Чертольские ворота

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– Да князь, это ж смотрины, а не сговор, – подтолкнул в спину царь. – Не поглянется, домой дорогу знаешь.

– Да что за капризник такой, да вытолкаем его сразу? – предложил мальчишка-мечник Скопин.

Троюродный дед Дмитрия, Чурила Нагой, не ждал гостей. Прямой и огромный, вышагнувший в одной мареновой рубахе на крыльцо, он все пятился – перед серьезным шествием великих – вглубь дома, прилежно, мощно кланяясь и все-таки биясь затылком о все притолоки.

Кому-кому, а угличанину Чуриле прекрасно было ведомо, Дмитрий ли – этот престольный парень перед ним, было ясно, что и «Дмитрий» не мог не знать об этом знании Нагого. «Деда Чура» видел, как нужон со всей родней сейчас царю, но то ведь – до первой славы какого-нибудь «казанского взятия», если не заслужить сейчас огромного его доверия. Потому Чурил проворно перенял «домашний», задушевно-распоясанный тон властелина, и при встречах с ним, не допуская ни мига случайного молчания, чреватого прямым чтением правды и кривды в сердцах, без конца говорил, говорил, пересказывал все о себе и семье, зодиях, магарычах и тамгах – что можно и нельзя было. Вот-де я – что там до кровного бессмыслого родства? – и так родней родимого, прозрачен, слеп и глуп…

– Вот задача, Митя, у меня – последнюю дочушку замуж вымечь, – при первой же перемолвке открыл государю Чурил. – Да как бы нечестья не вышло. По однем слухам – на Белоозере к ней в окно часовой стрелец лазал, а по иным – монахи всю излазали… – и-и эх! А как отцу там уследить – сам под надзором сидел! Пытал после – смеется. «Терпится, – спрашиваю, – замуж?» – «Вот еще! И так в неволе кисла с лучших лет, свобода, – говорит, – лучше всего». А давеча вдруг: «Батюшка, коли так тебе надо, так уж выдавай за старичка горбатого, чтобы и мне, на закате дней, свет не застилал»… Уж не знаю, в шутку ли она это – всерьез?..

– Узнай, – посоветовал тогда серьезно Дмитрий.

– Где дочища-то? – спросил он сейчас.

– Да рядом, рядышком она тут, на часовенке… – почти утвердительно молвил Нагой. – Елисей, Терешка, живо за барышней! Людка, гостям предорогим – угощение!..

Но Дмитрий досадливым порывом десницы осадил слуг:

– Да не надо ничего. Сами пройдемся, поклонимся.

Царь, мечник, сыскник и воевода опять вышли на улицу и пошли узкой, чуть размыкающей снега двора тропою к соловой часовенке. Накинув зипун, Чурил, молча что-то кумекая, двинулся следом.

Только он сошел с крыльца, двор, облезлые каптаны с красивыми лошадками в снегах, четыре человечьих стана на тропе и перевал Занеглименья над ними – залило солнце. Все четверо посмотрели на небо, последний перекрестился, первый чихнул, и, яро потемневшие в окружном великом озарении, гости продолжали путь.

– Вот, все молится во славу избавления от узища Борисова… – дышал царям в спины Чурила на лестничных трудных витках. Возле двери в молельню он сделал последнюю попытку перегнать всех и распахнуть дверь, но мечник замкнул лаз хозяину плечом и приблизил строгий перст к своим устам.

Басманов резко – без скрипа – приотворил дверь на вершок и рядом дал место Мстиславскому. Но вскоре обитая юфтью дверь, пропев «иже еси», разошлась шире.

Басманов, Гедеминович, царь, Скопин, чередом переступали порог. Чурила Нагой сел, запахнув армяк, на лестнице.

Вся молельня была просквожена круглыми смутными солнцами – от по-старинке, бычным пузырем заставленных оконец; в вечных сумерках подпотолочья скано тлели оклады – возвращенные от Годуновых, присовокупленные от Вельяминовых; жидкие зернышки в солнечном иле – в прямой, рвистой протоке – нежили светильники.

На требном столике подле Большого часослова, малахитовой сулейки и стопы с оставленной пунцовой романеей, на раскрытых листах «Рафлей» клубились каштанные кудри: молодица-боярышня, в неподпоясанном опашне сидя на лавочке, уронив руки на стол, на руки – без венца и плата на голову – нет, не пьяная, а только розовая – крепко спала.

Каждый из гостей Нагого подходил к ней близко и долго смотрел с той стороны, куда была обращена – закрытыми большими глазами. Из-под завернувшейся паневы видна была выше щиколотки странно-совершенная босая ножка.

Спокойный взгляд Солнышка тоже добрался до краешка боярышниных ресниц – и в ответ они затрепетали. Сразу перепугавшись чего-то, гости кинулись беззвучно вон. Нагой шумно помчался в лесенной теснине впереди – давая дорогу гостям.

– Вот я ей, озорнице, ужо! Вот я ей! – преувеличивал он на ходу, зная, что такой молитвой москвитянки, в общем-то, никого не удивишь, хотя к стопке прикладываются они, конечно, чаще уже в женках. – Не подумайте, государи, чего, – присторожил все же царя и женихов на всякий случай Чурила. – Не пьяница она, а озорница!

Гости спаслись от него только в хоромах, выставив хозяина из облюбованной горницы.

– Как? – спросил подданых Дмитрий.

– Да-а, с мартовским пивком потянет… – протянул, опоминаясь, Басманов.

– А как же… как же тетя-то она тебе?! – все не понимал князь Мстиславский. – Она ж твоех, батюшка, лет, коли не меньше…

– Э, такие ли еще чудеса в родословьях бывают! – подмигнул сыскнику Дмитрий.

– Нет, старуха, старуха, – притворно-опечаленно твердил мечник, – все ж ей не семнадцать лет…

– Осади-ка, не твоего словца ждем, Мишок. Непобедимейший, как?!

Федор Иванович вдруг осип и почти задохнулся. Будто какой-то вестник в нем носился – от ума до сердца – и назад, в перемычке между ними страшно застревая, прорываясь… Наконец думец-князь задышал и прошептал:

– Сдаюсь… Согласен, государь…

– Вот привереда еще! Непобедимейший! – зафыркал Скопин. – Семь пятниц на неделе! Да впору ли сдаваться – ты подумай! Во-первых: старуха! Во-вторых: родом худа!..

Мстиславский, в ужасе глянув на плотно прикрытую дверь, замахал на юношу руками. Перед государем же он теми же дланями умолительно разгладил воздух – расправляя измятую нечаянно, незримую скатерть.

Но сопляк-мечник никак не утихал.

– Ну вот, теперь и Ивановна, да нам надобна, – вздохнул он. – Слушай, Непобедимейший, я тебе невесту сам найду, – вновь оживляясь, Скопин сделал незаметный знак царю, своей компании, – подберу знатную, такую и всякую – расписную под Холуй и Мстеру!.. Дородную, князь! Ся же – тоща-то, смотри, никак не на твой это… вкус-то, князь Федор Иванович, ты же столбовой серьезный человек, болярин вотчинный. Я, знаешь, тебе какую добуду… а уж эту ты мне уступи!

Вотчинный болярин побледнел:

– Ты что это, Минь?.. Э нет, Михайло Василич!.. – восставал, путался. – Меня оженить привезли… И я первый просил государя… Меня сначала…

В прибывающей тревоге князь оборотился к царю – едва он отвернулся от Скопина, тот подавился теплым содроганием. Царь же, напротив, мигом стал суров и отвечал, как только должен добрый и примерный судия:

– Други мои верные. Слуги державства полезные. Тут ведь не на торговой стогне, витязи. Стыд и срам – рядиться меж собой!.. Не знаю вот теперь, как ваше дело и раскидать… – туго надул щеки, но глянул не вовремя на воеводу и Скопина – щеки стало вдруг плющить рывками. – …Уж спросить, что ли, у самой суженой – кого здесь привечают-то: бывалых али малых?

– Ироды!.. Опричники!.. – вскричал, постигнув что-то внезапно, Мстиславский и, не видя боле веселящихся мучителей, забыв горлатный свой раструб на лавке, бросился из терема вон.

– Останови, Мишок…

– Куда там! – сказал, воротясь, мечник. – Вот гонорец литовский! И слушать не стал… Одни санки, ведьмак, угнал!

– Никак – слишком мы?.. – качнул головой, глянув на молодь, Басманов. – Теперь уж сюда не шагнет.

– Женись тогда ты, Мишка? – толкнул Дмитрий Скопина (ехали домой, ужавшись в возке трое). – Красавица, да?

– Да, но нет.

– Что ж так?

– Ну еще… – протянул скромницей мечник. – Из меня-то – муж, отец семейства?.. Это ж надо будет как-нибудь по Домострою жить… Потом, ведь за такой – глаз да глаз… Да ну их, пустяков!

– Мальчонка ты еще! – взлохматил его пятерней Басманов. – Чем Домострой тебе не угодил? Ты хоть читал?

– Как же, в учении еще мечтал намять бока попу Сильвестру за такие наставления… Когда капусту квасить да по каким местам холопов сечь. Вот и вызубри тому подобного пятьсот страниц.

Басманов сочувствующе воздыхал, Дмитрий хмурился и улыбался: он спрашивал у себя, соблазнился бы Нагою сам, кабы не «родственность» и не «все сердце занято», и никак не мог изобразить в сердце мысленно новой свободы. Чувствовал только, что всегда чуть враждебен теперь любой сторонней красоте – за прелесть своей честной наложницы. Вот увидит – и сразу понятно доказывает сам себе, что его царь-девица – от самой своей запредельной причуды до тихих подушечек перст – лучше всех. Та пуста, эта тяжела, та вовсе чужая, та страх-знакомая, эту цепами черти молотили, та краса больно примерна, скучна, все ей отдают вялый поклон… Единственный из нынешних гостей Чурилы Нагого, царь и раньше его дочку видел, и тогда уже сделал не в пользу ее очередное сравнение.

Но – встретившись сегодня с ее спящими чертами – в их цветущем холоде прикоснулся дальней, прежде незнаемой веткой души к чему-то… вечернему, издревле родному, и стало тут на миг ясно и непонятно ему.

* * *

Настя Головина от ключницы узнала, что пришли с царем к Нагим на именины старый князь Мстиславский да Михайла Скопин, наш сосед, и ну сватать обое ихнюю гулену-боярышню – расплевались при царе прямо из-за нее. Но сосед-то наш, слышь, сказывали – победил, старик-то выкинут несолоно хлебавши.

Что-то безобразное, неправильное Насте слышалось в обсказе служанки, даже в том, что Миша теперь назывался просто – соседом, в том, что так запросто передавала ей ключница о его нежданном сватовстве. Словно Настя, как и эта вот холопка, как какой-нибудь нездешний мир, – теперь ему чужая. Словно насовсем от Миши отрешенная какой-то беспросветной городьбой.

Уйдя на материну половину, Настя присела к окну, выходящему на Скопин двор. Огромные, выше сушил, качели остолбенены на зиму снегом. Закат маком цветет. У анбаров под кустами кто-то ходит – вечером сквозь лиловатое стекло не видно – может, собака, может, курица.

 

Еще по-за-тем летом качели… У нее вдруг онемели пальцы, смешалась голова. Миша, повиснув на веревках, землю деря каблуком, остановил взбешенную скамейку. И смотрел глубоко, близко: что?! что?!

Она – вмиг успокоившись и улыбнувшись – знала, что видно ему сейчас в ее глазах. Лица их тихо начали сближаться, и он, не поняв еще – что тут? – не выдержал и нечаянно провел рубеж ладонью – в просвете между своим и ее лицом. Она улыбнулась еще веселее, синей просияли глаза.

Скопин хотел собраться и сказать что-то по делу, а не по чуду сему, и заговорил было уже, но спутался, заплел слова и, разгадав, что выпутаться невозможно, повернулся и ушел домой. Или, как показалось – куда-то сквозь дом.

– …Батюшка! Вы что это сидите, четки носом ловите?! Отдайте меня кому-нибудь, сейчас! За дедушку Мстиславского – я уже большая, большая, созрела, созрела уже я!

Василий Головин поднял цветную Триодь с пола и заложил книжку четками: в первый миг поверил, что его четырнадцатилетней девчуре и впрямь зачесалось замуж, взял и открылся бабий лютый зуд.

– Пошто ж за Мстиславского-то, доча? – спросил только Василий Петрович, с которым не были накоротке дворовые «сороки». – Вон за палисадом-то – какой жених тебе растет…

– Еще чего, нет уж, нет! – затолкала кулачками отца Настя. – Только не за этот тюфяк, бревно лопоухое!.. Давай! Пусть женихи приедут! Ты же знаешь, как это там делается, чтобы нам не набиваться… Ты – царев печатник, намекни только… Как у Истоминых – соколят будто смотреть! Я тоже не вороной уж пройдусь!.. Ну, на затравку – давай князя Федюшку Ивановича: мол, кличешь – соколят казать!

Печатник захлопнул дверь в сени, за плечи поймал мечущуюся избою дочь:

– Кого я покличу сейчас – соколену одну посмотреть, так это дохторов с Кукуйской слободы. Они-то в ваших выкрутасах понимают…

Лишенная широкого движения Настя начала лишь часто-мелко вздрагивать – ослабевая:

– Прости, тять, ведь я сама не знаю, что… Ты дома-то редко бываешь, мне просто тошно, наверно, зимой… А когда тут еще ты дома, невмоготу просто… – Тыкалась лицом в отцову грудь, большую, как в детстве соседский тын…

– Всю Москву ей призови… – оглаживал Василий Петрович растерянно и равномерно горемычную дочуркину головку. – Тоже – королевна колыванская…

Скопин в это время, идя впереди коня, ведомого слугой, по своему двору, смотрел на поздний огонек у соседей. Скопин подумал, что Артемка, годовалый Настин братец, наверно, мятежничает спать, и прислушался, в невольном ожидании уловить боевой его выкрик. Отдаленный вопль последовал, но – Настин. Скопин встал, как вкопанный, чтобы кряк своих шагов не затмил ни один слабый звук, но, как ни ставил малахай над ухом, Насти больше не слыхал. Всхрапнул в недоумении аргамак – почему повели целиной, а не тропинкой, к которой пристыл твердо хозяин. Сердечно обинуясь, скрипнули петли конюшни. Птица что-то быстро сказала, летя через сад на ночлег. Окна у Головиных погасли.

На другой день, когда Скопин заходил на свой двор с царской службы, ворота соседей еще были отворены, печатник подпирал верею плечом. – Кого караулишь, Василий Петрович? – спросил Скопин.

– Да князька бородатого одного, – улыбнулся приветливо Головин. – Выжлят поглядеть захотел.

– Чего их смотреть-то – им у тебя еще по месяцу нету… – не понимал еще Скопин.

– Зайди и ты, – добавил, как по радушию нужно, сосед.

– Может, загляну… – пробормотал, мрачнея, Скопин, хотя неделю назад заходил глядеть щенков. – Как раз у меня к Федору Ивановичу дело… Да книжку твою про Карфаген и Рим занесу, – сообщил, застыдясь вдруг заходить по истраченной причине.

«Так Непобедимейший сюда решил…» – медленно ходил по топленому светлому надсенью, рассеянно забрал из рук отца римскую книгу.

«Да Наське ведь всего пятнадцать лет… Вымахала, правда, превыше иной тридцатилетней… – Вчерашний звук и поздний огонек объяснились теперь Михаилу. – Значит, как зверюшку? – Налетев, ударили в грудь, отшвырнули в тихий снег пустые летние качели. – Хват!.. И пускай! Сядь, посиди, тебе-то что?!.. Сколько их еще нальется, этих Настек! И подождем!» – пылал, говорил он себе, но кто-то, еще незнакомый, говорил ему – как из бережливого далека – что хватит, уже не назреет таких ни одной.

Когда Скопин вошел к Головиным, князя Федора Ивановича еще не было. Стол был полунакрыт: плошки, солонки, кувшины и травки. На образах и поставцах – новые занавесочки китайского атласа. Насти не было – понятно, прихорашивают где-то. Все идет как полагается. Наськиной матери тоже не видно – Головин сказал, укладывает с мамками Артемку, но Скопин уже не поверил: просто мне дают знать, что затерся не вовремя: ты, мол, хоть сосед – да чужой, и уходи… – И каким-то невнятным и басурманским напевом отзванивало то, что он теперь полностью лишний возле этих стен, где он в первые лета сражался на полу, потом выдерживал осаду за несокрушимой печкой – где со сверчками помогали ему сами домовые, которых Миша и сегодня бы узнал – по дыханию, как и в своем терему, глубокому – навстречу и вглубь человечьего. Здесь в каждом углу плоть непростых насельников, а не одна память, соткана из всех движений возлюбленных хозяев и друзей их хором. И Наськины все деянья здесь, все пожелания, умнеющее сердце, – хоть ее и нет вот в комнате, а – с детства все ужимки, ужасы, смешинки, бедоумные порывы… – как сквозь свет видны.

…Выйти, встретить «суженого» прежде Головина? Попробовать еще раз перед Гедеминычем за шутки у Нагих покаяться?.. С какой стороны-то он прибудет?.. Или тут где-нибудь с ним украдкой переговорить?! – Скопин огляделся. – Да у него зенки под шапку закатятся: куда ни ткнись – я сижу, невест его перебиваю! Да он после такого, чего доброго, пойдет, сразу утопится у себя в родовом пруду…

– А ты сего сегодня кьясненький? – влез на поставец с коленками четырехлетний боярчик Сенечка, старший Артемкин братец. – Миса Скопин, ты пьяный?

Снова вошел с улицы хозяин:

– Что-то не едет князь Мстиславский! Расхворался не то? – чесанул в затылке и опять исчез.

– Вот, коли не видывал, гляди, – внес через минуту в горсти и за пазухой – в комьях – бархатных хортиков да и выложил прямо на скатерть к жамкам и ельцам.

Вдруг вошла Настя – в простом сарафане и шушуне, как раньше, и села против Скопина за стольный уголок… – Здравствуй, Настя, – почему-то привставая, плохо, глухо. Настя ответила еще тише, одними губами. Сидела и улыбалась, глаза только тихи и темны… Миша Скопин с Сенечкой помешивали любопытных хортиков на столе, чтобы не падали на пол и не счекнули посуду; заплакал где-то в своей горенке Артемка.

– Запсалмил, – сказал Головин. – Неуки-мамки никак не приложат.

Настя встала было, но на пороге показалась уж мать – с негодующим ребенком на руках.

– Вот и мы. Спать не хотим. Вы тут гуляете-курнычите, и мы с вами хотим.

– Дади-ка! – весь преобразился Артемка, увидев кутят.

– Гляди-ка, собачек елико! – подпевала мать. – Собачки маленькие, как медведики, гляди… Краше места им не нашел батя твой, туибень!

Артемка утомленно хохотал, тянул пальчики к трясущим хвостами игрушкам. Скопин, глядя на Артемку, нечаянно просветлел. Приняв его у матери, покидал всадника – как над седлом – в руках и понесся с ним вокруг стола за улепетывающим Семеном, взвизгивающим от восторга на поворотах. Не поспевая спастись, Сенька хватал со стола хорта и ужасал им преследователей – подпрыгивая, доставал братишку его мокрым носом над забвенной пастью. Артем заливался, смеялись счастливые родители, заслоняла и Настя руками лицо, но вокруг носа и рук, бесшумно сияя, блестя на просвет, тесно вились слезы. Встала она и тихонько вылетела прочь…

И тогда Скопин, покачивая прикладывающегося в изнеможении к его плечу Артемку, сказал тихо окольничему и печатнику Головину:

– Василий Петрович, я еще мальчишка – своих палат нет у меня, на отцовом подворье живу. Но я государев мечник и выручник Руси всей в будущем, так?.. Что еще… Служить думаю справно, с прибытком себе и тебе. Отдай – сегодня и до конца светов – за мене рабу Анастасию…

– …Одно скажу: охрани сей дом Создатель от царевых мечников! Быстрее титьку бросил, и туда же… – хрипло говорил в то самое время Мстиславский, стоя в мглистой часовне Нагих – сам в мурзамецком пансире, примятом на батырлыках зубами волкодавов. – Супружницы ихи пребудут в позре, али – на цепи аки зверицы – алчны, мучены и изувечены!.. А ты мне перед Богом прямо люба… Я бы тебя, светлорыбица, игрой сердца во клети груди содержал…

На дворе бились в одном припадке бесовства псы, к ним начинали примешиваться злеющие люди: «Трифон, чтой-то с собаками?! Залез, что ли, кто?!» – «Добрынька, тут – вокруг молельни посвети! А ну, тать, выходь: сами найдем, не помилуем!»

– Не гляди, что годами ветох! – понизил князь шепот, – вся сила мужская во мне. Я ведь витязь Руси. Да одна беда – ни в шутах, ни в шаркунах палатных никогда не хаживал! Ты только слово реки: коли отвратен и дрянен тебе – отойду и провалюсь для тебя. Поди тогда за Михаила-мечника, коли живот не мил… Я знаю просто: не увидишь свету вольного за скопинскими синячищами… А коли… то… – князь сел в изнеможении, пролязгав латами, на лавку – бородой внутрь стальных пластинок, острием шлема вперед, – …то и царя не устрашусь, женишат всех развею, а тебя досватаю…

Федор Иванович щепотью опять вынул падающую стрелку шелома: рядом – в мерцании лампадки мягко-мелко вздрагивал кун летника, привздет до верхних век. «Иисус! Как же я, невежа, деву напужал!» – зашлось сердце у князя под латами.

Лестницей снизу ударили кованые сапоги.

– Маня! – поднимался ужасающийся и отважный одновременно голос Чурилы Нагого. – К тебе никто не запархал?

Мстиславский залязгал было, вставая. Перстик у куньего выреза, поднесенный к устам, остановил его.

Летник избранницы, шумя, мерцая, гася свечи, полетел к дверям – опередить искателей ответом, но над порогом, метнувшись, завис… Дрожь снова нашла на него, и – тонкий, неукротимый пискун-колокольчик, смех – странным волчком раскружил и унес келью…

Донос на государя

Былые многие опричники, чтобы грехи загладить, встали в ряд с честнейшими церковниками. И говорили, что все злостное, ненароком случившееся под Иоанном, пора выгрызть.

– Разве это православный строгий храм? – зыркали и на Василия Блаженного они. – Это просто язычник: сделали какой-то сказочный змеиный теремок! Разместь его!.. У-у, ракушка для дракона!

Призвали старого слепого Барму.

– Какой это дракон? Не дракона я вам сделал, а златого змия Моисеева! Дабы каждый ужаленный гадюкой земною, – повел неприметно, да вольно рукой вбок, где обвинители его стояли, – поглядел бы на змия мово и не погиб, а заимел бы жизнь вечную.

Такого завлекательного времени не помнила Москва: что ни день – гремели свадьбы, новоселья, не православные, так римские и люторские праздники, а нет – просто шли гулянки и пиры. Случилось так, что урожайный год, повсюдное затишье чиновничьего озорства (от прислушивания к повадке нового державца), льготы промыслам, торговле и иному обращению добра, сразу устроенные Дмитрием, дали даже застарелым голышам разговеться и одеться. Все как-то на Руси подешевело, – морщились от скрытных улыбок и слез, крестами осенялись ежисто, невольно: шутка ли? – когда и замолаживало, и ветрило такое? Стучали по лакову дереву… А уж городом кидало раскрытые, брызгопесенные, полные по облучки, возки – и без стен и полостей, и под заячьими, волчьими, бобровыми с серебряной прониткой полостями. По берегам трех речек Москвы тучками сидели красочные «дятлы» – от безделья рыбари – с баграми, острогами, и глухо сквозь пузырчатую наледь склевывал в свой черед каждый подплывшего выморочного вьюна.

Царь да его новая знать не сходили с уст слобод: ждали трепетно новых делов и забав, списывали, как зодии и песни, указы. Говорили, что Дмитрий, гулявший на свадьбах – Мстиславского с Нагой и Скопина-меньшого с Головиной, чуть не оженил зауряд и Василия Шуйского (коему тоже Годуновым запрещен брак) на княжне Буйносовой-Ростовской, да – как шепотом баял всему Белому городу подьячий Вольнов – князь Василий пока отшутился. Дескать, не смеет инако никак, как только после государя, и лишь помолвлен пока.

На большие холода военные потехи были перенесены под самый бок Кремля: на льду Москвы-реки поставили на «лыжи множи» гуляй-город «Ад». Изредка рявкали из зевов васильковых бесов, пластающихся по дощаным стенам, двенадцатифунтовые пушчонки, и гурьбой какие-то, размахивая тонкими клинками под разномастными стягами, бежали за отплевывающейся и уезжающей от них по снегу крепостицей.

 

Сии воинские действа наблюдали с раскатов – и Кремля, и боярского городка – многие. Хаживала сюда и Ксения Борисовна (когда знала или точно чувствовала, что сегодня не выйдет на лед покрасоваться царь). Кто б ни случился рядом – от старого знакомого боярина до свежевыбранного дворянина – к ней ступали поклониться. Лишь честные жены и дочки их из-за занавесочек возков или плечей своих людей сильно взглядывали на нее и не могли приблизиться – как к прокаженной. Зато скоро вокруг отставленной царевны образовался почти тесный и теплый кружок из порочных вдов и «дев», конечно – пригожего звания. Они, впрочем, помня место, не слишком исповедовались или сплетничали, то есть держались строже благонравнейших княгинь. Только, несмотря на всю кротость и дальновидную сугубую чинность их обращения, в оном все чуялась та самая невольная свобода напора, обаяние которой лишь способен завенчать так идущий к ней вздорный и безнадежный изыск. Залюбопытствовавшая, Ксения уже сама пробовала вызывать на откровенность подружек, она забывалась и простела с ними, но… раз открыла дверцу своего возка – ехать с гулянья на ново-вечное свое пристанище, и вся ярая верная ее судьба, как заново, склубилась и темно воссела перед ней. В углу возка дожидался царевну под ворохом шкур, выпростав только взор, Шерефединов: одно око его сейчас скано светило на Ксению, а другое, пусть лишнее, будто уже зная – куда деться, дико отвернулось и косило по Руси.

Ксении, не знающей что думать, мгновенно показалось, что она в гадливом ужасе уже добегает по запушенному льду до стрелецких слобод, а она еще лезла – головою под пуховым убрусом вперед – в каптан к гаду.

Но в следующий миг дьяк вырылся из шкур, сделал руки книгой и уже шептал молительно:

– Выслушай ради пророка Исы Христа!..

Ксения вместе с ним толкнулась назад – к спинке возка: возок снялся с места, скользнул за копытным биением под гору.

– Жити нэт силы под прахом вины! – ворочался в колеблющемся облаке дьяк. – Убэй! Собаку, натравленную подневольно… – С места смутной книги ясно глянул сквозь темь и пар обоюдоперый кинжальчик: впервые таким без мешкотни, приноровленья, не воспользоваться. Мнимыми ножнами – рукоять, ножнами притворились ножны.

Шерефединов, толкующий молчание Ксении как колебание (кинжальчик тало мигал, утопая в ее вязеничке), убеждающе заботно лопотал:

– Ыскуплю прэд табой малую толю грэха, канчинушка! Царь-дэва, спасайся – абскажу пра умышлэния Дмитровы: Власьев в Польшию уж знаряжен – сватат на гасударя лытьванку. Тебя, сардарыня, апай им, тэпер свята пастригут але удавят – и опят мне, опят мне паручат! – Смилуйса, избав душу ты ат грэха – бэги!..

– Опят? – Ксения почувствовала, как трудно, тепло разомкнулись ее губы. – Так это не бояре тогда? Не вы сами?.. Он поручил?

– Он, он – это все великий государь! – закивал дьяк так честно и часто, что Ксения на миг поверила. – У меня есть… – нет: У мэна ест – вэрные мэста, легкие кони, укромные люди – ходи хошь к каралям, хошь к шахам. А то в православную волост паглупше зайди – атсидис, адэм олса яхши олор…

– Что?.. Зачем?..

– Джаным агра… – выл, объясняя, раскачиваясь в подпевающем возке, Шерефединов на каком-то рвущемся неудержимо ветре, и далеко видна была девная его искренность и ровная боль души.

Царевна все жала прозрачно-хитрящий кинжальчик и вдруг – окунула в рукав.

Что-то крутнулось разно в дьяковых глазах. Шерефединов низко сгорбился, сложился: отмяв колени Ксении плечом, саданул-таки лбом в пол. Приложил руки к груди:

– Толька не пользавай для нехарошего дела, царевна! Ай не нада!..

Ксения уже выпрыгивала из каптана: свежее солнце захлестало по ее лицу – после бестолковой тесноты и кислого тумана козьего загона. Белая дорога шла еще Кремлем. Ксения сразу свернула на знакомую тропинку, оглянулась – Шерефединов, высунувшись из каптана, что-то зычно шептал твердой спине возчика, и тутже спрятался назад, в недра возка: из-за церковки Ризоположения вышагнул немецкий караул…

Немо, вокруг маковок соборов, под коньками приказов и теремков, пушась, ютились голуби… В мягких белых, с тонким темным подкорьем, пустынных ветвях и причелинах переплелась близь и даль. Казалось, все давно укутано, забыто, погребено под этой несмутимой белизной – не это ли напрашивалось дьяку в расчет, как готовил свой бросок царевне в ноги? Но и тогда, в майскую кровь, когда не стало рядом мамы с братом, те же неисповедимые милые силы, может быть, разнящиеся с сегодняшними только, как близь живого любящего сердца и его даль, пестовали, убирали неустанно в великоснежное цветение землю, ее вишни, яблони и сливы, и под ними травы, и не было забвения и смерти на этой земле, и, уже легко, словно в воду, ступая, не кусала мокро-червчатые варежки каторжно, напрасно – но еще не веровала, что на то обметенное от снега крылечко не выйдет из темных сеней сейчас мама, не спросит:

– Нагулялась, царевна?.. Озябла?..

You have finished the free preview. Would you like to read more?