Free

Подкидыш, или Несколько дней лета

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

В бизнесе было несколько правил – нельзя было открываться и откровенничать с другими, можно было закупать целое и распродавать это целое по частям, нужно было заплатить за безопасность в сильные и надёжные структуры, необходимо было просчитать все варианты течения сделки и заранее принять потерю, желательно было пожертвовать часть денег или бросить их на ветер. Да. Судя по всему, та жизнь тоже была явью. Но он не мог понять, каким образом эти две реальности связаны, и где отсюда дверь туда и наоборот? А надо бы. Надо бы переговорить с Аркадием. Он городской. Может, он и будет дверью, и Фёдор-Андрей окончательно соберёт все недостающие детали. Он сидел на лавке перед домом Кузьмича, где недавно сидел грязный и беспамятный. Он ждал Свету. За эти дни случилось столько всего, сколько могло бы случиться за несколько лет. Время вдруг уплотнилось, и на языке появился вкус крови. Он ждал Свету, а мимо опять прошла Смерть и отправилась в сторону храма. «Опять к Иллариону? Что-то она к нему зачастила», – подумал Фёдор, но не пошёл следом спасать батюшку, остался сидеть на скамейке. Холодное небо приблизило к нему лицо и заглядывало в сердце. Первое сердце перегоняло кровь по сосудам, а второе щемило. Наверное, нужно все дни находиться в болезни, чтобы помнить. Но память возбуждала ненависть к себе. В прошлом не было ни подвигов, ни желания смирить себя, ни поисков Бога. Были мысли о смерти, как о чём-то призрачном и далёком. Было много сил и желание попробовать всё: искупаться во всех морях, переспать со многими женщинами, стать богатым и успешным. А что потом? Он не планировал свою жизнь так основательно и масштабно. Чего-то он уже достиг, но счастливее от этого не стал. Друзья… Со временем он понял, что в мире бизнеса не может быть друзей, но Мишу Крэга, Генку Белого, Женю Демченко, Савву Доброго и его самого объединяла одна тайна – они жили одинаково. Вечерело. Он ждал Свету, и проходящая мимо Смерть выбила его из привычного русла мыслей. Он был рассеян, смотрел на дорогу, и вдруг, испугался, что она никогда не придёт. Фёдор поднялся с лавки и побежал. Лучше было бежать, чтобы никто не увидел, что он плачет.

В это время Бедов шёл привычным путём в строну магазина. Вечером Вера закрывала магазин и позволяла ему проводить её до дома. Эти тридцатиминутные проводы были самым счастливым временем в сутках Виктора, пиком дня. За эти тридцать минут душа выгорала и превращалась в тлеющий уголёк, который он хранил до следующего вечера. Когда Вера закрывала магазин, он выходил из тени и пробуждался. В этом пробуждённом состоянии на непривычной скорости бытия он нёсся от магазина до Веркиного дома. Это был не Витя Бедов, но другой человек, сильный, волевой, уверенный в себе, готовый к подвигам. Любовь его была чиста, он с радостью и лёгкостью пожертвовал бы своей жизнью, и всё бы отдал ей, своей прекрасной даме! Но Верке жизнь Бедова не требовалась, она не знала, как свою привести в порядок и сделать счастливым мужа, который всё меньше бывал дома, всё больше уходил в работу, и панически боялся их с Веркой общего гнезда. Жена только звёзд с неба не доставала, чтобы угодить, помочь, приласкать, выслушать, накормить. А может, не надо было этого? Может, Аркаше нужны были истерики и сцены ревности? Или ему нужно было, чтобы Верка начала изменять ему? Может, это вернуло бы его душу в семью, заставило бороться за счастье? А с этой неотступной заботой Аркаша лишался воли, становился апатичным и пугливым. Попросту, в роли мужа и семьянина Аркадий умирал, не зная причины этой гибели. Вера понимала, что что-то не так и ещё больше старалась, а муж, пересекая собственный порог, погружался в душную и неизбежную тьму.

Верку и Бедова встречали односельчане, здоровались и хихикали. Витя был счастлив, его душа горела, и он светлел, как солнце. Зарево, поднимающееся над Малаховкой в моменты счастья Бедова, видели жители окрестных деревень. Бедов читал стихи, сыпал комплименты, рассказывал анекдоты, шутил, впитывал каждое слово и взгляд спутницы. Вера же часто была рассеянна, погружена в себя, благодарила за взятые сумки, и на расспросы о том, как она, отвечала односложно: «Хорошо». Однажды она пригласила его в гости поужинать. Когда пришёл муж, Бедов уминал уже вторую тарелку супа. Аркадий переступил порог дома, но страх не овладел им, и видимо, Бедов был тому причиной. Присев на краешек стула, ещё не уверенный в благодати, пришедшей вместе с поэтом, хозяин дома тоже поел, и спросил у Вити, чем тот занимается. Бедов ответил, что ест суп. Тогда Аркадий переспросил и пояснил, что вопрос о любимом деле, которое так украшает мужчину.

– Пишу стихи, – с радостью ответил Бедов.

– Пушкин, значит, – пошутил Аркадий.

И Бедов сразу же произнёс вслух свою фамилию и рассказал, что по средам к нему приходят односельчане, и жители других деревень приезжают, и даже из города едут, везут труды души, чтобы поделиться с другими, произнести их вслух и получить наставления или похвалу от Виктора.

– Ну и фамилия у тебя, – сказал Аркадий с жалостью, – А на что ты живёшь, где работаешь?

– Не работаю я, – с готовностью ответил Бедов, – пишу стихи. А по средам мне продукты привозят, и я живу на них неделю.

– А мыло? А порошок? Одежду тоже привозят, или на милостыню живёшь? Стало быть, ты – народный любимец…. Но не дело это… побираться. Деньги надо зарабатывать. Иди в школу, преподавай, или другая мечта у тебя есть?

– Есть. Хочу в Малаховке библиотеку открыть. Вначале ведь слово было, а потом уже насущный хлеб.

– Дело хорошее, – сказал Аркадий. Приходи завтра в управу, покумекаем вместе. А ещё есть желание какое?

– О нём не могу вам сказать, оно личное.

– Понятно. Влюблён в мою жену. Ещё один несчастный любовник. Если бы я ревновал Веру ко всем её воздыхателям, давно с ума бы сошёл. Не переживай, всё проходит, и это пройдёт.

– Не пройдёт, – глухо и угрюмо сказал Бедов. Уже не первый год не проходит, значит, никогда не пройдёт, – и засобирался домой. Аркадий понял, что теперь Витя уйдёт, а его место займёт привычный ужас, и вдруг, предложил Бедову переночевать, чтобы утром вместе поехать на работу и поговорить там о библиотеке и о творчестве.

– Поздно уже, оставайся, – ныл, капризничал и приказывал Аркадий, надев на себя напыщенную маску. А потом, вдруг, сказал – если сможешь, ради меня переночуй у нас, я хочу выспаться, у меня по ночам навязчивые состояния.

Такого поворота Бедов не ожидал. Он всегда был рад помочь, и если его помощь заключалась только в том, чтобы переночевать, почему нет? Но тут же он вспомнил Николая Васильевича Гоголя и его нетленного «Вия», и у него закрались сомнения, но он по слабости характера всё равно согласился. Аркадий облегчённо вздохнул, проводил Бедова в ванную, пока Вера собирала со стола. Ванная прямо скажем, была городская, с бежевым кафелем и душистыми полотенцами, идеальным круглым зеркалом и увесистым основательным умывальником. Витя искупался с болгарским розовым гелем для душа, нырнул в хрустящую постель и сразу уснул.

Гавриилу не спалось. Он сидел под звёздами во дворе и не замечал мошкары, опускающейся на лицо и руки рыбака. Мошкара мерцала, а он этого не видел. Он вспоминал жену, встречу с рыбой, думал о том, что сказала ему Зинаида, что ему насущно необходимо и что в конце концов просить у рыбы. Стыд от того, что он смеет думать о подарках судьбы, причинял ему подлинные неудобства.

Если чуть-чуть повернуть время вспять к моменту отъезда Сони в районную больницу и проследить за машиной скорой помощи, весело прыгающей по разухабистой дороге, то на повороте произошла встреча с чёрным мерседесом, направляющимся в сторону деревни. Мерседес поравнялся с каретой скорой помощи на мгновение, человек, сидящий за рулём мерседеса, заглянул в полутьму скорой, где сидела дрожащая Соня. Встретившись с Соней глазами, он кивнул ей, как старой знакомой. Она тоже кивнула ему как знакомому, и сама удивилась, почему это произошло. Машины разминулись, и каждая поехала в свою сторону, ведомая рукой судьбы.

Валерий Петрович был женат на своей больнице. Такие врачи бывают и случаются. Он холил и лелеял больницу, выбивал для неё новую аппаратуру, открыл при больнице донорский центр, врачам и сёстрам перед принятием на работу устраивал кастинг и допрос. Порядок в больнице был идеальный: всё сверкало, на подоконниках и в кадушках зеленели цветы, в отделениях дежурные врачи действительно дежурили, сёстры не покидали своего ночного поста. Все говорили о Валерии, как о деспоте и диктаторе и все его боялись, а больница работала как хорошо отлаженный часовой механизм. Никаких сплетен и слухов о главвраче не ходило, потому что никакой личной жизни у него не было. Были попытки завязать отношения, но Валерий бежал от женщин в больницу, как чёрт от ладана. Никакие уговоры знакомых, никакие стенания матери о том, что надо продолжать род, не действовали. Для него отношения были лишней тратой времени и энергии, которую необходимо было отдать с пользой, а удовлетворять женские капризы было последним пунктом в тактическом и стратегическом плане главного врача. Женщины включались только в сиюминутный план. Валера был не романтик, скорее, практик. Он соединял в себе сильного зверя-одиночку и машину, которая не церемонилась со «своими». С больными же он был внимателен, снисходителен, улыбчив, добр и сострадателен. Он не пил и этим удивлял весь медперсонал больницы. Непьющий хирург – фигура обречённая. Непьющие хирурги долго не живут, да и пьющие…. Никто не знал, что творится за непроницаемым, неподвижным лицом Петровича. Оперировал Петрович много. Вёл больных, вёл дела, отслеживал работу каждой боевой единицы. На простую работу он брал по внешнему виду и увольнял при первом же косяке. На сложную – экзаменовал, и этот экзамен был практически не сдаваем, но и после, предстоял испытательный срок, где проверялись все качества молодого или немолодого врача: умение, навык, опыт, интуиция. Если бы знал молодой или немолодой врач на что подписывается, когда делал росчерк в трудовом договоре! Но почему-то эта строгость со временем людям начинала нравиться. И всё больше и больше им самим нравилось работать хорошо. Жил Петрович рядом с больницей, что ещё более осложняло бытие медперсонала. Имел домработницу, потому что любил приходить в чистый дом. Он уставал так, что мок в горячей ванне, ел на кухне приготовленную домработницей еду, ровно пять минут смотрел телевизор и засыпал мёртвым сном без сновидений. Странная пациентка Соня смутила его и вывела из равновесия. Он терпеть не мог женских слёз, но Сонины слёзы не вызывали у него раздражения или агрессии. Рядом с ней напряжение, регламент и самодисциплина теряли важность и силу. Бастионы, выстроенные Валерием Петровичем, рядом с Соней исчезали, и он оставался перед ней безоружным, не именитым, простым человеком. Это сбивало его. Собирался он только перед очередной операцией, но, исполнив врачебный долг, снова становился рассеянным и улыбчивым. Эта болезнь не лечилась в его больнице и не устранялась операбельным путём. Этот полёт продолжался ровно неделю и три дня – срок пребывания Сони в больнице, но и после исчезновения женщины радость осталась с ним. Он продолжал улыбаться, снисходить к нянечкам и санитаркам, а многим врачам даже прощал промахи. Что-то там у него в душе повернулось, продырявилось и проветрилось. Валерий Петрович впервые полноценно сошёл с ума. Пропал аппетит, всех обнимал, хвалил поварих за вкусный обед, желал удачи при расставании, на операциях пытался шутить и рассказывать анекдоты, чего не было никогда. Но болезнь развивалась, и следующей её фазой была тоска. Пришла бессонница и мысли о своей жизни, о матери, которая вместо того, чтобы гордиться сыном, причитала по-женски из-за его одиночества. Пришла откуда ни возьмись, маниакальная потребность в женщине, но не в любой женщине, а в Соне, жене сельского священника. А если бы была свободна Соня, полюбил бы он? А если свалится она к нему на голову неожиданно, не остынет ли он сразу, не сбежит ли опять? Валерий Петрович, привыкший к самодисциплине, и пришедшую любовь пытался смирить и надеть на неё ошейник, но ему становилось всё хуже. Он хотел человека, а вместе с этим желанием в его жизнь вошло всё то, от чего он бежал. Он стал очень остро чувствовать. Это было ужасно. Во время операций периодически случались смерти, или потом, в реабилитационный период человека не могли спасти, и он должен был сам оповещать родственников. Всё это ложилось на его плечи, а он не умел пить, после четвёртой рюмки ему становилось плохо до крайней степени омерзения к себе.

 

– Валерий Петрович! Там ложный вызов. Мы привезли женщину, хочет вас видеть. Сидит в приёмном уже четвёртый час.

– Что за женщина? – что-то в одну секунду Валерий Петрович понял. Он заторопился вниз, не стал пользоваться лифтом – побежал по лестнице, где курили больные, которым нельзя было курить. Те прятали сигареты в рукава халатов и глупо улыбались, но сейчас Петровичу было не до больных. Зарёванная и потерянная Соня сидела уже в вестибюле рядом с пальмой, которая всё росла, и ей уже поменяли несколько горшков. Сидела давно, потому что у Валерия шла операция.

– Соня! Как я рад! – Валерий обнял Соню, потом отпустил – Вы здоровы?

– Да, я здорова. Приехала к вам на время. Потом, уеду обратно.

– На время? На какое такое время?

– Меня муж к вам отправил. Он всё знает.

– Что знает?

– Что я влюбилась в вас. И он отправил меня к вам, как посылку.

– Соня! Вы наверное мужу надоели, – попробовал пошутить доктор, но с Соней опасно было шутить. Она начала реветь, лицо её покраснело, нос и так распухший от пролитого за часы ожидания, ещё более увеличился.

– Соня!

– Что?

– Не переживайте так. Поживёте у меня, а там видно будет. Вы же ко мне приехали?

– К вам.

– А раз ко мне, сейчас я отведу вас домой, а к вечеру приду с работы, и мы поговорим. – И Валерий побежал. Бежал обратно по лестнице переодеваться, бежал вниз, схватил Сонины сумки и сумками вертелся вокруг неё, останавливался, рассматривал, забегал вперёд, поджидал, улыбался, кивал, они вошли в подъезд, поднялись на лифте на пятый этаж, он не мог попасть ключом в замок, наконец, они вошли и он взял её на руки.

– Вы простите, я мечтал об этом, взять вот так вас на руки. Пойдёмте, с вами на руках мне проще показывать дом. Конечно, не дом, квартира. Три комнаты, кухня, ванная, балкон, стандартная планировка. У меня домработница, Евгения Владимировна, утром она убирается и готовит еду.

– А что я буду делать? – спросила Соня?

– Посмотрим, решим, дело всегда найдётся, вы осматривайтесь, – и Валерий опустил Соню на пол. Я побежал на работу, скоро вернусь. Кушайте, что тут у нас? – он быстро прошёл на кухню, – у нас куриный супчик, салат и котлеты с рисом, так что нажимайте на еду и отдыхайте с дороги.

В больнице на вопросы и жалобы больных, он отвечал: «Очень хорошо», – и долго шёл по больничному коридору, летел по больничному коридору, парил и плыл над больничным коридором, держась за косяки. Соня ходила по Петровичевой трёшке и смотрела в окна, потом пошла на кухню, положила себе еды, помолилась, поела. В доме не было икон, а надо бы, нехорошо это баз образа Божия жить, без Богоматери, святых. «А хорошо ли Соня, что ты сидишь здесь, в чужой квартире у чужого мужчины, а муж с дочерями остались дома? О чём ты думала, Соня, когда в «скорую» садилась? Ни толку от тебя, ни проку, Соня нигде и ни с кем, и не строй из себя праведницу. Боже! Какой суп вкусный! И хочется спать». Она зашла в комнату, где стояло кресло-кровать, расстелила его, и уснула в одежде без белья, одеял и подушек.

Иван Кузьмич никогда никому не рассказывал о войне. Ни в тесном кругу друзей, ни жене, ни сыну, ни дочери, ни соседям. Он хранил эту тайну очень глубоко. Только иногда глаза его темнели, напоминая чёрные колодцы – он сильно изменялся в лице в минуты воспоминаний. Но мгновением позже приступ проходил, и он опять становился Иваном Кузьмичом, мудрым старцем, лучащимся добротой и состраданием, вечным Иваном, чудом выжившим в далёкие сороковые и сумеречные послевоенные годы. Он улыбался издалека, из-за границы своих видений, прорывался в мир через вечную неистребимую боль, он был человеком. Да, никто не сказал бы о нём иначе.

В это вечер все куда-то бежали или быстро шли. Беспричинный страх потери подстёгивал Фёдора, Света тоже бежала по соседней улице, и они разминулись, Смерть шла в сторону храма, Валерий Петрович метался по коридорам больницы и завершал дела, Надежда Васильевна вела коз к дому, и те были похожи на овчарок – трусили впереди хозяйки и тянули её. Зинаида уже стояла на коленях у своего иконостаса, и её движение было стремительнее, чем у остальных – душа бабушки гуляла среди звёзд, как пчела на цветущем поле. Где-то далеко, в славном городе Александрове, сын Ивана Кузьмича, Антон, бежал на главное свидание своей жизни. Он боялся, что придёт не на ту улицу, не на то место, что всё перепутал, и свидание назначено на другое время, что Ольга, так звали женщину, раздумает и не придёт, а она была так похожа на его первую любовь! Это свидание стоило дорого, потому что после той несчастной любви, он решил, что ему никто больше не нужен, и он останется один, а тут, на тебе, те же глаза, та же форма рук, та же улыбка…. Но вот, сквер, памятник какому-то писателю. Почему-то писателям часто ставят памятники. Учёным ставят реже, сантехникам вообще не ставят. Кажется, он пришёл вовремя, даже на пятнадцать минут раньше. Он с ума сойдёт, и до конца будет сомневаться, тот ли это сквер, тот ли памятник? Пойти, что ли, цветы купить? И что она потом с ними будет делать? Носить в руках, пока они не завянут? Он же пригласит её в кафе, потом они будут гулять по летнему городу. Если она опоздает, то на сколько минут? Если на полчаса – он не выдержит, уйдёт, хотя нет, не уйдёт, будет ждать. У неё трое детей. Десять, семь и четыре года. Два мальчика и девочка. Какая разница? Могло быть и наоборот, две девочки и мальчик. Они люди. Как странно, даже это его не пугает. Трое детей, это целая жизнь. И он уже не мальчик, просто прожил эту жизнь по-другому. Почему-то любовь рождает странную уверенность в собственной полноценности и нужности. Она пришла на пять минут раньше. Вначале в сквер вползла её длинная вечерняя тень, потом появилась она.

В это мгновение чёрный мерседес остановился у храма и из машины вышел мужчина приятной наружности. Он был гибок и женственен, от него приятно пахло. На светлый лоб спускались белокурые локоны, чувственный рот был словно выточен из дорогого материала, большие светлые глаза окаймляли пушистые ресницы. «Это не мужик», – сказал бы Семёныч и сплюнул бы на траву, но Степана Семёновича рядом не было – вечером он терялся, затихал в своей многочисленной семье, и не знал, что пришло время женственных мужчин, что они заполнили улицы больших и малых городов и никого больше это не удивляет, но до Малаховки ещё не докатилась эта волна. Незнакомец был одет в чёрный костюм и белоснежную рубашку, воротничок которой сверкал в надвигающихся сумерках. Воротничок немного побыл в неподвижности, а потом поплыл к входу в храм. Там было светло и пусто. Илларион служил, и ему помогали две его дочери.

После работы Юля шла к дому длинной дорогой, которая окружала село. По левую руку стояли домики. По правую – огороды, холмы, округлые деревья и кустарники. Чуть поодаль темнотой возвышался лес. Лес дышал и наполнял округу особым терпким духом. Юля знала в этом пейзаже всё. Следы её ступней ещё не стёрлись на дорогах, следы ладоней и пальцев помнили деревья и земля. Юля часто лежала на земле, плакала и шептала ей что-то прямо в ухо. Земля слушала и впитывала её слёзы. У Юли появился дом, красивые платья, любимая работа. Женщины, которым Юля пыталась сделать что-то приятное, отвечали ей теплом. Только мать, занявшая место дочери на вольных немых просторах, всё больше становилась похожей на тень. Она ни с кем не разговаривала, и всё менее в ком-либо нуждалась. Она ходила и ходила. Лицо её было повёрнуто в прошлое. Воспоминания бродили по её лицу, заставляя улыбаться, скорбеть, ужасаться или корчиться от боли. Домой она приходила, чтобы поспать и немного покушать. Есть она тоже потихоньку отвыкала, и постепенно превращалась сначала в девушку, потом – в подростка, потом Юле пришлось удочерить мать и кормить её с ложечки, причёсывать, менять одежду и искать по деревне. С самого момента смерти отца мать не плакала, а страшно выла.

– Почему ты не идёшь домой? – спрашивала она у матери.

– Заблудилась, доча.

– Ну, пойдём, – Юля вела мать домой, и та послушно шла.

– Где дом? – спрашивала Мария

– Ты пришла, – отвечала Юля.

– Возвращайся, мамочка, – попросила Юля.

– Чем жить буду?

– Хочешь, я тебе внука рожу?

– Эх, доча, мужика у тебя нет.

– Пересплю с кем-нибудь.

Темнота обволакивала и ласкала женщин. Где-то рядом, совсем рядом высевались разноцветные звёзды.

В полночь Бедов проснулся в хрустящих свежих простынях. Всё ему было непривычно, и чувствовал он себя, как принцесса на горошине. Вера с Аркадием о чём-то говорили в соседней комнате, и вдруг он отчётливо понял, что ему хочется домой. Он и вскочил на кровати и стал думать, что вляпался в чужую семейную историю со своими скелетами в шкафах и вопросами, свисающими отовсюду, как паутина. Ему и самому было трудно. С тех пор, как из его жизни ушли родители, он проживал один и боялся, что привыкнет к одиночеству и никого уже не сможет впустить в свою жизнь. Влюблённости в муз и любовь к замужней женщине были иллюзией. Так женщины влюбляются в киноартистов и остаются верны им, лелея мечту о невозможной встрече. Бедов тоже мечтал по большей части о том, чего не могло произойти, но Аркадий неожиданно нарушил правила Витиной игры в недостижимость. Бедов действительно хотел организовать библиотеку и культурную жизни в Малаховке, но свобода от обязательств была ему дороже – он тихо оделся и стал приближаться к выходу, извиваясь в воздухе, чтобы не наделать шуму. Перед входной дверью было темно, и он перещупал всю обувь, пока не нашёл свою, разобрался с входным замком – оттянул задвижку, и опрометью побежал к своему дому, как будто только что совершил что-то пакостное.

Степан Семёнович долго не шёл спать, всё сидел на крыльце. В доме было шумно: мальчики дрались, а дочка пыталась уложить их спать. Он был доволен жизнью, был нужен. Таких как он в деревне становилось всё меньше и меньше, пока не остался он один, а кому передать, кого обучить делу, он пока не знал. Кто захочет рубить животных? Пока никто не находился, никто не шёл к нему с просьбой передать опыт. Смешно, какой юноша или девушка мечтает о таком? Самому ему профессию передал отец, и даже не спрашивал, хочет ли он, а теперь, на старости лет отбоя от заказчиков не было, а он стал уже не тот. Рука не такая крепкая, как раньше, да и ноги. Семёныч подумывал о прекращении деятельности и часто сидел на лавочке перед домом, считая ворон. Он просто бездельничал, и это ему нравилось: наблюдать за людьми и небом, здороваться, болтать. Было очень тихо, и ему показалось, что с неба падает и укрывает землю тонким сверкающим слоем, алмазный снег.

 

Женственный незнакомец в чёрном костюме и белом воротничке не торопясь обошёл храм, постоял возле каждой иконы, потоптался возле стеночки, осмотрел свои идеальные ногти, и вышел во двор, дожидаясь окончания службы. Вечер, незаметно превратившийся в ночь был ясный, и обнаруживалась родниковая суть каждой звезды, делящейся со всеми своим светом, и родниковая суть самого вечера или ночи, обнажающей запахи травинок, коры деревьев, осевших дымов и пыльцы. Когда Илларион отпустил девочек спать и вышел на крыльцо, незнакомец уже докуривал пятую сигарету, ибо делать ему во дворе было нечего.

– Ты куда свою жену отправил? – с места в карьер начал незнакомец.

– Я бы не торопился говорить мне «ты», – ответил Илларион.

– Лучше сразу, Илларион, без церемоний.

– Откуда вы знаете моё имя?

– Откуда-откуда… оттуда, откуда же ещё? А девочек что с матерью не собрал?

– Она вернётся.

Незнакомец хихикнул и поправил волосы. «Кто он? Может, это не он, а она?», – подумал Илларион. Прочитав мысли батюшки, визитёр рассмеялся ещё пуще:

– А какая тебе разница, кто я? А ты кто?

– Человек.

– И я – человек, – мужчина сверкнул улыбкой, – Как думаешь, Илларион, два человека могут друг с другом договориться?

– Смотря о чём.

– Конечно, с близкими не можем, тем более – с далёкими. Я тебе привёз привет от брата твоего, – мужчина подмигнул Иллариону большим глазом под длинными ресницами.

«Наклеенные, что ли, или мне кажется в темноте…. И губы, вроде, подведённые-подкрашенные» – Илларион спросил, как поживает брат. Мужчина, заприметив, что попал приветом в самое сердце батюшки, загарпунил его и стал наматывать трос:

– Он-то хорошо! Да ты – не очень! Что же ты, Илларион, своими близкими разбрасываешься, как мешками с песком? Думаешь, высоко летать начнёшь? Брата предал, жену подарил, что с дочерями делать собираешься?

– Вы судить меня приехали? Так не за что меня судить, кроме одного, но про это кроме меня никто не знает.

– Я знаю! Священник ты, а в Бога не веришь. Ничего тебя не берёт, даже утопление! Какой-то ты батюшка бесчувственный оказался.

– Откуда вы это знаете? Не можете знать!

– Говори мне «ты», мы с тобой, считай, уже породнились.

– Я вас не знаю!

– Знаешь! Уживаешься со мной, нянчишь меня и голубишь.

– Я тебя не голублю.

– Вот и хорошо. Уже на «ты» перешёл. А скажи мне, Илларион, ты жить вечно собираешься?

– Не знаю я о вечной жизни.

– А зря. Пора бы уже узнать.

– Ты меня воспитывать явился?

– Явился…явился я к тебе, Илларион, чтобы поговорить, может быть даже, договориться. Ты точно знаешь, что по призванию пошёл, что священник ты?

– Не знаю, не было выбора у меня.

– Ну вот, а я тебе выбор предлагаю, как ты – жене своей. Можешь новую жизнь начать, всё заново построить.

– Не смогу всё заново.

– Сможешь. Деньги будут – всё сможешь. Деньги я тебе, Илларион, дам… по старой дружбе.

– Что вы такое говорите? Какие деньги? Зачем они мне?

– Опять на «вы» перешёл? Не хочешь так взять – икону продай. Одна-две в твоём храме цены не имеют. Продашь иконы, девочек к матери отправишь, и уйдёшь, уедешь отсюда, ты же этого хотел – всё с нуля? Не лукавь только, Илларион, я ведь про тебя всё знаю.

– Зачем вам судьбу мою менять?

– Помочь хочу.

– Врёшь ты.

Мужчине опять стало смешно. Отсмеявшись, он тут же опечалился:

– Как же я устал с тобой возиться, Илларион! Праведником ты не хочешь быть, вернее, не можешь, да нет, всё же не хочешь. Другую жизнь начинать – кишка тонка. Ты определись, наконец, кто ты – бурьян или колос. Бурьян, он покрепче будет колоса и жизнелюбивей, а ты всё в колосья лезешь. Так вот, если иконы мне не продашь, сожгу храм. Сожгу, а по пути расскажу-развею, что ты иконы продал, храм сжёг, а сам сбежал, а ты сбежишь, потому что на твоей совести его сожжение. Свидетелей у тебя нет, а дочерям твоим не поверят. Какая дочь отца сдаст? Будет до конца твердить, что отец – чуть ли не святой, на то она и дочь, – мужчина улыбался, а Илларион смотрел под ноги и терял пот, и казалось, что нет конца и края Илларионовой воде. Откуда что бралось? Сколько же в человеке воды, с виду не покажется так. А сколько в Земле воды, в матушке нашей, сколько исторгла она вод, а сколько ещё исторгнет, кто знает…. Только ощутил Илларион, что жизнь его подходит к концу. Жизнь шла к концу, а он ничего так и не понял, и помирает просто так, по-свински, ничего не совершив такого, что могло бы сделать его человеком.

– Иконы я тебе не отдам, и храм ты не сожжёшь, потому что я тебя сейчас убью.

Незнакомцу опять стало смешно – он упал на траву и стал кататься по ней, корчась от смеха:

– Ох ты!! И-и-и-и-ила-ри-и-и-ион! Ох-хо-хо-хо! Убьёт он меня! Ха-ха-ха! Воин Божий! Защитник святынь! Может быть, я и сам рад помереть, да кто мне позволит, помирать то? Это ваша привилегия, скотская и человеческая. Помер – и всё, как с гуся вода, ни за что не отвечаешь, не болеешь, не мучаешься, не искушаешь никого, не страшишься, не суетишься, не жаждешь и не платишь за жажду. Ну, давай, действуй, вынимай топор или револьвер бери. Думаешь, не хочу я помереть? Хочу! Да не дано мне, окаянному.

– Сейчас проверим, – Илларион направился к дому, и оттуда – бегом к существу, назвавшему себя человеком. Существо сидело на корточках. Блестящий костюм его помялся, помада размазалась по лицу. У батюшки в двух руках были топор и тяжёлый надёжный табурет.

– По старинке ты сражаться выходишь, а ещё я хочу сказать, по-бабьи. Это бабы и палачи с топорами носятся – мужчина встал и пошёл к машине, подставив Иллариону ничем не защищённую спину.

– Бей в спину, Илларион! Она не прикрыта никогда. Целить в спину – оно всегда хорошо.

На мгновение застыв, Илларион в исступлении смотрел на удаляющуюся спину. Мужчина открыл багажник, достал заранее приготовленную канистру, и не торопясь, покачивая бёдрами, стал приближаться к храму. Выбора не осталось. Илларион разбежался и нанёс удар в височную долю головы, но топор прошёл в двух миллиметрах от разукрашенного красным лица. Батюшка пустил в ход табуретку, но и она выписывала в воздухе пируэты, но не касалась тела. Топор опять и опять промахивался, а мужчина уже обливал бензином основание церкви.

– Дурацкая твоя голова, Илларион, ты на меня сейчас уже раз семь покусился и семь раз промахнулся, то есть, согрешил. Ты вместо того, чтобы понапрасну силы расточать, иконы бы из храма выносил.

Батюшка попытался скрутить вражью голову, но каждый раз незнакомец изворачивался – оказывался чуть левее или чуть правее Илларионовых рук, и уже вынимал зажигалку.

Дико крикнув, Илларион бросился в храм и стал выносить иконы. Он волновался. Относить надо было хотя бы на несколько метров в сторону от пылающих стен. «Только бы не упасть раньше времени и сохранить сознание». Времени оставалось всё меньше. На церковном дворе уже лежали Державная, Троеручица, Иверская, Казанская, Воскресение, Благовещение, Нечаянная Радость, Несколько икон Спасителя, Георгий Победоносец, Архангел Михаил, Троица, Серафим Саровский, Сергий Радонежский, и многие…Какая-то странная сила толкала Иллариона в горящую церковь. Он замотал лицо мокрым поясом и старался не дышать в храме. Оставалась икона Христа. Она висела выше других и достать её без лестницы было невозможно – только взлететь. Секунды шли, и в долях секунд он увидел бабушку, насыпающую снег на деревянную горку, с которой он съезжал в детстве. Увидел беготню детей и себя среди них. Увидел диких кошек, которые спали рядом с входами в подвал, и их всё время хотелось поймать. Вот, он подкрался к крупной трёхцветной кошке и поймал её. Она дико зашипела, стала извиваться, исцарапала, покусала его и убежала. Увидел пылинки, вспыхивающие в лучах солнца, в комнате, где он жил. Увидел голубую лыжню в лесу, дощатый пол кухни, кипящий весенний ливень…. На него медленно падала горящая балка. Она падала так медленно, что он успел заметить, как из оставшейся иконы вышел человек, побежал вниз и оказался быстрее горящей доски. Он оттолкнул Иллариона, и одна из балок, подпирающих купол храма, упала совсем рядом.