось так много этих бумаг, что даже молодые солдаты вроде Генриха Бёлля без труда во множестве получали их от семей. Рапорты в папках чиновников таможни позволяют приподнять лишь маленький уголок ширмы, за которой разворачивались куда большие по размаху и уровню торговые операции. В 1940–1941 гг., например, группа работников железнодорожной почтовой службы попалась на отправках пустого почтового вагона из Нюрнберга в не столь уж близкий Мец, где он передавался французским коллегам вместе с кредитными билетами стоимостью в десятки тысяч марок. Каждую неделю вагон возвращался из Парижа, набитый «дефицитными товарами вроде кофе, чая, какао, шоколада, бренди, шампанского, вина, спирта, одежды, чулок и прочих вещей». Предприимчивые нюрнбергские почтовики сбывали изрядную часть добра коллегам, фактически наладив небольшую, но вполне работоспособную сеть черного рынка277.
Кофе по-прежнему пользовался особым спросом. В 1930-х гг. импорт и продажа кофейных бобов подверглись в Германии серьезному ограничению с целью сберечь скудные запасы иностранной валюты. Заменители кофе никогда не приветствовались немецкими потребителями, поэтому не стоит удивляться, что первым приобретением Генриха Бёлля в Роттердаме стали полфунта кофе, запасы которого благополучно пережили бомбежки порта зажигательными боеприпасами. На протяжении лета 1940 г. он писал домой о постоянной «охоте за кофе» вперемежку с «масляными рейдами». В сентябре молодой солдат обнаружил, что прилавки пустеют на глазах, и, хотя немцы исправно платили за все, по его ощущениям, процесс очистки запасов походил на «обдирание трупа». Немецкий руководитель банковского департамента в Нидерландах выразил то же мнение, предупредив власти, что подобное высасывание товаров пылесосом приведет к инфляции и повлечет за собой «пагубные политические последствия для обменного курса»278.
Выросшее в 1920-х и 1930-х гг. поколение немцев училось ненавидеть Францию, но восхищаться французской культурой и подражать ей. И если победный блицкриг освободил немцев от страха перед французской ратной доблестью, любопытство и уважение к культуре сохранились. Ганс Альбринг пользовался любой свободной минутой в Пуатье для походов по местным храмам, предварительно переодевшись в штатское. Больше всех нравилась ему церковь Святой Радегунды XIII века, с ее красно-коричневыми фресками – сценами воскрешения Лазаря и Даниила среди львов. Невзирая на летнюю жару и набитые на ногах мозоли от постоянных восхождений и спусков по 218 ступеням от казармы к городу и обратно, молодой человек вновь и вновь приходил в баптистерий с его алтарем, считавшимся самым старым во всей Франции. Альбринг посылал открытки с изображением этих древностей Ойгену Альтрогге, чтобы тот хотя бы посмотрел на них, если уж ему не довелось увидеть всей красоты наяву, и даже нанял местного фотографа напечатать крупным планом изображение фрески с сидящим на коне императором Константином. С некоторыми из товарищей Альбринг побывал на великой мессе в кафедральном соборе Святого Петра, где особенное впечатление на него произвело хоровое распевание псалмов. Когда высокие голоса хора мальчиков резонансом отражались от высоченных стен и потолка строения, Ганс испытал неизведанное чувство – он будто воспарял к свету Божьей благодати. При этом хор и конгрегация буквально испепеляли его и других немцев убийственными взорами, и он едва ли не осязал так и висевшую в воздухе ненависть всей епархии279.
Затем Альбринга перевели в Руан, где он отпраздновал свое производство в унтер-офицеры и увеличение денежного довольствия покупкой нескольких редких книг с ценными ксилографиями. Перебирая тома в лавке книготорговца, где попадалось немало иллюстраций и антикварных раритетов, Ганс часами беседовал с хозяином-французом, находя его высказывания «весьма тонкими и элегантными. Я заметил, что все сказанное им обосновано и глубоко осознано на уровне всех его чувств». В конечном счете молодой солдат задал давно вертевшийся у него на языке вопрос: ненавидят ли французы немцев? «Нет, – отозвался владелец лавки, – а если и да, то это нечто вроде детской истерики». Но ведь, настаивал Альбринг, разрушенные здания Руана не могли не вызывать «желания мести»? Собеседник снова ответил отрицательно. Французы хотят «быть сами по себе, заниматься работой и чтобы им оставили конституцию и их форму правления». Глубже Альбринг копать не стал. Разговор вернулся обратно к безопасной теме страсти к собиранию альбомов с репродукциями итальянских и современных французских мастеров. Довольно скоро Ганс смог снарядить посылку из 700 репродукций и ксилографий из утилизованной книги начала XVII века для отправки к себе в Гельзенкирхен с отбывавшим в отпуск сослуживцем. Альбринг планировал до известной степени компенсировать затраты за счет продажи части сокровищ, несомненно лишь для финансирования дальнейших приобретений280.
Переполненные эстетизмом, точно мальчишки из начальной школы, Ганс Альбринг и Ойген Альтрогге находились словно в культурном паломничестве. Ойген пускался в восторженные разглагольствования по поводу панорамы романского и готического стилей, обнаруженных им в Австрии. Первый впечатлял его как солидный и основательный, второй же казался ему мятежным и выражавшим фаустовские людские стремления. Ганс соглашался, куда менее впечатленный внешней архитектурой романских храмов в Пуатье и Руане. Только Шартр с горделиво устремившимися в небо шпилями собора отвечал чаяниям молодого немца. Когда их грузовик проезжал через город в ночи, тот испытал столь глубокое волнение, что принялся рыться в вещмешке в поисках репродукции с картины, спеша сравнить ее с оригиналом; парные башни каменной громады казались ему «куда более утонченными и высокими» в лунном свете. Он смотрел на такие здания сугубо немецким взглядом, сформированным под воздействием позднеготических шпилей соборов Кёльна и Страсбурга, поэтому более древние романские башни Руана и Пуатье представлялись ему разочаровывающе приземленными. Те же самые вертикальность, устремленность к небесам захватили некогда и молодого Гёте, впервые увидевшего западный фасад собора в Страсбурге, и заставили назвать его лучшим примером «немецкой архитектуры»281.
Разделяя мнение Гёте, молодой фотограф Лизелотта Пурпер полагала, что кафедральный собор удачнее всего смотрится в лучах заходящего солнца, падающих на его западную сторону. В то время как окаймляющие площадь дома «медленно тонут в тени», отметила она в путевом дневнике, ярче проступают все готические орнаменты, арки, башни и статуи. У нее имелись особые причины для приезда в Страсбург в сентябре 1940 г. В 1919 г., когда Лизелотте не исполнилось и семи, родителей выгнали из города вместе с другими «имперскими немцами». Она появилась здесь с тех пор впервые и, шагая по извилистым улочкам с принадлежавшей родителям старой картой, чувствовала прилив «совершенно особой магии» от фахверковых домов с их ярко окрашенными деревянными ставнями. Переходя мостиками через каналы туда и сюда, разгуливая под платанами и каштанами вдоль берега реки Иль, она чувствовала себя наконец-то вернувшейся домой. После победы 1940 г. рейх приветствовал возвращение Страсбурга, Кольмара и сел Эльзаса, которые вошли в одно и то же гау вместе с Баденом. Специальные выставки народных традиций с их вкладом в немецкую культуру служили средством отпраздновать воссоединение. Когда показалось, будто эльзасцы как-то уж слишком лениво откликаются на призыв к проявлению патриотизма, нацистские власти не пожалели сил для дальнейших образовательных мер, объясняя новым гражданам их истинную национальную принадлежность, между тем массово изгоняя евреев282.
The free sample has ended.