Read the book: «Артистка», page 4

Font::

IX

Чемезов сравнительно был еще молодой человек, особенно для занимаемого им положения. Ему едва минуло тридцать пять лет, и годы эти часто служили для него источником многих неприятностей, потому что многие не прощали ему его молодости, видя в ней одно из главных препятствий к ведению того огромного дела, которое сосредоточивалось в его руках.

Он был из хорошей, старинной, но не аристократической семьи и сам себе пробил дорогу на службе. И то и другое тоже ставилось ему в вину и заставляло некоторых косо и недоброжелательно поглядывать на него.

Отец его умер, когда он был еще на первом курсе университета, и после смерти отца средства семьи оказались так невелики, что их едва могло хватить только матери и сестрам.

Чемезову пришлось сразу стать на свои ноги, полагаясь исключительно на собственный труд и энергию. И это заставило его – очень живого, общительного и подвижного в юности – серьезнее отнестись и к себе, и к своим занятиям в университете, и к той будущности, в которой у него теперь уже не было больше помощников. Мать с сестрами остались жить в своем поместье, отягченном, по общедворянскому обычаю, многочисленными долгами и залогами, а Чемезов, отказавшись от своей доли дохода и вообще от всего имения в пользу матери и сестер, остался в Москве оканчивать университетский курс и жил уроками, переводами и небольшими статьями по экономическим вопросам, которыми усиленно занимался.

Года чрез два старшая сестра его, Елена, вышла замуж за единственного сына соседнего им помещика, считавшегося одним из самых богатых в уезде; брак этот был тем более удачен, что молодые женились по любви. Первое время они жили в деревне же, но вскоре, после смерти старухи Чемезовой, переехали в Петербург, где воспитывалась в институте младшая сестра Зина и где в то время жил и Чемезов, только что начавший службу. Несмотря на отличные средства Олениных и на прекрасные, сердечные отношения между братом и сестрой, искренне желавшей служить ему своими средствами, Чемезов по-прежнему тщательно избегал этого, предпочитая прибавлять что-нибудь к своим скудным шестидесяти рублям все теми же переводами и статьями, лишь бы не брать у сестры, которую хотя и очень любил, но обязываться которой ему все-таки не хотелось, тем более что состояние было не ее, а мужнино.

Достаточно было и того, что меньшая сестра жила у них, и, желая в будущем хоть сколько-нибудь обеспечить ее и сделать более независимой, Чемезов уговорил и Hélène отказаться от ее доли в оставшихся после стариков Сосновках. Hélène теперь была уже настолько богата, что смело могла отступиться от каких-нибудь 12–15 тысяч в пользу младшей сестры, для которой деньги эти представляли серьезное обеспечение.

А за себя он не боялся. Он был молод, здоров, неглуп, получил хорошее образование и, чувствуя в себе достаточный запас сил и энергии для устройства своей жизни, верил твердо и горячо в свою счастливую будущность, как умеют верить только смолоду, когда не успели еще растратить напрасно ни сил, ни здоровья, ни времени.

Так прошло несколько лет, ничем особенно для него не выдавшихся, но в которые он все-таки успел подвинуться вперед. Его способности и ум невольно кидались в глаза, а его труды и обширная начитанность дали то, чего, быть может, без этого не дали бы и пятнадцать лет службы. Его заметили – а заметив, поневоле стали выделять из толпы служащих. Вскоре ему дано было довольно важное поручение, которое он выполнил так удачно, что оно сразу подняло его в глазах начальства и товарищей, заставив говорить о нем и предвидеть в нем ту силу, которая и развилась из него впоследствии.

Его карьера пошла гораздо шибче, и во всех даваемых ему затем поручениях его личность, как выдающегося будущего деятеля в административном мире, стала выделяться все резче и ярче, приобретая ему, вместе со сторонниками и поклонниками, также и массу врагов и недоброжелателей, начиная с тех, кого он перегнал, и кончая теми, которых догонял.

В административном мире почти не было лиц, равнодушно к нему относившихся. Его или не терпели, или горячо любили, ожидая от него чего-то нового, совсем особенного. Последних было, конечно, меньшинство. В Чемезове невольно чувствовали силу, которая грозила идти вперед, не так, как шли другие, по раз заведенным порядкам и традициям, а как-то совсем иначе.

Противники злословили его и интриговали против него повсюду, где могли, но Чемезов был человек безусловно честный, глубоко понимающий свое дело и относящийся к нему горячо, искренне и преданно; против этого не могли ничего возразить даже и самые ярые враги его. Он брал к себе людей, не имевших, как и он сам, ни связей, ни протекции, ни служебного, ни общественного положения, ни долголетней выслуги, но полезных для дела и хороших работников, и его начали обвинять в либерализме и политической неблагонадежности.

Конечно, подобные сплетни немало вредили ему, расширяя круг недоверчиво и предвзято глядевших на него людей, но скомпрометировать настолько, чтобы он потерял и место, и влияние, и доброе отношение среди тех людей, которые лучше знали и понимали его, – пока было трудно.

Чемезов знал, что и для него, и для успеха его дела, быть может, было бы гораздо лучше, если бы он расширял круг своих доброжелателей, стараясь приобретать больше нужных знакомств и связей, а еще лучше – если бы он закрепил их подходящей женитьбой, которая дала бы ему влиятельных родственников. Но мысль о подобной женитьбе была ему противна, а на знакомства не хватало времени.

Он сам хотел справиться и со своим делом, и со своей судьбой, при помощи только собственного труда и энергии.

Раз отдавшись делу, Чемезов страстно привязался к нему, вкладывая в него все свое время, все силы, весь ум и даже страсть. Мало-помалу оно стало для него сутью, целью всей жизни и источником всех его радостей и горя. Оно наполняло все его время и все его мысли, а все остальное невольно отодвигалось для него на второй план. Он сам не замечал, как делался все одностороннее. В душе его почти уже не оставалось места никаким другим желаниям. И так проходил день за днем, все больше раздражая его натянутые нервы, все сильнее подрывая его здоровье.

Но он пока не замечал ничего, почти все время находясь в том нервном напряженном состоянии, когда переутомление истощенного организма чувствуется не сразу, как иногда раненый в продолжение первых нескольких секунд не чувствует боли от раны.

Стараясь не думать о том, что и дух, и тело его все упорнее и мучительнее просят отдыха и обновления, Чемезов тяжелым усилием воли заглушал в себе невольное, хотя смутное еще сознание неудовлетворенности и опасности, и еще страстнее кидался на новую работу, как бы ища в ней спасения и удовлетворения себе.

X

В день рождения Петра Георгиевича Обуховы всегда давали парадный обед.

На этот раз день этот совпал и с некоторыми другими семейными радостями.

Во-первых, Петр Георгиевич получил новое повышение; во-вторых, на обед должна была приехать Ольга, а потому он обещал быть особенно торжественным и многолюдным.

Глафира Львовна, нарядная и красивая в своей кружевной светлой наколке и новом шелковом платье, приятно шуршавшем по паркету, немножко волновалась и, проходя то из гостиной в столовую, то из столовой в гостиную и кабинет, заботливо окидывала все комнаты и особенно парадно накрытый стол тем зорким взглядом опытной хозяйки, от внимания которого ничто не может скрыться.

Но хотя Глафира Львовна и волновалась, и даже устала несколько от обычных в этих случаях для хозяйки хлопот, но волнение ее было приятное, а в те минуты, когда она вспоминала о повышении мужа и о том, что они теперь наконец «тайные», волнение это делалось даже радостным, и улыбка невольно пробегала по ее полным румяным губам.

Из всей многочисленной семьи Леонтьевых одна Глафира Львовна никогда не была на сцене; она даже и не любила ее. Семейная зараза не коснулась ее, и она не чувствовала в себе никаких талантов, но нисколько этим не огорчалась.

Старик Леонтьев шутя говаривал: «Глафира не артистка, она у нас – математик!»

Еще будучи маленькой девочкой, Глашенька умела так поставить себя в семье – больше, впрочем, побаивавшейся ее, чем любившей, – что ее всегда ставили в пример прочим детям. Глашенька с детства была рассудительна, спокойна и благовоспитанна, в контраст другим своим братьям и сестрам, отличавшимся большою резвостью и шалостями. Она с ранних лет как бы сознала над ними свое превосходство, но относилась к нему так разумно и тактично, что, казалось, ни на одну минуту не желала терять своей «примерности».

В восемнадцать лет она прекрасно окончила курс гимназии и получила первую золотую медаль. С этих пор она стала давать уроки, предпочитая их сцене, и преподавала даже музыку, признавая ее, впрочем, лишь настолько, насколько она давала ей возможность заработать лишнюю копейку.

Чрез четыре года, давая уроки детям одного чиновного вдовца, она вдруг совершенно неожиданно для своих домашних, с которыми вообще редко откровенничала, объявила им, что выходит за него замуж.

Как это случилось и как вела себя с ним Глашенька для того, чтобы привести дело к такому приятному результату, осталось навсегда тайной, удивившей несколько всю семью, так как, несмотря на то что Глашенька была молода и красива, за ней почему-то никто и никогда не ухаживал, и сама она обыкновенно никого особенным вниманием не удостаивала.

Вскоре после свадьбы Обухова перевели в Петербург, и молодые уехали.

С тех пор прошло уже десять лет; за это время Глафира Львовна пополнела, похорошела и приобрела тот внушительный вид, благодаря которому к ней так и просился ее титул «генеральши».

В доме мужа она сумела сохранить за собой тот же авторитет, которым пользовалась раньше в своей семье. Она прекрасно поставила весь дом и завела в нем образцовый порядок. Хозяйство вела замечательно, с какой-то непонятно даже откуда привившейся к ней «немецкой аккуратностью». Прислуга у нее была вся выдрессированная, боявшаяся одного ее взгляда, хотя она никогда не бранила ее, и даже детей своих, которых очень любила, Глафира Львовна держала чрезвычайно строго, находя, вполне основательно, что любовь – не в нежностях.

Дети от первой жены – их было трое – жили, за исключением старшей Софи, вне дома. Пасынок служил в провинции, а младшая еще училась в московском институте.

С мужем Глафира Львовна жила очень дружно; они, казалось, как бы нарочно были созданы друг для друга, обладая одинаковыми вкусами, взглядами и привычками.

На Петра Георгиевича Глафира Львовна сразу произвела благоприятное впечатление, и чем больше он приглядывался к ней, тем впечатление это становилось все благоприятнее и благоприятнее. Но жениться на ней тем не менее он не решался довольно долго. Она была девушка не из его общества, без всяких средств, если не считать заработка уроками, который, само собой разумеется, он не мог позволить продолжать ей, если бы она сделалась его женой. Но главное, она вышла из такой семьи, которая отнюдь не казалась ему благонадежной и подходящей для него. Все это долго заставляло его колебаться, но зато, женясь, он невольно с каждым годом убеждался все больше и больше, что лучшего выбора он положительно сделать не мог.

Первая его жена была женщина болезненная, вялая, скучная и далеко не воплощала в себе всех желаний и требований своего супруга.

Глафира же Львовна была совсем в другом роде. Она с самого начала вполне приноровилась к его вкусам и, не поступаясь чересчур своими, сумела и те и другие слить вполне гармонично.

Перед мужем она не чувствовала уже больше своего превосходства, как это было когда-то в ее родной семье; они были, так сказать, равноправны. И Петр Георгиевич никогда не отнимал от жены этого равенства; она была не только полной хозяйкой в его доме, но отчасти даже и главной советницей его в делах службы. Она знала его департамент и важнейшие в нем дела чуть не лучше его самого и всегда умела дать полезный и удачный совет, за что Петр Георгиевич в душе еще больше ценил и уважал ее.

Они оба были люди, не умевшие отдаваться сильным страстям, порывам и ласкам, и любовь их казалась несколько холодной на вид, но зная, что в душе они очень ценят один другого, они не желали ничего большего и были вполне довольны друг другом.

Зато каждый раз во времена каких-нибудь неожиданных или ожидаемых семейных радостей, вроде последнего производства в «тайные», их дружелюбные отношения под впечатлением удовольствия делались еще приятнее и дружественнее.

Так было и теперь. Они были довольны и событиями, и друг другом, и всячески старались отблагодарить и наградить как-нибудь один другого.

Он с особенным чувством целовал теперь ее красивую, несколько полную белую руку и на одной неделе сделал два подарка: браслет и платье, что было большой редкостью и доказательством усиленного прилива нежности, так как обыкновенно Петр Георгиевич имел привычку делать подарки только по строго положенным на то дням – именинам, рождениям жены, Новому году и Пасхе. Такое внимание и щедрость очень тронули Глафиру Львовну, и она, в свою очередь, старалась отплатить мужу усиленной внимательностью и заботами о нем. Например, на обед заказывала исключительно его любимые блюда, купила ему дорогого портвейна и даже в чай вместо обычных трех кусков сахара стала класть четыре, как он это любил, но от чего она систематически в продолжение всех десяти лет старалась отучить его, – и, в довершение всего, начала ему собственноручно вышивать прекрасный новый халат, который хотя и вышивался как будто тайком, но про который Петр Георгиевич тем не менее отлично догадывался, и этот халат вкупе со сладким чаем и дорогим портвейном глубоко трогали его…

Однако пробило уже половину шестого, и звонки в передней стали раздаваться все чаще и чаще. Глафира Львовна заторопилась. Она поспешно переставила несколько ваз и рюмок, стоявших, как ей казалось, не совсем прямо, наскоро отдала лакею кое-какие приказания и вышла уже совсем в гостиную, где Петр Георгиевич и Софи занимали съезжавшихся гостей.

Петр Георгиевич, разговаривая то с тем, то с другим, стоял на пороге между своим кабинетом и гостиной, как бы для того, чтобы поровну разделить себя между своими гостями. Увидев жену, он издали незаметно улыбнулся ей той нежной улыбкой, которая невольно явилась у них обоих за последние дни под влиянием усиленного прилива нежности друг к другу.

Софи же сидела в гостиной на диване, обязанная, пока не было самой Глафиры Львовны, занимать наиболее почетных гостей и особенно старого сановного графа, присутствием которого очень гордилась Глафира Львовна. Но по их скучающим, натянуто-улыбающимся лицам Глафира Львовна догадалась, что эта глупая Софи опять не сумела принять на себя роль любезной хозяйки и допустила гостей чуть не заснуть подле себя. Глафира Львовна сейчас же, с самой любезной улыбкой, на какую только была способна, подошла туда и заговорила нарочно гораздо громче обыкновенного, чтобы только хоть как-нибудь поднять и оживить вялое настроение гостиной, сердясь в то же время в душе на дам, которые всегда запаздывают.

Гостей, однако, все прибывало, даже и дамы почти все уже явились, а Ольги между тем все еще не было, несмотря на то что она обещала приехать как можно раньше, и это было тем более досадно, что Ольга одна могла бы занять десять человек сразу. Сама Глафира Львовна всегда была точна, и потому считала себя вправе требовать того же и от других, а особенно от родной сестры.

Наконец, стоя возле одной группы, спиной к дверям, она почувствовала за собой то легкое, едва уловимое движение, которое всегда происходит в гостиной, когда появляется какая-нибудь интересная личность, невольно привлекающая внимание присутствующих.

Глафира Львовна обернулась, думая, что это Ольга, но это был Чемезов.

Тогда она поспешно сделала несколько шагов навстречу и любезно улыбалась ему все время, пока он здоровался с ней и извинялся, что немного запоздал.

– О, нисколько не опоздали, напротив, многих еще нет… с вашей стороны это очень мило… – сказала она, ища глазами мужа; но того уже не было на пороге: вероятно, успокоенный присутствием жены, он позволил себе окончательно перейти в кабинет.

Тогда Глафира Львовна сама представила своего гостя, сказав просто, но внушительно:

– Юрий Николаевич Чемезов!

У Глафиры Львовны была одна маленькая слабость: принимать у себя более или менее значительных людей, особенно если они принадлежали к административному миру, и поэтому, хотя в обыкновенное время она отзывалась о Чемезове с той же недоверчиво-насмешливой улыбкой, с которой говорил о нем и Петр Георгиевич, и большинство людей их круга, тем не менее, раз что он был ее гость, она вовсе не желала умалять его значение и силу, предпочитая на эти часы скорее увеличить их.

Оставшись довольна тем впечатлением, которое произвело появление Чемезова на других ее гостей, Глафира Львовна уже хотела усадить его подле себя и Софи (имея на этот счет совсем, впрочем, не эгоистические соображения), но Чемезов прошел в кабинет Петра Георгиевича.

– Это тот Чемезов? Знаменитый? – спросил с едкой усмешкой на слове «знаменитый» старый граф, важный сановник со звездами, присутствием которого Глафира Львовна особенно гордилась, хотя, спрашивая, он прекрасно знал не только какой это Чемезов, но даже и его самого.

Глафира Львовна с легкой улыбкой наклонила в ответ голову.

– Он очень молод! – заметила с удивлением одна из присутствующих дам.

Граф скептически усмехнулся.

– Да, он очень молод! – повторил он за ней с иронией – той иронией, с которой почти все люди его возраста и положения говорили о Чемезове.

– Так редко случается видеть такого молодого и уже известного администратора! – продолжала барыня, которой понравилась физиономия Чемезова и муж которой служил совсем по другому ведомству, а потому не имел ничего против назначения Чемезова.

Но брови сановника вдруг сердито сдвинулись, и в глазах блеснуло желчное, раздраженное выражение.

– Мое мнение: чем реже это будет встречаться, тем лучше будет и для правительства, и для дела! – сказал он резким, враждебным голосом.

Глафира Львовна тревожно обернулась на дверь кабинета и поспешила перевести неприятный разговор на какую-нибудь другую, более безобидную тему.

В душе она начинала сердиться все больше и больше. Все уже съехались, проголодались и, видимо, ждали обеда с усиливающимся аппетитом; под влиянием голода многие уже начали приходить в то недовольное расположение духа, которое является у людей с пустым желудком, не знающих, как еще долго протомят их ожиданием обеда. А Ольга между тем все не ехала и одна задерживала всех.

Это было крайне неловко и неприятно, и Глафира Львовна старалась удвоенною любезностью заглушить в гостях возрастающий аппетит. Наконец в передней дрогнул сильный, раскатистый звонок. Глафира Львовна с облегчением вздохнула. Так звонить могла только Ольга, которая всюду вечно опаздывает и потом быстро взбегает на лестницу, точно желая одной минутой наверстать пропущенный час.

– Наконец-то! – с сердитым упреком во взгляде, но по возможности мягким тоном проговорила Глафира Львовна, увидев торопливо входящую сестру.

– Ах, милая, прости! – заговорила та прекрасным, звонким, грудным голосом, которым сразу наполнила и оживила всю гостиную. – У нас была репетиция, потом мне надо было еще заехать в два места, потом домой переодеться, ну и опоздала!

Мужчины, просияв не то от ее появления, не то от того, что ничто, наконец, не задерживает более обеда, поднялись к ней навстречу, в то время как жены их оглядывали ее с каким-то полупочтительным-полунасмешливым любопытством.

Увидя, что все оживились и повеселели, Глафира Львовна заторопилась с обедом; и чрез минуту явившийся лакей, с такими же великолепными баками и с физиономией почти такой же внушительной, как у самого Петра Георгиевича, торжественно возвестил, что кушать подано.

Глафира Львовна очень любила придерживаться у себя в доме некоторых английских обычаев и порядков, и потому она и теперь взяла под руку старика графа, предпочитавшего в душе идти с Ольгой, страстным поклонником которой он состоял уже несколько лет. Петр Георгиевич предложил руку жене председателя: болезненной, худой женщине в богатом, напутанном платье и с сердитым, желтым лицом; но остальных пар не вышло, и все вошли в столовую беспорядочной гурьбой.

Когда стали закусывать, Чемезов подошел к Ольге.

– Вы не узнаете меня, Ольга Львовна? – спросил он, кланяясь ей.

Она обернулась к нему и, подняв на него глаза, мгновение глядела на него с недоумением, видимо, не узнавая и силясь припомнить, кто это. Но вдруг лицо ее оживилось, и глаза с ласковым удивлением улыбнулись ему.

– Вы Чемезов? – сказала она еще неуверенно, но уже радостно.

Он молча поклонился ей.

– Узнала? – спросила она, радуясь не то тому, что так скоро узнала, не то оттого, что это был именно он. И сейчас же просто и приветливо протянула ему руку, как своему старому хорошему знакомому.

– Вы очень мало изменились, – продолжала она, с улыбкой смотря на него, – я наверное бы узнала вас, даже если бы вы и не подошли ко мне сами. Но как вы сюда попали? – спросила она с легким удивлением, показывая в сторону хозяев смеющимися чему-то глазами. – Разве вы знакомы?

– Как же, мы с Петром Георгиевичем даже сослуживцы, по одному министерству служим; но в доме у него я еще в первый раз.

– Я думаю, – сказала Леонтьева, задумчиво смотря на него, – вам нелегко было бы узнать меня, если бы это не здесь случилось.

– Ну еще бы! Ведь я оставил вас почти ребенком! – сказал он, невольно любуясь ее оживленным лицом и гибкой фигурой.

– Положим, – рассмеялась она, – не совсем-то ребенком; когда вы уехали, мне было почти шестнадцать лет! Это только вы с Сергеем не хотели признавать меня тогда за большую! Но как все это уже давно было!

– Да, почти двенадцать лет прошло уже!

– Неужели двенадцать? Боже мой, как много! – сказала она тихо, почти грустно, и минуту они молча и задумчиво смотрели друг на друга, точно сравнивая себя в прошедшем и настоящем.

– Ну, я очень рада, – сказала она ласково, снова протягивая ему опять руку, – что мы с вами снова встретились! Я всегда люблю встречаться со старыми друзьями, а с вами – тем более: ведь мы были как родные.

Чемезов горячо пожал в ответ ее протянутую руку; ему вдруг стало так легко, приятно и свободно с ней, точно за эти двенадцать лет они не теряли из виду друг друга и видались, как бывало прежде, чуть не каждый день. Она опять пахнула на него молодостью, напоминая такое хорошее время, что ему приятно было даже глядеть на нее, ища на ее милом лице – далеко не таком красивом, как вчера на сцене, но зато гораздо более памятном и симпатичном ему теперь, следов чего-то прежнего, близкого для него; ему хотелось сесть с ней куда-нибудь подальше от всего этого общества, где никто не помешал бы поговорить им о старине и расспросить ее о всех ее родных и о том, как им жилось все это время.

Леонтьева точно угадала его мысли.

– Садитесь за обедом подле меня, – сказала она. – Мы поговорим.

Но в это время Глафира Львовна подошла к ним. Мужчины покончили с закуской, пора было садиться за стол, и Глафире Львовне очень хотелось усадить Чемезова рядом с Софи, и она уже несколько раз беспокойно поглядывала в сторону сестры, предчувствуя, что та разрушит ее планы.

– Ольга, – сказала она, подходя к ней, – поручаю тебе весь этот конец стола; граф и Андрей Яковлевич непременно хотят сидеть рядом с тобой.

– Ах нет, нет! – воскликнула Ольга полушутливым, полуиспуганным шепотом, – я не хочу, бог с ними! Оставь мне лучше Юрия Николаевича! Нам с ним хочется поговорить.

– Но ведь это можно и после обеда! – возразила Глафира Львовна с легким неудовольствием, но Ольга поспешно отодвинула стул, подле которого стояла, и села.

– Садитесь, Юрий Николаевич! – сказала она, смеясь. – А то Глашенька нас непременно разлучит!

Глафира Львовна натянуто улыбнулась и, очень недовольная в душе, отошла и попросила гостей садиться.

Все задвигали стульями, и в столовой поднялся гул голосов.

Из-за яркого света высоких канделябров и пара горячего супа лица казались словно подернутыми прозрачной дымкой; все примолкли, и слышно было только звяканье ложек о тарелки.

Чемезов, перекидываясь с Ольгой первыми отрывочными еще фразами, рассматривал ее, интересуясь той переменой, которая произошла с ней за эти годы.

В ней изменились не только лицо и фигура, но даже самый голос, и только в глазах вспыхивало еще мгновениями то доверчиво-смелое выражение, которое почему-то было особенно памятно ему.

Она вся выросла и пополнела за эти годы, и к ней так и просилось слово: женщина.

Но его удивляло, что сегодня Ольга совсем уже не походила на вчерашнюю Марию Стюарт, и ему почти не верилось, что это была она.

Вчера, в Марии Стюарт, все было так гармонично и величественно, а манеры и движения самой Ольги, несмотря на присущую ей, по-видимому, женственность, были порывисты и нервны.

Вчера она показалась ему очень высокой, с роскошной фигурой, но, рассмотрев ее сегодня вблизи, он убедился, что она скорее невысока и худощава. На сцене она почти поражала своей красотой; в действительности же ее совсем нельзя было назвать красивой. Напротив, все черты ее были неправильны, чуть-чуть даже грубоваты, но зато у нее была прекрасная, почти античная форма головы с замечательно изящной линией шеи и маленькими ушами, и в лице ее было что-то, что по своей привлекательности было лучше красоты.

Но главная, почти неуловимая прелесть ее заключалась, бесспорно, в глазах. Лучистые и яркие от блеска в них, они поминутно менялись не только выражением, но даже и цветом, который, переливаясь какой-то причудливой игрой, казался то совсем темным, то вдруг становился светлым и прозрачным, а вместе с ними менялось и все лицо ее. Оно то потухало точно – и в те минуты казалось совсем обыкновенным и неинтересным, – то вдруг разом загоралось таким оживлением и светом, которые совсем преображали и удивительно красили ее.

Лицо ее изменялось почти каждую минуту, и каждый раз в нем точно являлось что-то новое и не замеченное прежде, и Чемезову казалось, что именно в этой-то постоянной изменчивой игре ее лица и заключалась его главная прелесть.

В этой женщине все было просто и естественно, почти даже слишком просто для знаменитости, в которой всегда ищут чего-то особенного и необыкновенного. В толпе можно было пройти мимо нее и не заметить ее, но, узнав ее, она уже оставалась в памяти навсегда; ее нельзя было забыть, как забываются тысячи других людей, и что-то невольно подсказывало вам, что в ней таится прекрасная, высшая сила, отделяющая ее от других, обыкновенных людей и невольно привлекающая их к ней.

Сегодня как женщина она нравилась Чемезову гораздо больше, чем вчера на сцене, и он находил, что в жизни она еще лучше и симпатичнее, чем со сцены, хотя далеко не так красива. На ней было светлое молочное платье с букетом свежих пунцовых роз на груди, и среди прочих солидных дамских туалетов она выделялась ярким и живым пятном.

– Я насилу отвоевала вас у Глашеньки! – сказала она Чемезову, смеясь и лукаво смотря в сторону сестры. – У нее было злостное намерение усадить меня между своими сановными старичками, но я отделалась, и теперь на меня дуются и старички, и Глашенька!

И в смехе ее, когда она засмеялась, говоря это, было что-то такое славное, почти детски-искреннее, что невольно заражало других.

– Впрочем, оставим их Глашеньке! – прервала она вдруг саму себя. – Расскажите мне лучше, что вы делали и как жили все эти годы. Знаете, мне, в сущности, очень странно видеть вас подле себя таким… таким…

– Таким старым! – подсказал он ей, смеясь, но с каким-то грустным чувством на душе.

– Нет, – сказала она, – не то; но ведь я вас знала еще студентом, а теперь вы вдруг «особа», «администратор», как говорит Петр Георгиевич!

– Да, – сказал он в тон ей, – и я вас знал еще и гимназисточкой, а теперь вы вдруг «артистка», «знаменитость», как говорится на театральном языке!

– Ого! – воскликнула она. – Да вы по-старому собираетесь меня поддразнивать? А помните, – рассмеялась вдруг она, – как вы с Сережей слоеные булки наперегонки ели?

– Нет, – засмеялся он тоже, – этого что-то не помню! А что Сережа, как он поживает? Где он теперь?

– Теперь в Иркутске! Ведь он также на сцене, только в провинции; вы, может быть, слышали, – он вскоре же после вашего отъезда бросил университет и поступил на сцену.

– Ну, и что же, подвизается с успехом?

– О да! Ведь у него большой талант; если бы он захотел, то, конечно, мог бы отлично перейти в Москву, но он, как был, знаете, горячкой, так и остался: ни с одним начальством поладить не может!

– Ну а Пелагея Семеновна? Что она? Все такая же?

– Мама-то? Все такая же, да она и не может измениться! Представьте, мы с ней еще недавно о вас вспоминали: ведь вы когда-то были ее большим любимцем…

– Да, – сказал Чемезов, с любовью припоминая снова то далекое время, – мы с ней большими друзьями тогда были.

– А помните, – спросила Ольга, вся оживляясь, – как вы, студенты, бывало, гурьбой, человек по пятнадцать – по двадцать, забирались в раек нашего театра? Я помню, было две партии, отцовская и дубравинская, и обе вечно воевали друг с другом. Раз вы все чуть даже не передрались там! Вы с Калашниковым, кажется, были коноводами отцовской партии. А что, – спросила она лукаво, – теперь, я думаю, вы уже не устраиваете больше по райкам таких демонстраций?

– Нет, – засмеялся он, – теперь уж неудобно! Каждому овощу свое время, Ольга Львовна… Нет, мне больше всего запомнились наши зимние вечера после театра… Бывало, все уже разойдутся, останемся только мы вчетвером: Лев Егорович, вы, Сергей да я, и засидимся так чуть не до рассвета.

– Да, да, – подхватила она радостно, – я тоже это помню; все в доме уж спят, бывало, одни мы бодрствуем и мировые вопросы решаем! И ведь как горячились, как спорили!.. Да, хорошее это было время!.. – сказала она тихо, с грустной, мечтательной улыбкой на лице.

Они смотрели друг на друга с каким-то задумчивым удовольствием, невольно будя и поднимая один в другом далекие, милые обоим образы, воспоминание о которых точно невольно сближало их.

– А помните, как вы на меня тогда вечно обижались? – спросил он ее опять.

– Еще бы: ведь вы с Сергеем чуть не до слез доводили меня своим дразнением. Но вот вы, наверное, не знаете, почему я принимала все это так близко к сердцу? – спросила она, с лукавой улыбкой смотря на него.

– По молодости лет, вероятно! – заметил он улыбаясь.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
04 May 2026
Writing date:
1891
Volume:
662 p. 4 illustrations
ISBN:
978-5-389-32637-8
Copyright Holder::
Азбука
Download format: