Free

Подкидыш, или Несколько дней лета

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Он поднимался к храму и уже не сомневался в том, что вспомнит абсолютно всё, даже то, что забыл в той, такой далёкой вчерашней жизни.

Илларион долго сидел на берегу Киши. Жизнь и события её стремительно обесценивались. Обесценивались стихи, которые он написал, ежедневные труды священника, без вдохновения и одержимости, напоминавшие потуги без беременности, семейная жизнь без огня, даже со смирением, не давала отдохновения и полноты. Он сидел на берегу Киши и был тих.

Света смотрела в окно. Это было давно забытое радостное ожидание, как в детстве, готовность выйти гулять по первому зову. Фёдора долго не было, но когда он появился, она встрепенулась, как птица при появлении солнца. Как удивительна эта необходимость присутствия людей, не всех, а некоторых! Почему дети узнают своих родителей среди миллионов? Почему мы вынуждены любить одних, и не обращаем внимания на других? И почему какой-то человек заставляет нас забыть о себе и вспомнить о чём-то Другом?

– Как ты? Что с батюшкой?

– Он топился – я откачивал.

– Всё хорошо?

– Да.

– Хочешь есть?

– Хочу… Моего деда звали Борис. Странный он был человек, – Фёдор ел и согревался, от того, что вспомнил деда, от того что батюшка, живой и невредимый сидит возле реки, от яркого солнца, от того, что этой женщине он мог рассказать всё, даже самое постыдное.

На сей раз наступил черёд Соне не узнать собственного мужа. Он как будто вдвое уменьшился, похудел, стал ниже ростом и ссутулился. Она помогла переодеться, растёрла его сухим полотенцем, принесла горячего чаю, но Илларион вдруг попросил водки. Соня побежала за водкой со странным радостным чувством освобождения. Потом Илларион налил себе и ей и попросил с ним выпить. Соня выпила, и стала просить у батюшки прощения. Она плакала и просила прощения.

– Ты-то тут при чём, Сонечка? Как ты могла любить бревно? Ты скажи мне, к врачу своему поедешь жить? – спросил Илларион.

Но соня не могла ответить.

– Жизнь коротка, – продолжал батюшка, – и без других людей не удаётся себя найти. Но узнать другого можно только, если пуст внутри…а без пустоты как узнать другого? Всё, всё собой переполнено – мыслями, желаниями, прихотями… Я, Сонечка, сегодня умер и родился. Фёдор меня принял, а не принял бы… не вернулся оттуда, куда ушёл. Так что Фёдор как отец мне. А ты – как мать.

Света и Фёдор стояли в храме. Время близилось к обеду. Рядом, в деревне Семёныч рубил гусей. Хозяева решили, что пора делать из них тушёнку. Это был удачный день для Семёныча, но последний для гусей.

– Соня!

– Что?

– Я сейчас вызову скорую. Поедешь в больницу. Собирай вещи.

– А если я не поеду?

– Это не приказ, это просьба. Девочки пока со мной останутся.

– Сейчас?

Но батюшка уже не слушал, он шёл к телефону. Было время обеда. Света и Фёдор возвращались домой, и пока они шли, из районной больницы выехала скорая и на всех парах полетела к дому рядом с храмом, где на крыльце сидела Соня, рыдала и обнимала девочек.

Иван Кузьмич стоял во дворе и раскуривал папиросу. Вокруг него наматывали круги красные куры и что-то выклёвывали из его башмаков. На плите кипела кастрюля с борщом. Осталось заправить – бросить зелень, перец и чеснок.

Фёдор вздыхал и ругал батюшку:

– А ещё что он отчебучит? Летать захочет, или ритуалы по-настоящему производить?

Пахло землёй, травой, ещё чем-то сладковатым, будто подгнившими листьями, так сладко пахло только в детстве.

– Прости меня, сказал Фёдор.

– За что? – спросила Света.

– За эгоизм.

– Это нормально.

– Это ненормально. Ты тратишь на меня своё драгоценное время, носишься со мной, а я занят только собой и про тебя ничего не знаю. Давай, рассказывай о себе. Что любишь? Что раздражает? Как жила и о чём думала? Кого любила? Чему удивлялась, на что махнула рукой?

– Так много вопросов… Не буду отвечать. Задай один.

– Ты бы хотела выйти замуж?

– Смотря за кого. И насколько. Это шутка.

– Современный взгляд?

– Разве ты не испорчен и не развращён?

– Ещё как испорчен. Разворачивается и складывается пазл за пазлом ужас моего бытия и того, что я из себя представляю. Опять я говорю. Ты заметила? Вообще, я не открываюсь в присутствии других людей, тем более, женщин. Не помню, как было с матерью, с отцом я был открыт, он располагал к этому своей беззащитностью. Его хотелось взять под крыло… И в нём была крепость и нежность младенческая. Я был с ним открыт, но не всем мог поделиться, боялся смутить и заляпать его грязью… Как же это было просто, любить отца. С женщинами сложнее.

– Почему?

– От них ждёшь и требуешь. Хорошо, если попадётся женщина, готовая служить твоим ожиданиям и требованиям. В юности я влюблялся безответно. Я подглядывал, следил, наблюдал, дышал девушкой, которую выбрал, но не подходил близко. То, что со мной происходило вне общения и прикосновений, было очень сильным чувством, и я боялся его спугнуть, как боишься спугнуть дикую красивую птицу.

– А потом?

– А потом я сдался. Когда друзья узнали, что я ещё не был с женщиной, они смеялись, оскорбляли меня, и я пригласил свою знакомую в ресторан, а потом мы поехали к ней. Потом мы с ней встречались, потом – расстались, и так пошло. Я менял девушек, но любви к ним не испытывал, и мне их было не жаль. А потом, женился на Анне Толоконной и вроде успокоился, угомонился. Мне льстило, что у меня жена – красавица, мне приятно было появляться с ней где угодно, но за порогом дома надо было продолжать игру, а мне хотелось уединиться и отдохнуть. Я был выжат, как бывает выжат актёр после премьеры, и мне был необходим сброс напряжения. По выходным мы с друзьями играли во взрослые игры, и после «грязных» субботы и воскресенья, моя остальная жизнь казалась мне пределом праведности. Дома мы с Анной почти не разговаривали, потому что уже всё сказали друг другу, и говорить было больше не о чем.

– Сколько лет вы прожили вместе?

– Четыре года. Это очень большой срок.

– Я ещё быстрее сбегаю из своих романов. И без них нельзя, и в них тесно.

– Сколько тебе лет?

– Двадцать пять.

Ветер гнал облака в сторону Киши, и там, над ней, они выстраивались в хороводы и потом долго не могли разойтись.

Свиридовы были самой громкой семьёй в Малаховке. В доме и во дворе всегда стоял шум. Шум возник много лет назад, никто и не помнил, когда. Шумели половицы, дребезжали стёкла, летела и разбивалась о стены посуда. Столовые приборы хищно вонзались в деревянные балки и притолоки, горемычные стулья, бинтованные скотчем, поцарапанные и покоцанные, грустно ожидали конца. Он ждал их в большой русской печи, куда ушли их собратья. Ушёл столовый стол, две лавки, кресло и ещё много чего из мебели. Шум никогда не прекращался, и поддерживали его изо всех сил Геннадий Борисович и Мария Игнатьевна. Геннадий Борисович кричал всегда громогласно, басом, на опоре, на всякий случай, сняв очки. Когда он понимал, что устал кричать – начинал шуметь всем, что было под рукой. Вторила ему Мария Игнатьевна высоким тоненьким сопрано. Голоса всегда сливались в общий двухголосый шум, к которому прибавлялись стуки, громы, звон и перемещение мебели. Казалось, что сейчас на двор вывалятся изувеченные борьбой окровавленные тела, но во двор выходили невредимые, раскрасневшиеся мужчина и женщина и как ни в чём не бывало продолжали жить-поживать и заниматься хозяйством. В печи, куда вслед за дровами уходил очередной переломанный стул, томилась каша и пеклись пироги, которыми Геннадий Борисович торговал возле Веркиного магазина. Пироги Мария мастерила так, что к обеду тележка на колёсиках пустела и наполнялась продуктами из магазина – мукой, маслом, водкой и крупой. Начинку Мария Игнатьевна творила сама из всего, что у неё было под рукой – зелени с огорода, картошки, яиц, которые в изобилии под брань несли куры, капусты, и риса. В ход шли щавель, морковь, кабачки, свёкла и разные ягоды. Тесто у Марии Игнатьевны начинало убегать досрочно, она ловила его на лету и отправляла обратно в огромные эмалированные кастрюли. Неизменный дух пирогов, также, как и ритуал шума, был атрибутом их жизни, также атрибутом жизни была юродивая дочь Юля, которая молча блуждала по деревне и окрестностям одетая кое-как, с застывшим, будто перекошенным от печали лицом. Юля была старшей дочерью. Младшая, Галина, давно уже уехала в город, вышла замуж, родила красивую девочку и больше в Малаховке не появлялась, как будто она умерла. Родители думали о Галине, как о чём-то случайном, потому что у них, у Свиридовых, не могло быть такой дочери, а могла быть только Юля. Никто не знал, что с ней. Юля почти ни с кем не разговаривала и не смотрела никому в глаза. Она застывала на дорогах и под деревьями, погружённая сама в себя, и даже Иван Кузьмич, щедрый на расспросы и разговоры, проходил мимо, не замечая её, словно она была чьей-то тенью, может быть тенью своей, исчезнувшей для родителей и односельчан сестры Галины. Юле исполнилось тридцать шесть, когда её отец, Геннадий Борисович, неожиданно умер. Всё шло как обычно. После утренней перебранки он вышел во двор, плеснул себе воды на лицо, прошёл на грядки с огурцами, наклонился низко, чтобы сорвать парочку, но вдруг почувствовал слабость. Ноги его подкосились – и он рухнул на грядки, никого не предупредив и не подготовив. Потом улица наполнилась истошным воплем Марии Игнатьевны. Юля была далеко от дома, но и она услышала, как голосит мать.

После похорон жизнь в доме Свиридовых кардинально переменилась. С уходом Геннадия умерли и шум, и вопли, и грохот, и запах пирогов. Мать внезапно постарела и её охватила апатия. Юля, за годы, намотавшая в блужданиях по окрестностям сотни километров вдруг обнаружила, что у неё есть дом. Он вошла, осмотрелась – и он ей понравился, вот только надо было прибраться, помыть, побелить, покрасить… Теперь на кухне стояла Юля, а мать всё больше времени посвящала прогулкам. Она сильно похудела, ходила маленькими шажками, и на вопросы о здоровье отвечала: «Пусто мне», – и шла дальше. А Юля обнаружила в платяном шкафу коробочку, где хранились Галинины помада, тени и тушь, пересмотрела свой скудный гардероб, оделась, накрасилась, и пошла устраиваться на работу в швейную мастерскую. И когда она переступила порог мастерской, бабоньки не узнали Юлю, а когда узнали – вдруг потянулись к ней и по очереди обнимали и плакали, кто знает, почему? Юля улыбалась, и многие впервые видели, как она улыбается, и была в ней какая-то удивительная радость, которая лилась через край, поздно было бояться, что это закончится. Юля Свиридова не умела ничего, но обучалась быстро, и скоро чертила, кроила, обмётывала, строчила – не отличишь от других. Лицо её расправлялось, оттаивало, и однажды кто-то из женщин принёс цыганскую иглу и серебряные серёжки.

 

– Красавица! – сказали женщины после того, как серёжки повисли в Юлькиных ушах.

– Красавица, – оглядывались на неё жители Малаховки, – откуда такая, Свиридова, что ли? Юлька? Бывают же на свете чудеса!

Однажды поутру к мастерской подъехал фургон, доверху нагруженный рулонами ярких тканей. Из фургона вышел Аркадий, забегал, засуетился, женщины тут же пришли на помощь – выстроились цепочкой, и быстро освободили машину, приведя шофёра в неописуемый восторг. Он послал один на всех большой воздушный поцелуй, и уехал. Поцелуй до женщин не долетел, он повис на последнем ярко красном шёлковом рулоне, который занёс Аркадий и сказал:

– Всё. А это что за красавица?

Красавицей оказалась Юля, сияющая серёжками, блистающая глазами и истекающая приветливостью.

Аркадий боролся с паническими атаками и страхом как мог. На сей раз, он придумал преобразование своего пошивочного цеха. Он всё время хотел что-то менять, и менял, втайне надеясь, что эти перемены затронут и его самого. Цепочка переговоров и сделок привели его в фирму «Заря», где он обосновал и доказал в таблицах и простых математических уравнениях, что везти готовую продукцию из Шанхая сложнее и дороже, чем из Малаховки, которая под боком. Затем он подписал договор на пробную партию летних платьев и мужских рубашек, купил выкройки, лейблы, пуговицы, замки, тесьму, ткани и прочую галантерею, проплатил в нужные органы нужную сумму за бизнес, ибо Бог велел делиться, и нагрузил фургон. На общем собрании на Аркадия смотрели шестнадцать пар женских глаз, и ему стало сначала плохо, а потом весело. Среди шестнадцати пар глаз он обнаружил глаза Юли, и земля перестала его притягивать. Он стал наилегчайшим, немного приподнялся над полом, чтобы оказаться над женщинами, и так, вися, проповедовал женщинам о перспективах новой деятельности и выгодах, которые обрушатся на всех после того, как они начнут шить брэнды для фирмы «Заря».

– Это ещё бабушка надвое сказала, что спецодежда хуже этих лоскутков – кивнула в сторону выкроек Дарья Никитична, крупная женщина средних лет, черноволосая и черноглазая, больше похожая на исполнительницу цыганских романсов, чем на швею.

– Женщины! – громко сказал Аркадий, спланировал на пол и затерялся в толпе, – Женщины! Какая разница, что вам шить, вы всё равно это не носите!

– А если мы захотим носить? – спросила Юля?

– Понял! Одобряю! Желающим в виде премии ежемесячно будет выделяться сшитая вещь.

– А у нас нет таких женщин, – Дарья Никитична опять показала пальцем в сторону выкроек, лекал и размерных бирок, что такое XS? В такое платье одна моя рука поместится.

В громе женского смеха Аркадий запаниковал, но Дарья Никитична вовремя сменила гнев на милость:

– Аркадий Ильич! А как зарплата?

– Повысим! – уверенно ответил Аркаша.

– Не спорим мы, готовы работать. Давай, начальник, рассказывай, что делать надо.

И Аркадий Ильич разложил на столах образцы изделий, которые надо было изготовить в таком-то количестве, таких-то размеров, к такому-то числу, в срок.

Интересно, чем один человек лучше или хуже другого? Почему мы боимся выглядеть некрасивыми? Зачем хотим нравиться? Что означает для нас чужое мнение? Какая разница, ревнуют нас или любят, видят в нас постыдное, низкое, или нет? Зачем нам угождать другим? Почему нас так страшат отклонения от нормы, и что такое «норма»? Годы одиночества во время длительной домашней войны в отсутствии сравнения с другими, привели Юлю к отчётливому пониманию того, что надо жить в любом случае, безусловно, что бы ни происходило вокруг. О ней давно перестали говорить, она никому не снилась, и у неё не было друзей. И когда отец умер, а она вновь вошла в мир, сердце её открылось и ей понравилось любить. Любила она всех и всё, куда смотрела и куда шагала её нога. Это было событием для жителей деревни. Ни с того ни с сего возник человек, который любил их всех без разбору – толстых, худых, старых, молодых, хромых душой, слабых, сильных…. Она не планировала своё будущее, и не мечтала о чём-либо, даже о браке и детях. Она просто была, и даже не знала, что многие греются рядом с ней, втайне благодарят и пытаются уловить причину и родину столь разительной перемены. Но, как говорится, где нашла Юля – там уже не лежит.

В ателье дружно взялись за пошив новой одежды. Работа спорилась. Шить яркие летние платья, майки, брюки, женские и мужские рубашки было приятно. Их складывали в аккуратные стопки на массивных широких полках. Худые и в меру упитанные женщины прибарахлились, чем вызвали некоторую зависть у Кустодиевских, Ренуаровских и Рубенсовских представительниц прекрасного пола. Аркадий учёл свои недоработки и вновь отправился в фирму «Заря» с новыми рационализаторскими предложениями линий одежды для «нормальных крепких женщин».

Когда «скорая» увозила зарёванную Соню в районную больницу, Илларион с девочками стоял в чертогах храма: «Что со мной? Господи, что я творю, что делаю? – спрашивал он себя, – Ведь мучиться буду, сомневаться потом. Да и будет ли это «потом»? Кто знает…»

В доме Ивана Кузьмича все собрались за обеденным столом под оленями. По тарелкам был разлит борщ, в запотевшей крынке радовалась аппетиту собравшихся белоснежная сметана. На плите кипел чайник, и если есть на свете благодать, то она поселилась именно здесь, в маленькой комнате вокруг простого стола, накрытого клеёнкой, где люди были рады друг другу, шутили, смеялись, болтали, погружая ложки в густой ароматный борщ и нахваливая повара. Повар же щурился от удовольствия, обретя людей, которые ему нравились… очень!

Гавриил вытащил на берег голубую рыбину, каких не водилось в Кише. У рыбины сверкала чешуя, и блестели внимательные и умные чёрные угольки глаз. Они смотрели на Гавриила и гипнотизировали его. У неё было белое брюшко, белые плавники и вся она была странная…. Нет, таких рыб есть нельзя, – решил Гавриил, снял её с крючка и забросил от греха подальше прямо на середину реки. Рыба всплыла, высунула голову над водой и сказала:

– Интересный ты человек, Гавриил! Почему ты меня отпустил?

– Не знаю, – честно ответил рыбак, – страшно стало, уж больно ты красивая. Я уже карасей наловил, ты мне лишняя, а хвастать тобой мне не перед кем. А ты, стало быть, не рыба, раз говоришь со мной?

– А тебе какая разница, рыба я или не рыба? Все мы божьи твари.

– Истину говоришь, – сказал рыбак и улыбнулся, – но я всё равно от карасей не откажусь, мне сегодня кроме них есть нечего. А я карасей наловлю – на хлеб поменяю, на масло, на картошку.

– Стало быть, ты нищий!

– Да, нищий.

– Хорошо, наверное, вольно нищим живётся?

– Я об этом не думал. Есть те, кто хуже меня живут и не жалуются. А я через рыбалку себя убираю-прибираю, не знаю, поймёшь ли меня.

– Почему не понять? Пойму. Значит, ты ещё и несчастный? Раз с утра до вечера остановить себя пытаешься?

– Я рыбачу, как жена моя умерла.

– Не умерла, а Бог прибрал, сам же только что сказал это слово. Хорошо, Гавриил, могу исполнить три твоих желания. Ты подумай, не торопись, а то желания одни, а попросишь другое.

– Это я уже у Пушкина читал.

– Ишь какой образованный! У нас с тобой другая история намечается. Завтра приходи, – рыба высунулась из воды наполовину, махнула белым плавником и скрылась в прозрачной речной воде. По поверхности пошла рябь, потом и она улеглась, и уже ничего не напоминало Гавриилу ни рыбину, ни их разговор. Но на всякий случай ему надо было разобраться, хочет ли он чего. Гавриил знал, что против Бога не сдвинешься, поэтому о воскресении жены и думать не смел, но мелкие желания всё же у него были. Хотелось, чтобы доча почаще гостила, чтобы кто-нибудь из соседей заходил выпить или просто так, ни зачем, пообщаться. Но пообщаться означало обменяться чем-то ценным, а ценного у Гавриила ничего не было, кроме выловленных рыб да особенной тишины, настоянной на берегу Киши за годы рыбалки. Кому этой тишины не хватало – ею и мог поделиться Гавриил. А взамен? Что взамен тишины? Принять чей-то шум или беду? Об этом надо было крепко подумать. Ещё Гавриил бедствовал. Огорода у него не было, вернее, был да давно зарос сорной травой. Живность он тоже не держал. Лет ему было всего на всего пятьдесят, возраст не пенсионный, в его то годы! Работал раньше на зернохранилище, но как ушла Валя, запил, уволился, и жизнь покатилась куда-то, пока не закончились деньги. А когда закончились деньги, дочь привезла из города удочки, катушки, спиннинг, леску, сачки и он отправился к реке. Река вымыла его отраву, успокоила сердце, и уже который год учила выживать. Он менял рыбу на всё, что мог, и жил бедно, но жил, и уже не первый год продолжалось его стояние, и если бы у Гавриила спросили: «Как ты, человек?», – ответил бы – «Слава Богу, бываю счастлив».

«А если попросить рыбу, чтобы избавила от нищеты? Стыдно просить. Здоровый мужик, всё при мне…. И не могу я без реки. Несчастен я без неё. И летом и зимой я возле воды. Зимой ночью больше везёт. Летом – утром. Сердце радуют и выловленные рыбы, а всё, что вокруг – в воздухе, на воде, в небе – делает значимым каждый прожитый миг. Возле реки я чувствую, что меня, маленького одинокого человека – любят. Но любви не могут дать больше, чем сможешь вынести. Что же ты, Гавриил, задумался о деньгах, а говоришь о любви? Ведь и курил и пил, а как закончились деньги – бросил. А были бы деньги… Конченный я человек. И попросить-то мне нечего. Жену новую просить, так после Вали как я могу смотреть на других женщин? Невыносимо это. Смотрю на женщину, а всё равно Валя мерещится. Что же дальше то?» Рыба определённо вынудила Гавриила посмотреть на свою жизнь, и то, что он увидел не вызвало у него восторга, но только тихое недоумение. Волшебным образом получить что-то даром оказалось делом невозможным и постыдным. «И с чем я теперь пойду к рыбе? Клёва хорошего, что ли просить? Так у меня и так клюёт. Дом может она мне подремонтирует, так опять же, и у меня руки есть, не инвалид», – думая так Гавриил хозяйским хищным взглядом осматривал дом, – «надо бы крыльцо новое сколотить, подкрасить кое-где, забор подладить, хотя… может, забор не нужен и вовсе? Нет. Нужен забор, дом без забора голый стоит», – думая так он опустил карасей в ведро с водой, заглянул в сарай, где у него лежали доски, выбрал парочку, очистил, подготовил и сел рисовать чертёж нового крыльца.

Зинаида сидела на низком табурете у себя в палисаднике и с наслаждением затягивалась привезённой сигаретой. Сигареты благотворно действовали на мозг бабушки – он просветлялся и начинал сочиться правильными мыслями. Бабушкин рот растягивался в блаженной улыбке, бабушкин фартук, измазанный так, что был больше похож на палитру, сиял яркими пятнами красок, бабушкины руки, тоже кое-где не отмытые, стряхивали пепел в огород. Сидела Зинаида как обычно, ссутулившись, положив ногу на ногу, и думала о том, что жить ей недолго осталось, а так много ещё не сделала, не закончила, не привела в порядок! Каждая новая картина ознаменовала целое путешествие, которое Зинаиде надо было совершить: сначала понять, что или кого она хочет писать, потом увидеть во сне или наяву призрак картины, после – придумать сюжет, и наполнить его счастьем. Начало работы над новой доской ознаменовало надежду, что поживёт бабушка ещё под этим небом, на этой земле. Надо сказать, что рождение иной картины было сложным многодневным и многослойным трудом. Иногда, чтобы понять, какой требуется основной тон или цвет, нужно было отказаться от письма и работать в огороде, но когда она не писала, вдруг вспоминала свою больную спину, ноги и встречалась со своим старушечьим телом. А когда вновь брала кисти в руки – перед картиной опять стояла полная жизни молодая женщина. Вчера она начала Кошек. Кошки хорошо шли и менялись. Картины с кошками висели почти у каждого второго Малаховчанина, на них был спрос. Кошки были желаннее портретов домашних и родных. Женщины, увидев Кошек, сразу начинали причитать и умиляться, хотя со своими дворовыми полосатыми не церемонились, даже забывали покормить. Было уже послеобеденное время, и бабушка подумала о том, что неплохо бы пойти к Гавриилу, и обменять что-нибудь на карася. Заглянув на кухню под полотенце, она обнаружила там вчерашнюю буханку хлеба и разрезала его пополам. Потом сорвала в огороде несколько огурцов, кабачок, налила в баночку мёду, и отправилась на соседнюю улицу, в самый конец – там, под огромным старым каштаном стоял дом Гавриила. Когда-то он был окружён цветником. Огород был заботливо ухожен, в саду играла маленькая Тоня, на кухне хлопотала Валя, дом был полной чашей, но чаша раскололась, и теперь всё больше пустовал. Хозяин старался уйти пораньше, а когда возвращался – был обуреваем воспоминаниями и тосковал. Гавриил не боялся одиночества, он вполне мог без спешки думать и вести беседы сам с собой. Гавриил боялся приступов любви. Она приходила ниоткуда, переполняла сердце, а потратить её было не на кого и не на что, и он плакал. Зинаида постучала в самый момент начала приступа – бабушка застала Гавриила плачущим над ведром с карасями.

 

– Что, Гавриил, жалко рыбок своих? А вот тебе с хлебцем. На, отведай, – бабушка отломила краюху хлеба, вложила в ладонь и поднесла ко рту.

Гавриил как-то удивлённо посмотрел на хлеб, потом откусил белоснежную мякоть, зажевал, проглотил и оторвался от ведра.

– Целебный у тебя хлеб, тёть Зин.

– Да, Гавриил, и сама я целебная, у тебя пепельница есть? Курить хочу.

– Найдётся, – мужчина водрузил на стол керамическую массивную пепельницу с изображением горы Машук.

– Прости, не хочу тебя искушать, но без курева не могу, грешница я.

– Я и забыл, что это такое – курить, тётя Зина, это не искушение для меня.

– Я сейчас покурю, и мы с тобой ужин приготовим. Хочешь со мной поесть?

– Очень хочу.

– Одиноко тебе?

– Привык.

– Рано тебе привыкать. Ты ещё молодой, надо семью создать.

– Уже создавал. Всё было.

– Что это ты себя хоронишь? У меня тоже всё было, я – бабка, и то себя не хороню! Каждый день за жизнь цепляюсь. Вот, художницей стала на старости лет, может, ещё и замуж выйду, – и бабушка засмеялась беззубым ртом. – Возьмёшь меня замуж, Гавриил? – и дружный общий хохот разрушил привычную тишину дома. Накурившись, бабушка оглушила двух карасей рукоятью большого кухонного ножа, не моргнув глазом, отрезала им головы, почистила, посолила, поперчила, обваляла в муке и погрузила в кипящее масло. За ужином Гавриил нахваливал Зинаидину стряпню, а она – его золотые руки, умело вынимающие рыб из Киши. Слово-за слово, и за чаем рыбак рассказал про три желания.

– Это серьёзно, Гавриил, что просить будешь, – спросила бабушка?

– Нечего мне просить.

– Да ты что, никчемный ты человек! Сам Бог тебе рыбу послал с предложениями, а ты, дурья твоя голова, отказываешься! Если бы мне такая рыба выловилась – я у неё кистей, досок и масла бы попросила, вот тебе и три желания. И ты проси о простом, за сложное выкуп надо большой платить.

– Всё у меня есть, тёть Зин, нет ничего, чего-бы не было.

– В твоей жизни нет людей. И дела нет, ради которого ты мог бы пожертвовать всем. Будет у тебя дело, Гавриил – долго жить будешь, потому что человек живёт не для себя, а чтобы помочь кому-то или чему-то на свет появиться, чтобы служить. Человек на самом деле трудностей хочет, чтобы через это с любовью встречаться. А ты людей видишь только когда они к тебе за рыбой приходят. Ты прости меня, окаянную, толкаю тебя не понятно куда, хочу, чтобы ты счастлив был…. Но может, твоё счастье здесь посеяно, рядом с водой, и служение твоё – в стоянии, и счастье твоё – быть одному? Каждому своё. Вот тебе сейчас хорошо сидеть со мной за столом?

– Хорошо.

– А как было бы хорошо, если бы вместо старой бабки женщина сидела и с нежностью смотрела бы, и встречала бы, и провожала, и дом в порядке держала? И ребёночка, может, ещё родишь.

– Это слишком. Это не для меня.

– А что для тебя?

– Не знаю.

– Так узнай. Время до завтра есть ещё. Подумай. Нет, Гавриил, не создан ты для дикой жизни, вон как радуешься совместности. Даже я, старая, живности разной радуюсь, а уж человеку… как радоваться положено! Ты, Гавриил, приходи ко мне в гости, рыбки наловишь – и приходи, будем в следующий раз у меня кушать, и поговорить о чём найдём.

Испив две чашки чаю, Зинаида встрепенулась, засобиралась, обняла Гавриила и вышла на улицу. Вечерело. Вкусный воздух слоями оседал на землю и превращался в туман. Таинственные жители вечера роились над её головой в виде тучи мошек, и так сопровождали бабушку прямо до калитки, а когда скрипнула калитка и она переступила к себе, исчезли.

Вместе с Фёдором в Светкину жизнь вошла и поселилась лёгкость. Легкость обнаруживалась в теле, в мыслях и в действиях. Как-то спорилась у неё и домашняя работа, и приготовление еды. Изучив размеры Фёдоровой одежды, она навестила «Швейку» – так звали местные здешнее ателье. Женщины встретили Светку с любопытством, и с подлинным интересом выслушали рассказ о Фёдоре-Андрее. Такого у них в деревне ещё не случалось! Было разное, а такое… Когда вслух были произнесены размеры клиента, несколько пар рук выкопали из разноцветных стопок лёгкие летние клетчатые шорты, синюю футболку, чёрную футболку и футболку болотного цвета, которая привела Светку в особенный восторг. Сама она не любила ходить по магазинам, где продавали одежду, а когда всё же навещала магазин, из кучи набранного барахла она выбирала неизменные джинсы и майку.

– Слушайте, женщины, почему я не знала раньше, что вы так шьёте? А можно купить что-нибудь и себе? – и тут она увидела Юлю Свиридову, парящую в лёгком летнем платьице и ослепительно улыбающуюся. Юля была розовой, посвежевшей и вменяемой – куда только девалась её юродивость?

– Боже мой! Юля! Как ты изменилась!

– Отец умер, а мама… вместо меня сейчас на улицах.

– Можно я тебя потрогаю? – Светка дотронулась до хрупкого Юлькиного плеча и подумала о том, что бывают на свете чудеса, и мир не такой, каким мы его себе представляем, мы не знаем о нём, не знаем и друг о друге.

– Я всегда тобой восхищалась, сказала Юля, но боялась подойти, как больная собака. Я тебе подберу платье? – И Юля побежала к полкам. Раздался шелест лёгких материй – в её руках разворачивались разноцветные лоскуты, один ярче другого. Они обсматривались и укладывались обратно на полку, пока один из них сел на Светку идеально. Может, она и не носила платьев потому, что ни одно из них не сидело на ней хорошо? Это было шёлковое, синее, с вышитой чёрной каймой на подоле и возле шеи.

А Юля щебетала, упаковывала футболки, шорты, Светкины джинсы с майкой, передала привет родителям, желала здоровья…

В этом было что-то вечное: летний день, тёплая на ощупь земля, холодное и близкое небо. Периодически Фёдор щипал себя, и эти места болели, а значит, затянувшаяся деревенская экскурсия, разговоры птиц и зверей, видение Смерти, утопленник, художница, Света, её родители и прочее – было явью. А была ли явью та жизнь, которая всплывала у него в памяти? Он сидел, прикрыв глаза на лавке перед домом Ивана Кузьмича. Сидел, как совсем недавно, а видел городские крыши высоток и вечернее небо над ними. Они были там, на крыше, он и его друзья. Он с детства боялся высоты, даже не мог пройти по бревну на уроке физкультуры, а на крышах ему становилось плохо. Хорошо в высоте было только одному. Это был трюкач – каскадёр, патлатый молодой мужчина спортивного телосложения и насмешкой в глазах. Насмешка то горела ярче, то немного затухала, когда он сосредотачивался. Андрей с друзьями платили парню приличные деньги, а он делал трюки. Он всё равно делал бы трюки, даже если бы ему не платили. Он хотел рисковать, а все остальные – присутствовать и снимать это на пять телефонов с пяти разных ракурсов. На краю высотки он делал сальто на карнизах, висел на каждой руке поочерёдно и отпускал пальцы, ходил и прыгал по кружевам бетонных балок, окаймляющих крышу над землёй, которая была далеко внизу. После выполнения очередного трюка друзья хватались за сердце, ругались матом и выкладывали «бесстрашному» деньги, а видео – в сеть. «Бесстрашный» смеялся и говорил, что придумает то, что перевернёт все человеческие представления о невозможном. Андрей знал, что он пойдёт до конца и рано или поздно ошибётся. Патлатый тоже это знал, но не был привязан к жизни. Однажды он потерял баланс, сорвался и погиб. Это видео тоже выложили в сеть. Скорбели все, кто однажды увидел его глаза и растворённую в них насмешку.