Read the book: «Долина Снов»
Профессор
«Я хочу оказать вам честь, Виктор, пригласить в мой кабинет, чтобы испить высокогорный улун из китайской провинции Фуцзянь», — обратился ко мне профессор по востоковедению, когда гул утихающей лекции ещё витал в воздухе.
Этот конец лекции оказался для меня полной неожиданностью. Что уж греха таить, я давно и упорно пытался узнать о профессоре больше. Вокруг этой таинственной фигуры роились самые невероятные слухи. О его путешествиях по Востоку можно было писать приключенческие романы, и я всеми силами старался на лекциях говорить с ним на общем языке — языке искусства и эстетики. Я надеялся, что он заметит во мне этот огонь любознательности. Кажется, я так увлёкся своим «расследованием» его жизни, что не заметил, как оно привело меня прямо сюда, в его кабинет, где, оказывается, меня ждёт тот самый высокогорный улун.
Возможно, профессор и правда увидел во мне отражение себя в юности — такого же полного энергии и стремления к неприступным вершинам. То, что мы сблизились, — факт, подтверждённый этим диковинным стулом, на котором я сейчас сижу. Судя по моим скромным познаниям, я бы отнёс этот экзотический предмет к династии Цин, известной своим пышным убранством. По правую руку от меня — столик для благовоний из тёмного дерева, идеально сочетающийся со стулом, на котором я не просто сижу, а именно восседаю, боясь шелохнуться.
Кабинет профессора — настоящий портал в его богатую жизнь. Мой жадный, возбуждённый взгляд не мог охватить всё разом. Казалось невозможным поглотить это великолепие, собранное годами одним всеобъемлющим разумом. Передо мной был не просто человек, а герой из книг Жюля Верна или Стивенсона, сошедший со страниц прямо сюда, в наш послевоенный Московский университет.
Я с детства был поглощён историями о путешественниках, потому и выбрал для себя этот путь. Но мне отчаянно нужен был наставник, который приоткроет дверь в тот невиданный и сложный мир. Я знаю, что выбранная дорога вскроет все мои страхи и неуверенность, но я хочу стать кем-то большим, настоящим, пройти через трансформацию. Не хочу прятать внутри эту страсть к покорению вершин, хоть и страшно тянуть руку в темноту, где нужно самому прокладывать путь. Сидя на лекциях, я часто терял почву под ногами, улетая в мечтах. Мне нужен был компас, который укажет верный маршрут.
И вот теперь я нашёл свой компас. А ведь наше знакомство, как и всё, что с ним связано, началось с загадки.
Я помню его первое появление. Он вошёл в аудиторию своей тяжёлой походкой. В аудитории, где сидели вперемешку мы, вчерашние школьники, и вернувшиеся с фронта ребята постарше, в поношенных гимнастёрках под пиджаками, воцарилась тишина. И первое, что приковало мой взгляд, — это трость.
«Что за диковинная вещица!» — пронеслось у меня в голове. Мой ещё неопытный глаз предположил, что она из можжевельника — твёрдого и упругого. Волнообразный рельеф плавно переходил в изящную ручку. Но главная изюминка — змея. Она обвивала своим телом рукоять, и я минут пять не мог оторвать взгляда от её тёмно-зелёного туловища, от мелких резных чешуек и сверкающих глаз-камушков.
Профессор хромал и выстукивал тростью по паркету несложную мелодию. По слухам, он упал с лошади на скачках. Другие шептали, что он участвовал в кулачных боях где-то в шанхайских портах и там получил травму. Я не верил этим слухам, которые туманом окутывали профессора. Даже его коллеги по кафедре, казалось, не знали и десятой доли правды.
Кто-то рассказывал о его жизни во время падения китайской монархии. Будто он видел Синьхайскую революцию, а по возвращении на родину стал свидетелем Октябрьской. Человек, на глазах которого рухнули две империи, но который, несмотря ни на что, держался как истинный джентльмен. Ходили слухи и о его благородном происхождении, и даже о кладе, вывезенном из Китая или припрятанном где-то в России.
Я, человек новой эпохи, победившей и строящей, с особой жадностью тянулся к этим тайнам прошлого. Профессор не был очень стар, но его белоснежные волосы, касавшиеся могучих плеч, говорили о громадном опыте. Лицо, не изрезанное глубокими морщинами, хранило фактуру прожитых лет, словно географическая карта.
Он всегда ходил в одном и том же твидовом костюме, который так ладно сидел на его фигуре, что профессор, видимо, не собирался изменять старому другу. Когда он заходил в аудиторию, доносился чёткий металлический отголосок набоек его кожаных туфель. Я много раз представлял, как в аудиторию входит не профессор, а капитан дальнего плавания, ступая на палубу своего корабля. Его широкий плащ вздымает вихрь, от которого колышутся занавески, а шляпа смахивается ловким движением руки, обнажая серебряный блеск волос.
Да, много раз моё воображение уносило меня в его прошлое. Я представлял его молодым, попадающим из одного приключения в другое. В моей голове жил удивительный герой, на которого я отчаянно хотел быть похожим.
— Я, как вижу, вы заинтригованы, молодой человек? — профессор возник в дверях кабинета так беззвучно, что я вздрогнул.
Я подскочил со стула, едва не опрокинув его, и замер в дурацком полупоклоне, не зная, что делать дальше. Этот неуклюжий жест, кажется, насмешил профессора — в уголках его глаз собрались морщинки, — а меня вогнал в густую краску. Эта сцена столько раз проигрывалась в моём воображении, но там, в мире грёз, мы вели высокопарные диалоги о судьбах Азии, а здесь, в реальности, мой язык словно примёрз к нёбу.
С лёгкой, понимающей усмешкой профессор жестом велел мне сесть и разлил чай в изящные чашки из тончайшего фарфора. Аромат высокогорного улуна, терпкий и сладковатый, окутал кабинет. Профессор сделал первый глоток, а я, словно восковая фигура, недвижно держал чашку, не решаясь прикоснуться к благоухающему напитку.
— Аромат улуна всегда возвращает меня в годы молодости, — голос профессора вдруг утратил лекторскую сталь, стал мягче, почти ностальгическим. — Виктор, вдыхать аромат недостаточно, нужно его пробовать. А то остынет.
Я послушно сделал глоток. Вкус был ни на что не похож — терпкий, с ноткой дыма и чего-то цветочного. Вкус далёких, неведомых земель. В этот миг я почувствовал, что этот чай навсегда будет ассоциироваться с моей юностью, с этим кабинетом.
— Виктор, а вам что-нибудь известно о метафизике? — Профессор улыбнулся, и я понял, что это не экзамен. Это было приглашение к разговору.
— Это раздел философии, — отрапортовал я заученно, — занимающийся исследованиями первоначальной природы реальности, бытия и мира как такового.
— Верно. А если копнуть глубже? Отойти от формулировок из учебника. Что такое метафизика для вас? Скажите своими словами, Виктор.
— Своими словами?
— По опыту.
— Это это трудно — выдохнул я.
— Дать простое определение сложным вещам — всегда непростая задача. Но именно те, кто пытается, и двигают мир вперёд. Те, кто не боится задумываться о природе бытия.
Я растерялся. Мне казалось, я прочитал столько книг, так хорошо владел материалом, но все эти знания испарились, стоило лишь попытаться сформулировать собственное видение.
— Не корите себя. Все книги, что вы прочли, — не напрасный труд, — словно услышав мои мысли, сказал профессор. — Это ваш опыт, и он никуда не исчезнет. Из него складывается ваш собственный путь, который не будет похож ни на мой, ни на чей-либо ещё. Так что же это, метафизика?
Я сделал ещё глоток чая, собираясь с мыслями.
— Ну, если физика — это наука о том, что нас окружает, что можно потрогать — я замялся, и профессор, подхватив со стола тяжёлую нефритовую печать, молча вложил её мне в руку, словно говоря: «Вот, это физика». Я кивнул. — Так и есть. А метафизику её невозможно схватить. Она говорит на языке интуиции. Это это когда внутри происходят процессы, которые не объяснишь формулой.
— Верно, верно Продолжайте.
— К метафизике можно отнести и то, что нас порой объединяет одна мысль. Она может посетить нескольких человек одновременно. В детстве я часто смотрел на звёзды и думал, что где-то на другом континенте есть такой же мальчик, как я. И что, может быть, прямо сейчас он смотрит на те же звёзды и думает ту же мысль
— И как вы думаете, все мальчики в тот момент думали о том же?
— Думаю, что нет. Лишь некоторые.
— Интересно. Есть ещё примеры из детства? И ещё чаю?
— Да, пожалуйста, я бы не отказался.
Разговор обрёл русло, и я почувствовал, как спадает напряжение. Профессор словно видел тот якорь неуверенности, что тянул меня ко дну, и задавал именно те вопросы, которые помогали мне от него освободиться.
— Когда я был совсем маленьким, лет шести, меня часто посещали странные мысли. Я мысленно лишал себя всего, что меня окружает.
— Лишали себя смыслов? — уточнил профессор.
— Да. Я представлял, что было бы, если бы не было папы и мамы. Потом — если бы не было моей комнаты, неба, воздуха, солнца И когда вокруг не оставалось ничего, кроме темноты и первобытного страха я распахивал глаза и видел всё: стул, стол, луч солнца в окне. И я был так рад, что всё это есть. Что я есть. И что можно об этом думать. Если бы не было этой возможности думать о вечном, то в чём тогда смысл?
— Это и есть метафизика, — профессор улыбнулся и сделал глоток ароматного чая.
Я осмелел. Тишина, повисшая в кабинете, больше не казалась гнетущей. Она была наполнена пониманием.
— Профессор а можно спросить про вашу трость? Какова её история?
Он взял в руки свою трость. Глаза змеи поймали луч света и на миг ослепительно сверкнули.
— Это подарок. От моего покойного друга из Китая. Я получил травму, когда попытался взойти на Кайлас. Я был тогда постарше вас, Виктор, и не верил в пугающие легенды. Но гора наказала меня за мою самонадеянную дерзость
Я слушал, затаив дыхание. Эти истории звучали как легенды, в которые не поверил бы ни один член нашего университетского кружка по изучению диамата — настолько они звучали нереально. Но, находясь в его кабинете, я мог с уверенностью заявить, что этот человек как никто другой был близок к метафизике
Этот конец лекции оказался для меня полной неожиданностью. Что уж греха таить, я давно и упорно пытался узнать о профессоре больше. Вокруг этой таинственной фигуры роились самые невероятные слухи. О его путешествиях по Востоку можно было писать приключенческие романы, и я всеми силами старался на лекциях говорить с ним на общем языке — языке искусства и эстетики. Я надеялся, что он заметит во мне этот огонь любознательности. Кажется, я так увлёкся своим «расследованием» его жизни, что не заметил, как оно привело меня прямо сюда, в его кабинет, где, оказывается, меня ждёт тот самый высокогорный улун.
Возможно, профессор и правда увидел во мне отражение себя в юности — такого же полного энергии и стремления к неприступным вершинам. То, что мы сблизились, — факт, подтверждённый этим диковинным стулом, на котором я сейчас сижу. Судя по моим скромным познаниям, я бы отнёс этот экзотический предмет к династии Цин, известной своим пышным убранством. По правую руку от меня — столик для благовоний из тёмного дерева, идеально сочетающийся со стулом, на котором я не просто сижу, а именно восседаю, боясь шелохнуться.
Кабинет профессора — настоящий портал в его богатую жизнь. Мой жадный, возбуждённый взгляд не мог охватить всё разом. Казалось невозможным поглотить это великолепие, собранное годами одним всеобъемлющим разумом. Передо мной был не просто человек, а герой из книг Жюля Верна или Стивенсона, сошедший со страниц прямо сюда, в наш послевоенный Московский университет.
Я с детства был поглощён историями о путешественниках, потому и выбрал для себя этот путь. Но мне отчаянно нужен был наставник, который приоткроет дверь в тот невиданный и сложный мир. Я знаю, что выбранная дорога вскроет все мои страхи и неуверенность, но я хочу стать кем-то большим, настоящим, пройти через трансформацию. Не хочу прятать внутри эту страсть к покорению вершин, хоть и страшно тянуть руку в темноту, где нужно самому прокладывать путь. Сидя на лекциях, я часто терял почву под ногами, улетая в мечтах. Мне нужен был компас, который укажет верный маршрут.
И вот теперь я нашёл свой компас. А ведь наше знакомство, как и всё, что с ним связано, началось с загадки.
Я помню его первое появление. Он вошёл в аудиторию своей тяжёлой походкой. В аудитории, где сидели вперемешку мы, вчерашние школьники, и вернувшиеся с фронта ребята постарше, в поношенных гимнастёрках под пиджаками, воцарилась тишина. И первое, что приковало мой взгляд, — это трость.
«Что за диковинная вещица!» — пронеслось у меня в голове. Мой ещё неопытный глаз предположил, что она из можжевельника — твёрдого и упругого. Волнообразный рельеф плавно переходил в изящную ручку. Но главная изюминка — змея. Она обвивала своим телом рукоять, и я минут пять не мог оторвать взгляда от её тёмно-зелёного туловища, от мелких резных чешуек и сверкающих глаз-камушков.
Профессор хромал и выстукивал тростью по паркету несложную мелодию. По слухам, он упал с лошади на скачках. Другие шептали, что он участвовал в кулачных боях где-то в шанхайских портах и там получил травму. Я не верил этим слухам, которые туманом окутывали профессора. Даже его коллеги по кафедре, казалось, не знали и десятой доли правды.
Кто-то рассказывал о его жизни во время падения китайской монархии. Будто он видел Синьхайскую революцию, а по возвращении на родину стал свидетелем Октябрьской. Человек, на глазах которого рухнули две империи, но который, несмотря ни на что, держался как истинный джентльмен. Ходили слухи и о его благородном происхождении, и даже о кладе, вывезенном из Китая или припрятанном где-то в России.
Я, человек новой эпохи, победившей и строящей, с особой жадностью тянулся к этим тайнам прошлого. Профессор не был очень стар, но его белоснежные волосы, касавшиеся могучих плеч, говорили о громадном опыте. Лицо, не изрезанное глубокими морщинами, хранило фактуру прожитых лет, словно географическая карта.
Он всегда ходил в одном и том же твидовом костюме, который так ладно сидел на его фигуре, что профессор, видимо, не собирался изменять старому другу. Когда он заходил в аудиторию, доносился чёткий металлический отголосок набоек его кожаных туфель. Я много раз представлял, как в аудиторию входит не профессор, а капитан дальнего плавания, ступая на палубу своего корабля. Его широкий плащ вздымает вихрь, от которого колышутся занавески, а шляпа смахивается ловким движением руки, обнажая серебряный блеск волос.
Да, много раз моё воображение уносило меня в его прошлое. Я представлял его молодым, попадающим из одного приключения в другое. В моей голове жил удивительный герой, на которого я отчаянно хотел быть похожим.
— Я, как вижу, вы заинтригованы, молодой человек? — профессор возник в дверях кабинета так беззвучно, что я вздрогнул.
Я подскочил со стула, едва не опрокинув его, и замер в дурацком полупоклоне, не зная, что делать дальше. Этот неуклюжий жест, кажется, насмешил профессора — в уголках его глаз собрались морщинки, — а меня вогнал в густую краску. Эта сцена столько раз проигрывалась в моём воображении, но там, в мире грёз, мы вели высокопарные диалоги о судьбах Азии, а здесь, в реальности, мой язык словно примёрз к нёбу.
С лёгкой, понимающей усмешкой профессор жестом велел мне сесть и разлил чай в изящные чашки из тончайшего фарфора. Аромат высокогорного улуна, терпкий и сладковатый, окутал кабинет. Профессор сделал первый глоток, а я, словно восковая фигура, недвижно держал чашку, не решаясь прикоснуться к благоухающему напитку.
— Аромат улуна всегда возвращает меня в годы молодости, — голос профессора вдруг утратил лекторскую сталь, стал мягче, почти ностальгическим. — Виктор, вдыхать аромат недостаточно, нужно его пробовать. А то остынет.
Я послушно сделал глоток. Вкус был ни на что не похож — терпкий, с ноткой дыма и чего-то цветочного. Вкус далёких, неведомых земель. В этот миг я почувствовал, что этот чай навсегда будет ассоциироваться с моей юностью, с этим кабинетом.
— Виктор, а вам что-нибудь известно о метафизике? — Профессор улыбнулся, и я понял, что это не экзамен. Это было приглашение к разговору.
— Это раздел философии, — отрапортовал я заученно, — занимающийся исследованиями первоначальной природы реальности, бытия и мира как такового.
— Верно. А если копнуть глубже? Отойти от формулировок из учебника. Что такое метафизика для вас? Скажите своими словами, Виктор.
— Своими словами?
— По опыту.
— Это это трудно — выдохнул я.
— Дать простое определение сложным вещам — всегда непростая задача. Но именно те, кто пытается, и двигают мир вперёд. Те, кто не боится задумываться о природе бытия.
Я растерялся. Мне казалось, я прочитал столько книг, так хорошо владел материалом, но все эти знания испарились, стоило лишь попытаться сформулировать собственное видение.
— Не корите себя. Все книги, что вы прочли, — не напрасный труд, — словно услышав мои мысли, сказал профессор. — Это ваш опыт, и он никуда не исчезнет. Из него складывается ваш собственный путь, который не будет похож ни на мой, ни на чей-либо ещё. Так что же это, метафизика?
Я сделал ещё глоток чая, собираясь с мыслями.
— Ну, если физика — это наука о том, что нас окружает, что можно потрогать — я замялся, и профессор, подхватив со стола тяжёлую нефритовую печать, молча вложил её мне в руку, словно говоря: «Вот, это физика». Я кивнул. — Так и есть. А метафизику её невозможно схватить. Она говорит на языке интуиции. Это это когда внутри происходят процессы, которые не объяснишь формулой.
— Верно, верно Продолжайте.
— К метафизике можно отнести и то, что нас порой объединяет одна мысль. Она может посетить нескольких человек одновременно. В детстве я часто смотрел на звёзды и думал, что где-то на другом континенте есть такой же мальчик, как я. И что, может быть, прямо сейчас он смотрит на те же звёзды и думает ту же мысль
— И как вы думаете, все мальчики в тот момент думали о том же?
— Думаю, что нет. Лишь некоторые.
— Интересно. Есть ещё примеры из детства? И ещё чаю?
— Да, пожалуйста, я бы не отказался.
Разговор обрёл русло, и я почувствовал, как спадает напряжение. Профессор словно видел тот якорь неуверенности, что тянул меня ко дну, и задавал именно те вопросы, которые помогали мне от него освободиться.
— Когда я был совсем маленьким, лет шести, меня часто посещали странные мысли. Я мысленно лишал себя всего, что меня окружает.
— Лишали себя смыслов? — уточнил профессор.
— Да. Я представлял, что было бы, если бы не было папы и мамы. Потом — если бы не было моей комнаты, неба, воздуха, солнца И когда вокруг не оставалось ничего, кроме темноты и первобытного страха я распахивал глаза и видел всё: стул, стол, луч солнца в окне. И я был так рад, что всё это есть. Что я есть. И что можно об этом думать. Если бы не было этой возможности думать о вечном, то в чём тогда смысл?
— Это и есть метафизика, — профессор улыбнулся и сделал глоток ароматного чая.
Я осмелел. Тишина, повисшая в кабинете, больше не казалась гнетущей. Она была наполнена пониманием.
— Профессор а можно спросить про вашу трость? Какова её история?
Он взял в руки свою трость. Глаза змеи поймали луч света и на миг ослепительно сверкнули.
— Это подарок. От моего покойного друга из Китая. Я получил травму, когда попытался взойти на Кайлас. Я был тогда постарше вас, Виктор, и не верил в пугающие легенды. Но гора наказала меня за мою самонадеянную дерзость
Я слушал, затаив дыхание. Эти истории звучали как легенды, в которые не поверил бы ни один член нашего университетского кружка по изучению диамата — настолько они звучали нереально. Но, находясь в его кабинете, я мог с уверенностью заявить, что этот человек как никто другой был близок к метафизике
Лярва
Ля́рва (лат. larva — привидение, изначально маска, личина) — в древнеримской мифологии дух умершего злого человека, приносящий живым несчастья и смерть.
(Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона)
Повесть, которую я ныне решаюсь изложить на бумаге, едва ли можно подвести под мерки здравого рассудка или холодной логики; столь невообразимы и, признаюсь, сводящи с ума были происшедшие со мною события. Воспалённое воображение склонно обманывать и искажать пережитое, но я должен, я обязан верить, что рассказ мой не есть лишь плод лихорадочных грёз. Моя воля, закалённая изучением законов, не была готова к их полному и окончательному крушению. С дрожью в перстах я воскрешаю эти картины, с животным ужасом вновь и вновь вижу в памяти то, что ворвалось в мою жизнь из бездн, о коих не пристало говорить в приличном обществе.
Всё началось задолго до того, как я обрёл эту пагубную решимость поведать о случившемся. В свете меня почитали человеком удачливым и смышлёным; по служебной лестнице я поднимался уверенными, широкими шагами. Ныне я — помощник присяжного поверенного, и моя обязательная стажировка близится к завершению, суля впереди лишь честь, покой и процветание. По крайней мере, так должно было быть.
Но по ночам, в те краткие часы, что удаётся вырвать у бессонницы, являются мне картины тех мрачных времён. Моя воля, некогда твёрдая, словно дубовая столешница в кабинете моего патрона, теперь подобна иссохшему древу, сломившемуся под непосильным бременем. Я отдал бы всё, всю будущность мою, дабы изгладить из памяти эти жуткие, навязчивые видения. Они, подобно мерзким и скользким рукам утопленника, тянут меня обратно, в ту чёрную, смрадную бездну, на дне которой меня поджидает нечто, чему нет имени в человеческом языке.
***
Я был человеком упорного труда: на меня всегда можно было положиться. Сие качество прокладывало мне дорогу к лучшей жизни. Молодость ещё кипела во мне неудержимым источником сил; карьера для меня значила более иных благ земных, ибо я был убеждён, что только собственными усилиями сумею создать себе достойное и сытое существование.
Но однажды ночью я узрел дивный, неземной сон Лишь на мгновение предо мною предстал лик ангельский, и взор тех очей, в которые я без памяти влюбился. Пробудившись поутру, я ощутил себя окрылённым: день прошёл незаметно, ибо каждое мгновение я жаждал узреть те глаза вновь. До сей поры мысль о браке и семье никогда не занимала меня; они казались чуждыми моим стремлениям. Но мираж из сна поселился в душе моей, как неистребимый огонь. Подобно очарованному дриадой, я жаждал хотя бы краткого мига — лишь бы ещё раз лицезреть сей нездешний лик. Вечером я взывал к сновидениям, но видение более не являлось. И, увлечённый нескончаемым потоком дел служебных, огонь любви постепенно угасал, пока окончательно не задохнулся под грудами бумаг и поручений.
И всё же однажды — в пятничное утро — наша контора удостоилась посещения юной особы. Она, подобно весеннему ветру, влетела лёгким своим платьем в мрачный воздух кабинета и скрылась за дверью моего наставника — Леонида Афанасьевича Прокопенко. То был бравый адвокат, чьей решительностью и силой я восхищался, ибо именно в нём видел пример для подражания. Его властный голос гремел на всю контору:
— Федька, живо сюда!
Я вздрогнул: в его кабинете находилась та самая особа.
— Федька!
— Бегу, ваше высокоблагородие! — вскричал я.
Споткнувшись о проклятый стул у входа, я, как неотёсанный юнец, ввалился в кабинет, и лицо моё вспыхнуло пламенем: взор её был устремлён на меня.
О, видение! Сияющий у окна лик и те самые глаза Весенний ветерок колыхал занавесы и лёгкий подол её платья.
— Федька, — произнёс Леонид Афанасьевич, — отнеси сей конверт Дильману и доложи мне его ответ.
— Как прикажете, ваше высокоблагородие.
Я едва осмеливался взглянуть на гостью, но волнение моё было столь явным, что наставник, усмехнувшись, представил нас:
— Это моя младшая дочь — Мария.
«Мария! — пронеслось в душе моей. — Сладостное имя, достойное ангела!»
— День добрый, — промолвила она, едва заметно улыбнувшись и грациозно склонив голову.
— А это мой помощник: Федька!
— Нестеров Фёдор Николаевич, — пробормотал я, низко поклонился и торопливо удалился, опасаясь, что кто-нибудь заметит, как горят мои щёки.
Я исполнял поручение, но сердце моё переполняли чувства столь необузданные, что лишь дождь, моросивший над улицей, остудил меня и позволил мыслить трезво.
— Что ж ты стоишь? — с пренебрежением, искажаемым немецким акцентом, обратился ко мне старый Дильман. — Или не всё?
— Я передал бумаги, но Леонид Афанасьевич просил доложить о вашем решении.
— А! — он даже не взглянул на конверт. — Ответ мой — нет.
— Вы даже не ознакомились с документами! — развёл я руками.
Старик всё же распечатал письмо и, едва взглянув, процедил:
— Вот ответ, что ему нужен.
— Простите за любопытство, — не удержался я. — Осмелюсь спросить, отчего отказ?
— Мой сын не согласен на брак с его дочерью, Марией. Союз сей был бы выгоден, но по слухам, девушка больна. Мы поищем другую партию.
Но едва я ощутил укол недостойной радости, как ужас пронзил меня — Мария больна!
— Чем же хворает она?
— Никто не ведает. Но слухи идут тревожные, — сказал старик, и лицо его осунулось, словно в нём пробудилась тень страха.
Возвращаясь в контору, я был мрачен, как ноябрьское небо над Петербургом. Тревога за неё, за мою возлюбленную, терзала душу. Я понимал — никогда мне не стать её супругом. И дело было не в моём нынешнем положении; я был твердо настроен вернуть семье утраченное достоинство. Но время Время было тем единственным сокровищем, что требовалось мне для этого. А для Марии, быть может, каждый прожитый день был последним. Эта мысль ледяной иглой впивалась в сердце.
Войдя в контору, я заставил себя подавить мрачные думы и доложил Леониду Афанасьевичу, стараясь придать голосу деловую сухость:
— Дильман сказал «нет», ваше высокоблагородие
И тут я окаменел. Я с ужасом понял, что не помню, на что именно он сказал «нет»! В памяти намертво засел его отказ на счёт брака, а всё прочее, касавшееся дела, утекло, как вода сквозь пальцы. Ужас, рождённый словами о её болезни, выжег из моего сознания всё остальное. Какая позорная, непростительная оплошность!
— Простите, ваше высокоблагородие, — пробормотал я, чувствуя, как кровь стыдливым жаром приливает к лицу. — Я не помню его точного ответа по делу.
Леонид Афанасьевич приподнял свою густую, седую бровь. Такое молчаливое изумление было страшнее любого крика. Никогда прежде я не подводил его. И вот теперь — забыть простой ответ! Стыд заставил меня опустить глаза на свои забрызганные грязью ботинки.
— Тебе нездоровится, Фёдор? — в его голосе смешались строгость и беспокойство. — Что с тобой стряслось?
— Я Дильман сперва сказал «нет», даже не взглянув на бумаги. Меня это поразило. А оказалось, то был его отказ на союз с с Марией Леонидовной. Он сказал, что она больна
— Ах, старый сплетник! — Леонид Афанасьевич резко отвернулся к окну, туда, где утром стояла она. В его спине читалось такое напряжение, будто он сдерживал приступ ярости. Между нами повисла тяжёлая тишина.
— Что ещё он тебе наплёл? — наконец глухо спросил он, не оборачиваясь.
— Лишь это. Но я ему не поверил. Я имел счастье видеть вашу дочь. В её глазах нет хвори. Лишь свет.
— Всё так, — его голос стал холодным и обречённым. — Но он сказал правду. Моя дочь больна. И ни один лекарь не может ей помочь.
— Как?.. — прошептал я. Холодная рука сжала моё сердце, и я понял, что с этой минуты в нём не будет никого, кроме Марии.
Он помолчал, а затем неожиданно смягчился.
— Ты ей очень понравился, Фёдор. Я давно не видел улыбки на её лице.
Он обернулся. В глазах его стояла отцовская печаль, но губы тронула странная, почти хищная улыбка, словно он заглянул в мою судьбу и уже всё решил.
— Ты хотел бы взять в жёны мою дочь?
— Но моё положение! — вырвалось у меня. Разум юриста вопил о безрассудстве этого шага, о туманном будущем.
— У тебя великое будущее, я это знаю. Со временем у тебя будет всё.
— Но сейчас
— Сейчас есть я, — твёрдо отрезал он, и в этом простом ответе была вся тяжесть его воли, которой я не смел и не мог противиться.
Так в один день свершилась моя судьба. За несколько часов я прожил десятки жизней и, словно пленник сладостного наваждения, вычеркнул из сознания зловещее слово «болезнь». Я жаждал лишь одного — наслаждаться каждым днём рядом с ней, зная, что времени нам отпущено мало. И оттого каждый миг, прожитый с нею, был ярче, острее и, как я понял позже, неизмеримо страшнее всей моей прежней жизни.
***
«С добрым утром, мой свет», — так неизменно начинался мой день. Мария пробуждалась раньше меня и садилась у окна, в кресло, отдаваясь чтению в первых, ещё бледных лучах петербургского солнца. Мы много гуляли, преимущественно по вечерам, когда я, измученный делами и поручениями, возвращался домой. Леонид Афанасьевич, казалось, видел во мне своего преемника, и я прилагал все силы к службе, дабы оправдать его доверие. Однако и о супруге своей не забывал, ибо память о том, сколь кратко может быть дарованное нам время, жила во мне неотступно.
Её болезнь в эти месяцы оставалась для меня незримой, почти мифической, словно злой розыгрыш судьбы, о котором все давно забыли. Но именно это и пугало. Я боялся, что она, подобно свече на сквозняке, может погаснуть внезапно, без предупреждения. И порой, глядя на её безмятежное лицо, я пытался разглядеть тень недуга, но видел лишь свет. От этой мысли — что она скрывает от меня своё угасание — сердце моё было готово разорваться.
Мы жили под кровом её отца, и судьба, казалось, вновь явила мне свою милость. Я быстро поднимался по служебной лестнице, и за спиной моей множились завистливые слухи о покровительстве тестя. В том была крупица истины, но несравненно больше — плоды моего упорного, почти лихорадочного труда.