Read the book: «Стихотворения»
© Издательство «Детская литература». Оформление серии, составление, комментарии, 2001
© В. Троицкий. Вступительная статья, 2001
© В. Третьяков. Иллюстрации, 2001
* * *
Поэзия тревожной мысли
Нет поэта XIX века, который бы так овладевал умами в школьные годы, как М. Ю. Лермонтов. Гениальная простота пушкинской мысли, гражданский пафос Н. Некрасова в полной мере оцениваются несколько позже, позже приходит и то чувство благоговения и восхищения, которое внушают поэтические произведения этих поэтов. «Педагогический успех поэзии Лермонтова, – писал В. О. Ключевский, – может показаться неожиданным… После старика Крылова, кажется, никто из русских поэтов не оставил после себя столько превосходных вещей, доступных воображению и сердцу учебного возраста…»1
Лермонтов обычно покоряет молодежь сразу. И этому есть свои причины, не ведая которых невозможно в должной мере научить верно понимать и чувствовать лермонтовскую художественную мысль, правильно и глубоко оценить значение поэта.
Молодежь привлекает неподражаемая лермонтовская музыкальность стиха, которая заставляет вновь и вновь повторять впервые услышанные строки:
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом…
или
Русалка плыла по реке голубой,
Озаряема полной луной,
И хотела она доплеснуть до луны
Серебристую пену волны…
Покоряет Лермонтов и страстной порывистостью ораторской речи, непосредственной свежестью и силой чувства, яркой живописностью картин. Но более всего действует на читателя беспокойная и тревожная лермонтовская мысль. Она всегда находит отзвук в уме юноши, ждущем ответа на вопросы жизни, в его уме, полном жажды самоутверждения… А между тем, как правило, масса вопросов, рождающихся в юности, не получает своевременно убедительного ответа, многие чувства, только что зарождающиеся в это время, не находят достаточного отклика. Это и понятно: их так много, что невозможно насытить их. Зачастую в том непокорном возрасте, когда мир открывается и манит чем-то неизведанным и прекрасным, юноша не может сразу верно пережить прозу жизни, понять поэзию обыденности.
Столкнувшись с Лермонтовым, он приближает его чувства и мысли, рожденные определенной эпохой, определенным взглядом на конкретно-исторические события, к своему состоянию и находит много общего. Он берет их, не задумываясь над тем, почему они рождены поэтом и что они значили…
…Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
…Любить… но кого же?.. на время – не стоит труда…
…«Зачем я не птица, не ворон степной,
Пролетевший сейчас надо мной?..»
И во многих его стихотворениях («Тучи», «Парус» и др.) все проникнуто вопросами. Они настойчиво требуют разрешения. В лермонтовских произведениях юноша находит созвучие неудовлетворенной мысли и чувству. В Лермонтове он находит поддержку и тогда, когда его не поняли, не оценили, не разобрались в его намерениях, когда он пытается отстоять право на самостоятельность мысли среди многочисленных (особенно неумелых) воспитателей. Во всем этом необычайная сложность воздействия поэзии Лермонтова. Помогая формироваться самостоятельной личности, поэзия Лермонтова нередко тормозит или ограничивает воздействие на нее воспитателей.
Однако же недостаточно наглядно объяснять причины настроений, которые владели поэтом, необходимо подняться до общефилософской значимости выраженных им мыслей о смысле бытия, о назначении человека, о счастье, о любви и свободе. Как понимал он все это? Разве это не самое главное в мироощущении поэта?
Между тем именно последнего нет при изучении Лермонтова в школе. Не отличается глубиной анализа изучение лермонтовской лирики и в старших классах, где ограничиваются самыми общими указаниями на идейно-тематический смысл его произведений. Философские искания поэта остаются в стороне.
Так, при восприятии лермонтовских стихов нередко пренебрегают философской семантикой слова, и смысл, заключенный в этих стихах, искажается. Мы имеем в виду прежде всего образ самого поэта, отличающийся трагизмом извечного одиночества, возможного лишь вне текущего времени, в абсолюте. Таким образом, вечность изначально присуща образу поэта как данность; его безусловная независимость от мира ставит его как бы вне исторического времени.
Память о прошлом здесь – всегда память о том, на чем застыл отблеск вечности.
«Бедный странник меж людей» («Д-ву»), «…не знал он друга», «не знает горячих страстей» («Портрет») и участия («К NN»), для него «весь мир и пуст и скучен» («Элегия»), «ничто души не веселит» («Монолог»); «в одиночестве влачащий оковы жизни» («Одиночество»), любящий «мучения земли» («1830, мая 13 числа»), «ничью не радуя любовь и злобы не боясь ничьей» («К ***»), «он возвещает миру все, но сам – сам чужд всему, земле и небесам» («Кто в утро зимнее…») и т. д.
Все это как бы переводит лермонтовские образы в ранг космически-всемирных или судимых с позиции вечности. Такая оценка возникала на грани двух взглядов на мир – религиозного (небесного) и нигилистического (земного), на разломе эпох, когда религиозная идеология во взглядах на бытие сталкивалась с социально-политической, и перед человеком, не искушенным в диалектике жизни, вставал вопрос выбора: или – или; земное или небесное, страсть или холодное равнодушие, зависимость от людей или свобода. Так выстраивался смысловой ряд: небесное – холодное равнодушие – свобода – вечность. Этот симпатический ряд должен был завершаться отрицанием земного, страстей, привязанностей, земных законов, то есть всего чуждого вечности. И в этом отрицании таились семена нигилизма. Поэтому вся логика движения поэтической мысли вела Лермонтова к «Демону», с одной стороны (вызов небесному идеалу), и с другой – к «Герою нашего времени» (вызов земным правилам, принятым как общественное благоустановление). Отсюда проясняется и смысл последнего лермонтовского романа…
Лермонтов дал примеры удивительно полного сокровенно-космического переживания мира. В его «Ангеле» (1831), стихотворениях «Когда волнуется желтеющая нива…», «Молитва» (1839), «Выхожу один я на дорогу…» (1841) и других это переживание достигает как бы вершины поэтической выразительности. Мы осознаем это, лишь вникая в глубину смысла лермонтовских стихов. Как зримо и многосмысленно здесь каждое слово!
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит…
Так возникает перед нами картина пустынной, неотчетливо видимой тропы с проглядывающейся далеко сквозь туман каменистой (кремнистой) поверхностью. Но в нашем мысленном видении в связи с этой зримо-конкретной картиной должны возникнуть настроения и мысли, свойственные миропредставлениям тех лет, когда религиозное сознание определяло существенные черты всякого мировоззрения. Это подспудно (или подсознательно) возникающие представления о жизненном пути человека… Кремнистый (каменистый, трудный) путь блестит в тумане времени под бледным светом луны… Мысль стремится далее по тропинке ассоциаций: в удивительном умиротворении представляется нашему внутреннему взору величие звездного пространства с мерцающими одна другой звездами на огромном небосводе и в непонятной тишине, такой тишине, которая кажется немыслимой в мире, где все по-земному живет, движется и звучит.
Однако ж здесь все как бы замерло, покорное чьей-то воле, застывшее перед великолепием Божьего мира. Все внемлет Богу. Мы невольно подчиняемся этой тишине, облекаемся ею, уходим мыслью от земной суеты в непостижимое, всеобъятное пространство, в котором, однако, все стройно. Последнее слово, отражая суть картины, порождает новый ряд ассоциаций: стройно – строить – устроить… Как все это удивительно устроено – возникает в подсознании мысль… И невольно начинают роиться вопросы: кем? когда? зачем? И ощущение прекрасного божественного строения видимого мира овладевает нами. Атеист здесь воспримет все подобно верующему; только слово «божественное» он истолкует как «великолепное». Чем далее, тем выше как бы поднимаемся мы вслед за мыслью поэта.
В вышине торжественно и чудно…
Здесь чисто физическое земное ощущение высоты и одновременно как бы ощущение высоты духовного мира. Что значит «торжественно»? Чье это торжество? «И чудно…» Чудно – чудесно – чудо!.. Чудесное торжество, чудо торжества… И голубое сияние. И сияющая в потоке голубого света Земля…
Но откуда это странное, не торжественное ощущение боли, одиночества и чего-то непреодолимо-неопределенного? Что трудно? Быть трудно? Ощущать себя частью неведомого мира в преддверии кремнистого пути жизни? Волноваться неясными предчувствиями?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
О чем можно жалеть, если бездна тайн и тайна бездны окружает того, кто пришел в жизнь и смог ощутить бесконечность ее времени и пространства?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!..
Только ли от житейских бурь? Наверно, и от них. Но не только. Свободы, чтобы познать самую сокровенную причину тех волнений, страстей и терзаний, которые испытывает душа. Покоя – потому, что нет надежды на разгадку причины… А не разгадывать, не решать – значит, и не жить. Поэтому —
Я б хотел забыться и заснуть!..
Именно! «Заснуть» – не умереть; заснуть, чтобы по-прежнему ощущать гармонию мира и не терзать душу бесплодными вопросами. Заснуть, ибо во сне ум спит, сердце – живет…
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Воистину – здесь не только картины природы, но целая философия, вечная и великая драма человека, отраженная в живой картине мировой гармонии.
Лермонтов пронзительно выразил острую жажду действия и борьбы, скованных сознанием бесплодности одиноких усилий. В его поэзии властно зазвучали мотивы решительного отрицания жестокой социальной действительности, горькое ощущение одиночества и обнаженная исповедь души, отчаявшейся найти смысл земного бытия, сокровенный патриотизм и порыв к неземному идеалу, наконец, недолгое окаменение чувств и то внешнее «равнодушие», которое скрывает находящийся на пределе страстный протест и таящуюся в глубине души тоску по гармонии, надежде, любви… Напряженная лермонтовская мысль мучительно искала источников высокого духовного просветления, и они наиболее полно воплотились в поэтических образах свободолюбивой и вдохновенной личности (Кавказский пленник, Вадим, Измаил-бей, Арсений, купец Калашников, Мцыри и др.), в картинах природы и милой его сердцу Родины, в мотивах воссозданного его воображением небесного мира.
Но чем более вникаем мы в художественные создания поэта, чем пристальней вдумываемся в наброски его поэтических замыслов и заметок, тем определенней вырисовывается перед нами его внутренний мир, проникнутый национальным духом. Это убежденно и страстно выразил и сам Лермонтов:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
(1830)
К чему бы ни обращался поэт, какие бы картины ни рисовало его художественное видение, они проникнуты живою полнотою понимания и сочувствия всему человечеству, свойственных русской натуре. Поэтому так осязаемы и душевны произведения, в которых воссоздается, казалось бы, незнакомый поэту мир: «Венеция» (1830), «Ветка Палестины» (1837), «Три пальмы» (1839) и другие. Поэтому с таким глубоким интересом и ощущением изначального родства воспринимает поэт иноплеменников, с любовью рисуя романтическими красками сынов Кавказа, что «как вольные птицы живут беззаботно»2, и природу этой чудесной страны («…все, все в этом крае прекрасно»)3, и так свободно развивает в своих поэмах близкую его судьбе кавказскую тему («Черкесы», 1828; «Кавказский пленник», 1828; «Каллы», 1830–1831; «Измаил-бей», 1832; «Аул Бастунджи», 1833–1834; «Хаджи-абрек», 1839; «Беглец», конец 1830-х годов; «Мцыри», 1839). Поэтому тревожною скорбью отзываются стихотворения, в которых господствует мысль, «сталкивающая» желаемый и реальный образ русской действительности («Русская мелодия», 1829; «Предсказание», 1830; «Бородино», 1837; «Дума», 1838; «Родина», 1841, и др.), мысль, отразившаяся во всем творчестве поэта, в его взглядах, настроениях, пристрастиях, горьких раздумьях и в прорывающейся сквозь них нежной любви к Отчизне.
Тема России и исторической судьбы русского человека всю жизнь сопутствует поэтическим размышлениям Лермонтова. Образы Отечества – от первых стихов, запечатлевших картины русской осени («Осень», 1828), до проникнутого как бы молитвенным настроением стихотворения «Родина» и полного мучительных раздумий над судьбою целого поколения романа «Герой нашего времени» (1841), – неизменно определяют пафос лермонтовского творчества.
Пятнадцатилетним юношей записывает Лермонтов стихотворение «Русская мелодия», где национальный колорит, настроения, образы поражают удивительной рельефностью. В следующем году он создает начало поэмы «Олег», своеобразный исторический этюд в стихах, в котором на фоне стилизованных картин Древней Руси предстает перед читателем могучий «владетель русского народа». «Тени сильных», древние герои волнуют поэта:
Я зрел их смутною душой,
Я им внимал неравнодушно.
На мне была тоски печать,
Бездействие терзало совесть,
И я решился начертать
Времен былых простую повесть.
Уже здесь наличествует характерное для Лермонтова противопоставление «деятельного» героического прошлого России и бездеятельности современного ему поколения, мотив, так много значащий в понимании творчества поэта…
В том же году – вновь обращение к великому былому Отечества. Тот же надрывный тон слышится в посвящении к повести «Последний сын вольности» (1830):
Прими ж, товарищ, дружеский обет,
Прими же песню родины моей,
Хоть эта песнь, быть может, милый друг, —
Оборванной струны последний звук!..
Первой части предшествует эпиграф из байроновского «Гяура»: «When shall such hero live again?» («Когда такой герой будет жить вновь?») Эта ключевая мысль открывает, как увидим далее, одну из тайн зрелого Лермонтова… В повести возникают картины древности: Русский Север, чистые воды славянских рек и «гордость людей», которые
Не перестали помышлять
В изгнанье дальном и глухом,
Как вольность пробудить опять;
Отчизны верные сыны
Еще надеждою полны…
Образы великого прошлого Отчизны овладевают творческой мыслью поэта… Год спустя он записывает несколько замыслов и сюжетов из отечественной истории: шутливую поэму о приключениях богатыря, сказочную историю любви и подвигов молодого витязя, живущего при дворе князя Владимира, и другие.
Эти замыслы свидетельствовали о направлении творческих интересов и устремлений Лермонтова.
Захваченный русской тематикой, поэт обращается к народному творчеству и приходит к убеждению, что поэзию народную нужно искать нигде «как в русских песнях». «Как жаль, – сетует он, – что у меня была мамушкой немка, а не русская – я не слыхал сказок народных, – в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности»4. И вместе с тем как удивительно тонко передает Лермонтов мелодику и характерную образность национальной песни («Русская песня», 1830; «Атаман», 1831; «Воля», 1831; «Песня», 1831, и др.), как проникновенны его стихотворения о родном крае!
Прекрасны вы, поля земли родной,
Еще прекрасней ваши непогоды;
Зима сходна в ней с первою зимой,
Как с первыми людьми ее народы!..
Туман здесь одевает неба своды,
И степь раскинута лиловой пеленой,
И так она свежа, и так родня с душой,
Как будто создана лишь для свободы…
(1831)
Образы России вновь и вновь возникают в его поэзии: то «Кремль в час утра золотой» («Кто видел Кремль…», 1831), то «утро зимнее, когда валит Пушистый снег, и красная заря На степь седую с трепетом глядит» («Кто в утро зимнее…», 1831), то «солнце осени, когда Меж тучек и туманов пробираясь, Оно кидает бледный мертвый луч На дерево, колеблемое ветром, И на сырую степь…» («Солнце осени», 1831), то места, где «близ заставы Чернеют рядом старых пять домов, Забор кругом. Высокий, худощавый Привратник на завалине готов Уснуть…» («Девятый час; уж темно…», 1831), наконец, исполненные патриотического подъема картины Московского Кремля («Панорама Москвы», 1834), начинающиеся восторженными словами:
«Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не случалось окинуть одним взглядом нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысяча; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке… нет! У нее есть своя душа, своя жизнь. Как в древнем римском кладбище, каждый ее камень хранит надпись, начертанную временем и роком, надпись для толпы непонятную, но богатую, обильную мыслями, чувствами и вдохновением для ученого, патриота и поэта!»
И затем, от картины к картине восхищенно развертывая панораму, но не в состоянии сдержать охватывающих его чувств, поэт восклицает: «Нет, ни Кремля, ни его зубчатых стен, ни его темных переходов, ни пышных дворцов его описать невозможно… Надо видеть, видеть… надо чувствовать все, что они говорят сердцу и воображению!..»
Несколько времени спустя, в поэме «Сашка», Лермонтов напишет стихи, словно вырвавшиеся из-под самого живого сердца, трепещущего в горячем патриотическом порыве:
Москва, Москва!.. люблю тебя, как сын,
Как русский, – сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный.
Напрасно думал чуждый властелин
С тобой, столетним русским великаном,
Помериться главою и обманом
Тебя низвергнуть. Тщетно поражал
Тебя пришелец, ты вздрогнул – он упал!
Вселенная замолкла… Величавый,
Один ты жив, наследник нашей славы.
Ты жив!.. Ты жив, и каждый камень твой —
Заветное преданье поколений.
Духовный и творческий мир Лермонтова был органически связан с родной стихией; поэт находил в настоящем и особенно в историческом прошлом России картины, достойные пристального внимания, благоговения и одновременно – горестных замет. Правда, в романтическом «Поле Бородина» (1831) еще нет и намека на какой-либо исторический скептицизм: Бородинская битва – от молитвы перед сражением до последнего аккорда о незабвенных «преданьях славы» – изображается в одном возвышенно-романтическом ключе. Но уже в стихотворном отрывке о древнем Новгороде («Приветствую тебя, воинственных славян Святая колыбель…», 1831) восторженное созерцание («С восторгом я взирал на сумрачные стены…») сменяется горьким сожалением об утраченной вольнице. А в неоконченном историческом полотне («Вадим», 1833–1834) юного Лермонтова – героический образ правдолюбца и бунтаря Вадима, выступающего защитником поруганного человеческого достоинства и народных прав, не смог исчерпать поэтических вожделений поэта, и сам автор в письме к М. А. Лопухиной признавал, что его роман, несмотря на попытки отразить в нем «черты современного <…> передового общественного типа», «становится произведением, полным отчаяния»5.
Однако же нельзя забывать, что в силу исторических обстоятельств характер коллизий, занимавших русского человека, почти всегда определялся коренными вопросами, связанными с судьбой или с самим существованием народа. Поэтому «переживание истории» оказывалось в русской литературе достаточно острым. Это отразила и литература русского средневековья «во главе» с гениальным «Словом о полку Игореве…», рядом произведений XVIII века (М. В. Ломоносов, М. М. Херасков, А. Н. Радищев и др.), и далее – литература русского романтизма, воспринявшая из отечественного средневековья традиции «высокой» народной эстетики и тот совершенно самобытный идеал, общее содержание которого может быть передано как «прекрасное – это родина»6.
Сквозь дымку истории всегда видятся в лермонтовском творчестве грядущие события, прозреваются силы, карающие за отступление от исторической справедливости, а иногда в нем как бы возникает власть над временем, возвышающая смертного человека до пределов вечности.
В его поэзии предстают во весь рост героические русские люди вроде богатыря из «Двух великанов» (1832), героев «Бородина» (1837) и «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» (1837). Отечественное прошлое имеет в них как бы своих достойных представителей, утверждающих в нашем сознании свойственные народу духовные начала.
Так, в лаконичном, сказочном по форме стихотворении о двух великанах, где каждая деталь рождает в живом изображении целый ряд ассоциаций, складывается монументальная картина богатырского поединка. «Старый русский богатырь» невольно вызывает в нашем сознании образы былинных героев: могучего Святогора или дедушку Илью Муромца. Супротивник же, пришедший «с грозой военной» «из далеких чуждых стран», выступает предводителем вражьей силы, неизбежно воскрешающей слова русских былин: «нагнано-то силушки полным-полно, ай, полным-полно, как черна ворона». Богатырь в суровом молчании ждет-поджидает самонадеянного супротивника; тот еще не показался, а о нем уже «за горами, за долами» гремит рассказ. Только что появившись, «трехнедельный удалец» дерзко схватывает венец своего поединщика. Богатырь отвечает не угрозою, а всего лишь «улыбкою роковою», он будто бы даже не напрягает силы: «посмотрел – тряхнул главою…» – вот все его действие. Но этого достаточно, чтобы дерзкий «удалец» был повержен. Последняя строфа окончательно проясняет смысл исторической аллегории:
Но упал он в дальнем море
На неведомый гранит,
Там, где буря на просторе
Над пучиною шумит.
Так завершается эта сказочно-символическая картина, в которой отчетливо проступают черты национального характера: спокойное ощущение силы, основанной на сознании своей правоты. И это, может быть, одна из самых ярких черт загадочной русской души: сила ее – в правде, в том самозабвенном и самоотверженном деянии и подвигах, которые совершал, совершает и еще совершит русский человек, народ русский, как только поймет, ощутит сердцем и поверит в истину и справедливость…
В рассказе о боевых схватках под Бородином («Бородино») старый солдат говорит, не стесняясь тем, как будут восприняты его слова: «Богатыри – не вы!» И далее с обнаженной откровенностью и не без чувства гордости повествует о сражении: «Что тут хитрить, пожалуй, к бою…», «…И умереть мы обещали, И клятву верности сдержали Мы в бородинский бой». А в конце повествования, как и в начале, звучат сказанные с глубокой внутренней силою слова суровой правды:
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри – не вы.
Плохая им досталась доля:
Не многие вернулись с поля,
Когда б на то не Божья воля,
Не отдали б Москвы!
Так наполняется новым смыслом рассказ о знаменитой битве: горькое воспоминание об отступлении под Москвой сливается с грустной мыслью о том, что среди современников нет подобных героям прошлого; отсюда сами собой вытекают слова лермонтовской «Думы»: «Печально я гляжу на наше поколенье…» Это тоже о России, но – с горечью…
В правде, и только в правде, видит поэт залог всякого истинного торжества, любой победы. Поэтому с такою любовью воссоздает он и сюжет исторической «Песни про царя Ивана Васильевича…». Ее герой Степан Парамонович Калашников – воистину носитель замечательных черт национального характера, ибо до последнего защищает свою честь, не изменяя чувству долга. Пафос справедливости, придающий силу защитнику правды-совести, торжествует в финале произведения. Однако судьба героя сурова и трагична.
В стихотворении «Родина» Россия предстала во всей полноте своего духовного содержания. Неизменно упоминаемое, постоянно цитируемое, это стихотворение иногда не вполне осознается, ибо уже приобрело хрестоматийный глянец, за которым бывает нелегко различить бездонную глубину смысла. Но в нем значимо и значительно все, начиная от названия и кончая последним звуком…
«Люблю отчизну я…» – вот начало, которое прежде всего нуждается в осознании. «Отчизна», «отечество», «отчина», «отчество», «отец»… По отцу называют на Руси детей, и отчество как указание на связь с предками, с отцом свойственно славяно-русской традиции. Это ясно. Но далее речь идет о странной любви, «непобедимой» рассудком, и вслед за тем возникает действительно на первый взгляд непонятное утверждение:
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья…
Нет, Лермонтов вовсе не отдавал дань историческому нигилизму, не отрицал значимости былого величия России, как иногда говорят некоторые его толкователи; строки эти не поэтический прием, не художественная условность, придуманная для того, чтобы утвердить оригинальный взгляд на патриотизм. Ранние лермонтовские стихи о России, да и более поздние, вплоть до «Бородина», подсказывают, что поэт отнюдь не противостоит пушкинскому взгляду: «Гордиться славою предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие»7. Но малодушие не было никогда свойственно поэту. Нет, не «отрадное мечтанье», а лишь чувство смущения и стыда возникает у истинного сына Отечества, сравнивающего героические деяния предков и постыдное бездействие современников и их равнодушие к добру и злу. Отсюда – смущенная безотрадность в воспоминании о былом величии.
Но если нет возможности считать себя достойным наследником великого прошлого, то есть неотъемлемое право простодушно («…за что, не знаю сам…») любить свое, родное, близкое с детства и одновременно вечное, то, что составляет колыбель прошлого, настоящего и будущего. Отсюда – трепетное лермонтовское отношение к родной природе, к тому вечно сущему народу, который творил, творит и будет творить жизнь, историю и не подвержен рже бездействия и безразличия, ибо существует только благодаря действованию и неизменному стремлению к правде-истине. Отсюда – обращение к самым корням и началам патриотического чувства, выраженного Лермонтовым «истинно, свято, разумно» (Н. Добролюбов).
«У России, – писал М. Ю. Лермонтов в 1841 году, – нет прошедшего (это не значит: нет прошлого, нет истории! – В. Т.): она вся в настоящем и будущем. Сказывается сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21 году проснулся от тяжелого сна – и встал и пошел… и встретил он тридцать семь королей и 70 богатырей и побил их и сел над ними царствовать… Такова Россия»8. Такова вера поэта. Таков и сам Лермонтов. Он – с Россией в настоящем и будущем, как и те глубокие, проницательные образы, которые созданы его гением. Его поэзия была воистину «новое звено в цепи исторического развития нашего общества»9 и всей русской литературы.
В. Троицкий
The free excerpt has ended.