Read the book: «Прощальная повесть Гоголя», page 3

Font::

2. «Женщина»

Уже в молодости Н. В. Гоголь получил опыт по меньшей мере двух духовных видений, который оказал на него неизгладимое впечатление и стал основой личностного развития, «созревания и совершенствования».

Глаза Гоголя стали свидетелями Огненного Ангела – прекрасной женщины, которая «явилась» ему к этому времени, как минимум, дважды; для видящего это стало не источником страстей, а испытанием себя – «чтением вечности».

Теперь, уже взрослеющий, он именно так видит своё ушедшее детство и юность, включающие особый визионерский опыт. Именно, когда эта любовь уже пережита невольно, сама собой, невинно. Отечественное литературоведение абсолютно оставило это без внимания, без серьёзной работы с этими фактами.

Это мировосприятие очень похоже по состоянию и переживанию на «привычное от вечности» Л. Н. Толстого и «невозвратно потерянное» А. П. Чехова; здесь Н. В. Гоголь показывает нам то, что является основным и, пожалуй, единственным содержанием всех его повестей – «русскую землю», что полностью содержит в себе: пронзительную любовь, милую сердцу отчизну, минувшее, стремление к которому – прекрасно. Всё живое для Гоголя – всё родина.

Толстой полагал долгом человека не только принятие на себя «ограничений пространства, времени и причинности», которые заставляют человека покидать «привычное от вечности», но и снятие этих ограничений, возвращение в лоно вечности. Видение Ангела-женщины возвращает Гоголю «прежние звуки», неизгладимый свет чистоты.

Изумление и благоговение Гоголя вызваны явлением ему одного и того же образа огненной красоты еще почти в детстве и в юности, в связи со смертью брата и отца, и, наконец, в молодости, когда он переехал в Петербург. Рассказывать о своих видениях Н. В. Гоголя удерживали существенные причины, среди которых опасность прослыть сумасшедшим или слишком экзальтированным, быть осмеянным или непонятым, – не самые важные. Причиной его молчания, я полагаю, является острое переживание невозможности прямого рассказа о явленном, виденном, которое исчезнет или даже навредит, поскольку прямой рассказ и даже любое предъявление того, чему «свидетелями были глаза», особенно страстное предъявление, нарушает целостность личного душевного события, «душевного явления». Здесь можно заметить, что для человека просвещённого, образованного, но не мудрого, любые события такого рода, какие случились с Гоголем, представляются проявлением невежества, темноты, язычества; тем более подозрительно и даже негативно относились раньше и относятся до сих пор к душеным явлениям западники, революционеры и особенно победившие, советские марксисты-ленинцы, – в их парадигму это не укладывается. Поэтому русские литературоведы и гоголеведы, как истинные продолжатели этой традиции, относят неоднократные упоминания Н. В. Гоголя об этих важных и решающих для него событиях как личной психической патологии писателя, которая должна быть по умолчанию проигнорирована в «объективном», «научном» исследовании его биографии и творчества.

«Твои глаза были сами свидетелями… но были ли они свидетелями твоих собственных мятежных движений, совершившихся в то время во глубине души твоей? Высмотрел ли ты наперед себя? Не весь ли бунт страстей кипел в глазах твоих; а когда страсти узнавали истину?

Устреми на себя испытующее око: чем был ты прежде и чем стал ныне, с тех пор, как прочитал вечность в божественных чертах Алкинои; сколько новых тайн, сколько новых откровений постиг и разгадал ты своею бесконечною душою и во сколько придвинулся ближе к верховному благу! Мы зреем и совершенствуемся, но когда? когда глубже и совершеннее постигаем женщину… она поэзия! она мысль, а мы только воплощение ее в действительности. На нас горят ее впечатления, и чем сильнее и чем в большем объеме они отразились, тем выше и прекраснее мы становимся».

«Что такое любовь? – Отчизна души, прекрасное стремление человека к минувшему, где совершалось беспорочное начало его жизни, где на всем остался невыразимый, неизгладимый след невинного младенчества, где всё родина».

«И когда душа потонет в эфирном лоне женщины, когда отыщет в ней своего отца – вечного бога, своих братьев – дотоле невыразимые землею чувства и явления – что тогда с нею? Тогда она повторяет в себе прежние звуки, прежнюю райскую в груди бога жизнь, развивая ее до бесконечности».

«В изумлении, в благоговении повергнулся юноша к ногам гордой красавицы, и жаркая слеза склонившейся над ним полубогини капнула на его пылающие щеки».

3. «Миргород» (1834)

Для меня в русской литературе нет больше такого произведения, в котором вся возможная для литературного сочинения полнота содержания была бы заключена в такую простую, прямую, не требующую для своего восприятия никакого специального образования, ясную и очевидную форму, как это сделано Н. В. Гоголем в «Миргороде». Здесь, в отличие, например, от «Улисса» Джеймса Джойса, нет никаких упакованных загадок, шарад, намёков, ассоциаций и прочего, требующего от читателя определённого культурного уровня и некоторой изощрённости; здесь всё положено прямо перед читателем, всё названо теми именами, каково оно есть, и Н. В. настаивал на этом.

Всё раскрыто так, что читатель, даже самый обыкновенный, вернее, наоборот, прежде всего самый обыкновенный – невольно, сам собой, без малейших усилий, нечаянно, невинно, наивно будет воспринимать и переживать содержание «Миргорода» в его простой правде. Неизощрённость в чём-то имеет несомненное преимущество по отношению к зрению специалиста, так как восприятие последнего слишком сильно загружено его образованием или идеологической лояльностью.

В примечаниях к «Миргороду» в 8-томнике Н. В. Гоголя меня и возмутила, и насмешила растерянность их автора – В. Гуминского:

«Назвав свою книгу, не знаем почему, именем уездного города Полтавской губернии», Гоголь вполне заслужил недоуменные вопросы критиков. Действительно, если название дано по месту действия книги, то из всех ее повестей только события «Повести о том, как поссорился…» разворачиваются в Миргороде, в остальных он даже не упоминается. Правда, эпиграфы к книге как будто настаивают на буквальном «географическом» понимании: здесь дается и справка из известного научного труда, предлагающая своего рода статистику быта и бытия этого «нарочито невеликого города», и приводится отзыв «одного путешественника» – очевидца, судя по всему побывавшего в Миргороде и даже откушавшего там «бубликов из черного теста», заслуживших его похвалу». Довольно часто встречающаяся особенность литературоведов и биографов Н. В. Гоголя – любовь к пересказу своими словами содержания прочитанного, критик, видимо, внушает нам, что он читал то произведение, которое он исследует. Это бы ещё ничего, если бы после пересказа не следовал какой-нибудь пассаж наподобие такого, В. Гуминский продолжает:

«Но «записки» этого памятливого путешественника-гурмана и миргородская статистика (из которой при всем желании можно заключить только, что в Миргороде, должно быть, дуют сильные и постоянные ветры – все-таки 45 ветряных мельниц!) – «всё обман, все мечта, все не то, чем кажется».

Всего желания этого критика хватает только на то, чтобы не замечать, что определённо не в Миргороде, а в его голове «дуют сильные и постоянные ветры». А вставленная в текст цитата самого Гоголя, выдернутая из «Невского проспекта», но приведённая при анализе «Миргорода», должна подтвердить предположение критика, как ему кажется, о том, что всё написанное Н. В. – «обман, мечта, не то, что кажется», и, соответственно, в этих обстоятельствах его задачей как просветителя является как раз необходимость растолковать простоватым читателям, что именно имел в виду Гоголь в своём творчестве, поскольку он всегда имеет в виду совсем не то, о чём пишет!

«„…самые странные эпиграфы, не имеющие ни малейшего отношения к книге“, как их назвал рецензент „Северной пчелы“».

В. Гуминский не склонен задумываться, почему эти эпиграфы кажутся ему странными! Странным представляется то, что не понимаешь, что не укладывается в привычное для тебя положение вещей, но это – есть, это – авторская данность, поэтому, чтобы нечто перестало быть для тебя странным, надо работать над собой и расширить свой горизонт, изменить собственные стереотипы восприятия. Однако, критику не столь важно то обстоятельство, что сам автор поместил в начало сборника именно эти эпиграфы (зачем размышлять над этим и, тем более, зачем меняться самому?). Достаточно признать эти эпиграфы странными, чтобы больше над этим не думать; так странно «работало» отечественное литературоведение: ежели что не понимаешь, называй его «странным», и дело в шляпе!

В. Гуминский продолжает:

«Миргород – это многозначное понятие-образ. Исследователи давно обратили внимание на образ „сборного города“ [обратили внимание не исследователи, а сам Гоголь написал об этом – М. Я.], ключевой для драматургии писателя. В критике предпринимаются попытки сопоставить его с самой высокой мировоззренческой традицией, идущей еще от средних веков и представленной, в частности, знаменитым сочинением Аврелия Августина „О граде божьем“…»

Сопоставляя высоту мировоззрения средневековой традиции и своей, я считаю, что критик, не осознавая этого, вполне реалистичен в оценке степени высоты своей мировоззренческой традиции, которую полагает явно ниже «самой высокой» средневековой. Я благодарю за терпение моего читателя, так как намеренно взялся прокомментировать столь подробно эти советские литературоведческие отрывки, и полагаю, что это очень полезно для понимания, как именно обходится критика с глубокими смыслами великого русского писателя.

Дальше:

«…где „город“, „град“ становится иносказательным определением смысла всей человеческой жизни, так же как и смысла жизни всего человечества. Ясно одно – гоголевский город никогда не бывает просто „населенным пунктом“, он существует в одном ряду с такими понятиями, как человечество, история, мир».

Итак, вывод критика: ему ясно одно – «Миргород» не просто населённый пункт, а иносказательное определение смысла человеческой жизни, которое существует «в одном ряду» и т. д., и одновременно В. Гуминскому под руководством В. Щербины представляется «странным» все то, что делает Н. В. Гоголь: название сборника, эпиграфы, настойчивость на буквальности, финалы и т. д. Ясно же, видимо, только одно – то, что делают они сами! Такая тактика!

А теперь давайте просто прочтём то, что написано в заглавном листе «Миргорода», ничего не прибавляя и ничего не упуская. Название сборника – «Миргород».

Миргород – город в Полтавской губернии; единственное, что ещё можно добавить к этому, напоминаю, не выходя за рамки содержания повестей сборника и не улетая в воображение, это то, что Миргород – мирный город, но не город мира (сущего, всего мира), а гоголевскими словами именно – «мирный угол», «мирный уголок», это именно и просто населённый пункт, нарочито невеликое место, которых на необъятных просторах России и во времена Гоголя, и сегодня – сотни тысяч.

Дальше: «Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Очевидно, что для Гоголя это важно, что повести этого сборника являются продолжением предыдущих, соответственно, первая повесть «Миргорода» – «Старосветские помещики» следует за последней в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» – «Заколдованным местом», и, учитывая их содержание, мы получаем авторское послание, что имение Товстогубов представляет собой как раз незаколдованное или расколдованное место, то есть место, где всё видится именно таким, каким является, где всё растёт и живёт в соответствии со своей природой: тыква вырастает тыквой, а арбуз арбузом, место, где как раз нет никакого обмана, который господствует в больших городах и столицах.

До какой степени надо не чувствовать, не понимать Н. В. Гоголя, чтобы для пояснения, для характеристики мирных уголков русской земли, о которых написано в «Миргороде», приводить цитату из «Невского проспекта» о столице, как это делает В. Гуминский?! Первый из так озадачивших нашу критику эпиграфов:

Критик, вроде бы, совершенно справедливо выделил наиболее важные элементы описания, такие как конкретный, «буквальный» город, нарочито невеликий, значительное количество мельниц, но при этом превратил город в понятие-образ, иносказание, а наличие мельниц стравил в подобие шутки.

Итак, у Гоголя: город, но не просто город, а мирный город, но не просто мирный город, а нарочито невеликий мирный город, то есть в большом городе то, что автором «Миргорода» понимается как «мирное», уже не найти, и, наконец, нарочито невеликий мирный город, оснащённый одной канатной фабрикой, одним кирпичным заводом, 4-мя водяными и 45-тью ветряными мельницами! Вместо того, чтобы тужиться шутить, критику следовало бы заняться своим прямым ремеслом – литературоведением, ведением, знанием литературы, тогда бы он, может быть, связал бы одно с другим и вспомнил, что мельницы, особенно – ветряные, представляют собой важный атрибут мировой литературы, который очень хорошо знали русские писатели: Пушкин даже приводил Сервантеса Гоголю в качестве примера для подражания как писателя, реализовавшего большую вещь, однако до этого писавшего, как и Н. В., только повести, хотя и хорошие.

Следовательно, Миргород, в отличие от больших городов, сохранился как «мирный угол» именно потому, что защищён мельницами от нападок «романических героев», которые – на границах этих уголков – ломают свои копья о ветряки «многокрылых мельниц», как называет их Гоголь в своей записной книжке, и поэтому не могут проникнуть внутрь, что им вполне уже удалось в больших городах, не защищённых стражами русской земли. То есть мельницы – это ангелы, херувимы, стражи миргородов, поэтому Н. В. и сделал эту выписку из географии эпиграфом своего сборника повестей. Ничего странного; например, ворота хутора сотника в «Вие» охраняют две мельницы. Но почему-то это не имеет значения для нашего литературоведения, которое занято судьбами всего мира и человечества, но равнодушно к русской земле, её исконной ментальности. Второй эпиграф:

Тот, кто хоть раз ел бублики из черного теста или ржаные лепешки прямо с противня, кто спал на сене или под открытым звёздным небом, укрывшись тулупом, кто смотрел из окна прямо в сад, кто хоть раз в жизни одухотворялся водой и ветром родного «мирного уголка», тот совершенно поймёт Н. В. Гоголя, не обращаясь ни к каким категориям, антитезам и литературоведческим иносказаниям.

«Миргород нарочито невеликий при реке Хороле город. Имеет 1 канатную фабрику, 1 кирпичный завод, 4 водяных и 45 ветряных мельниц. География Зябловского».

«Хотя в Миргороде пекутся бублики из черного теста, но довольно вкусны. Из записок одного путешественника».

«Старосветские помещики»

Буквально – помещики старосветские, помещики старого света, можно чуть расширить – помещики старого русского света.

Что это за «старый свет»?

Старый свет – это свет дряхлости, уединения, отдаления от чего? – от нового и гладенького, гламурного, от того, что ещё не промыто водой времени, не покрыто крышей традиции, не основано на фундаменте древней культуры.

В этой сфере ни одно желание не перелетает через частокол, потому что здесь всего достаточно, здесь жизнь полна до самого края так, что желать больше нечего, тем более, желать другого, чужого; здесь – скромность полноты жизни. Н. В. Гоголь, в предельной мере переживший это невольно, теперь столь же совершенно, однако уже намеренно, может оценить всю прелесть, всю радость, всю простоту и всё упоение такой жизни.

За частоколом этой светлой тишины древности, этой полноты – ущербность, выхолощенность, «страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир», тогда как внутри сферы – свет, невозмутимый покой, тишина, злого духа здесь нет. Н. В. и удивительно светло и радостно от одной только мысли об этой, теперь уже ушедшей от него жизни, от одного, даже минутного воспоминания, и одновременно – непереносимо грустно и больно.

Внутри этой сферы, или, точнее, в этой сфере, потому что она совсем не воспринимает себя отделённой от чего бы то ни было, всё едино, всё цельно, всё полно: люди, животные, растения, строения, земля.

В русском миргороде, в мирном углу человеку удивительно приятно и спокойно, потому что он здесь не возмущается, не содрогается злыми страстями; кто хоть раз действительно испытал, вспомнил себя радостным ребёнком, тот поймёт, почему автор так любил эту повесть: быть наполненным любовью, простодушием, покоем, счастьем, не прилагая к этому никаких усилий, ничего для этого не делая, испытывая это счастье даром, просто так, – что может быть лучше?!

«Низменная буколическая жизнь» означает примитивная, простая, сельская, скромная, происходящая на земле, внизу, снизу, жизнь. Старый русский свет это свет доброты, радушия, чистосердечия, который невольно захватывает все чувства человека, не оставляя в нём желания перелететь через частокол, выйти из этого света, «возмутиться» чем-либо.

Это всё те же старички и старухи, в которых вольно и невольно светит старый русский свет обращения всего к единству и согласию; мне не нужно прилагать никаких усилий, чтобы видеть это: Н. В. Гоголь описал моих родителей так, как будто видел их собственными глазами, в детстве лето я проводил в деревне и хотя такого изобилия там не было, всё же каравай хлеба, испеченный при мне бабушкой, земляника, собранная в высокой траве на склоне холма вместе с дедушкой, и черёмуха, поедаемая вместе со старшим братом и двоюродными сёстрами, до сих пор снятся мне.

Благословенная Н. В. Гоголем земля мирных уголков русской земли производит с избытком, старого света хватает всем, кто сколько бы ни взял! единство и согласие всего настолько полны, что всё восполняется само собой, без усилий, нечаянно, по привычке.

Эта доброта и простота – естественны, то есть вовсе не являются следствием образования, просвещения, а только – единством и согласием всего, естественным светом, от которого человек неотделим, не замечая его.

«Ничтожной причиной великого события» исчезновения старого света, разрушения сферы русской тишины, стало прельщение кроткой серой кошки Пульхерии Ивановны живущими в глухом лесу «дикими котами, народом мрачным и диким», которому «вообще никакие благородные чувства не известны» и которые «живут хищничеством». Кошка исчезла, но через некоторое время вернулась.

В мире старого русского света нет большого или малого, важного или неважного, всё едино, поэтому необратимое изменение даже самого малого неизбежно меняет всё целое: этого нельзя не замечать и некультурно игнорировать; однако это не современное представление об «эффекте бабочки» как единичном событии, имеющем – через ряд взаимодействий – существенное влияние на внешне отдалённые события. В русской сфере необратимое изменение даже самого малого, как бы незаметно или незначительно оно ни было, неизбежно меняет каждый элемент этого целого и все целое.

Мысль Н. В. Гоголя такова: незначительные, но необратимые изменения, происходящие в нарочито невеликих, скромных уголках русской земли привели к великому событию – разрушению и исчезновению старого света русской жизни, по сравнению с которым любое внешне грандиозное предприятие, например, какая-нибудь война, захватившая множество государств, будет иметь ничтожное значение. При этом важно то, что это не размышление, не цепь силлогизмов, а – непосредственное восприятие и понимание.

Это непосредственное восприятие Н. В. необратимости изменений, которое ничто не может рассеять; это именно целостное восприятие, а не размышление, не рассуждение, целостность же восприятия требует целостности действия, которое вытекает не из рассуждений, а из всего строя события. И сам Гоголь, так же как и его Пульхерия Ивановна действуют под воздействием произошедших с ними «душевных событий».

Гоголь уже сейчас, за два десятка лет до «Прощальной повести», приоткрывает нам смысл своего служения: он не болен и его смерть – «одно особенное происшествие».

Как и Тарас Бульба, заживо сгорая, думал только о спасении своих товарищей, как и Николай Гоголь, как и его герои, намеренно предстоя вечности, умирая, думал о других людях, о своих соотечественниках, о своих потомках, о нас с вами.

Как и он сам распорядился так, чтобы его мать и сестры «не заметили» его отсутствия.

Осуществляя «Прощальную повесть», Гоголь знал, что его близкие и друзья будут беспокоиться о нем, будут пытаться его лечить, кормить и увещевать, но что он не будет ничего говорить.

Н. В. Гоголь оставил очень точное описание своей собственной смерти

– до деталей: восприятие необратимости изменений, влекущих исчезновение света, после некоторого личного события, «душевного явления»

– обдумывание и принятие решения, которое ничто не может рассеять, сожаление об оставляемых близких людях и распоряжение об устройстве их жизни, сильная уверенность и настроенность души на живую смерть и, наконец, собственно смерть как предстояние вечности без внимания на беспокойство близких и со вниманием на их спасение.

Сколько «благородного» негодования, возмущения, раздражения вызывал и вызывает этот пассаж у наших литературоведов, начиная с Белинского и заканчивая ныне здравствующими гоголеведами. Как Гоголь посмел хотя бы предположить, что привычка выше, сильнее, взрослее, прогрессивнее ярких душевных порывов? – возмущается в XIX, XX и даже в XXI веке сообщество просвещённых и образованных критиков, культурологов и философов, академиков и профессоров литературы, школьных учителей и просто читателей. Не возмущаются же те, кто, как, например, Л. Н. Толстой, смог по достоинству оценить разницу между возмущающей все чувства человека страстью – «чувством оленя» и невыразимым покоем и тишиной «привычного от вечности».

Н. В. Гоголь очень точно воспринимал и переживал эту разницу между «возмущающей душу страстью» и покоем привычного света: «привычка» Гоголя – это именно сияние старого русского света, который льётся из человека сам собою, нечаянно, невольно и без усилий. Страсть покидает сферу света, погружается во тьму другого, завладевает, покоряет или просто смущает его, а «покой привычки» льётся на всё, на что обращается внимание человека, без разбора свой-чужой и даже на чужого – особенно сильно, как на гостя в миргороде. «Привычка» Н. В. – это «привычное от вечности» Л. Н., это древний, дряхлый, старый свет доброты, радушия, чистосердечия, простоты, ясности, скромности, бесхитростности, примитивности.

Критикам стоило больше внимания уделить решению вопроса, почему Н. В. Гоголь так настойчиво собирает все свои повести вокруг какого-нибудь «странного происшествия», то есть происшествия, которое не должно быть проигнорировано, пропущено; однако наши гоголеведы игнорируют именно эту «странность», на которой особенно настаивает сам писатель, объявляя самого Гоголя странным!

Здесь интересно замечание писателя – «покорился с волею послушного ребенка», которое, возможно, указывает на то, что он уже в детстве чувствовал в себе душевное убеждение зова смерти; судить об этом невозможно, но в качестве дополнительного намёка на это может служить то, что причиной убеждения Пульхерии Ивановны стала история с кошкой, напоминающая историю с кошкой 5-летнего Гоголя.

Чем же закончилась история, начавшаяся с прельщения серой кошки дикими котами?

Старый свет потух, старички умерли, избы повалились, пруд зарос, мужики пустились в бега, всё разворовали, благословенная земля истощилась, и всё это из-за одной кошки!

Так живёт русская земля: нет в ней ничего отдельного, всё одно.

А теперь ознакомимся с тем, как воспринимает эту повесть Н. В. Гоголя российское литературоведение.

Сначала В. Г. Белинский:

«Что такое почти каждая из его повестей? Смешная комедия, которая начинается глупостями, продолжается глупостями и оканчивается слезами и которая, наконец, называется жизнью. Возьмите его „Старосветских помещиков“: что в них? Две пародии на человечество в продолжение нескольких десятков лет пьют и едят, едят и пьют, а потом, как водится исстари, умирают. Вы видите всю пошлость, всю гадость этой жизни, животной, уродливой, карикатурной…»

То, что для писателя является самым дорогим и родным, светлый уголок русской земли, для критика – животен, гадок, уродлив, карикатурен и населяют его не люди, а пародии на людей, – вот уж действительно русский критик, который не выносит всего русского, хотя и очень хорошо его чувствует!

«Г-н Гоголь сравнивает ваше глубокое, человеческое чувство, вашу высокую пламенную страсть…» [Ни разу Гоголь не назвал страсть, то есть возмущение души, высокой] «…с чувством привычки жалкого получеловека и говорит, что его чувство привычки сильнее, глубже и продолжительнее вашей страсти, и вы стоите перед ним, потупя глаза и не зная, что отвечать, как ученик, не знающий урока, перед своим учителем!»

В чувствительности Белинскому не откажешь – очень точное описание занимаемого им места. На мой взгляд, он и есть нерадивый ученик, не знающий урока русской жизни.

«…комическое одушевление, всегда побеждаемое чувством глубокой грусти. В этом отношении русская поговорка: „начал во здравие, а свел за упокой“ – может быть девизом его повестей. В самом деле, какое чувство остается у вас…»

«Остается у меня» имеет в виду Белинский, пытаясь с помощью этого нехитрого суггестивного приема подменить чувства читателя на свои, почти как карточный шулер.

«…когда пересмотрите вы все эти картины жизни, пустой, ничтожной, во всей ее наготе, во всем ее чудовищном безобразии, когда досыта нахохочетесь, наругаетесь над нею?»

Досыта нахохотавшись, наругавшись над русским, В. Г. Белинский позволяет себе немного погрустить… тому, что русское ему ещё к тому же отвратительно.

«…но тем не менее это все-таки юмор, ибо не щадит ничтожества, не скрывает и не скрашивает его безобразия, ибо, пленяя изображением этого ничтожества, возбуждает к нему отвращение».

Белинский упорно снимает с себя ответственность за испытываемые им при чтении Гоголя переживания, вот и здесь он не говорит: «я испытываю отвращение к этим русским людям», а говорит: «юмор возбуждает отвращение».

Комментарии к этим комментариям здесь излишни: очень скоро белинские расплодятся в таком количестве, что хохот и ругань над русским станет делом обыкновенным, хорошим тоном.

Но это далеко не всё: конечно, основатели ведущего тренда русской критики – это люди, находящиеся во власти, по определению Н. В. Гоголя, «странного раздражения» (В. Г. Белинскому писалось особенно хорошо тогда, когда он воодушевлялся именно таким горячечным раздражением, которое сам, видимо, воспринимал как вдохновение и которым наделял настоящих художников) и ожидать от них иного восприятия было бы даже странно.

Удивительно то, что люди с противоположными взглядами, которые ставили себе целью сохранение русской народности и традиций, то есть те, которых называли «почвенниками», «славянофилами», с таким же отторжением воспринимали любовь Н. В. Гоголя к «малой россии», к малому русской земли. Например, Шевырёв назвал «привычку» Гоголя «убийственной мыслью» и посчитал её достойной «вымарывания».

Я вижу, как мои соотечественники вымарывают нашу собственную историю, вычёркивают из русской жизни то, что светит в ней тихим светом нашего единения, старым светом русской культуры; мне грустно наблюдать, как этот свет русской жизни вызывает у русских же – «хохот, ругань и отвращение» и желание его «вымарать».

«Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных владетелей отдаленных деревень, которых в Малороссии обыкновенно называют старосветскими, которые, как дряхлые живописные домики, хороши своею пестротою и совершенною противоположностью с новым гладеньким строением, которого стен не промыл еще дождь, крыши не покрыла зеленая плесень и лишенное щекатурки крыльцо не выказывает своих красных кирпичей».

«Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает через частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблоками и сливами, за деревенские избы, его окружающие, пошатнувшиеся на сторону, осененные вербами, бузиною и грушами».

«Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении».

«Я отсюда вижу низенький домик с галерею из маленьких почернелых деревянных столбиков, идущею вокруг всего дома, чтобы можно было во время грома и града затворять ставни окон, не замочась дождем. За ним душистая черемуха, целые ряды низеньких фруктовых дерев, потопленных багрянцем вишен и яхонтовым морем слив, покрытых свинцовым матом; развесистый клен, в тени которого разостлан для отдыха ковер; перед домом просторный двор с низенькою свежею травкою, с протоптанною дорожкою от амбара до кухни и от кухни до барских покоев; длинношейный гусь, пьющий воду с молодыми и нежными, как пух, гусятами; частокол, обвешанный связками сушеных груш и яблок и проветривающимися коврами; воз с дынями, стоящий возле амбара; отпряженный вол, лениво лежащий возле него, – все это имеет для меня неизъяснимую прелесть…»

«…тогда, когда бричка моя подъезжала к крыльцу этого домика, душа принимала удивительно приятное и спокойное состояние…»

«Но более всего мне нравились самые владетели этих скромных уголков, старички, старушки, заботливо выходившие навстречу. Их лица мне представляются и теперь иногда в шуме и толпе среди модных фраков, и тогда вдруг на меня находит полусон и мерещится былое. На лицах у них всегда написана такая доброта, такое радушие и чистосердечие, что невольно отказываешься, хотя, по крайней мере, на короткое время, от всех дерзких мечтаний и незаметно переходишь всеми чувствами в низменную буколическую жизнь».

«Афанасий Иванович был высокого роста, ходил всегда в бараньем тулупчике, покрытом камлотом, сидел согнувшись и всегда почти улыбался, хотя бы рассказывал или просто слушал. Пульхерия Ивановна была несколько сурьезна, почти никогда не смеялась; но на лице и в глазах ее было столько доброты, столько готовности угостить вас всем, что было у них лучшего, что вы, верно, нашли бы улыбку уже чересчур приторною для ее доброго лица. Легкие морщины на их лицах были расположены с такою приятностию, что художник, верно бы, украл их. По ним можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь… Нельзя было глядеть без участия на их взаимную любовь…»

«Но сколько ни обкрадывали приказчик и войт, как ни ужасно жрали все в дворе, начиная от ключницы до свиней, которые истребляли страшное множество слив и яблок и часто собственными мордами толкали дерево, чтобы стряхнуть с него целый дождь фруктов, сколько ни клевали их воробьи и вороны, сколько вся дворня ни носила гостинцев своим кумовьям в другие деревни и даже таскали из амбаров старые полотна и пряжу, что все обращалось ко всемирному источнику, то есть к шинку, сколько ни крали гости, флегматичные кучера и лакеи, – но благословенная земля производила всего в таком множестве, Афанасию Ивановичу и Пульхерии Ивановне так мало было нужно, что все эти страшные хищения казались вовсе незаметными в их хозяйстве».

«Но интереснее всего казались для меня старички в то время, когда бывали у них гости. Когда все в их доме принимало другой вид. Эти добрые люди, можно сказать, жили для гостей. Все, что у них ни было лучшего, все это выносилось. Они наперерыв старались угостить вас всем, что только производило их хозяйство. Но более всего приятно мне было то, что во всей их услужливости не было никакой приторности. Это радушие и готовность так кротко выражались на их лицах, так шли к ним, что поневоле соглашался на их просьбы. Они были следствие чистой, ясной простоты их добрых, бесхитростных душ».

«Добрые старички! Но повествование мое приближается к весьма печальному событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка. Событие это покажется тем более разительным, что произошло от самого маловажного случая. Но, по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события, и наоборот – великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями».

«Серенькая беглянка почти в глазах ее растолстела и ела уже не так жадно. Пульхерия Ивановна протянула руку, чтобы погладить ее, но неблагодарная, видно, уже слишком свыклась с хищными котами или набралась романических правил… как бы то ни было, она выпрыгнула в окошко, и никто из дворовых не мог поймать ее. Задумалась старушка. „Это смерть моя приходила за мною!“, – сказала она сама в себе, и ничто не могло ее рассеять».

«… оставим эти рассуждения: они не идут сюда. Притом я не люблю рассуждений, когда они остаются только рассуждениями».

«—Нет, я не больна, Афанасий Иванович! Я хочу вам объявить одно особенное происшествие: я знаю, что я этим летом умру; смерть моя приходила за мною!»

«—Грех плакать, Афанасий Иванович! Не грешите и бога не гневите своею печалью. Я не жалею о том, что умираю. Об одном только жалею я (тяжелый вздох прервал на минуту речь ее): я жалею о том, что не знаю, на кого оставить вас, кто присмотрит за вами, когда я умру. Вы как дитя маленькое: нужно, чтобы любил вас тот, кто будет ухаживать за вами». При этом на лице ее выразилась такая глубокая, такая сокрушительная сердечная жалость…

Бедная старушка! она в то время не думала ни о той великой минуте, которая ее ожидает, ни о душе своей, ни о будущей своей жизни; она думала только о бедном своем спутнике, с которым провела жизнь и которого оставляла сирым и бесприютным».

«Она с необыкновенною расторопностью распорядила все таким образом, чтобы после нее Афанасий Иванович не заметил ее отсутствия».

«Уверенность ее в близкой своей кончине так была сильна и состояние души ее так было к этому настроено, что действительно чрез несколько дней она слегла в постелю и не могла уже принимать никакой пищи. Афанасий Иванович весь превратился во внимательность и не отходил от ее постели. „Может быть, вы что-нибудь бы покушали, Пульхерия Ивановна?“ – говорил он, с беспокойством смотря в глаза ей. Но Пульхерия Ивановна ничего не говорила».

«Наконец, после долгого молчания, как будто хотела она что-то сказать, пошевелила губами – и дыхание ее улетело».

«Боже! – думал я, глядя на него, – пять лет всеистребляющего времени – старик уже бесчувственный, старик, которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души [возмущают человека и мир «страсти, желания и неспокойные порождения злого духа», которые кажутся нам, в силу нашего образования и воспитания, единственно ценными М. Я.], которого вся жизнь, казалось, состояла только из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов, – и такая долгая, такая жаркая печаль! Что же сильнее над нами: страсть или привычка? Или все сильные порывы, весь вихорь наших желаний и кипящих страстей – есть только следствие нашего яркого возраста и только по тому одному кажутся глубоки и сокрушительны?» Что бы ни было, но в это время мне казались детскими все наши страсти против этой долгой, медленной, почти бесчувственной привычки. Несколько раз силился он выговорить имя покойницы, но на половине слова спокойное и обыкновенное лицо его судорожно исковеркивалось, и плач дитяти поражал меня в самое сердце. Нет, это не те слезы, на которые обыкновенно так щедры старички, представляющие вам жалкое свое положение и несчастия; это были также не те слезы, которые они роняют за стаканом пуншу; нет! это были слезы, которые текли не спрашиваясь, сами собой, накопляясь от едкости боли уже охладевшего сердца».

«Он не долго после того жил. Я недавно услышал об его смерти. Странно, однако же, то, что обстоятельства кончины его имели какое-то сходство с кончиною Пульхерии Ивановны. В один день Афанасий Иванович решился немного пройтись по саду. Когда он медленно шел по дорожке с обыкновенною своею беспечностью, вовсе не имея никакой мысли, с ним случилось странное происшествие».

«Он вдруг услышал, что позади его произнес кто-то довольно явственным голосом: «Афанасий Иванович!» Он оборотился, но никого совершенно не было, посмотрел во все стороны, заглянул в кусты – нигде никого. День был тих, и солнце сияло. Он на минуту задумался; лицо его как-то оживилось, и он наконец произнес: «Это Пульхерия Ивановна зовет меня!»

Он весь покорился своему душевному убеждению, что Пульхерия Ивановна зовет его; он покорился с волею послушного ребенка, сохнул, кашлял, таял как свечка и наконец угас так, как она, когда уже ничего не осталось, что бы могло поддержать бедное ее пламя. «Положите меня возле Пульхерии Ивановны», – вот все, что произнес он перед своею кончиною».

«Домик барский уже сделался вовсе пуст. Предприимчивый приказчик вместе с войтом перетащили в свои избы все оставшиеся старинные вещи и рухлядь, которую не могла утащить ключница. Скоро приехал, неизвестно откуда, какой-то дальний родственник, наследник имения, служивший прежде поручиком, не помню в каком полку, страшный реформатор. Он увидел тотчас величайшее расстройство и упущение в хозяйственных делах; все это решился он непременно искоренить, исправить и ввести во всем порядок. Накупил шесть прекрасных английских серпов, приколотил к каждой избе особенный номер и, наконец, так хорошо распрорядился, что имение через шесть месяцев взято было в опеку. Мудрая опека (из одного бывшего заседателя и какого-то штабс-капитана в полинялом мундире) перевела в непродолжительное время всех кур и все яйца. Избы, почти совсем лежавшие на земле, развалились вовсе; мужики распьянствовались и стали большею частию числиться в бегах. Сам же настоящий владетель, который, впрочем, жил довольно мирно с своею опекою и пил вместе с нею пунш, приезжал очень редко в свою деревню и проживал недолго. он до сих пор ездит по всем ярмаркам в Малороссии; тщательно осведомляется о ценах на разные большие произведения, продающиеся оптом, как-то: муку, пеньку, мед и прочее, но покупает только небольшие безделушки, как-то: кремешки, гвоздь прочищать трубку и вообще все то, что не превышает всем оптом своим цены одного рубля».

Genres and tags

Age restriction:
18+
Release date on Litres:
21 February 2019
Volume:
313 p. 6 illustrations
ISBN:
9785449635389
Download format: