Read the book: «Бессонная. Мой путь сквозь зависимость от снотворного к пробуждению»
Посвящается Джонни и Кэшу, любовь и поддержка которых сделали меня такой, какой я всегда хотела быть.
И всем тем, кто пережил или переживает такой же кризис.
Посреди зимы я обнаружил, что во мне живет неистребимое лето.
Альбер Камю
Пусть будет все: и красота, и ужас.
Райнер Мария Рильке
Да будет сердце мое всегда открыто для маленьких пташек, в которых скрыты тайны бытия.
Э. Э. Каммингс
Melissa Bond
Blood Orange Night: My Journey to the Edge of Madness
Copyright © 2022 by Melissa Bond
© Новикова Т.О., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
В тексте содержится упоминание о психотропных лекарственных средствах, вызывающих зависимость. Применение упоминаемых средств без назначения и наблюдения врача может привести к стойким и необратимым нарушениям состояния здоровья.
Предисловие
Когда я только начала падать и синяки образовали на моем теле настоящую желто-коричневую карту, я трогала их и говорила: «Это я поскользнулась на кухне», «А это я наткнулась на кресло», «А это произошло в густой траве, когда я держала мою дочь Хлою». Когда я впервые начала падать, мое сознание было ослеплено густым туманом отрицания. Потребовалось время, чтобы понять, что скрытое, развивающееся постепенно и бессимптомно побочное воздействие снотворных препаратов, выписанных врачом, превращает меня в кости и воздух. Я просто выполняла указания врача. Я находилась в свободном падении.
Когда мой врач впервые выписал мне лекарство, я ничего не знала об этом препарате. Теперь я знаю, что это сильнодействующее и быстродействующее седативно-гипнотическое средство из группы бензодиазепинов1, то есть «бензо». В эту группу входит также множество других аналогичных препаратов. К концу 1960-х годов один из препаратов этой группы стал самым популярным психотропным препаратом в Америке. В 1970-е годы его прописывали чаще любых других лекарств, и он был повсюду. Майк Брейди говорил о нем в своем телевизионном шоу. В фильме «Начать сначала» у героя Берта Рейнольдса случается паническая атака. Его брат спрашивает: «Есть у кого-нибудь бензо?» – и все женщины в магазине открывают сумочки. Самым запоминающимся примером популярности этого препарата стала песня британской рок-группы The Rolling Stones 1966 года, где этот модный и популярный транквилизатор получил культовое название «маленький мамочкин помощник».
В 1979 году сенатор Эдвард Кеннеди провел в подкомитете по здравоохранению слушания об опасностях бензодиазепинов. Он заявил, что эти препараты «вызывают кошмар привыкания и лекарственной наркозависимости, от которой очень трудно избавиться и восстановиться». Вскоре после этого журнал Vogue назвал эти таблетки «зависимостью худшей, чем героиновая». Популярность этих препаратов стала снижаться, но в 1980-е годы, когда на рынок вышел новый анксиолитик – производное бензодиазепина средней продолжительности действия, популярность бензодиазепинов вновь возросла, так как этот новый препарат был выведен на рынок как лекарство для лечения панических расстройств.
Когда в 2010 году мне выписали этот препарат, я не знала, что в медицинской литературе его рекомендуется принимать только эпизодически и не дольше двух – четырех недель. Я не представляла, что тогда назначение этого препарата получало все более широкое распространение, даже несмотря на предупреждения о высокой вероятности формирования лекарственной зависимости, а количество случаев передозировки и смертей от этих препаратов вскоре стало сравнимо с количеством смертей от опиоидов.
Я знала лишь то, что я молодая мать с двумя младенцами на руках, и у одного из них синдром Дауна. Я не могла спать. Мой брак рушился, и я изо всех сил старалась его спасти. Я отчаянно хотела заботиться о своих детях без постоянной борьбы с бессонницей. «Попробуйте эти таблетки», – сказал мне доктор. И я попробовала. Мне безумно хотелось спать, и я принимала их месяц за месяцем, раскрывая для них рот, как голодный карп. Я доверяла своему врачу, считая, что он знает что делает.
Часть первая
Бессонница
Авс хочет знать
Декабрь 2013
Сначала свет превратился в тени; потом тени пожрали свет.
Ты это почувствовала? Ты была в этой комнате?
Что делает человек ночью, когда его не укутывает плотный бархат сна?
Это случилось со мной – это было как выстрел ниоткуда.
Не знаю, сколько дней прошло с тех пор, как я спала в последний раз: два? четыре?
Зима. Ветки деревьев покрыты снежными шапками, похожими на странных животных. Я получила электронное письмо из программы телеканала ABC «Мировые новости с Дианой Сойер». Один из продюсеров нашел мои блоги «Мама стала зависимой от бензо». Удивительно, что я еще могу писать – мне очень плохо. Меня колотит такая дрожь, что глаза выскакивают из глазниц, а все мышцы трепещут, словно крылья бабочек. Я не могу читать до тех пор, пока не избавлюсь от этих симптомов, и все же я пишу, потому что должна. Я печатаю вслепую, и мне не нужны глаза, чтобы стучать по черным квадратикам компьютерной клавиатуры.
Иногда мне кажется, что если я смогу рассказать свою историю, то выживу. Мне очень хочется ее рассказать не только для себя, но и для других людей, которые, как и я, скатились во мрак. Я стараюсь писать абсолютно точно с технической и научной точки зрения, чтобы хоть немного уменьшить свою ярость. Я хочу, чтобы люди поняли, что это ненормально. Я цитирую медицинскую литературу. И я хочу сказать только одно: посмотрите вокруг! В мире огромное количество людей, поглощенных этой болезнью: нас целый континент! Я не знаю, сработает ли это, но я знаю, что пишу о том, что произошло на самом деле, и теперь телеканал ABC хочет со мной поговорить.
Звонит продюсер из Нью-Йорка. Ее зовут Нария или Нарния. Я представляю ее рыжеволосой и темпераментной, и мне кажется, что она хочет основательно разобраться в этой проблеме.
– Я нашла ваши блоги, – говорит она. – Мы хотим приехать в Солт-Лейк-Сити и взять у вас интервью. Готовы ли вы рассказать о себе на телевидении?
Я медлю: боже мой, сама Диана Сойер! Это же легенда, супержурналист. Ее считали анонимным источником информации – тем самым информатором, который слил информацию Бобу Вудворду во время Уотергейтского скандала. Когда Диана стала первой женщиной-корреспондентом программы «60 минут», я еще училась в школе. Каждое воскресенье я смотрела эту программу, сидя на полу маминой спальни. Телевизор стоял рядом с кроватью, и чтобы посмотреть телепередачу, мы с братом теснились на шестифутовом коврике. Глядя на Диану, я испытывала наивный и искренний феминистский пыл, который не оставляет меня и сегодня.
Дети спят внизу. Дочке три, сыну четыре. Я заболела этой болезнью еще до рождения моей девочки. Не знаю, где сейчас мой муж, но знаю, что ему не понравится, когда я сообщу, что меня приглашают на национальное телевидение. Моя болезнь приводит его в отчаяние. У меня нет опухоли, нет результатов анализов, над которыми можно было бы вместе поплакать, а потом показать их родным и друзьям. Нет понятной истории того, что со мной происходит – есть только лихорадка в моей голове, о которой я ему рассказываю. Есть боль. Мои ребра выпирают, словно шпалы. Муж измотан, от страха у него помутилось сознание, и все это омрачило наши отношения. Я его не виню, но мне больно, что между нами выросла стена. А теперь еще телеканал АВС и Диана Сойер.
Как я могу отказаться?
Когда я была молодой, Диана брала интервью у Саддама Хусейна и Клинтонов. Она ездила в Северную Корею, когда туда никого не пускали. Это очень авторитетная, смелая и пробивная женщина. Да, да, все это Диана! Господи боже! Как я могу не впасть в безумную, хотя и слезливую эйфорию от того, что они хотят поговорить со мной?
Эта история очень щепетильная. Надо признать, что новости стали социальным наркотиком. Новости – как конфеты, как сенсационный отвлекающий маневр. Новостная журналистика – это погоня за сенсациями, и этот неоспоримый факт заставляет меня сомневаться и нервничать перед Дианой и ее продюсерами. Я хочу сказать этой Нарии или Нарнии, что подумаю об интервью, но мне не хочется отдавать на поругание свою болезнь только для того, чтобы подкинуть СМИ очередной лакомый новостной кусочек.
Я стала циником. Это часть болезни, так что прошу меня простить. Мой сынок что-то лопочет в своей кроватке. Его синдром Дауна сделал нас всех более чувствительными и более чуткими, чем мы могли представить. Как выступление по телевидению повлияет на мою семью? Как мне защитить своих близких? Я должна спросить у Нарнии, почему они решили взять у меня интервью. Я не соглашусь на интервью, если они хотят сделать из моей истории всего лишь жалостливый новостной ролик, чтобы втиснуть его между другими сюжетами в прайм-тайм. Потому что это нечто большее, чем моя история – это история миллионов людей, подобных мне. Просто мне удалось выжить и не склонить головы.
Я со страхом пишу продюсеру: «Да, я согласна. Я сделаю что смогу».
Его сердце
Июль 2008
Все началось четыре дня назад. Схватки среди ночи начинаются и отступают. Передо мной палитра боли: я вижу что-то темное, светлое, бледно-голубое, темно-синее и что-то красное и неустойчивое, как огонь. Мы с Шоном были уверены, что ребенок родится легко. Мы были готовы. Я чувствую себя амазонкой. Мы ходили на курсы подготовки к родам. Когда роды начались, я дышала и дышала. Сначала это длилось десять часов, потом двадцать, потом тридцать. Пришли друзья. Они пели народные песни и играли на гитарах целых шесть часов, но потом сдались и разошлись по домам. Наша доула била в барабан: вызывала ребенка, искала успокоительный ритм. Мы поехали в больницу, потом поехали домой. Сна не было. Я приняла экстракт лекарственного растения, который должен был помочь, прошла с красного ковра в гостиной на зелень заднего двора… И вот через сорок часов с начала схваток мы вернулись в больницу. Меня уложили, пристегнули, измерили показатели жизненно важных функций, подключили к монитору, по которому летал маленький аист, отображающий сердце ребенка, и это сердце билось неправильно.
На сорок восьмом часу моих страданий палата заполнилась людьми в синих халатах. Меня уложили на каталку и покатили по коридору. Акушер-гинеколог шел рядом: я видела легкую поросль усиков на его верхней губе. Капли пота появлялись и исчезали. В операционной мне дали наркоз, и в этой ярко освещенной комнате я чувствовала себя белым китом, выбросившимся на берег. Шон ходил из угла в угол. Мальчика из меня вырезали. Я почувствовала запах своей обожженной плоти, а потом сын заплакал. Сердце его продолжало биться: мой сын наконец-то явился в этот мир.
И вот за четыре дня нашего пребывания в больнице я буквально опьянела от сна. Медсестра открывает дверь. Два часа ночи. Я вижу лишь темный силуэт – яркие люминесцентные лампы светят медсестре в спину.
Я подскакиваю на кровати. Что-то не так.
– Что случилось?
– Финч, – говорит она. – Нам пришлось немедленно перевести его в неонатальную интенсивную терапию. У него кислородная недостаточность.
Я вскакиваю и спотыкаюсь. Я трясу Шона, заснувшего на ярко-оранжевом диванчике, который послужил ему постелью. От обезболивающего у меня кружится голова, но тело чувствует, что что-то не так.
Я в больничном халате и смешных тапочках со звериными мордочками. Шон принес их мне несколько месяцев назад, и они показались нам страшно забавными: огромные волчьи головы вдвое больше моих ступней. Дурацкие тапочки! Мы бежим по коридорам, и эти тапочки выглядят сюрреалистично.
В отделении неонатальной интенсивной терапии мы судорожно моем руки специальными жесткими щетками и антибактериальным мылом. Руки приходится мыть до локтя. Пытаясь найти палату, где лежит наш Финч, мы с Шоном проходим мимо нескольких пустых инкубаторов, которые стоят у стены и по размеру напоминают стиральные машины.
Когда мы подходим, медсестры вставляют в носик Финча канюлю, чтобы подавать кислород. Мы с Шоном замираем от ужаса. Финч плачет, потому что трубки раздражают его маленькие ноздри, и каждый его стон отдается воплем в моем теле.
Медсестра Робин объясняет, что Финч будет получать кислород, а мониторы будут следить за мельчайшими изменениями его жизненных показателей. Курс антибиотиков начинают немедленно.
– Доктор уже принял решение, но сначала нужно провести ЭКГ, чтобы проверить состояние сердца, – говорит сестра.
Мы остаемся в интенсивной терапии на несколько часов, сменяя друг друга возле Финча. Через восемь часов мы возвращаемся в мою палату, а наш мальчик спит в теплой колыбельке, и при дыхании его маленькая грудь едва заметно колышется под тонким одеяльцем.
И вот на пятый день мы с мужем покидаем больницу, а Финч остается в интенсивной терапии.
В палате медсестры начинают процесс моей выписки. Мы с Шоном подписываем документы и забираем небольшую папку с буклетами о грудном вскармливании и прививках и DVD-диском «Не бей, лучше посиди» о том, как не раздражаться на новорожденного. Когда мы собрали все наши вещи, нас отправили домой и сказали немного поспать.
– Возвращайтесь к пяти, – говорит одна из сестер. – К этому времени ЭКГ уже расшифруют.
* * *
Мы с Шоном зачали Финча через две недели после свадьбы. Это было событие, от которого захватывало дух. Как нетрудно догадаться, после свадьбы мы очень много занимались сексом, а Финча мы зачали после посещения любимого хипстерского суши-бара «Такаши» в Солт-Лейк-Сити. Мы начали с роллов «Вулкан», а потом заказали угольную рыбу в сливочном соусе. Официанты подходили и уходили, проходили мимо нашего столика, стараясь не побеспокоить нас, а мы не замечали ничего вокруг: мы были пьяны от брака, нежной рыбы и сакэ. Нас переполняли эмоции, и от всего этого у нас настолько снесло голову, что мы занялись сексом прямо в машине возле суши-бара «Такаши». А потом мы приехали домой и продолжили на кухне. Мы двигались медленно, затаив дыхание и сгорая от страсти, а когда добрались до спальни, это был уже теплый, супружеский секс. Мы были новобрачными, и мир вокруг нас сиял.
За несколько недель до этого, когда мы обсуждали отказ от противозачаточных, я была уверена, что в мои тридцать восемь лет мы добьемся желаемого результата не раньше чем через несколько месяцев. Я сказала Шону, что той женщине, которая живет во мне и отвечает за извлечение подходящих файлов из библиотеки моего мозга, придется вернуться далеко назад, чтобы раздобыть информацию о том, что такое сперма и как ею пользоваться.
– Кроме шуток, – сказала я Шону, стараясь выглядеть предельно серьезной. – Она старая, и она не видела этого файла уже сто лет. На это уйдет куча времени.
Конечно, так я просто уговаривала себя. Шон сказал, что хочет детей, уже через два месяца после нашего знакомства. Через два месяца! Его биологические часы тикали как сумасшедшие. Я же была уверена, что мое расположение звезд делает меня в худшем случае бесплодной, а в лучшем случае сильно осложнит зачатие. В любом случае я была уверена, что у нас еще куча времени до такого счастливого события, а оказалось, что до него оставалось всего двенадцать дней.
Мы с Шоном были женаты около трех недель, когда одним прекрасным утром я встала из-за стола и поехала за продуктами. Я ни о чем не думала и просто ехала. В магазине я купила тесты на беременность. Я понимала, что это было смешно, но все равно не удержалась. Я никак не могла быть беременна. Я твердила себе это всю дорогу до магазина, во время покупок и по дороге домой. Вернувшись домой, я немедленно сделала первый тест и в ожидании результатов продолжала мысленно твердить себе, что я глупый и смешной параноик, но тест показал мне маленький синий плюс. Не поверив своим глазам, я сделала второй тест и ахнула… Я долго сидела в ванной, бессмысленно уставившись в стену и пытаясь осознать произошедшее. В семье я всегда была младшей. Я никогда не сидела с малышами, не меняла подгузники. Я была замужем всего три недели – и неожиданно оказалась бесспорно беременной.
И хотя я чувствовала, что не готова к материнству и не подхожу на роль матери, я была потрясена неожиданностью возникновения нового человека в своем теле и когда поняла, что беременна, со мной что-то произошло. Я это приняла. Материнство – это именно принятие. Родительство тоже, но женщинам достается некий «мамочкин» коктейль, от которого мы пьянеем и становимся другими людьми. Я каждое утро просыпалась и садилась за маленький кухонный столик, обхватив руками чашку с чаем.
– Фотографируй меня, – говорила я Шону.
Когда я задирала рубашку, он говорил:
– Все еще похоже на пивной живот… А сегодня на маленькую дыньку…
И мы вместе изумлялись тому, как быстро меняется мое тело.
* * *
Приехав из больницы домой, мы с Шоном заснули. И проснулись вместе – как раз вовремя, чтобы ехать в больницу до смены дежурных. Мы прыгнули в машину, и я приказала себе сосредоточиться на том, что передо мной: приборная доска, дорожные знаки… дурацкий билборд с рекламой пластических операций – три грудастые дыни, одна другой больше… небо цвета школьного мела, словно все цвета и фактуры исчезли. Сердце отчаянно колотилось в груди. «Сердце», – подумала я. Нет, нет, не думать – только смотреть на билборды.
В отделении неонатальной интенсивной терапии мы снова отчаянно натираем руки антисептиком, а потом быстро идем в палату, стараясь не срываться на бег. Финч спит в третьей палате, но новая медсестра говорит, что его можно взять на руки, только нужно быть осторожнее с трубками и проводами. Я безумно боюсь что-то выдернуть, но подсовываю руку ему под спинку и чувствую тепло его крохотного тельца. Он такой маленький, не больше пяти фунтов. Я прижимаю его к груди. Шон нервничает: поднимается и ходит по маленькой палате, потом садится, смотрит сначала на меня, потом на пол. Мы ждем.
Тельце Финча меньше половинки большого батона – такое крошечное, словно его и вовсе нет. Стиснутые кулачки напоминают маленькие грецкие орешки. Мне даже не хочется отпускать это тельце и расставаться с этими глазками, этим крошечным животиком. Десять минут я прижимаю Финча к груди и хожу с ним по небольшой палате. И вот входит доктор Темплмен. Ему около пятидесяти, и я сразу замечаю добрый взгляд его карих глаз. Он не похож на остальных врачей больницы. На нем брюки цвета хаки и классическая мужская рубашка, и он чем-то напоминает монаха. Доктор садится перед нами, спрашивает, как наши дела, но мы не знаем, что ответить. Мы хотим знать, что у Финча с сердцем. Мы хотим услышать, что с нашим мальчиком все в порядке. Доктор Темплмен вздыхает, смотрит на Шона, потом на меня, потом наклоняется и упирается локтями в колени.
– ЭКГ расшифровали, – говорит он. – С сердцем у Финча все в порядке.
Доктор умолкает, глядя на нас добрыми карими глазами. Я чувствую, что снова могу дышать, а он продолжает:
– Но мы получили и анализы крови. У Финча положительный анализ на трисомию 21. У него синдром Дауна.
В палате воцаряется мертвая тишина. У меня перехватывает горло. Руки, которые держат маленькое тельце Финча, немеют. Доктор Темплмен сидит напротив и смотрит на нас с сочувствием. Меня душат слезы, но я не могу плакать и стонать, потому что меня захлестывают эмоции, а мозг пытается осознать что-то непостижимое. Я все понимаю, но при этом не понимаю ничего.
Как у нашего чудесного, идеального Финча может быть синдром Дауна? Люди с этим синдромом всегда казались мне странными. Те, кого я видела, всегда носили очки с очень толстыми стеклами. Они были тучными, с широко расставленными глазами. И они были умственно отсталыми. Неожиданно это слово показалось мне новым: отсталый – что это значит? Тупой? Тугодум? Мой мальчик будет запаздывать в развитии? Он может не заговорить? Мысли кружились в моей голове, пытаясь найти хотя бы какую-то зацепку. Я искала почву под ногами.
– Как нам узнать, как ухаживать за ним? – в конце концов спрашиваю я.
И тут я расплакалась. Я никогда не знала никого с синдромом Дауна. Я никогда не знала даже людей, у которых были родственники с синдромом Дауна. И вдруг в моем сознании возникает черно-белая фотография Дианы Арбус, которую я когда-то видела. В 1970 году Диана Арбус отправилась в Нью-Йорк снимать людей, живших в заведениях для умственно отсталых. В те времена подобных заведений было очень много – огромные ангары, где содержали людей, страдающих психическими заболеваниями, чтобы они не были обузой для семьи или общества. На фотографии, которая всплыла в моем сознании откуда-то из глубин памяти, четверо или пятеро взрослых стояли посреди поля, держась за руки. Был Хэллоуин, поэтому на некоторых из них были клоунские маски и простыни, развевавшиеся вокруг их толстых голых ног. Они держались друг за друга так, словно во всем мире им больше не за кого держаться, что делало эту сцену мрачной и ужасно безысходной. Но когда я смотрю на своего прекрасного мальчика, эта фотография кажется мне бессмысленной. Я никогда не думала о том, что у людей на том снимке были родители. Я никогда не думала о том, каково было родителям, когда кто-нибудь говорил им, что их ребенок слабоумный или неполноценный. Что они тогда чувствовали? А каково было детям, которых отправляли с глаз долой? От этой мысли у меня снова текут слезы. Я пытаюсь собраться, но начинаю терять самообладание, и эта маленькая комнатка со стеклянными стенами создает ощущение, что я рассыпаюсь на части.
Ответив на наши вопросы о физиотерапии, реабилитации и эрготерапии, доктор Темплмен уходит. Я сижу, держа Финча на руках. Я смотрю в его отважные голубые глазки и пытаюсь связать свое представление о синдроме Дауна с этим идеальным маленьким тельцем. И вдруг все мысленные образы одиноких, грустных и не похожих на нас людей, обреченных жить в психиатрических лечебницах, исчезают в мгновение ока и единственным источником кислорода, необходимого для дыхания, остается любовь к моему мальчику. Ужас тех фотоснимков исчезает в любви, которая заполняет меня, как воздух: вдох-выдох, вдох-выдох – нет ничего, кроме любви. И в этом новом контексте для меня все меняется – меняется мое отношение к людям с синдромом Дауна и к тем, кто живет в этом мире иначе. Мне все равно, что у него лишняя хромосома. Я не знаю, что это значит и как мы сможем ему помочь, но я точно знаю, что мы научимся. Я люблю его так, что мое сердце просто тает от любви.
Мы с Шоном остаемся до вечера. Когда мы выходим поужинать, молодой официант в ресторане чувствует, что нас окутывает какая-то мрачная атмосфера, и в конце ужина приносит нам большой кусок шоколадного торта с малиной.
– От заведения, – тихо говорит он. – У меня было ощущение, что сегодня вам это нужно.
Я снова плачу. Простая доброта доктора Темплмена и шоколадный торт вкупе со страхом, что я не смогу заботиться о Финче, вызывают неудержимый поток слез. Шон берет меня за руку и тоже плачет.
– Спасибо, – говорю я официанту и вижу, что он тоже едва сдерживает слезы.
* * *
На следующую ночь я лежу без сна, размышляя о Красоте.
В молодости я училась в одном из модных гуманитарных колледжей, который опустошил мои карманы и наполнил голову жизненными принципами и системой взглядов, представлениями, которые казались великолепными древними опорами или некими античными камнями. Эти представления имели вес. Они были моими якорями. Почувствовав, что жизнь подкидывает мне очередное испытание, я сразу же возвращалась к ним. Я читала Платона, Аристотеля и Сократа. Я изучала труды Галена и Архимеда. Я читала древние эпосы. Во всех этих трудах говорилось о Красоте, Добродетели и Истине, и все эти принципы были у меня и на уме, и на языке. Иногда мне казалось, что я держу эти древние камни во рту и переворачиваю их, а они царапают мой язык, подсказывая, что правильно, а что нет. Иногда камни были гладкими, а иногда я резала об них язык, но все равно сжимала их во рту, ощущая их прочность.
В те долгие ночи без Финча я думала о Плотине, философе III века, авторе «Эннеад». Он называл звезды буквами, написанными на небе. Плотин считал, что каждый момент жизни наполнен знаками, что все мировые события взаимосвязаны, что «все дышит совместно». Мне очень нравилась эта идея, и я прощала Плотина, не знавшего о том, что звезды – это всего лишь давно умершая небесная материя. Образ вселенной и всего сущего, дышащего в унисон, долгое время исцелял меня от цинизма и экзистенциального гнева. Я ощущаю во рту камень Плотина. Что бы он сказал о Финче? Как бы объяснил появление в моей вселенной этого прекрасного мальчика? Я испытывала слепую обжигающую любовь и думала: «А это Красота? Неужели это Красота, которая вскрывает меня по швам?»
Через день мы с Шоном стоим перед больницей и звоним своим самым близким друзьям и родственникам, чтобы сообщить им о диагнозе. Я вижу, как Шон расхаживает по больничной парковке, прижимая телефон к уху. Он звонит маме и сестрам. Я звоню маме, брату, любимой подруге Айви, с которой мы вместе увлекались писательством, и другим друзьям. Это ужасно только тогда, когда реакция других ужасна, но тяжелее всего слышать в ответ «мне жаль», словно свершилась какая-то ошибка, словно мой мальчик какой-то не такой. Я твержу себе, что друзья просто не знают что сказать, что они сожалеют о тяжести ситуации, но боль все равно остается. И еще тяжелее понимать, что, окажись я на их месте, то с легкостью сказала бы то же самое. Я тоже могла бы оступиться, неосознанно причинив боль страдающему сердцу, которое пытается собрать себя воедино.
В отделении неонатальной интенсивной терапии мы снова тщательно моем руки. В десять часов у нас встреча с Джерри, речевым терапевтом, а в одиннадцать – с Рэчел, эрготерапевтом. Нам рассказывают, что государство спонсирует программу раннего вмешательства, в которую также входят физиотерапия и логопедическое лечение до тех пор, пока Финчу не исполнится три года. Каждая беседа со специалистами придает мне силы. Доктора поддерживают нас и дают нам ясное представление о том, каково это – жить с особенным ребенком. Он сможет стать почти таким же, как все. Он будет делать все, что делают другие дети, но на это потребуется больше времени. Врачи говорят, что они нам помогут, и мы не останемся в одиночестве. Уверенность и сочувствие докторов вселяют в меня уверенность в том, что я справлюсь. Я смогу позаботиться о своем мальчике. Колоссальный страх, который я испытывала все это время, начинает исчезать. Мы все сможем. Наш мальчик такой красивый! Но это не главное – самое главное то, что мы любим его всем сердцем, и эта любовь буквально опьяняет нас.
После обеда мы получаем кислородный аппарат. Финч отправится домой с пятью баллонами кислорода и двадцатью футами трубок, чтобы мы могли перемещаться по дому, и монитором. Врачи говорят, что по непонятным причинам у многих детей с синдромом Дауна есть кислородная недостаточность, поэтому около 10 процентов таких малышей отправляют домой с таким же оборудованием, какое выдали нам. Канюля разделяется на две тонкие трубочки, вводится в нос и удерживается двумя очень липкими кружочками, которые прикрепляются к щечкам малыша. В тот же день мы выходим из больницы всей семьей, то есть втроем, и оказываемся в сюрреалистическом мире парковки. В больнице было безопасно, а сейчас мы идем в тени огромного здания, тащим кислородные баллоны и везем маленького мальчика в детском автокресле, похожем на военный корабль вокруг крошечного тела.
* * *
На пятнадцатое утро дома, дав Финчу очередную бутылочку с молоком, сцеженным с помощью специального устройства, выданного в больнице (устройства, которое позволяет сцеживаться без помощи рук, используя только специальный бюстгальтер для кормящих матерей), мы с Шоном обсуждаем, что нужно сообщить по электронной почте более широкому кругу друзей. Мы долго думали о том, как сформулировать диагноз Финча. Я хочу, чтобы все знали, что он здоров, и хотя наш ребенок особенный и не такой, как мы ожидали, мы его любим. Мне кажется, что так будет просто и понятно. Шон рад, что я нашла подходящие слова, чтобы описать ситуацию, но сам он подавлен. Он счастлив, что у нас есть ребенок, но синдром Дауна сделал нашу дальнейшую жизнь более сложной, чем мы можем себе представить. Шон хочет посидеть на улице, пока я составляю текст электронного письма. Он хочет выпить кофе и забыть обо всем хотя бы ненадолго.
Я пишу черновик за черновиком, и каждый вариант кажется мне или слишком сентиментальным, или слишком многословным. Мне снова хочется плакать, но я должна держать себя в руках. Я смотрю на лицо спящего Финча, и мне не верится, что я так быстро и так сильно его полюбила. Я глажу маленький пальчик, и он сжимается вокруг моего. Через несколько минут я возвращаюсь к компьютеру и начинаю письмо с общих статистических данных о его рождении:
«Финч Дэниел родился 26 июля 2008 года. Он весит пять фунтов две унции, он лысый, как его папа, и у него голубые глазки, похожие на лед и способные изумить слона. Многие из вас знают, что у него синдром Дауна. Для нас это означает всего лишь то, что в его жизненном калейдоскопе цветов больше, чем мы могли представить. Мы безумно его любим».
Стинг и сияющий юноша
Сентябрь 2008
Через два с половиной месяца после рождения Финча я возвращаюсь на работу. Я работаю редактором в журнале Wasatch Journal. Я брала интервью у многих известных людей, даже у губернатора Джона Хантсмена-младшего. Я работаю с умными и веселыми людьми, и радость общения со взрослыми людьми, способными самостоятельно себя обеспечивать, наполняет меня эйфорией. Я не понимала, насколько одиноки могут быть матери младенцев. Все прославляют материнство: журналы полны фотографий очаровательных мамочек с розовощекими малышами, которые с обожанием смотрят в глаза друг другу. Это чистая пропаганда! Я говорю друзьям, что я, похоже, как-то упустила руководство для родителей, которое наверняка существует где-то во вселенной и в котором описаны все суровые реалии родительства – то руководство, в котором написано, что ты будешь часами, а то и днями изъясняться каким-то мычанием, смотреть на дождь и ходить в испачканной молоком рубашке, потому что тебя все равно никто не увидит, а чистая рубашка станет точно такой же уже через несколько минут после того, как ты ее наденешь.
Друг Шона дал нам координаты няни, и теперь чилийская иммигрантка и набожная мормонка Кристина двенадцать часов в неделю присматривает за тем, как Финч гукает и ползает по своей подстилке. У нас сформировался определенный распорядок. Я пишу статьи, еду в редакцию и работаю с авторами четыре часа, а потом возвращаюсь домой, занимаюсь редактированием и три раза в день помогаю Финчу с лечебной физкультурой на U-образной подушке, которую я держу под его грудью.
* * *
Через три месяца после рождения Финча мы с Шоном идем на концерт Стинга. Друг дал нам билеты, а Кристина пообещала присмотреть за Финчем до нашего возвращения. Мы безумно счастливы. Несколько недель на работе царил настоящий хаос. Мы с Айви, моим редактором, потихоньку ходили из кабинета в кабинет, обмениваясь взглядами. Я твержу себе, что черные воды мирового финансового кризиса нас не коснутся, но знаю, что это самообман. Я взяла дополнительную нагрузку, потому что бюджет фрилансеров урезали до смешной суммы. Я взяла интервью у владельца Overstock.com Патрика Берна. Я постоянно что-то пишу: мне кажется, что если мы создадим что-то прекрасное, настолько прекрасное, что люди оценят, то наш журнал не умрет. Вчера в нашей офисной мини-кухне Айви сказала, что она рассчитывает выпустить хотя бы зимний номер. Я уставилась в пол и не знала что сказать. Невозможно представить, что журнал закроется. Просто невозможно! Поэтому, когда Кристина приехала к нам домой и дала нам с мужем возможность доставить себе удовольствие и пойти на концерт певца, наполняющего мир чистой красотой, я чуть не заплакала.
– Не забудь накормить его в восемь. Он наверняка выпьет две бутылочки, так что разогревай их одновременно. Если он сразу не заснет, включи Over the Rainbow. И, пожалуйста, поиграй с котом, бедному Гузу совсем не достается внимания.
– Поезжайте, – ответила Кристина с приятным певучим акцентом. – У нас все будет в порядке.
И мы поехали на арену USANA – огромную открытую концертную площадку, с которой открывается потрясающий вид на горы и у которой есть один-единственный недостаток: безумные цены на пиво в пивной на открытом воздухе. Мы нашли свои места прямо перед сценой, и Шон пошел за пивом и минералкой. Я гадала, когда начнет выступать разогревающая группа: если группа разогрева выйдет на сцену в ближайшие полчаса, то Стинг начнет петь примерно через полтора часа, а это означает, что мы вернемся домой часа через три с половиной. И я отправила Кристине СМС:
– Как дела?
– Все в порядке. Он делает зарядку.
– Он по мне скучает?
– Он вообще забыл о вашем существовании.
– Спасибо.
– Не за что.
Я выключила телефон и включила его снова: глупо его отключать, ведь я не могу быть уверена, что где-нибудь по соседству с нашим домом не начнется пожар. Если это произойдет или если Кристина вынесет Финча из дома, и на них набросится бешеная собака, мне понадобится телефон. Я попыталась оценить, сколько времени потребуется нам с Шоном, чтобы добраться до парковки и выехать на трассу. И тут вернулся Шон с напитками.
– Наше здоровье! – объявил он, поднимая пиво.
– Наше здоровье! – ответила я, чокаясь с его пластиковым стаканом.
На сцене появилась группа разогрева, и на нас обрушилось звуковое цунами. Я понятия не имела, что это за группа. Теперь я вообще плохо знаю современные группы, и это невыносимо. Музыка всегда была для меня некоей мистической силой. Я составила плейлистов больше, чем могла сосчитать. Мне это безумно нравилось, ведь музыка всегда будила во мне самые глубинные эмоции, но за последние десять месяцев я перестала быть стильной молодой женщиной и перешла в другой архетип – архетип матери. Теперь я сцеживаю молоко молокоотсосом и ем, стоя у холодильника. Когда нам с Шоном предложили эти билеты, я была счастлива, что увижу Стинга, но теперь я схожу с ума от тревоги, потому что оставила своего ребенка.
– Что это за группа? – спрашивает Шон, толкая меня локтем.
– Понятия не имею, – отвечаю я.
Он наклоняется вперед, прихлебывая пиво. Я вижу перед собой молодую пару. На парне черные джинсы, естественно, с низкой посадкой, и из-под них видны белые трусы. Девушка стройная, высокая, в потрепанных черных шортах, в ушах серебряные серьги-кольца, а на ноге крупная татуировка. Все это удивительным образом напоминает мне слона с классической картины Сальвадора Дали «Сон, навеянный полетом пчелы вокруг граната за секунду до пробуждения». Я наклоняюсь вперед, высокая девушка оглядывается. Я указываю на ее ногу и улыбаюсь, подняв оба больших пальца.
– Клево! – говорю я, широко улыбаясь.
Мы с Шоном слушаем группу разогрева, но я через каждые пять минут посматриваю на телефон: а вдруг Кристина что-нибудь напишет? Но она не пишет ни про какой пожар.
Когда неизвестная разогревающая группа, наконец, уходит со сцены, я говорю Шону, что пойду за напитками. У всех окружающих я вижу или татуировки, или пирсинг, и мне становится неловко за свою послеродовую блузку. Я вложила в бюстгальтер прокладки, чтобы молоко не протекло во время концерта. Никогда раньше я не чувствовала себя такой непривлекательной и асексуальной.
Я выхожу из пивной и пробираюсь между верхним и нижним блоками амфитеатра к своему месту. Возвращаюсь я той же дорогой, по которой шла за напитками, но на обратном пути взглянула вверх и увидела отгороженный блок. За металлическим ограждением я вижу инвалидное кресло. В кресле сидит юноша, и на его лице сияет радостная улыбка. У юноши русые вьющиеся волосы и синие глаза, и он с нетерпением смотрит на сцену. Рядом с ним сидит седая дама в мягком желтом сарафане. Она сидит так, чтобы держать юношу за руку.
А потом я неожиданно вижу их всех и замираю. Я вижу множество людей в инвалидных креслах, пристегнутых ремнями и придерживаемых любящими руками. Среди них есть и такие как Финч – люди с широко расставленными глазами, такие же, как мой прекрасный мальчик. Они, как и я, пришли, чтобы увидеть Стинга.
На металлическом ограждении табличка: «Места для зрителей с ограниченными возможностями». У меня перехватывает дух, и по щекам текут слезы. Как я могла не заметить их сразу же? Как я могла быть такой слепой? И потом я понимаю, что была слепа всю жизнь. Огромная часть населения, огромная часть человечества оставалась для меня невидимой. Сияющий юноша, который радостно наклонился вперед, был для меня невидим. Его мать с нежными любящими руками тоже была для меня невидимой. Мое сердце разрывается от эмоций. Сияющий юноша смотрит на меня, а я прикладываю руку к губам, посылаю ему воздушный поцелуй и машу ему. Он не машет в ответ, но улыбается и посылает мне поцелуй одними губами. «Господи боже, – думаю я. – Он же чистое золото». И я снова плачу, прижавшись к бетонной стене. Через минуту на сцене появляется Стинг, а я возвращаюсь на свое место и сажусь рядом с Шоном. Я сижу рядом со своим мужем, мои щеки все еще мокрые от слез, но я подпеваю певцу изо всех сил.
* * *
Три месяца спустя мы с Шоном отправляемся в небольшой итальянский ресторан, где мой журнал устраивает рождественский корпоратив. Волна рецессии подмыла наши берега, но мы упорно демонстрируем свою независимость и уверенно пьем из реки отрицания. Эта вечеринка доказывает наш воинственный настрой: «Ура нам! Мы не сдадимся, как другие журналы! Посмотрите на этот прекрасный вечер с жирными стейками и реками красного вина. Мы веселы! Мы грандиозны!»
В последние месяцы наши ряды поредели, хотя издательство изо всех сил старается удержать журнал на плаву. Мы с Шоном присоединяемся к моим коллегам в полутемном зале. Шон рассказывает пикантные анекдоты, кто-то подхватывает его инициативу, и все смеются. Мы болтаем друг с другом, как дети, до самого закрытия ресторана. Это момент в духе Нормана Роквелла2: нас озаряет свет надежды и обещания светлого будущего, восхитительный и яркий.
Когда мы с Шоном вернулись домой, он начал медленно раздевать меня в спальне.
Наши тела тесно прижимаются друг к другу, но я чувствую только наши губы и пальцы. Очарование волшебного вечера еще не прошло…
– Может быть, нам следует предохраняться? – бормочу я.
– Нет… Ты же кормящая мать… ш-ш-ш…
А после я прижимаюсь к его теплой спине, прислушиваюсь к его дыханию и думаю: «Только это важно. Только это».
Чудо цвета пасхального яйца
Февраль 2009
Я делаю вид, что это неважно, но прошло уже три недели без зарплаты, и я понимаю, что на самом деле это очень даже важно. Наш журнал рушится, и сотрудников становится все меньше. Люди уходят тихо. Каждый день я прихожу на работу и обнаруживаю, что еще кого-то нет. Ушел менеджер по сбыту, за ним графический дизайнер, потом младший редактор. Оставшимся обещают выдать зарплату, но пока мы ничего не получили.
Поскольку Шон занимается ландшафтным дизайном, а эта работа тяжелая физически, зимой он восстанавливает силы. Когда утром он приносит мне кофе, я надеваю термобелье. Шон садится на край постели, смотрит, как я одеваюсь, и, как семнадцатилетний, хватает меня за задницу, когда я наклоняюсь, чтобы натянуть шерстяные носки.
– Ты уходишь? – спрашивает он.
– Да, ухожу. Конечно, я ухожу.
Я хватаю свои ключи.
– А там еще кто-нибудь будет?
– Не знаю. Надеюсь, что да.
До прихода в журнал я считала себя уличным поэтом и забиякой, что делало мою бедность более гламурной и осознанной, чем это было на самом деле. Между своими поэтическими проектами я искала оплачиваемую работу. Я гнула металл для художников, разносила пиво на пробковых подносах в кафе, составляла документы о разводе для адвокатов. Я освоила графический дизайн и делала рекламу для модных бутиков для домашних животных. Я даже работала в учреждениях строгой изоляции для наркоманов, обучая их писательскому делу. А еще я писала стихи и организовывала флешмобы на улице, на которые все приходили в розовых кринолинах. Партизанская поэзия3 и случайная работа – это была моя жизнь. Но я всегда писала. А потом я нашла журналы. Вообще-то только один журнал, но такой, который понравился мне и которому понравилась я. Мы нашли друг друга, и я была безумно счастлива. У меня даже была официальная должность: помощник редактора и редактор отдела поэзии. У меня была медицинская страховка. Я была счастливой и энергичной девушкой. Я была прекрасным поэтом, который стал журналистом. Образно говоря, я пела собственную песню, и мне за это платили.
Я ничего не говорю Шону, но мне нужно побыть в своем офисе, чтобы вспомнить, кем я являюсь за рамками постоянных забот материнства. Я обожаю сына, но работа в журнале дает моему внутреннему писателю свободу и пространство. И я еду в очень белое, очень квадратное здание, где находится редакция нашего журнала. Я поднимаюсь по двум пролетам лестницы в наш офис. На лифте табличка, написанная от руки: «Не работает». Лифт не работает уже несколько недель, здание кажется пустым, и возникает ощущение, что его вот-вот снесут. Я почти уверена, что это не из-за рецессии, а из-за того, что владельцы этого здания находятся где-то очень далеко. Я слышала, что здание принадлежит нью-йоркскому брокеру хедж-фонда, которому нужно было куда-то вложить деньги. Похоже, хозяевам наплевать, остался ли здесь хоть кто-нибудь, и им уж точно нет никакого дела до того, работает ли лифт.
В офисе холодно. Отопление отключили несколько дней назад, и это настоящий смертный приговор. Но я все еще надеюсь, все еще пью из чаши отрицания. На мне четыре слоя одежды, но мне все равно холодно. Я разогреваю бокал воды в микроволновке, которую Айви принесла из дома несколько недель назад. На кухне не осталось ни чая, ни кофе. Я перебираю бумаги на столе. Окна у меня нет. Стены абсолютно белые – они покрыты такой белой краской, которая шершавая на ощупь и унылая на вид. Давным-давно кто-то вырезал в стене передо мной большой квадрат и закрыл его куском плексигласа. Сквозь это фальшивое окно я вижу противоположную стену – тоже белую. Половина десятого. Я сижу за своим столом с бокалом горячей воды посреди этой непристойной белизны, и на мне четыре слоя зимней одежды.
Я полчаса молча таращусь в свой компьютер, и тут появляется Айви. Она подмигивает и протягивает мне чек. Издательство выпуталось из проблем и продолжает работать. Все хорошо и отлично, и я волновалась напрасно. Интервью с Хантсменом прошло утверждение, появились фотографии. Да, сейчас рецессия. Да, магазины и газеты задыхаются, как печальные рыбы на обнажившемся после отлива морском дне, но мы справимся.
Через два дня я сижу дома, помогая Финчу с легкими отжиманиями. И тут звонит Айви. Она просит просмотреть гранки, чтобы отослать журнал в типографию. Мне повезло – я могу работать не только в офисе, но и дома. Я могу обложить Финча игрушками, усесться на диван и заняться редактурой, пока мой малыш пробирается сквозь окружившую его стену из мягких зверюшек. Мне кажется, что это отличное упражнение для развития крупной моторики, но наш кот Гуз страшно пугается – ему кажется, что эти мягкие игрушки представляют для него огромную опасность.
– Ты сможешь сдать гранки к двум? – спрашивает Айви.
– Конечно. Сдам к двум. Без проблем.
Мне нужна такая определенность. Я снова чувствую себя сильной и уверенной. Я зарабатываю на жизнь любимым делом, и меня не остановить. Я делаю вид, что мне все равно, но в глубине души я ликую. Я представляю себя новой Дианой Сойер, поэтом, который работает в своем собственном журналистском ритме. Я полтора года работаю в этом журнале. Дайте мне еще год-другой, и я добьюсь успеха в Rolling Stone или New Yorker, или и там, и там. Я буду встречаться за коктейлем с Малькольмом Гладвеллом и рассказывать ему, как его статья о радикальной технологии подгузников изменила мою жизнь. Мы станем друзьями. Господи боже, жизнь прекрасна!
Я решаю просмотреть гранки, а потом пойти на йогу. Энергия захлестывает меня, как мощный прилив. Мне нужно двигаться.
В половине третьего Финча забирает Шон. Мы обнимаемся, Шон целует меня.
– Я рад, что тебе заплатили, – шепчет он мне в шею, запуская руку под мою рубашку. – Может быть, вечером стоит отметить?
* * *
По дороге в студию йоги, избавившись от мыслей о крутых переменах и уходе за ребенком, я сворачиваю направо к местному магазину. Решение совершенно спонтанное, я ничего не планировала и даже не думала об этом. Но я выхожу из машины, вхожу в магазин и направляюсь прямо к отделу с презервативами. Ох уж эти презервативы! Само их название звучит так глобально: это истинный троянский конь наслаждения. В этом отделе продаются также тесты на беременность, и мне нужен именно такой тест. Нет, мне нужны два теста – лучше купить два на всякий случай, потому что мы с Шоном давно не пользовались вышеупомянутыми презервативами. Мы вообще ничем не пользовались. Хотя я все еще кормлю грудью и меня можно назвать старородящей женщиной, я испытываю непреодолимое желание помочиться на полоску. Я покупаю два теста по цене одного в симпатичной розовой коробочке. Оказавшись в машине, я заворачиваю коробочку в коврик для йоги.
Через пять минут я уже в студии йоги. Здесь пахнет лавандой и потом. На лестнице аккуратными рядами стоит обувь. Каждый раз, входя в студию, я чувствую счастливую тишину этого места. Я приехала на несколько минут раньше, и в туалете, где всегда бывает полно желающих облегчиться перед занятием, пока еще пусто. Я вхожу, прижимая к себе коврик, словно футбольный мяч.
В туалете есть небольшая полка с рулонами туалетной бумаги. На деревянной табличке курсивом написано: «Дыши». Я разворачиваю свой коврик, вскрываю оболочку теста. Сердце бьется в груди, как пьяный ребенок. Дыши. Я писаю на первую полоску, кладу полоску на полку и жду, не надевая трусики. Я смотрю на полоску – и она становится голубой – голубой, как пасхальное яйцо. Господи боже, этого не может быть! У меня в голове начинается звон. Я вскрываю второй тест, писаю на полоску и жду. Эти тесты не всегда точны – всегда есть вероятность ложноположительного результата. Но и второй тест дает такой же результат: голубой. Все точно. У меня захватывает дух: на моем борту второй пассажир.
Я бросаю тест-полоски в мусорную корзину и закрываю их туалетной бумагой. Это смешно и глупо, но я не могу сдержать широкую, дурацкую улыбку. В студии собираются люди. Раздаются приглушенные голоса. Я стелю коврик на пол и ложусь, стараясь успокоиться. Успокойся! Господи, ты же в студии йоги! Нашего инструктора зовут Ким – это красивая миниатюрная женщина. Она сидит на коврике прямо передо мной, словно возле реки. Да! Я и есть река! Мы склоняем головы и трижды произносим мантру «оммм». Я не могу сдержать смех. Это моя проблема: в любой странной ситуации я начинаю хихикать. Неуместный защитный механизм, особенно в студии йоги. Я чувствую себя мужчиной, который впервые занимается сексом и делает все, что в его силах, чтобы отвлечься и сохранить пыл жеребца. Представь себе свекровь! Нет, представь очень, очень больного котенка! Я начинаю фыркать – еще одна дурацкая привычка. Я изо всех сил сосредоточиваюсь на образе больного котенка, но продолжаю фыркать в свой материнский бюстгальтер. Смерть и кровавая бойня! Апокалипсис! Зомби поедают маленьких детей!
Я изо всех сил пытаюсь сдержать свою эйфорию, и к моменту выхода из потока и перехода в позу горы мне это удается. И все же я вне себя: я в экстазе. В позе «собака головой вниз» я смотрю на женщину сбоку от меня, и мне хочется безумно громко прошептать… нет, прокричать, словно безумная: «Знаете что? Я беременна! Вы можете в это поверить, черт побери?!»
Следующим вечером делаю Шону сюрприз. Я прошу Кристину посидеть несколько часов с Финчем, чтобы мы с Шоном смогли сходить в модный ресторан Metropolitan. Ресторан размещает рекламу в нашем журнале, и в качестве оплаты за нее нескольким сотрудникам выдали подарочные сертификаты. В этом ресторане симпатичные итальянцы поджидают, когда ты отлучишься в туалет, чтобы свернуть твою салфетку красивым лебедем. Я чувствую себя неловко, но в душе ликую: складывать салфетки – это так глупо, так буржуазно. Но я веду своего мужчину именно в это место. Мы садимся рядом с камином, заказываем стейки из бизона с гранатовым соусом, и я говорю Шону, что беременна. Снова. Я уже побывала в отделении планирования семьи, чтобы пройти настоящий тест на беременность. Там хотят, чтобы все было спланировано заранее. Хотя я сделала два домашних теста, которые вполне точны, мне нужно третье, окончательное мнение. Мне кажется, что, помочившись в баночку в медицинском учреждении, я получу более надежные результаты, чем сделав тест, купленный со скидкой в обычном магазине.
Я жду, пока нам подадут горячее, а потом показываю Шону сложенный листок с результатами моего анализа. Я даже села на руки, изо всех сил стараясь не вскочить со стула и не врезаться в подбородок симпатичного итальянского официанта. Шон смотрит на документ, потом на меня, потом снова на документ уже с опаской, словно это что-то огнеопасное.
– Что это?
– Посмотри…
– Ээээ… хорошо…
Он медленно разворачивает документ, просматривает мелкий шрифт, ничего не понимая. Наконец, его взгляд поднимается к верхней части бланка, и он узнает название, напечатанное крупным шрифтом: «Планирование семьи».
– Ты была в отделении планирования семьи?
Время тянется бесконечно медленно. Все идет четко по сценарию: смущение мужа, веселая радость жены. Я вне себя от гормонов и понимаю это: я чувствую некий эволюционный кайф, который включился в моем организме словно по нажиму кнопки.
– Да, – отвечаю я, склоняя голову набок. – Сегодня утром.
Шон снова смотрит на документ, но это бесполезно: там перечислен список гормонов с непонятными циферками. Он снова смотрит на меня:
– Ты беременна?
Я киваю.
– Ты серьезно?
– Ага.
Шон прижимает руку ко лбу и начинает изо всех сил его массировать, словно так он сможет быстрее понять информацию. У нас полугодовалый малыш, а я снова беременна. Привет, семья!
– Вау, – бормочет он, потирая лоб. – Вау, вау, вау…
А потом он поднимает глаза и улыбается неловкой беспомощной улыбкой. Эта улыбка покорила меня с первого взгляда, и мое сердце замирает от радости.
– Вау! – снова бормочет он. – Ты беременна! О господи!
Через несколько минут после нескольких глотков вина он перестает тереть лоб и пристально смотрит на меня.
– А ты сказала Финчу?
Мы начинаем хохотать, как безумные. Наши стейки давно остыли, но мы совершенно счастливы, хотя не можем понять, как это могло случиться. Мы вспоминаем, сколько раз мы совершенно случайно занимались сексом: когда Финч спокойно чем-то занимался в гостиной, когда он спал в коляске, стоящей возле кухонного стола, в полночь, в пять утра, когда шел снег, когда снег не шел… Мы хохочем, словно стоим на скале и вот-вот нырнем в воду, которая поблескивает футах в тридцати под нами.
* * *
Когда на работе нас всех неожиданно собрали в самом большом офисе, на стенах которого изображены тривиальные оранжевые маки в поле (кто-то решил хотя бы чем-то победить унылую белизну), у меня перехватило дыхание. Я была так уверена, что у нас все получилось: мы отправили зимний номер в типографию, нам заплатили. Но этим утром двадцатилетний сын издателя собрал нас всех и сказал, что все кончено и с сегодняшнего дня наш журнал закрывается. Он добавил: «Соберите вещи, заберите микроволновку, денег на журнал больше нет. Очень жаль. Спасибо всем за прекрасную работу. Все кончено».
Ночь начинается и кончается
Февраль 2009
Прошло две недели с момента закрытия журнала. Я изо всех сил старалась убедить себя, что безработица – это хорошо. Я твердила себе: работа приходит и уходит. На дворе рецессия, и в это время всем нелегко. Мне повезло, что журнал просуществовал так долго. Когда-нибудь я снова стану профессиональным писателем, а пока что буду помогать Финчу с его проблемами синдрома Дауна. Пока он спит, я буду готовить вкусные запеканки и работать над своей книгой. Безработица станет вратами, а не замкнутым пространством. Все будет прекрасно.
Зима в разгаре, и Шону нечем заниматься целыми днями. Он чинит светильники или сидит в своем кабинете внизу, уставившись в экран компьютера. Он все чаще уходит в мастерскую и проводит там много времени, возвращаясь с красными от слез глазами. Мы договорились, что я пока не буду искать новую работ, и внезапно Шону пришлось нести ответственность за всех нас.
Однажды утром в конце февраля я усаживаю Финча в его высокий детский стульчик у кухонного стола. Я пытаюсь скормить ему ложечку пюре из авокадо, и тут Шон заявляет, что собирается в горы. Он сдвигает все на кухонном рабочем столе, заглядывает под маленький тостер, роется в ящиках. Похоже, он не замечает, как моя рука замерла перед лицом нашего мальчика. Я все же подношу ложку к губам Финча и тихо ворчу.
Я не против провести время наедине с Финчем, но мне нужно несколько часов, чтобы разобраться с работой. Я собиралась изучить женские журналы. Сейчас таких журналов стало меньше, но платят в них хорошо. Я могу писать о туфлях или одежде для молодых мамочек. На прошлой неделе я рассказала о своих идеях Шону.
– Я могу написать о том, каково это – растить ребенка в рецессию. Нам нужно что-то делать.
Шон напрягся. Любое упоминание о том, что я буду тратить время на работу, кажется ему несправедливым покушением на наш и без того ограниченный запас времени. Он нахмурился и напомнил, что в сезон у него страшно много работы: ему приходится возить компост в пригороды, рыть оросительные канавы и сажать огромное количество цветов и трав. Это утомительная работа, и зимой ему нужно расслабиться и отдохнуть по-настоящему. Меня охватило чувство вины и гнева одновременно, и все же я сдержалась, несмотря на его резкость.
– Я не могу найти свои ключи, – в конце концов говорит Шон, заглядывая под бананы в фруктовой вазе.
– Странно, – отвечаю я, снова поднося ложку к губам Финча. – Когда ты их видел в последний раз?
Шон не отвечает. Он начинает рыться в кухонном ящике, в котором валяется всякая всячина: ключи, сломанные карандаши, листочки с именами и телефонами людей, которых мы давно забыли, но все же не решаемся выкинуть их контакты. Ключи должны быть там. Шон перерывает весь ящик, но ключей нет.
– Терпеть не могу, когда ты берешь мои вещи. Ты вечно перекладываешь мои вещи!
– О чем ты говоришь? – с возмущением отвечаю я. – И что ты этим хочешь сказать?! Я никогда не трогаю твои вещи.
Рука моя по-прежнему прижимается к губам Финча. Он открывает рот и буквально давится ложкой, которую я засунула ему слишком глубоко.
– О, детка, прости меня…
Я вытираю зеленое пюре с его щечки, не обращая внимания на Шона. Мне тяжело терпеть такой тон и обвинения – мне сразу хочется защищаться и дать отпор, словно меня застали курящей в туалете в тот момент, когда Финч плачет на заднем дворе. Я уношу Финча в гостиную.
– Папа не может найти ключи, – шепчу я ему.
– Где мои чертовы ключи?! – орет Шон.
Я слышу, как Шон в спальне перекладывает стопки одежды из одного угла в другой. Наконец, все стихает. Через минуту появляется Шон, натягивая куртку.
– Где они были? – спрашиваю я, изо всех сил стараясь не выдать обиды и не запустить авокадо прямо ему в лицо.
– В моей ветровке, – бурчит Шон. – Черт, я опаздываю.
* * *
Меня тошнит. Всего один месяц беременности, а живот у меня крутит так, словно он в челюстях щелкунчика. Я отлично помню это состояние еще по моей предыдущей беременности. Тошнота становится моей постоянной спутницей. Она пахнет прелыми листьями и гниющими корнями и портит все. Мне некуда пойти, и никакие соленые крекеры не могут ее сдержать.
Шон лежа читает журнал, который он нашел под футболками в угловой комнате. Сегодня идет снег и страшно холодно, поэтому он остался дома, чтобы почитать и помочь мне с Финчем. Раскрытый журнал лежит у него на коленях. Это старый номер за июнь 2008 года – в тот месяц родился Финч. Мы повсюду находим призраки нашей прежней жизни – той, которая была у нас до рождения ребенка, находим напоминания о том, что когда-то у нас было время на книги, статьи и обсуждение различных проблем… Мы были культурными и думающими людьми. Мы много читали. Мы разговаривали. Теперь же почти все наши дискуссии сводятся к тому, как Финч поел и поспал. И покакал. На это уходит добрая половина наших разговоров: был ли его стул цвета арахисового масла или пасты карри? Был ли он жидким или выходил маленькими твердыми кусочками, из-за чего малыш плакал?
А теперь я беременна, и таких разговоров будет еще больше. Интересно, перестанем ли мы заниматься сексом? Станем ли мы такими родителями, которые разговаривают только об ужине, ритме дефекации малышей и детских утренниках? В последнее время мы часто ссорились. Напряженность заполнила все уголки нашего дома, словно каждая комната уменьшилась в размерах и стала тесной. Я твержу себе, что все дело в рецессии. У нас особенный ребенок, вот-вот появится второй, и нет никаких доходов: конечно, нам тяжело! Но эта напряженность буквально пронизывает все мое тело до самых костей.
Финч засыпает в колыбельке. Когда я направляюсь к постели, Шон не отрывается от журнала. Я провожу пальцами по его бедру, надеясь привлечь его внимание.
– Ты знала, что Бакминстера Фуллера отчислили из Гарварда? – спрашивает он, все еще уткнувшись в журнал.
– Нет… Это тот парень, что придумал геодезический купол?
– Да. Он на первом же курсе истратил все деньги на обучение на девчонку из кордебалета.
– Серьезно?
– Да. Они приняли его повторно, но он снова вылетел.
Шон улыбается. Ему нравится Бакминстер Фуллер. Он продолжает читать, а рука моя замирает. Шон поднимает глаза.
– Что?
– Что что?
– Ты на меня смотришь.
– Да?..
Мне становится страшно неудобно из-за своих желаний.
– Знаешь, какое стихотворение я сейчас пишу? Оно называется «Записки о беременности». Можно тебе прочитать?
Недавно я написала стихотворение из сорока строчек, отражающих сорок недель беременности. И я точно знаю, что не смогу его продать. Это стихотворение не сделает меня знаменитой и не поможет купить молока. Но, черт побери, поэзия нахлынула на меня, словно приливная волна, и мне это понравилось. Я хочу, чтобы мой стих понравился моему мужу.
– Конечно, – со вздохом кивает Шон, не закрывая журнала.
Отвечает он машинально и довольно жестко: это не обычное «да, детка, это замечательно», а скорее «давай покончим с этим побыстрее». Может быть, он действительно хочет послушать мой стих, но он хочет и дальше читать про Бакминстера Фуллера. Потребовалось восемь месяцев, чтобы он добрался до чтения этого номера. Он в состоянии эмоционального конфликта, твержу я себе. Он смущен и удручен. Ему нравится, что я пишу, хотя я этим больше не зарабатываю. Муж хочет услышать все, что я напишу, особенно стихи о нем и о нашем новорожденном ребенке. Смешно, но я стесняюсь. Это все беременность, постоянная тошнота. Я прочитаю ему стихотворение, и он почувствует жар моего сердца, и тогда Бакминстер Фуллер покинет нашу кровать, и у нас будет потрясающий секс.
Я заканчиваю читать. Шон молчит, а потом неопределенно хмыкает и смотрит перед собой, не моргая. Моя рука соскальзывает с его ноги. Журнал все еще раскрыт. Шон смотрит на меня, потом на журнал, который он все еще придерживает пальцем.
– Хм… Спасибо… Спасибо, что поделилась…
И это все, что он сказал: пусто и холодно.
* * *
Через несколько дней после того, как я прочитала Шону свое стихотворение, меня что-то разбудило. Мы с Шоном легли в половине десятого, как обычно. Финч спал в своей маленькой колыбельке. Ему уже шесть месяцев, но он все еще крошечный. Я провела пальцем по его бархатной головке, поцеловала и погасила свет. И сейчас Шон спит, закинув на меня свою длинную ногу. Он дышит глубоко и ровно, а я начинаю дремать, но заснуть не могу. Сновидений тоже нет. Меня сладко убаюкивает темнота, а потом вдруг возникает ощущение, словно что-то ударило меня в грудь.
Я вскакиваю, задыхаясь. Что это за шум? Мое сердце отчаянно колотится. Я замираю и прислушиваюсь: должен же быть какой-то шум. На нашей улице столько происшествий: недавно вломились в соседний дом и в дом через три от нашего. Я затаиваю дыхание и слышу легкий шорох в колыбельке, потом машина проезжает по дороге, и больше ничего.
Я поднимаюсь с постели и иду в гостиную. По зеленоватым стенам движутся тени. Большое окно выходит прямо на улицу, но в нем не видно ничего, кроме дерева, освещенного полной луной. Я всматриваюсь в темноту: ничего. И все же мое сердце почему-то буквально выпрыгивает из груди. Я сажусь на диван и смотрю на стены, на тени… Может быть, дело в полнолунии? Может быть, это все от луны?
Через два часа я поднимаюсь. Друзьям я описывала наш дом как маленький двухъярусный вагон. «Если подумать о правилах феншуй, то хуже и быть не может, – говорила я, – но зато у нас чудесный дворик». Входная дверь выходит прямо на улицу, на потрескавшийся тротуар. За ней небольшая комната с окном, выходящим на улицу – это наша гостиная. Гостиная переходит в коридор, который ведет на кухню и в спальню. Наша с Шоном спальня похожа на маленькое купе. А крохотная желтая кухонька – это последнее помещение перед задней дверью и лестницей, которая ведет в подвал под кухней. Наша единственная ванная находится возле задней двери за стеной кухни. Мы едем в железнодорожном вагоне со смежными купе. Подвал, застеленный паласом, тянется под всем домом и заканчивается маленькой спальней с единственным окошком, которое выходит прямо на потрескавшийся тротуар. И вся площадь нашего дома сверху донизу не превышает тысячи квадратных футов.
* * *
Я выхожу из гостиной, прохожу через коридор и вхожу в ванную. Упираюсь руками в раковину, ощущая прохладу фаянса, а потом брызгаю в лицо холодной водой. В кино люди это делают постоянно: упираются в раковину и пристально смотрят в зеркало. Проходит несколько минут. Я судорожно глотаю воздух и жду. Вода не помогает. Я выхожу из ванной и возвращаюсь на диван. Мелкие приступы тошноты чередуются с ощущением электрических разрядов в руках и груди. Я снова подхожу к окну. Проходят часы. Я твержу себе, что бессонная ночь – это просто беременность. В такой период случаются и более странные вещи… Нужно подождать. Сон придет. Сон всегда приходит.
Наступает рассвет. Я так и не заснула. Весь день я просто смотрю, как Финч выполняет свои упражнения, пока не начнет плакать, а потом он засыпает. Вечером Шон возвращается домой и готовит курицу. Я ужинаю. Когда наступает ночь, я испытываю некоторое облегчение. Я представляю, как мы уложим Финча, выключим свет, и я засну небывалым крепким сном.
Но я не засыпаю. Проходит две ночи и два дня. Я не сплю. Я медитирую, уговаривая себя наслаждаться моментом и расслабиться. На электронных часах мелькают цифры: 12.00, 2.32, 3.17, 4.00, 6.12… Часы становятся наваждением. Ночную тьму на улице сменяет бледный рассвет. Я расхаживаю по комнатам, чтобы утомить ноги. Я приседаю у задней двери до тех пор, пока все тело не начинает болеть. Может быть, мне удастся поспать хотя бы одну ночь. Между четырьмя и пятью я не смотрела на часы: может быть, я поспала час или полчаса, или десять – двенадцать минут… Я хожу по дому, сажусь, встаю и снова хожу. Может быть, я спала. Господи боже, что происходит? Я как раненое животное, мягкое и съежившееся. От ужаса мне хочется биться головой о стену: я боюсь, что это случится вновь, что это никогда не кончится. Я боюсь, что стану психопаткой, и это ощущение останется в моем теле навсегда. Я хочу попробовать выпить таблетку от простуды или немного виски. Или выпить и то и другое. Нет, я не могу пить ни таблетки, ни спиртное, я же беременна. Господи боже!
Утром Финч начинает пищать. Я спускаюсь и прижимаю его к своей груди. Мы поднимаемся наверх, и я укладываю его рядом с Шоном, а сама иду варить кофе. Сегодня ночью я буду спать. Это же безумие. Организм не может довольствоваться такими ошметками сна. Господи боже, хоть бы кто-нибудь помог мне поспать – пусть даже совсем чуть-чуть, хотя бы несколько часов в неделю. Когда я лишилась работы, мы сократили загрузку Кристины. Я знала, что это рискованно: она наверняка скоро найдет работу на полный день. Кристина познакомила нас со своей сестрой Хосефой, но она учится в колледже, и положиться на нее невозможно. Кроме того, ей не особо нравится присматривать за Финчем. Мы несколько раз оставляли мальчика с ней, а возвращаясь, видели, что она сидит, уткнувшись в смартфон, а Финч одиноко ползает среди своих мягких игрушек. Я твержу себе, что со всем справлюсь и все переживу, если притворюсь, что день состоит из множества мелких частей. Я буду двигаться маленькими шажками: один шаг, второй… Нужно лишь делать по одному шагу. Представив, что день распределен на много мелких этапов, я чувствую, что могу справиться. Но если я представлю, что мне придется возиться с Финчем непрерывно двенадцать часов, за окном будет идти снег, и я снова всю ночь не смогу заснуть, то мне этого просто не выдержать.
* * *
Проходит три дня и три ночи. Во мне все горит: горит голова, горят руки и ноги горят.
– Прошлой ночью я снова не спала, – говорю я за завтраком Шону, удерживая Финча на коленях. – Может быть, поспала не больше часа…
– Тебе это просто кажется, – отвечает Шон, отмахиваясь, словно от бессонницы можно отмахнуться, как от навязчивой пушинки. – Тебе нужно больше спать.
– Я так не думаю…
Я стараюсь быть честной и сильной, но мне страшно хочется, чтобы он взволновался, позвонил тому доктору, с которым подружился в фитнес-клубе, и нажал красную кнопку экстренного вызова, чтобы я смогла расслабиться и вздохнуть с облегчением. Но Шон реагирует сдержанно. В холодной кухне я вижу, как он напряжен.
– Может быть, ты сможешь поспать днем? Когда Финч заснет…
– Может быть… я не знаю…
– С этим нужно что-то делать… – Шон оглядывается в поисках сковороды. – Тебе сделать яичницу?
Проходят еще две ночи без сна. Я теряю чувство времени. Каждое утро Шон поднимается, я варю кофе, и мы притворяемся, что ничего не случилось. Он уходит на работу, а я держусь из последних сил. Как-то утром я расплакалась, пока Финч был в кровати. Я забыла, куда положила Финча, забыла, где спит мой ребенок. Я бегала по комнатам в поисках маленькой кроватки с погремушками в виде бегемотиков и слоников. Я помнила, что уложила его спать, а кроватку куда-то поставила. Я нашла Финча в колыбельке. Он смотрел на меня спокойными голубыми глазками. Я склонилась над ним, принялась ворковать и сжимать его крохотные ножки.
Когда я рассказала Айви о своей бессоннице, она сказала, что я зацикливаюсь, мысленно нагромождаю одно несчастье на другое и потому не могу заснуть. Но это не так. Мама периодически звонит мне и говорит то же самое. Я прижимаю трубку к уху и плачу.
– Ты слишком зациклена, – говорит мне мама. – Детка, это тревожность лишает тебя сна.
Каждую ночь я съеживаюсь на диване и пытаюсь медитировать. На компьютере я набрала в поисковике «гипноз для засыпания» и теперь слушаю, как шепелявый мужик рассказывает, что я парю в пурпурных облаках. Ничего не помогает. Всю ночь я думаю: «Я не сплю. Я парю в пурпурных облаках – и по-прежнему, черт побери, не сплю!»
Дни с Финчем превращаются в пытку. Он хнычет, чтобы я его подняла, хнычет, чтобы я его положила. Я живу по материнскому распорядку, кормлю его ямсом и бобами, говорю с ним высоким радостным голосом и каждые два часа меняю ему подгузники, иначе я просто об этом забуду. Чем заниматься целый день с маленьким ребенком? Я беру его на прогулку в Каньон Эмиграции. Просто сажаю в детское кресло и везу. Происходит что-то ужасное. Прошло уже больше недели, и сейчас, когда я сижу, руки и ноги мои слегка подергиваются, словно на них сидят мухи. Мне приходится сосредоточиваться на самых простейших вещах: сколько ложек кофе положить в кофеварку? Поел ли Финч? Спал ли он?
Для Шона моя бессонница просто абстракция. Он стал бесчувственным от этой ужасающей неопределенности. Возвращаясь домой, Шон забирает Финча, чтобы я могла полежать в постели, глядя на белые стены. Когда мы ложимся спать, Шон мгновенно засыпает. Я жду, когда его дыхание выровняется, а потом поднимаюсь и иду на диван. Утром он видит мое изможденное лицо.
– Ты спала? – спрашивает он.
– Не больше часа, – отвечаю я.
– Тебе нужно спать больше.
Я замечаю, что становлюсь очень медлительной. Как-то раз за рулем я забылась и на перекрестке не тронулась с места, хотя на светофоре давно горел зеленый, и только нетерпеливый сигнал водителя в машине, стоящей за мной, привел меня в чувство. Я представляю, как люди мне задают простые вопросы, и точно знаю, что отвечу не сразу. Я уже неделю сплю не больше часа в сутки, а может быть, и меньше.
Ночью я сижу на диване и размеренно дышу. Представление о собственной личности превращается во вращающуюся дверь. В наушниках, подключенных к компьютеру, звучит шепелявый голос. Мои руки подергиваются, а за ними дергается и все тело. Я изучаю Аристотеля и бессонницу. Я всегда любила Аристотеля. Это настоящий интеллектуальный Будда – он зародил в моей душе дилеммы добродетели и этики, которые живут со мной всю мою жизнь. Он много говорил о счастье как о главном движителе человечества. Он говорил о балансе и этике, о том, что такое полная жизнь. Когда все вокруг теряло смысл, я часто обращалась к философам и поэтам, но даже труд Аристотеля «О сне и бессоннице» мне уже не помогает. Аристотель не был измученной матерью. Я не могу винить его в этом, но его рассуждения сейчас кажутся мне пустыми. Даже немецкий философ Ницше писал, вторя Клименту Александрийскому, что «потребность во сне – не потребность души». Я обгрызаю ногти до крови и даже не замечаю этого. «Напыщенный немецкий ублюдок, – думаю я. – Ницше, а ты знаешь, что мое тело превратилось в пустыню, в зверя, ползущего за бесконечно ускользающим светом. А ты даже не понимаешь, о чем говоришь, черт побери!» Я выключаю компьютер. Где моя мать-философ? Где та женщина, которая тщательно исследует мою проблему и объяснит мне, что значит быть человеком, когда ты полностью разбит?
Из-за бессонницы я чувствую себя так, словно меня сбил поезд и размазал по земле, превратив в ничто. Глаза мои улетели куда-то на затылок, веки трепещут – закрываются, а потом внезапно открываются, и я не знаю, почему это происходит. Я возвращаюсь на диван, потом иду в ванную, хожу по холодному линолеуму кухни. Мне нечем заняться. Такое ощущение, что у меня под кожей зудят сотни пчел, и мне кажется, что я схожу с ума.
После двух бессонных недель я выгляжу ужасно. От происходящего со мной Шона охватывает ужас, и он с трудом сдерживает свои эмоции. Когда однажды он находит меня на качелях в садике в три часа ночи, то наконец-то понимает, что со мной что-то не так. Ночь кажется мне проклятием, ночная тьма кажется пульсирующей и чуждой. Я сижу на качелях и бьюсь головой о грудь Шона, умоляя его забрать меня отсюда.
– Пойдем в постель, – говорит он. – Пожалуйста.
Он злится. Ему кажется, что если я лягу в постель, то обязательно засну. И если он почувствует, что я тихо лежу рядом с ним, то все будет хорошо.
Я начинаю ходить к специалистам. Я обращаюсь к натуропату, к акушерке, к врачу клиники сна, к психотерапевту и даже к шаману. Я говорю им, что мне удается поспать не больше двух часов в день. Нет, иногда до трех часов, но не часто. Я не хочу принимать таблетки, потому что я беременна. Но я в отчаянии: у меня внутри что-то сломалось, словно какой-то ремень синхронизации в моем организме срочно требует ремонта. Мне кажется, кто-то из этих специалистов поймет, что происходит с моим организмом, но все они твердят мне одно и то же: ничего сделать нельзя.
Все спрашивают одно и то же: смотрю ли я телевизор перед сном? Нет. Занимаюсь ли физическими упражнениями? Нет. Злоупотребляю ли водкой или острой пищей? Нет. И потом задают неизбежный вопрос: боюсь ли я, что и у второго ребенка окажется синдром Дауна? Во мне поднимается настоящая буря. Нет. Нет! Нет!!! Да идите вы все к черту! Как вы можете так плохо думать о моем мальчике?!
Натуропат заявил: «Боюсь, вам нельзя принимать травы, поскольку вы в первом триместре. Вы не можете принимать практически ничего. Попробуйте примерно через каждые два часа сидеть, подняв ноги на стену и дыша левой ноздрей, в течение одиннадцати минут. Это успокаивает парасимпатическую нервную систему. Полезен чай с ромашкой. Можно подумать о биологических добавках. Вы точно не смотрите телевизор перед сном?» Я выполняю эти рекомендации в течение недели: каждые полтора часа поднимаю ноги на стену, зажимая пальцем правую ноздрю, чтобы дышать только левой. Это очень некомфортно – я совсем не расслабляюсь. Моя парасимпатическая нервная система не реагирует. Я не сплю.
Акушерка сказала следующее: «К сожалению, вам нельзя принимать снотворные, потому что вы в первом триместре. Мы же не хотим, чтобы ребенок родился без ручек или ножек, верно? Или с изуродованным торсом? Попробуйте антигистаминное средство. А еще помогают наушники. Следите за гигиеной сна».
Доктор из клиники сна: «У вас нет апноэ, и это все, что я могу сказать. Мы обычно прописываем снотворные, но вы в первом триместре. И, честно говоря, исследований сна у беременных очень мало. Вы пробовали живопись? Творчество прекрасно излечивает от бессонницы».
Психотерапевт: «Что вы чувствуете к своему сыну? Вы уверены, что не боитесь родить еще одного ребенка с особенностями развития? Нет? Тревожность может проявляться по-разному. И у вас может быть посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР) после кесарева сечения. Я бы порекомендовал снотворное, но вы в первом триместре. И у вас нет работы, верно?»
Шаман: «Вы в животе огромной змеи. Сейчас я окурю вас табачным дымом и побарабаню по черепаховому панцирю…»
* * *
Через девять недель у меня начинают дрожать руки. Я чувствую себя разбитой, голова и руки действуют отдельно друг от друга. Ноги тоже не слушаются, словно какой-то кукловод дергает мои ноги и голову за ниточки. Я оступаюсь и падаю на кухне и в ванной.
Мы с Шоном спорим из-за того, нужно ли делать тест, чтобы выяснить, нормальное ли количество хромосом у нашего будущего ребенка. Этот анализ называется пробой ворсинчатого хориона, и проводить его следует между десятой и двенадцатой неделями беременности. Для этого через мой живот в плаценту введут большую иглу. Доктор будет скрести этой иглой, чтобы собрать генетический материал, а потом в лаборатории проведут анализ. Нам скажут, мальчик у нас или девочка и есть ли у ребенка лишняя хромосома. Мы спорим, что делать, если окажется, что она есть.
– Я не хочу знать, – говорит Шон.
Мы сидим в кухне после ужина. Грязные тарелки свалены в раковину. Финч спит на груди у Шона, а он добавляет:
– Я не понимаю, зачем делать этот анализ. Разве можно представить жизнь без этого малыша?
Он гладит Финча по щеке.
– Конечно, нет, – вздыхаю я. – Но… дорогой, некоторые хромосомы смертельны.
Я пытаюсь рассуждать. Я всегда пытаюсь найти смысл в том, в чем смысла нет, например, в хромосомах. В том, что делать, если их не хватает или их больше, чем нужно. В необъяснимой патологической бессоннице. Я закрываю глаза. По рукам и ногам пробегают электрические разряды. Я заставляю себя открыть глаза.
– Послушай… милый… – Мой голос дрожит от усталости и от того, что я изо всех сил стараюсь преодолеть страх, который у меня вызывает сама возможность делать этот анализ. – Они могут выявить расщелину в небе до самого мозга. Они могут выявить дефект спинного мозга и кровеносных сосудов…
Шон смотрит на Финча, не поднимая взгляда на меня. Я жду. Он начинает перебирать пальчики Финча. Я делаю еще одну попытку.
– Помнишь женщину, которая рассказала нам, что ее сын родился без заднего прохода? Пришлось сделать десять операций, а ему всего два года. Десять! Ребенок с задницей за миллион долларов. У нас нет денег на задницу за миллион долларов.
– Ну хорошо, – раздраженно откликается Шон. – Ты свое мнение высказала.
– Да… и что?
– Хорошо, делай анализ.
– Но я… Я хочу, чтобы ты пошел со мной. В меня же воткнут иглу в фут длиной.
– Хорошо, я пойду.
– Отлично.
Воцаряется тишина, буквально вибрирующая от напряжения. Между нами натягивается длинная лента невысказанного. Я прогоняю жар бессонницы и пытаюсь сосредоточиться. Вот уже месяц я сплю один-два часа в сутки. Мне с трудом удается справляться с собственными эмоциями, не говоря уже о чувствах Шона. Молчание между нами такое тяжелое, что все понятно без слов. Мы не пришли к настоящему соглашению. Разрешить наши разногласия невозможно, потому что само приближение к единому мнению приведет к кровопролитию.
– Хорошо, – снова говорю я, чувствуя себя настоящим чудовищем, снова бередящим рану. – Послушай, мы не обязаны принимать никаких решений, так ведь? Я просто хочу знать. Господи боже, неужели ты сам не хочешь знать?!
Шон гладит лицо Финча кончиками пальцев.
– Я просто не могу представить, что нам придется принимать какие-то решения, если обнаружится какая-нибудь проблема, – говорит он.
Честно говоря, и я тоже не могу этого представить. Это самое ужасное. И как мы решим, что можно считать проблемой? Проблема может быть простой, типа этот ребенок не выживет вне материнской утробы. Но что делать, если проблема окажется другой: он выживет, но с осложнениями? Что делать, если нам скажут, что у нас будет здоровый ребенок, но со странным телом? Что тогда? В какой момент мы сможем решить, что ребенка следует исключить из системы: упс, не получилось, детка, попробуем еще раз?
Мы не можем решиться спросить друг друга, что нам делать, если и у второго ребенка окажется синдром Дауна. Я твержу себе, что мы не станем делать аборт, если не выявятся серьезные медицинские проблемы. Но генетические тесты такие проблемы не выявляют. Мы не узнаем, например, родится ли ребенок без заднего прохода, пока не станет слишком поздно, или не узнаем этого вовсе. От таких мыслей меня мутит, но добровольное незнание еще хуже, намного хуже. Мы не сможем нормально заботиться о Финче. Мы превратимся в типичных больничных родителей: будем ходить в группы поддержки и твердить себе, что наш ребенок борец, но каждую ночь будем засыпать в ужасе, не зная, доживет ли он до утра. Нет, я сделаю этот жуткий тест. Мы решим, что делать, когда нам сообщат результаты.
Ждать результатов приходится три дня. Шон катается на лыжах с Финчем – малыш катит за ним в уютной детской коляске на лыжных полозьях. Когда звонят из больницы, я дома одна. Девушка в телефоне откашливается – наверное, сейчас она сообщит мне нечто ужасное. Но нет, все прекрасно: девочка! Господи, девочка! И с генетикой у нее все нормально: ни заячьей губы, ни волчьего неба, ни дефектов спинного мозга, ни слишком маленького черепа. Я сразу же звоню Шону. Я буквально прыгаю от радости, сжимая телефон в руке. Комок ужаса у меня в груди исчезает, и мое сердце впервые за несколько месяцев бьется ровно и спокойно. У нас будет дочка, а у Финча сестра. Наша девочка – это прекрасный маленький морской конек в океане моей бессонницы. Я цепляюсь за этот факт, как за спасательный круг, сброшенный с прекрасного корабля, где все улыбаются и машут. В этот момент я сознаю, что бессонница, терзающая мое тело, была не напрасна. Жуткие галлюцинации и ночные страхи исчезают, и на несколько счастливых часов мир кажется мне чудесным, замечательным и полным света.
Каракули на листке
Апрель 2009
Когда я иду по парковке медицинского центра, меня шатает. Я усаживаю Финча в портативное детское сиденье и сосредоточиваюсь на том, чтобы идти ровно. У Шона начались сезонные работы, и он занимается уборкой листьев и обрезкой деревьев далеко от дома. Прошло двенадцать недель, и моя бессонница стала настолько тяжелой, что мне кажется, я уже на грани психоза. В статье на одном психиатрическом сайте говорилось, что лишение сна может привести к «изменениям восприятия, в том числе искажению зрения (т. е. к метаморфопсии), иллюзиям, соматосенсорным изменениям, а иногда к настоящим галлюцинациям».
Я знаю, что 10 января 2004 года генеральный советник ЦРУ Скотт Маллер предложил сократить порог лишения сна с 72 до 48 часов. Все, что дольше 48 часов, теперь считается «усиленными методами допроса», и многие считают это абсолютно недопустимыми пытками. После суток без сна люди теряют ориентацию во времени. У них возникает помутнение разума. Они могут говорить ужасные вещи тем, из-за кого не спят, порой даже собственным супругам. Они могут испытывать необъяснимую и беспричинную ненависть к супругам. А через пару дней лишения сна появляются галлюцинации. ЦРУ меня не пытает и не подвешивает на дыбу, но если бы меня сейчас о чем-нибудь спросили, я бы сказала все что угодно, лишь бы поспать. Ким Чен Ын? Да, конечно, я знаю этого парня. Мы с Ыном настоящие друзья.
Руки и ноги у меня горят, словно в кожу втерли кислоту. Солнце слепит глаза, несмотря на темные очки. Каждый звук, даже легкий шорох подошв по асфальту, меня оглушает и отдается в ушах. Мне приходится делать над собой усилие, чтобы добраться до кабинета акушерки. Меня качает. Я вижу тени людей там, где людей нет. Я вижу, как едут машины, хотя ничего не двигается. Нужно добраться до кабинета. Мне помогут. Не выпускать ручку детского сиденья. Не забыть Финча на раскаленном тротуаре, когда я поставлю сиденье на землю, чтобы прислониться к какой-нибудь огромной белой машине. В Юте у всех есть огромные белые машины – наверное, это связано с особенностями пейзажа, бескрайними горными просторами и небом, поэтому местным жителям нужны большие машины, соответствующие этим особенностям.
Я вхожу в прохладный вестибюль больницы. Здесь стерильно чисто. Все белое. Двери лифта сверкают полированным алюминием, и на них ни единого пятнышка – наверное, здесь множество уборщиков, которые где-то прячутся до поры до времени, но готовы выскочить из своего укрытия и протереть двери за тридцать секунд, как только кто-то войдет или выйдет из лифта. Я протираю руки санитайзером – эти установки расставлены по всей больнице через каждые двадцать футов. В лифте я опускаю взгляд: Финч со мной. Слава богу! Слава богу, что я не оставила его на тротуаре. Мы почти добрались.
В акушерском отделении я подхожу к стойке и жду, уставившись в никуда. Я принесла с собой молоко. Я принесла для Финча маленького аллигатора-пищалку и держу игрушку над головой Финча, словно вертолет.
Здесь работают две молодые девушки. Они покачиваются в черных офисных креслах, прижимая к ушам телефонные трубки. Они смотрят вниз – совсем не туда, где стою я. Они заняты. Они записывают женщин к врачу и напоминают им, что нужно принимать витамины для беременных. Я жду. После десяти минут бесплодного ожидания я называю свое имя и прохожу в приемную. Я слишком устала, чтобы читать женские журналы, разложенные на небольшом столике. Я не смотрю на других матерей. Я ставлю сиденье с Финчем на ковер и покачиваю аллигатора-пищалку.
Ожидание длится невыносимо долго. Наконец, девушка в бежевой форме открывает дверь, ведущую в лабиринт кабинетов. Меня приглашают в кабинет. У девушки, которая меня принимает, прыщи на подбородке и удобные мягкие туфли. Она спрашивает, как у меня дела. Я пытаюсь сказать что-то несущественное, чтобы не расплакаться и отвлечься. Эта девушка должна только взвесить меня и проводить дальше, ничего больше.
– Посмотрите на моего сына, – говорю я. – Он в любую минуту может выползти из своего сиденья, украсть ключи от моей машины и укатить в бургерную. Только посмотрите-ка на него.
Девушка смеется. Я тоже притворяюсь, что смеюсь. Ха-ха-ха. Жизнь – веселая вещь, правда? Жизнь так весела. У меня все чудесно.
Я сижу в своей палате. Свет страшно яркий. Почему здесь всегда такой яркий свет? Я покачиваю сиденье Финча ногой. Он видит что-то перед собой, и его голубые глаза расширяются от изумления. Я давно к этому привыкла. Мы с Шоном называем такие моменты восторженными. Финч весь дрожит от эйфории, словно сам Уильям Блейк явился и простер руку, чтобы показать ему лик Господа.
Входит акушерка. Это не моя акушерка, не Анджела, которая целый год провела в Гватемале, обучая деревенских женщин принимать сложные роды с ягодичным предлежанием, бороться с кровотечениями и ухаживать за недоношенными детьми. Анджела сидела рядом со мной, когда мне показалось, что у меня отошли воды, и говорила, что это вовсе не околоплодные воды, а сперма. Анджела наклонялась и шептала, что у меня не муж, а настоящий кабан, способный произвести больше полупинты спермы зараз. Мы с Анджелой много смеялись. Она была чертовски веселой и умной. Но эта толстая нервная женщина – не моя Анджела. Это Мэри Бет или Мэри Энн, и я никогда раньше ее не видела. Мне сказали, что Анджела принимает роды. Она занята, а ее смену передали Мэри Энн или Мэри Бет, или как ее там. Акушерка открывает мой файл в компьютере и задает один вопрос – ужасный вопрос, который мне кажется крошечным уколом в барабанную перепонку, пульсирующую от сокращений.
– Вес у вас маловат. Как вы себя чувствуете?
Мягкие белые руки Мэри замирают над клавиатурой. На правом запястье у нее тонкая серебряная цепочка, скрывающаяся в складке кожи. Ее рука очень бледная, да и вся Мэри очень бледная. Она просматривает мои записи на экране, и ее губы шевелятся: поздние роды, ребенок с синдромом Дауна, постоянная бессонница. Она сдувает прядь русых волос, упавшую на губы. Бессонница. Постоянная. Кончики волос у Мэри посеклись – наверное, она злоупотребляет горячей укладкой. Она завила волосы и пришла на смену в медицинский центр, а теперь выжидающе смотрит на меня так, как смотрят только опытные медсестры: спокойно, но пристально – это активное ожидание. Она поднимает руки выше.
– Итак? Все хорошо? Тошнота?
– Я не сплю, – отвечаю я, и кровь приливает к щекам.
– Что?
– Совсем. Нет, чуть-чуть сплю, но совсем чуть-чуть.
Ногой я покачиваю сиденье Финча.
– Такое бывает…
– Я знаю, что бывает. Легкая бессонница – это нормально, когда у тебя маленький ребенок. Но у меня не легкая бессонница.
Я делаю упор на это слово. Я чувствую, как оно вылетает из меня, стоит мне посмотреть на Мэри. Друзья и любовники говорили, что у меня пристальный взгляд. Я всегда чувствовала, что у меня самые обычные миндалевидные карие глаза, но почему-то они всех нервировали.
– Простите?
Мэри вдыхает и не выдыхает. Ее руки замирают над клавиатурой.
Я продолжаю говорить, и мне кажется, что я медленно падаю с крутой лестницы. Сначала я чувствую, что теряю равновесие, моя нога подламывается, а руки беспомощно хватают воздух. А потом падение. И я наблюдаю за собой со стороны. Я говорю этой самой Мэри, что, конечно, мне все это только кажется, но если я не начну спать, то могу совершить что-нибудь ужасное. Конечно, мне не следовало это говорить. Этого не следует говорить, если не хочешь, чтобы тебя немедленно отправили к психиатру, но я это говорю.
– Послушайте, Мэри Энн или Мэри Бет, я не сплю. За два месяца я перепробовала практически все что можно, но мне говорят, что ничего нельзя сделать. Мой сын, Мэри… Когда я его вижу, у меня начинаются галлюцинации… Представьте, что вы смотрите на своего ребенка и видите собак или грабителей, вламывающихся в дом… И все из-за того, что вы не спите.
Я умолкаю, понимая, что зашла слишком далеко. Надо остановиться, но мне ничего не остается, кроме того, как высказать все, что у меня наболело. Мой голос дрожит, взмывает высоко и умолкает, словно рухнув с обрыва.
Не знаю, какая нужна сила, чтобы вырубиться. Даже если я на полной скорости врежусь в кирпичную стену, такой силы не хватит. Я сильно ударюсь, и все будет чертовски болеть. Я свалюсь в кювет, заросший сорняками, и буду валяться среди мусора с окровавленными волосами. И что дальше? Я начинаю плакать.
На стене картина, изображающая молодую женщину в саду. На картине все такое кремовое, волосы у женщины такие мягкие. Она кажется хорошо отдохнувшей. В руке у нее корзинка с фиалками, и она наклоняется, чтобы нарвать еще цветов.
Я смотрю на Мэри Энн или как там ее и утираю глаза.
– Красивая картина, – киваю я на стену.
Акушерка смотрит на меня, потом на картину, потом снова на меня. Совершенно ясно, что она к такому не готова. Она никогда не имела дела с такими людьми, чей сыр вот-вот соскользнет с крекера. Она поднимается и выставляет руки перед собой так, словно хочет остановить приближающийся поезд.
– Мне нужно посоветоваться с доктором, – говорит она, отступая назад и не опуская рук. – Подождите меня здесь.
Сейчас должно что-то случиться. Что-то важное. Мэри как там ее призовет тяжелую артиллерию и молитву. Она упадет на колени в маленькой процедурной и будет молиться, а я снова начну плакать. Я буду плакать, даже когда она уйдет. Через несколько минут Мэри как там ее возвращается.
– Мы выпишем вам лекарство от бессонницы, – говорит она. – Это безопасно для ребенка. А еще вы можете принимать по две капсулы антигистаминного препарата. Это должно помочь.
Мэри боится, что я снова разрыдаюсь, что я не успокоюсь. А я боюсь, что у меня случится нервный срыв, и потом я никогда уже не стану прежней. Я не могу справиться со страхом, что никогда больше не буду спать и скачусь в непроглядный психоз. Я буду принимать эти маленькие таблетки, потому что я в ужасе. Я хочу заботиться о сыне, но мое тело никогда еще так меня не подводило. Никогда еще меня не заносило на повороте так, что время замедляется и тянется невыносимо долго перед неизбежной и смертельной катастрофой.
Часть вторая
Книга сна
Мания
Май 2009
Я получила у Мэри как там ее лекарство от бессонницы и теперь еду домой с Финчем. Проблема решена. То, что лишало меня сна, будет устранено, и я снова стану собой, я буду полна сил и буду готова открыть новую главу своей жизни. И первая ночь – это сказка! Я засыпаю на семь часов – на семь! Это потрясающе! Я чувствую себя полной сил, материнский инстинкт так и брызжет. Ого-го! Сегодня я даже приготовлю запеканку! Сегодня я могла бы даже обучить Финча читать египетские иероглифы! Я могла бы все перестирать и составить меню на тысячу лет вперед! Я стану настоящей матерью! Я стану женой века! Посмотрите, как ловко я удерживаю бутылочку молока на голове! Посмотрите, как я стою на шаре! Посмотрите, как я делаю и то, и это, и все на свете! Посмотрите, как я готовлю и играю, и танцую, и пою! И это еще не все! Нет, нет, совсем не все!
Целый месяц я как образцовый пациент каждый вечер принимаю снотворное и антигистаминный препарат и сплю четыре-пять часов. Иногда меньше. Трудно сказать. Я сама не понимаю, что со мной, когда сон начинается и когда заканчивается. Однажды в начале мая, очнувшись от тумана препаратов, я понимаю, что сегодня мой день рождения: мне исполнилось сорок. Эта мысль, словно скомканный листок бумаги, брошенный в угол, который я вижу туманным взором. Сорок. Что это значит – сорок лет? Я громко барабаню в дверь старости – вот что это значит. Я больше не молодежь, я не бегу за колой в магазинчик на углу. Я не еду на автобусе в школу и не думаю о том, видны ли мои груди под бледно-голубой футболкой. Нет, я сижу на крыльце сорокалетия.
Мы с Шоном решили, что в честь этого события нужно устроить вечеринку с тортом и саке, и разослали друзьям приглашения. Приносите торт! Мы с энтузиазмом взялись за дело. Приносите пирожные! Шон приготовит лосося терияки и клейкий рис, потому что только такая еда для меня приемлема. Все будут пить японское рисовое вино, а дети, предоставленные сами себе, разбредутся по саду и будут ловить мелких насекомых. Мы будем есть торт и радоваться тому, что дожили до сорока и остались живы.
Мы приглашаем всех наших друзей, даже тех, с кем мы не виделись после рождения Финча.
– Последний шанс встретиться, – твердим мы. – Нашему второму ребенку уже шестнадцать недель, и он уже практически одной ногой в нашем доме!
Я представляю нас зазывалами на карнавале, приглашающими людей на свое шоу: Посмотрите на измученную сорокалетнюю мать, неспособную заснуть без таблеток! Она огромна! Она похожа на громадный мяч! А за этим занавесом скрывается перепуганный муж! Посмотрите-ка, как он ежится, как он ворочается!
Шон все утро занимается делами. Лосось – проверено. Саке – проверено. Торт – проверено. Он отлично управляется. Все предсказуемо и преодолимо. Я усаживаю Финча на качели, которые Шон повесил на балку за нашим домом. Финч радостно прыгает, а я развешиваю на грушах и яблонях бирюзовые ленты. Я забрала из гостиной все электрические свечи и расставила их вокруг каждого дерева.
– Это будет волшебно, – говорю я Финчу, помахивая бирюзовой ленточкой прямо перед ним.
Он протягивает руку, и его голубые глаза сияют. Ленточка парит в воздухе, как летящий синий журавль или блестящая невесомая паутинка. Я завязываю ленточку прямо над его головой, чтобы, когда подует ветерок, он мог смотреть, как ее кончики развеваются в воздухе.
Моему мальчику почти год. Он уже девять месяцев занимается с физиотерапевтом, и Дженни говорит, что он вот-вот поползет, но пока что он просто раскачивается взад-вперед на четвереньках, пытаясь продвинуться вперед. Нам говорят, что это нормальная стадия развития. Он еще и руками шевелит во время этих раскачиваний, но, несмотря на наше подбадривание и обещание вкусностей, ползать у него не получается. На прошлой неделе я спросила у Дженни, может ли Финч начать ходить к моменту появления на свет его сестры. Мысль о том, чтобы идти и держать его за ручку, дурманила мне голову. Мой маленький мальчик стоит на ножках и смотрит вверх. Он стоит рядом со мной и выбирает шоколадный батончик – в магазинах эта стойка сделана так, чтобы до нее мог дотянуться любой малыш. Нет, дорогой. Никаких конфет. У нас есть груши, детка. Груши! И я подхвачу его на руки, прикоснусь носом к его лицу, а он вырвется и побежит по проходу, сжимая в руке пакетик с конфетами. Я побегу за ним, и мы будем смеяться, а покупатели будут останавливаться и с завистью смотреть на нашу нескрываемую радость. О, как же это будет прекрасно!
Дженни лишь улыбнулась. Она сказала, что это замечательная цель, но большинство детей с синдромом Дауна начинают ходить лишь к двум годам, а то и позже. У Финча отлично развиваются моторные навыки, и ножки у него ровные, но он еще долго будет только раскачиваться. Ну и ладно. К чему торопиться? Почему мне так хочется побыстрее его поставить на ноги? Пусть он развивается в своем темпе. Медленно. Это хорошо. Этому легко научиться, и я научусь жить медленно. Финч гениально раскачивается! Мы будем плакать над этим совершенством. Мы снимем его на видео для соцсетей, и весь мир ахнет от восторга, вспомнив о прекрасной возможности неспешной жизни.
Купив лосося, рис, воздушные шарики и чашки для саке, Шон возвращается на наш дворик. Сад выглядит так, словно здесь высадились какие-то дикие феи.
– Мило, – говорит он, обнимая меня за талию и целуя. – Я устрою тебе лучший праздничный ужин в твоей жизни. А потом я сорву с тебя одежду…
Он смотрит мне в глаза, и меня тут же кидает в жар. Я всегда на него реагирую именно так: достаточно ему посмотреть мне в глаза и шепнуть что-то в шею, и я таю.
– Сорви с меня одежду, – говорю я. – Сейчас. Финч задремал.
Поиграв с развешенными по саду ленточками, Финч заснул, прижавшись щекой к веревке качелей и свесив руки. Я переложила его в кроватку, он обнял своего плюшевого мишку и сонно потрогал пальчиками свои маленькие коричневые глазки.
Шон проводит пальцем по моим ключицам, по уже округлившемуся животу, по эластичному поясу джинсов для беременных.
– Сексуально, – шепчет он.
– Сорви с меня одежду сейчас же, – я почти умоляю его.
Сейчас редко бывает так, что я хорошо себя чувствую и не измучена усталостью, и жажда близости накатывает на меня, как товарный поезд. Я пытаюсь прижаться к Шону, но только прижимаю его к кухонному столу, словно хоккеист на поле. Я пытаюсь снова, мои пальцы скользят по молнии его джинсов.
– Ну давай же, – молю я, поднимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его. – Ты об этом не пожалеешь…
– Остынь, Лолита. Мне нужно приготовить терияки на сорок человек. – Он хватает мою руку и прижимает пальцы к губам. – А подарки развернем попозже, хорошо?
– Хорошо… хорошо…
Я остываю не сразу. Меня захлестывает подростковый пыл.
– Хорошо. Готовь. А подарки потом.
Я выхожу из кухни.
Когда приезжают друзья, наша встреча проходит чудесно. Со многими из них мы очень давно не виделись.
– Привет! Привет, боже мой!
Моя любимая подруга Седина. Она танцует в местной группе самбы и вытворяет головокружительные трюки на высоченных каблуках. Приезжает Айви и дарит мне кожаный блокнот, в котором гости могут писать свои стихи, поздравления и пожелания к моему дню рождения. Я крепко ее обнимаю, наливаю чашку саке и отдаю ей бутылку. За ними появляются Джером и Холлис, самые энергичные из моих друзей, хотя обоим далеко за шестьдесят. Они только что вернулись из Новой Зеландии. Там они объехали на машине всю страну и однажды обнаружили, что птица кеа сожрала у них всю резину на автомобильных дворниках.
– Привет, друзья! Неужели всю резину? Вы серьезно?!
Они решили немного побыть дома, а осенью отправиться в Индию.
Двор наполняется людьми, а на столе громоздятся пирожные с заварным кремом, кексы, различные японские сладости и другая вкуснятина. Дети бродят по саду, бегают вокруг грушевых деревьев и таскают пирожные со стола. Сестра Шона приехала с мужем и детьми. Джеймсон, шестилетний сын приятелей Шона, отвязал ленты с одной яблони и теперь бегает по саду, размахивая яркими полосками ткани. Вскоре дети начинают гоняться друг за другом, перепрыгивая через кусты лаванды. Они подбрасывают ленточки в воздух и смотрят, кто их поймает.
В этот момент я понимаю, насколько плохо я себя чувствовала. Когда я стала принимать снотворное, даже в худшие ночи мне удавалось поспать достаточно для того, чтобы не терять рассудок. Кожа у меня больше не горит, и я могу наслаждаться цветами и солнцем. Господи боже, как же я об этом мечтала! Месяцы без сна тянулись бесконечно. Руки и ноги у меня подергивались, память подводила, сердце отчаянно билось, настроение менялось от плохого к ужасному. Но сегодня вечером… Боже, сегодня вечером я так счастлива видеть мужа, сына, друзей. Как прекрасно быть человеком! Мне хочется собрать эти чувства в бутылку, закупорить ее и хранить поблизости, чтобы никогда больше меня не затянуло в ужасную пучину бессонницы.
Солнце клонится к горизонту, окрашивая все вокруг в различные оттенки золотого. Шон приносит тарелки с рисом и лососем. В воздухе пахнет медом и рыбой, сексом и весной. Все толпятся вокруг столов, уплетают еду ложками, подливают себе саке и смеются, удивляясь неожиданно разыгравшемуся аппетиту. Я стою рядом с Шоном, ощущая тепло его тела. Я нащупываю его руку, и мы стоим так очень долго, держась за руки, а вокруг нас царит безудержное веселье. Наконец Шон меня отпускает, и мы расходимся в разные стороны, чтобы пообщаться с друзьями.
– Да, Мелиссе рожать в конце октября! Готовы ли мы к этому? Нет, мы не готовы, но неужели кто-нибудь был бы готов на нашем месте? Мы просто дождемся срока и снова бросимся с головой в этот родительский омут.
В конце вечера, когда разлито и выпито последнее саке, мы с Шоном обнимаем на прощанье уходящих друзей и выходим на сад.
– Это был чудесный вечер, – говорит Шон.
Я киваю. Под деревьями поблескивают свечи. Разноцветные ленты валяются на грядках с помидорами и висят на ветках деревьев. Мы медленно собираем тарелки и складываем пустые бутылки в мусорный бак. Когда все убрано, мы переходим в дом, идем в спальню и ложимся в постель. Я кладу голову Шону на плечо.
– Спасибо. Это лучший день рождения в моей жизни.
– Я рад, – улыбается Шон, откидывая прядь волос с моего лица. А потом он целует меня в лоб. Дыхание у него медленное и горячее. Губы скользят по моей шее, животу и ниже, и меня снова захлестывает сильное возбуждение и желание близости.
* * *
В течение дня мое сердце колотится изо всех сил. Я принимаю прописанное снотворное, но прошло уже восемь недель, и теперь я сплю не дольше четырех часов за ночь. Человек не должен чувствовать, как его сердце бьется так, словно пытается вырваться из грудной клетки, такого быть не должно. Это говорит о том, что в организме что-то перемкнуло и сигналы от мозга идут вразнобой и не туда, куда нужно, а мозг вообще не понимает, что нужно телу. Это говорит о том, что я, стоя у окна или качая Финча на руках, буду неожиданно падать, словно кабина разгерметизировалась и атмосферное давление исчезло. Я женщина, падающая в обморок. Я женщина, дрейфующая без страховки, поэтому я стараюсь стоять возле дивана, кресла, кровати. Одна рука у меня всегда наготове, чтобы упереться или схватиться за что-нибудь. Я не знаю, почему у меня такое состояние – из-за лекарственных препаратов или из-за беременности, но я знаю лишь одно: я хочу спать.
Ночью мое сознание просачивается сквозь тьму, словно грязь сквозь сито. Через три недели после первого приема снотворного я прихожу в себя от фармацевтического тумана и брожу по дому, словно зомби. Я сажусь на диван, смотрю, как на часах на журнальном столике двенадцать сменяется часом, потом двумя. В половине третьего я начинаю сходить с ума. Бессонница подобна голодной гусенице или ненасытной личинке, о которой я только что читала Финчу. Надо кому-нибудь позвонить. Нет. Звонить некому. Кому можно позвонить в половине третьего ночи, чтобы поговорить об этом?
Я решила, что стоит сесть в машину и немного прокатиться. Блестящая идея: в машине совершенно безопасно, и я никого не побеспокою. Я могу поехать в пустыню на юге Юты и полюбоваться чудесными каньонами из песчаника. Может быть, я пойду по пустыне пешком. Может быть, я там потеряюсь, как знаменитый Эверетт Руэсс, молодой художник, который в 1934 году ушел в пустыню Юты, и с тех пор его больше никто не видел. Звучит красиво: я растворюсь в пустыне, словно Руэсс, и стану сорокалетней загадкой. А может быть, я просто куплю пончик.
Я взяла ключи и уже открывала входную дверь дома, когда меня остановил Шон. В нашем маленьком доме все слышно, поэтому я всегда стараюсь вести себя тихо, как мышка, чтобы не разбудить Шона или Финча. Я не помню, как Шон вышел из спальни и обнаружил, что я собираюсь выйти из дома. Я не помню, как мы разговаривали и как я вернулась в постель. Я не помню, разозлился ли Шон, потому что утром ему пришлось рано встать и заняться погрузкой деревьев в грузовик. Наверное, он просто взял меня за локоть и осторожно направил в спальню, как это делают с пожилыми людьми, которые бродят по дому ночью в одном белье. Как бы то ни было, я вернулась в постель и легла, и мое сознание угасло. Мне снилась дорога, пустынная и далекая, тянущаяся до самого горизонта.
Я не помню, чтобы утром мы об этом говорили. Вообще-то, супруги должны были бы поговорить об этом, но моя память словно испарилась. К тому же Шон не любит говорить о таких неопределенных вещах, поэтому я стараюсь говорить о чем-то конкретном: об апельсиновой кожуре на столе, о том, что нужно купить подгузники, о кофейной гуще и растениях, требующих полива. Но вскоре иссякают и эти темы для разговора.
Туман
Июнь 2009
На шестом месяце моей беременности Финчу исполнился год, и он перешел от раскачивания к настоящему ползанию. Рекордов скорости он не ставил, но ползал уверенно. В первый день он выполз с красного ковра гостиной в коридор, который вел в нашу маленькую спальню, а потом на кухню. На следующий день он сполз с ковра в гостиной, прополз через весь коридор и оказался на кухне, и это колоссальное достижение, за которое он явно заслужил награду. Когда он впервые смог немного проползти вперед после долгих раскачиваний, то изумленно посмотрел на меня, словно говоря: «Господи боже, а ты знала, что так действительно бывает?»
Я начинаю ежедневно ползать вместе с ним понемногу в течение дня. Живот постоянно побаливает, а на четвереньках мне становится легче. Мне легче в любом положении, кроме положения стоя. Когда Финч впервые самостоятельно добирается до кухни, мне кажется, что он никогда прежде не видел пола. Он останавливается и смотрит на него уставившись, словно перед ним Гранд Каньон. Я убираю тарелки на высокую полку и вдруг слышу звук. Оборачиваюсь и понимаю, что Финч обнаружил кошачью миску с сухим кормом в виде звездочек и в полном восторге уткнулся в эту миску.
В тот же день к нам заезжает Айви. У нее подарок ко дню рождения Финча: маленькая красная рубашечка с изображением Альфреда Хичкока с вороном на плече. Я сто лет мечтала стать оператором, как Лесли Роберт Беркс у Хичкока. Мне нравилось точно планировать сцены для создания напряженности и нетривиально использовать освещение. Я считала Беркса визуальным философом. Он узнавал у режиссера, какую эмоцию должна передавать та или иная сцена, и устанавливал освещение так, чтобы передать ее идеально. В организации этого процесса он был очень методичен, решителен и безжалостно расчетлив. Каждая сцена – формула, и каждая формула ведет к неизбежной истине.
Я завариваю Айви чай с мятой. Мы сидим за кухонным столом, а Финч спит рядом. Прошло шесть месяцев с момента закрытия нашего журнала, и за это время Айви так и не нашла новой работы. Мало того: работы лишился и ее муж Джек, который работал администратором в местной школе. Мы все рухнули в бездну рецессии, и Джек, и Айви барахтались изо всех сил, пытаясь найти хотя бы какую-то работу на скользком разрушающемся поле некогда блестящей и кипучей Америки. Несмотря на страх, Айви сохраняла надежду. У нее отличное образование. Она защитила диссертацию по истории в Брауне. В нормальных обстоятельствах работодатели дрались бы за то, чтобы заполучить такого сотрудника. Но пока ни она, ни Джек ничего не нашли. За шесть месяцев они получили одно-единственное предложение. Айви сидит, обхватив руками чашку с чаем, и говорит, что этим летом она собирается подработать разнорабочей на кухне на частном корпоративном курорте близ Анкориджа, на Аляске.
– Это будет настоящее приключение, – говорит она.
Я киваю и подливаю ей чай. Все мои прежние мысли о работе в издательской отрасли развеялись как дым. Моя жизнь превратилась в череду дней и ночей и постоянную заботу о Финче. Я просто мать, а не творческий работник. Я не могу похвастать изысканным рецептом жаркого и не собираю тысячи подписчиков своим материнским блогом. Я просто сижу на диване, смотрю на часы и провожу время бесцельно, как муха, бьющаяся о стекло. И я не знаю, смогу ли когда-нибудь выбраться из этого. Веселая решимость Айви лишь усиливает мой гнев, от которого я отмахиваюсь, как от неприятного запаха. Конечно, ничего этого я Айви не говорю – не хочу обременять ее еще и своими проблемами.
– Да, приключение, – киваю я. – Это будет потрясающе.
Через неделю после начала школьных каникул Джек и Айви улетели на Аляску.
* * *
Мне становится все теснее и теснее в собственном доме, словно стены сами сжимаются вокруг меня. С семи часов сна я перешла к пяти, потом к трем. К сентябрю, когда с момента получения первого рецепта на снотворное прошло пять месяцев, я снова сплю в среднем по два с половиной часа за ночь. Два с половиной! Это бесчеловечно. Даже с помощью фармацевтических гигантов и их волшебных таблеток я порой вообще не могу заснуть и всю ночь брожу из комнаты в комнату, окутанная мрачной аурой тревожности.
За два месяца до рождения ребенка Шон хочет провести вечер с друзьями. Ему хочется просто сидеть и пить пиво, не думая о проблемах.
– Иди, – говорю я. – Повеселись как следует.
Пиво, мужские разговоры, смех – отличное лекарство.
– Иди.
Через час после его ухода в мою душу закрадывается тревога. Не могу сказать, что присутствие Шона меня успокаивало, но он высокий спортивный мужчина, а я чувствую себя такой слабой. И пусть он вечно дуется, отдаляется от меня и раздражается на мою бессонницу, он сильный, и если кто-то ворвется в дом, то он сможет защитить меня и сына.
Честно говоря, я боялась грабителей с детства. Помню, как в свои десять лет я лежала в постели и продумывала пути отступления на этот случай. Что мне делать, если грабитель нападет на маму или брата? Драться? Или лучше выскользнуть через окно и бежать за помощью в ночной тьме? Когда Шон уезжает, мои прежние страхи возрождаются. Я твержу себе, что это глупо, но на улице становится все темнее, все мрачнее и страшнее. Финч засыпает в кроватке, которую мы ему купили и установили в цокольном этаже. На видеомониторе я вижу, как он свернулся калачиком. Я сижу на диване в гостиной рядом с входной дверью и жду. Десять часов. Одиннадцать. Я беру книгу, пытаясь жить нормальной жизнью, но слова расплываются перед глазами. Одиннадцать тридцать. Я тру пальцами бежевую обивку дивана. Полночь.
Я смотрю на большое окно. Смотрю на дверь рядом с ним, которая выходит прямо на улицу. В нижней части задней двери есть большое отверстие, которое сделал бывший хозяин. Оно прикрыто куском винила – это вход для собаки, которой у нас нет. Дом совершенно ненадежен, сюда может забраться любой. Если кто-то наблюдал за нами и выжидал удобного момента, то теперь ему понадобится разве что консервный ключ или перочинный нож. А если злоумышленники откроют калитку заднего двора, им не составит труда пробраться сквозь собачий лаз и застать меня врасплох на кухне или на лестнице. Я моргаю. Я думаю о ножах и о том, что нужно защитить сына, но не могу двинуться с места. Я могу загородить проход своим огромным беременным телом – возможно, они даже не догадываются о моем положении. Впрочем, нет, пути к спасению нет. Скорее всего, я просто замру на месте, как олень перед приближающимся автомобилем. Я буду стоять, дрожа, и стану легкой добычей для бандита, который заберется к нам в поисках денег. Я увижу его глаза и пойму, что происходит. Я захочу кричать, но страх забьет мне горло, как ватой.
Я замираю. Сердце колотится в груди так, словно пытается выскочить, чтобы быть где угодно, только не здесь. Скоро вернется Шон. Я это знаю. Нет никаких грабителей возле собачьего лаза в доме, где нет собаки. Никто не пытается вскрыть замок на входной двери – у меня просто паранойя беременных. В тихом доме на тихой улице только я и Финч. Я перехожу из гостиной в спальню и смотрю на монитор. Финч за это время даже не пошевелился. Его маленькое тельце укрыто одеялом. Никто его не украл и не продал злодеям, способным на немыслимые вещи. Я судорожно глотаю воздух перед монитором. Мне не хватает кислорода: куда он весь делся? Я делаю несколько шагов и сажусь. Монитор зловеще поблескивает.
И вдруг я слышу легкий шорох на кухне: что-то царапает пол. Тело мгновенно наполняется адреналином. Господи Иисусе, в доме кто-то есть. Они за нами наблюдали, и они знают, что Шон уехал пить пиво. Они обидят Финча, а я не смогу их остановить. На стенах будет кровь. Черт побери, я не могу дышать. Еще один шорох. Я не могу дышать. В доме кто-то есть.
В спальню заходит наш черный кот Гуз и прыгает на кровать. Я шарахаюсь, ударяясь локтем о стойку кровати. Гуз своим маленьким язычком слизывает крошки корма с уголков рта. Раньше я просто посмеялась бы, поняв, что моим воображаемым грабителем был Гуз, а странный звук – это всего лишь движение его миски по полу. Я представляю, как расскажу об этом Шону. Представляю, как мы будем смеяться. Но я чувствую, что меня сейчас стошнит, и кислорода в воздухе мне по-прежнему не хватает.
Я медленно подхожу к входной двери, потом прохожу по всему дому на кухню и к лестнице, которая ведет вниз, к кроватке Финча. Дом такой маленький. На кухне есть большой нож. Я хватаю этот нож и медленно обхожу весь дом от входной двери до черного хода. Я считаю вдохи и разговариваю сама с собой, словно стою на краю обрыва. Когда-то я была альпинистом и тонко чувствующим поэтом, но я никогда не была настолько одержима тревогой, чтобы полностью потерять присутствие духа сразу же, как только уходит мой муж. Я не узнаю эту женщину, хрупкую, как тонкое стекло.
The free sample has ended.