Жертвы заветного сада

Text
2
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Эту фразу старик повторял часто, и мне она почему-то понравилась и запомнилась. Наверное, понравилась потому, что сам-то я почти ничего в жизни не видел, ни одним глазом, ни парой. Всю жизнь я прожил в нашей несчастной деревне, прилепившейся к горе Султан Себелан. Возле которой, несмотря на ее громкое имя, ничегошеньки не происходит. Разве что хлынет сель и размоет деревенское кладбище, вытащив из могил мертвецов, или позовет тебя какой-то голос, а чей он – неясно, ты даже тени его обладателя не увидишь. И самым ярким твоим впечатлением будет поездка к источнику горячих вод, к которому народ, живущий там, совершенно равнодушен и как-то не понимает сам своей выгоды – того, что из этих вод можно точно так же извлекать деньги, как из торговли кумысом или маслом, которое они сбивают на продажу. Причем ничего тут не нужно ни доить, ни заквашивать, ни сбивать в маслобойках, хотя тоже надо соображать, и предвидеть, и внимательно деньги считать… Не хотят – и это в том районе, в котором всё еще не умер старинный промысел сбора колосков за деньги, не только одни вороны занимаются этим, но и люди… И я подумал, что если когда-нибудь в жизни и у меня будет о чем рассказать, – а для этого, видно, надо поездить или побродить по свету, нельзя сидеть на одном месте, – то наверняка и я буду начинать свои рассказы этой фразой, про два моих много повидавших глаза…

Итак, он говорил и говорил, а я шел рядом и слушал, и в то же время всё заглядывал в его глаза, так что даже под ноги забывал смотреть и пару раз чуть не упал. Торговец, видно, думал, что это потому, что я так заслушался, мое внимание ему, наверное, льстило, потому он и рассуждал, не умолкая… А я-то ждал случая вклиниться, и вот наконец задал свой вопрос:

– Ты сказал, что Мир-Али и есть тот человек, который нашел моего отца возле ручья?

– Я сказал? Разве я это говорил?

– Конечно!

– Когда?

– Да вот только что, недавно!

– Нет, мальчик мой. Я этого не говорил. Ты, я гляжу, еще более рассеян, чем я, старик.

– Но разве ты не говорил, что Мир-Али следил за партийным еще до его смерти у ручья?

– Нет, я говорил «может быть»! В этих краях тысячи ручьев. По всему Азербайджану их не счесть. И на берегу их убивали десятки людей. Тот бедняга, о котором я говорил, был убит возле ручья, может, в то время, как он пил воду. Ружье он, естественно, отложил в сторону и вот нагнулся к ручью, чтобы напиться или набрать воды, тут-то его… А ведь говорят, что даже змея не кусает пьющего из ручья. Слыхал поговорку? Говорят, если змея хочет укусить кого, но видит, что он пьет из реки, она подождет, пока он напьется. А человек, он еще безжалостнее змеи. Из всех зверей он самый свирепый… Но я-то, я эти края вовсе не знаю. Я в первый раз сюда завернул. Я даже имени Мир-Али не слыхал. А ведь о смерти или там об убийстве новость бежит – раньше или позже узнают об этом…

Опять он пошел не в ту сторону. Мир-Али нашел моего отца возле ручья, так же как и меня. Вот единственная истина! Десятка истин быть не может. Десятки партийных людей не убивают возле десятков источников, и так, чтобы у каждого из них с собой был ребенок.

– Богом молю тебя, отвечай мне! Ты о моем отце знаешь?

Он улыбнулся, смерив меня взглядом.

– Мальчик, ты с ума сошел? Откуда мне знать твоего отца? Я и о матери твоей ничего не знаю. Я всего только бродячий торговец. Иду куда глаза глядят, по деревням, по городам. И тяжелый груз везу, заметь. Ну и слышу, конечно, новости. Но ничего больше. А есть поговорка: «Конь смерти на ногу быстр». То, о чем я говорил, это давнишние дела. Один раз пройдешь от Ардебиля до Сараба, сотни таких историй услышишь. Например, не так далеко отсюда, в деревне, двадцать пять или двадцать шесть человек, всех из одной семьи, вырезали. Совсем недавно наверняка, слышал ты. На первый взгляд, кровная месть, но говорили, что жандармы так раскинули карты, чтобы руками самих деревенских уничтожить своих же односельчан. Говорят, что люди из этой деревни в годы партийной власти убили двух сержантов. И у жандармов с тех пор был зуб на них, а потом и повод нашелся: в деревне была девушка, которую просватали в одну семью, а на нее, оказывается, был уже другой претендент вот из того самого рода. Как сватовство удалось, ему тут же – новость по голубиной почте, он на машине примчался, девушку хвать – и долой. Те на конях за ним – не догнали. Тогда жалоба, иск, говорят, обиженная сторона и жандармов подмаслила, а те возьми да и арестуй всю ту семью, заперли их в конюшне и будто ни при чем. Дальше уже семья обиженных разбиралась сама: окружили конюшню и подожгли ее и стояли у дверей с кинжалами, кто выскакивал – по одному – убивали на месте! Говорят, всё было мозгами забрызгано и руки отрезанные еще долго находили. Или другой случай: человека повесили в холода, три дня висел, труп замерз как бревно. А как убивали предводителя шахсевенов[9] – помещика роста и телосложения великанского! Когда его к виселице подвели, крикнул: веревки у вас гнилые! И правда, повесили его, а веревка оборвалась. Он со связанными руками встает и кричит: что я вам говорил, так вас разэтак? Не говорил, веревка гнилая, – теперь видите? Привязали другую и повесили вторично – не оборвалась. У нас в городе трупы горой навалили. Сколько таких случаев! Каждый день такое случалось, а раз я туда-сюда брожу, то много и видел, и слышал. О «дне большой резни»[10] я уж молчу. В тот день всё было кровью залито. Убивали, тут же бросали и шли дальше. И где могилы их, неизвестно. Вообще могил нет. Куда мертвых сваливали, никто не знает. Как вот и тот, кого убили возле ручья, не знаю, тот ли самый, о котором ты говоришь. Вроде и у него могилы нет. Несколько дней труп лежал, потом полиция нашла его – уже подгнивший, или обветренный, или, там, звери дикие что-то отгрызли от него. Но я тебе скажу, что я и женщину одну знал, которую без всякой вины убили. И в партии не была, и не работала у них. Да сколько таких случаев было!

Вдруг глаза его повлажнели, и я не понял, попало ли что-то в них с ветром. Моргал и молчал, потом продолжил говорить:

– Вот так-то! Так оно было. Сколько народу попало на удочку этих подлецов! Думали, что освобождают родину, а на деле продавали ее, да еще и задешево. Задумались бы – кому? Неверующим кяфирам – коммунистам! Коммунист – знаешь, кто такой? Это тот, кто говорит: Бога нет. Поверишь ли? Отрицают Бога большевики! Может ли что-то быть глупее, как думаешь? Но говорят, что даже само руководство не совсем понимало, какую кашу заварили для них русские безбожники. Когда поняли – поздно было. Увы! Семья пополам, голова на виселице… Вай, вай! Я сам некоторых из них видел – вот этой парой глаз моих, – когда их вели на казнь. С какой гордостью они шли! С какой верой! Они не знали еще, что их продали. Девятнадцать офицеров при мне казнили – да как казнили! Если я тебе расскажу, ты спать не будешь.

Так он говорил, а я всё не мог оторвать взгляда от его глаз: ведь его глаза казались мне зловеще знакомыми! Однако почему они не пугают меня? Почему я не вижу в них вспышек злобы?

– Ты врешь всё! – крикнул я вдруг. – Ты знал моего отца, а может, ты его и убил!

Он словно поперхнулся. Поднял кнут.

– Ах, твой отец… – хотел уже крикнуть что-то и вдруг остановился, будто одумался… – Да помилует его Бог!

Торговец казался вконец растерявшимся. Казался человеком, готовым полностью покориться судьбе, а может быть, просто очень усталым.

– Да откуда мне знать твоего отца? Зачем это говоришь?

– А глаза твои! Я твои глаза…

И вот тут он действительно хлестнул, но я успел неимоверным прыжком увернуться от удара. Кнут лишь задел мне лопатку, потому вся сила удара пришлась на брюхо его же мула, и тот рванулся, и все колокольцы – от верблюжьих до козлиных – зазвенели. И что-то упало на землю и разбилось. Это был кувшин с водой…

– Так ты за мной, как собака, бежал всю дорогу – зачем? Под предлогом рубахи? Ты охотился за мной, негодяй?

Он глядел на черепки кувшина, а я держался чуть поодаль. Ждал, пока он накричится и немного остынет. Наконец он сказал:

– Ну гляди, что теперь делать? Кувшин разбился! Где я воды возьму? До следующей деревни далеко. Ты здесь знаешь ручей какой-нибудь?

– Конечно, знаю! – ответили.

– Далеко?

– Да не очень. Это как раз и будет ручей Атгули.

– А? – Он смотрел на меня с удивлением. – Это не тот ли самый, где, ты говоришь…

– Тот самый и есть.

Он оглядел окрестные холмы.

– Не думаю, что я сам найду его. Проводишь меня?

Я как-то забыл уже, что он только что меня хлестнул. Как дурак, согласился его проводить, причем вряд ли сработало то, что он мне часть денег вернул за рубашку Мы свернули с дороги и перевалили через один холм, второй, третий, а за ним открылась лощина, по которой тек ручей. Уже издали виднелось озерцо при нем, и какой-то блеск над ним струился, словно трепетало что-то, или мерцало, или пугливо вздрагивало, а может, танцевало. Я указал рукой.

– Вон он, ручей Атгули. Теперь сам найдешь.

Старик почему-то молчал. Устал от болтовни своей? Даже зловеще как-то молчал. Но потом я услышал его бормотание:

– Атгули! – повторял он. – Атгули!

 

Вообще-то, я не могу поручиться, что он просто повторял имя ручья. Если быстро повторять «атгули», может послышаться «брось цветок» или еще что-то…

А может, красота места так его поразила? Края, и правда, – загляденье… Он повернулся ко мне:

– Значит, здесь тебя и нашли?

– Нуда. Говорил же.

И вдруг его глаза наполнились слезами. Теперь уже я точно знал, что ветер тут ни при чем: он расчувствовался. И трепет в этих глазах, и влажный блеск от слез, и дрожь какая-то… И опять мне подумалось: наверняка он не в себе, старичок этот. У него не было только гнева и доброты. Но и смех, и слезы тоже не различались.

– …Что случилось, почтенный?

– Всё в порядке. Внука своего вспомнил.

– А что-то с внуком не так?

– Оказался мой внук далеко-далеко, не увидеться мне с ним.

Мне подумалось, что он имел в виду не смерть внука. Ведь в таком случае безнадежности как раз места бы не было. Старику явно было за шестьдесят, а следовательно, вскоре уже смерть придет и за ним…

– Далеко, значит, внук?

– Очень далеко… – он вздохнул. – Дальше, чем ты себе можешь представить!

Насчет этого он, конечно, не ошибался, ибо с расстояниями у меня совсем плохо. Не могу представить, что такое по-настоящему «далеко», так как сам почти нигде, кроме нашей деревни, не был. Сарэйн – где горячий источник – был самой дальней точкой моих странствий. Туда мы ездили еще до того, как народ научился извлекать из этих горячих вод деньги. До чего только не додумаются люди! Эта пара глаз моих – чего только они не видали!

– …Ты, значит, всё время ездишь, дедушка?

– Ага, всё время.

– Другими словами, всё время в дороге?

– Именно так.

– А как же твоя жена, дети? Когда ты их видишь?

– Жена моя умерла несколько лет назад. Дочки тоже своим хозяйством живут. А до меня теперь никому нет дела. Да и мне ни до кого!

Странный человек – опять подумал я… А он словно прочитал мои мысли:

– Не приведи Аллах, и ты, как многие другие, сочтешь меня сумасшедшим! Нет, я не сумасшедший. Ни разлука меня с ума не свела, ни тюрьма, ни то, что прахом пошли труды двадцати девяти лет…

О чем он – мне опять непонятно было. Но, кажется, постепенно он приходил в доброе расположение духа, лицо его просветлело, и, может быть, он, и правда, не был безумным, и в глазах его ничего такого не было, что мне привиделось в них. Наверное, я ошибся или замечтался, ведь мне свойственно заноситься в мечтаниях. Может, и вовсе мне не были его глаза знакомы, может, и отца моего он никогда в жизни не видел, и, уж конечно, не убивал.

Снова старик начал говорить о давно ушедших временах, но я погрузился в раздумья о собственной судьбе. И, чем больше он говорил, тем меньше я что-либо понимал. Кто я такой? Откуда я появился? Что случилось у этого ручья со мной, с моим отцом и со всеми прочими?

Мы немного еще прошли вперед, разговаривая, потом я указал ему удобный спуск к воде.

– Дальше я не пойду.

– Почему? Боишься?

Не о чем мне было больше говорить с ним. Я остался стоять на месте и лишь следил, как он спускается к ручью, как постепенно скрывается за склоном холма: казалось, что лощина проглатывает его.

Потом – прежде чем вовсе исчезнуть из вида – он в последний раз обернулся и крикнул:

– Да ведь ты не знаешь: внук мой – примерно твоего возраста!

А откуда я, интересно, мог это знать?

3

Я не думаю, что вы это видели, но слышали – наверняка. Я говорю о рогах королевского оленя. Прихотливо-изгибистые и вдохновенные, как два тяжелых крыла, они распахиваются над его головой, создавая зрелище незабываемое, особенно если вы видите его впервые. Когда он еще только приближается, вы вначале замечаете вдали эти два раскинутых крыла, и вам кажется, что это птица летит низко над степью, демонстрируя настоящую красоту полета. Допустим, вы решите, что это охотится орел и снизился, чтобы схватить степного зайца. Но по мере приближения этих крыльев вы увидите также и туловище и тогда поймете, что это олень и что крылья – это на самом деле рога, а в придачу к рогам и телу у него еще есть ноги. Ноги, которые хотя по красоте уступают рогам, но они – источник его прыти, так же как рога – источник его беспокойства или даже гибели. Ведь эти рога цепляются за кусты и застревают между стволов деревьев, и олень, бывает, попадает в такую смертельную ловушку, вырваться из которой не помогут и самые сильные ноги.

Голос Балаша и был этими оленьими рогами, которыми он безнадежно зацепился и запутался…

Имя Дузгуна было на слуху, и Балаш знал его стихи. И вот однажды в здании газеты, в которой Балаш подрабатывал (а проще говоря, был разнорабочим), он пришел на прием к Дузгуну. Газета занимала дом старинной постройки недалеко от исторического «Штаба Конституционной революции»[11]. Балаш представился как поэт, который хотел бы прочесть свои стихи мастеру и узнать его мнение. Его провели в кабинет, украшенный фотографиями Ленина, Пишевари, Саттар-хана, Багир-хана и шейха Мохаммада Хиабани.

– …Ну что ж, читайте, посмотрим, что у вас за душой…

Балаш стал читать своим звучным, берущим за душу голосом.

Лицо Дузгуна, однако, говорило, что стихи ему не понравились. Хотя и враждебности не вызвали. Кивнув, он сказал:

– Что ж, родным языком вы владеете. А скажите-ка: на фарси вы тоже сочиняете?

– Как-то не доводилось, – ответил Балаш.

– Не доводилось? Чего же лучше? Почему мы должны писать стихи на их языке? Почему должны писать на языке, которого не понимаем? А азербайджанский что? Почему наши дети не имеют права учиться на своем родном языке? Но скоро откроются школы, которые мы строим, и выйдут из печати учебники. Хватит персам учить нас на своем языке и по своим книгам. Мы будем учить наших детей на нашем языке, по нашим книгам. Чего нам не хватает? Пусть поймут, что и наша культура богата, она существует, и ареал ее шире, чем у персидской. Причем уже давным-давно! Например, возьмите «корову» по-азербайджански! Я имею в виду слово «корова». Персы говорят «корова», и на этом точка, отстрелялись. Но на тюркском есть авгуз, есть инак, есть джунаге, есть дана, есть пута, – и всё это означает «корову». Вот вам отличный пример!

Балаш в начале встречи чувствовал себя очень скованно, а тут как-то воспрянул духом. Его поразило то, что говорил Дузгун, и вначале он соглашался с удивлением, потом смелее… Ему не исполнилось еще и двадцати шести лет, он всего три года назад женился, когда вернулся с армейской службы. Служил он в полицейском полку в Ардебиле, куда помог ему устроиться хороший дружок, Максуд. В Тебризе Балаш жил с родителями, в районе Чарандаб, в трехкомнатном доме, одна из комнат была его. Отец его был военным и состоял в подчинении генерала Дерахшани, командира Тебризской дивизии, который потом был отдан под суд, после капитуляции армии. Отцу вот-вот должны были присвоить звание лейтенанта, но так никогда и не присвоили. Отец пожертвовал собой за него, Балаша, то есть как бы стал федаем, потому что «федай» означает «жертвующий собой». И отец стал федаем вместе со многими простыми людьми, хотя сам с шахским режимом не имел никаких проблем, а по службе должен был бы бороться и с федаями, и с Балашем. Но он пожертвовал собой во имя Балаша, во имя своего сына, хотя тот и был во вражеском стане. Такое уж было время: лес рубят – щепки летят…

В тот день Дузгун говорил долго, стихов на азербайджанском читал много, но о стихах самого Балаша так ничего и не сказал. Лишь в конце встречи, уже собираясь прощаться, вдруг как будто что-то вспомнил:

– Кстати, до чего же твой голос внушительный! Почему ты его не используешь?

Балаш растерялся: он-то пришел со стихами…

– Голос? А какое значение имеет голос?

Дузгун вышел из-за стола. Он тогда еще был весь – напор и деловитость.

– Ты действительно не понимаешь этого? Но ведь мы сегодня – это и есть наш голос, и народ по речам только и узнаёт нас и повсюду поддерживает! Почему краткое объявление факта – того, что завтра будет подписана капитуляция Японии и закончится Вторая мировая война, – перетянуло на нашу сторону огромные массы людей? Повсюду начались демонстрации и митинги. Все вдруг стали за нас. В Ардебиле, Хое, Сарабе, Маранде, Такабе, Зенджане… Даже в Гиляне! Почему? Из-за трех фраз в газете? Да ведь народ наш устал от угнетения. Нам нужна справедливость. Нам нужно, чтобы богатства страны использовались по справедливости и чтобы рабочие места тоже были доступны всем. Нам нужны школы, дороги, больницы. Мы хотим, чтобы нас замечали и помнили о наших правах. Чтобы мы могли читать на родном языке, писать на нем… Ведь весь народ скандировал: «Пишевари, Пишевари, за собою нас веди!» Целые города «ура» ему кричали! Не по какому-то недоразумению, а потому, что слышали в его речах голос свободы и голос требования права, – поэтому нас поддерживают! А ты говоришь, «какое значение имеет голос»? Говоришь сегодня, когда мы так еще должны прибавить громкости, чтобы не только весь Иран, а и весь мир нас услышал! Чтобы не только режим Кавама – Пехлеви, но все мировые режимы услышали бы нас, пусть они даже глухонемые. И вот в этих условиях наш добросовестный гражданин, который сам пишет и читает стихи на азербайджанском, приходит ко мне и говорит, «зачем нужен мой голос»?!

Дузгун похлопал руками и продолжал:

– Посмотри, какое достоинство у наших сограждан! Задумывался ли ты, что только голос и останется даже тогда, когда мы все исчезнем, – голос твой останется!

Последние слова Дузгуна заставили Балаша по-настоящему задуматься, а затем и понять, что его собеседник прав. Действительно, остается лишь голос, пусть даже долетевший издалека. Честный голос обязательно коснется народного слуха. Даже не сомневайся в этом. Голос не исчезает, как и Бог не исчезает.

В этот день Дузгун – быть может, непроизвольно – сказал, что они должны исчезнуть. Однако кто тогда мог предположить, что исчезнут они столь быстро? Через год и считанные месяцы всё распалось! Всё! Всё это государство, и весь их порядок, и все их дела и планы. Государство их официально возникло в декабре 1945 года, и в том же месяце декабре – но уже 1946 года – оно официально ушло из жизни. Именно тогда, когда вообще-то следовало праздновать первую годовщину, и праздник этот уже запланировал Чашм-Азар, который был не только главой радиокомитета, но и, так сказать, оком партии… Но вместо праздника пришлось проводить поминки по погибшим! День 11 декабря 1946 года вошел в историю как «день большой резни». Сколько голов попало тогда в петли виселиц, скольких искромсали, сколько пуль пробило души чистые и души грязные! Перед расстрельными командами люди стояли с такой верой в победу, примеров которой в истории мало. Эти люди были счастливы, погибая! Быть может, потому, что они были молоды, ведь, если бы пожили подольше, догадались бы, что всё, что с ними происходит, было лишь чужой игрой… Но как просто их обманули и как просто – с какой небрежностью – их убили! Бессмысленные смерти! Подлый обман, в котором, как всегда, жертвами становятся простые люди, хотя и некоторые вожди тоже поплатились. Например, те, которые стояли перед Багировым[12] и требовали оружия, чтобы вернуться на родину и продолжать сражаться, а этот субъект – глава советского Азербайджана – повторял раз за разом: вы потому потерпели поражение, что не порвали окончательно с центральным правительством. Он не сказал: потому потерпели поражение, что мы вырвали из-под вас опору; потому что, как гласит поговорка, старая корова вытащит арбу из грязи. И Кавам – этот старый политик – взялся за дело и слетал в Москву и дал слово (которое никогда не было выполнено), что правительство уйдет в отставку, а на выборах сформируется новый меджлис… Может, всё это для того только, чтобы напомнить советским старую истину: предательство наказывает само себя…

 

Не думаю, мальчик мой, что эти слова имеют для тебя какое-то значение. А потому вернемся к Балашу…

Дузгун спросил:

– Кем ты работаешь?

– На базаре Тебриза, торгую разносчиком.

– Разносчик на базаре? Чем конкретно занимаешься?

– У меня тележка с примусом. Жарю картошку и продаю с хлебом и зеленью. Продаю людям, которые хотели бы пообедать и поужинать подешевле.

– И при этом ты пишешь стихи?

– Пишу, когда вдохновение приходит…

Продолжая расхаживать по кабинету, Дузгун сцепил руки на затылке. Балаш не мог понять, о чем тот думает, и вдруг вновь увидел перед собой поэта, глядящего ему глаза в глаза.

– Забудь о тележке с примусом! С сегодняшнего дня забудь о базаре! Завтра с утра приходи на радио! С таким голосом ты можешь быть диктором. Да еще любовь к поэзии. Может быть, и в газете буду тебя печатать. Для начала заметки, и вообще, наверняка ты сможешь писать.

Балаш был изумлен.

– Не знаю, – ответил он. Но Дузгун поощрительно сжал ему руку, чтобы придать ему уверенность.

– А я уверен, что сможешь. Многие большие писатели начинали с газетной журналистики. Может, и ты станешь писателем и покажешь наш великий народ и трудности, которые он преодолевает во имя свободы людей и Ирана. Как всегда, тяжесть эта легла на Азербайджан… Ведь ты, конечно, слышал о Шолохове? Михаил Александрович Шолохов! Автор «Тихого Дона» и многих других книг – кое-что здесь переведено, но его главный шедевр – пока еще нет. В СССР его ставят рядом с Максимом Горьким. И ты знаешь, с чего начинал Шолохов? С газетной работы! Писал о заготовке леса для газеты «Правда», работал со сплавщиками леса на лесопилках, потом – использование древесины в судостроении и так далее. Это вначале, потом, во время войны, – репортажи с фронта, в общем, стал великим национальным писателем, изображал труд простых людей.

Балаша впечатлила широта интересов мастера. Дузгун не только знал о крупных советских писателях, но и до мелочей доходил: например, как правильно произносить по-русски слово «правда»? Балаш лишь значительно позднее понял – увы, слишком поздно для себя, – что «правдой» в жизни бывает и нечто другое… Например: человека в городе Миане хватают и волокут на виселицу за то, чего он не совершал, – вот правда! Подвергнуться жестоким пыткам… Стать не просто федаем по названию, но способным на жертву, способным сделать всё, чтобы спасти то, что осталось, то, что еще можно спасти… Оказывается, не зря говорят: груз поднимает сильный, а боль выдерживает добросердечный.

Но в тот день речь шла у них о другом…

– Мне знакомо имя Шолохова, – сказал Балаш, – но вообще-то я всего лишь начинающий поэт-любитель. Читаю я маловато…

Дузгун сунул ему под мышку два последних номера «Азербайджана» и, выводя его из кабинета, напутствовал:

– Молчи! Ни слова больше не говори! Я лучше вижу, кто ты на самом деле. Завтра утром будь у приемной Мир-Гасема!

– А кто это? – осмелился спросить Балаш.

– Мир-Гасем Чашм-Азар! Глава радиокомитета!

И вот Балаш вышел на улицу, едва понимая, где он и что с ним происходит. Он и имени-то Чашм-Азаране слышал, и вообще радио не очень любил – только литературные передачи. Например, когда Дузгун сам читал свои стихи. Балашу особенно нравились такие его стихи, как «Помни меня», – стихотворение, кстати, напоминало ему поэзию Дехходы[13]. Он и газету-то «Азербайджан» нес, которую он получил, как большую ценность, не потому, что мог бы из нее узнать новости о Демократической партии, о ее полезных делах или о последней речи Пишевари, о том, куда и зачем прибыл генерал Гулам Яхья. В газете ему хотелось прежде всего прочесть литературную страницу. Но этого хотелось ему, а судьба полагала иначе, и вот уже «оленьи рога зацепились за толстый сук»…

Он не запомнил, во сколько ему было сказано прийти на радио, и поэтому пришел в семь утра. Обжигающей стужей дуло со стороны гор, мороз кусал уши и нос. Зима укрыла снегом не только горные вершины, но и целиком склоны гор, видных из Тебриза. В такую погоду на базаре на товар Балаша был большой спрос. В старинном крытом рынке народ собирался вокруг его примуса, и люди с удовольствием протягивали руки к огню, грея их, вдыхали пар жарящейся картошки. При этом они еще и просили Балаша «почитать бейты», не зная, что он читает только под настроение, когда на сердце тяжесть, или, наоборот, когда хочется распахнуть душу, или когда вспомнится что-то, вспомнится милое прошлое, прекрасное прошлое… Он был ребенком, он был двухлетним милым мальчиком – что еще он мог сказать о себе? Ничего значительного, кроме того, что тогда родители не могли сказать ему «нет», и если он просил что-то прочесть, то ему читали – только не надо грустное – хорошо, не буду грустное – это всё равно грустное, нет, это хорошее… Потом, через год, на государственной границе, возле реки, возле деревянного моста, он тоже попробует читать стихи, нужно будет только сосредоточиться, вспомнить рифмы, вспомнить мелодию строки… Вот федай, водитель трактора, песню пытается спеть, и сводят с ума эти обрывки стихов… Но сейчас Балаш перед дверью радиокомитета, и он ходит, и топчется, и всё смотрит на охранника в дверях, и вот один за другим появляются люди, закутанные от холода, и кивают охраннику или жмут ему руку, и входят внутрь, а Дузгуна всё нет…

А потом поднимается солнце, но холод всё также невыносим, и Балаш уже не может понять, как он держится на таком морозе, и уже он говорит себе: «Неужели так и не появится?» – и вдруг слышит голос:

– А ты чего тут мнешься?

Он оборачивается: это Дузгун. В пальто и в русской меховой шапке – эту шапку Балаш позже в редакции газеты будет рассматривать на вешалке, и Дузгун войдет, как бы застав его врасплох, и скажет:

– Чего так вздрогнул? Если нравится тебе – она твоя!

И Балаш опять, как в их самую первую встречу, будет мямлить что-то и краснеть от стыда, почему-то он не умеет красиво выходить из таких ситуаций, например, сказать, мол, обдумываю статью, или найти еще какую-то изящную фразу, хотя бы сказать, мол, размышляю о том, где буду через неделю, или: да я вообще, честно говоря, о другом задумался, на шапку не смотрел… Вместо этого он улыбнется и скажет: «Благодарю, учитель! Но для моей головы она слишком велика!»

И теперь уже настанет очередь Дузгуна как-то смутиться, что ли, и посмотреть на него с удивлением. А Балаш – наверное, потому, что сам был смущен и напряжен рядом с тем, кого он очень уважал, – в тот момент не поймет, в чем дело, но лишь почувствует, что слова его не понравились Дузгуну, словно кольнув его, или тот в них захотел увидеть какой-то намек – в то время как Балаш ничего подобного не имел в виду, ведь он, сам не объясняя себе причин этого, чувствовал громадное уважение не только к стихам Дузгуна, но и ко всей его личности…

– …Разве я не сказал: у приемной Чашм-Азара?

Балаш молча указал глазами на охранника.

– Не пропустил тебя?

Балаш кивнул, а Дузгун, проводя его мимо охранника, заметил тому с улыбкой:

– Попадет же тебе! Почему моего гостя заморозил до смерти?

Они прошли через двор и поднялись по лестнице. Здесь Дузгун оставил Балаша перед одной из дверей, за которой сам скрылся. После довольно долгого ожидания появился юноша.

– Пожалуйста, идите за мной.

И Балаш пошел за ним, не спросив, кто он и куда его ведет. Они спустились в подвал и открыли обитую кожей дверь, за которой их встретил седой пожилой мужчина. Юноша сказал ему:

– Господин Чашм-Азар распорядился срочно сделать вот для них пробную запись голоса.

Пожилой мужчина, видимо звукооператор, указал Балашу на кресло.

– Садитесь, сейчас я всё объясню.

И Балаш сел перед черным микрофоном, с которым ему суждено было провести столько времени. Старик ушел в комнату за стеклом, вскоре вернулся.

– Всё готово к записи… Мне вам дать текст или сами что-то прочтете?

– Мне всё равно, – ответил Балаш… У него как-то кружилась голова; казалось, он вступил в страну чудес. Старик положил перед ним номер «Азербайджана».

– Читайте! Любой отрывок, какой хотите. Только не быстро, спокойно и размеренно. Следите за моей рукой, я подам сигнал, когда начать и когда закончить. Понятно?

И Балаш читал новости из газеты о введенных в строй дорогах, и о строительстве большой больницы, и о том, что обширные земли отдаются крестьянам. Всё это время он следил за жестами старика-оператора, и вот: знак закончить чтение, конец работы. И ему выдается листок бумаги, и он не знает, что там написано, примут его или нет. Но оператор выглядит довольным.

– Отдайте, пожалуйста, в секретариат господина Чашм-Азара. Это и всё, что от вас требуется.

«Всё, что от вас требуется»… Точные слова!

9Шахсевены – тюркское племя в иранском Азербайджане.
10«Днем большой резни» членов Демократической партии Азербайджана называют 21 азара 1325 г. (11 декабря 1946 г.).
11Конституционная революция иранская революция 1905–1911 гг., в ходе которой в Иране возник конституционно-монархический строй: парламент (меджлис) и выборная, хотя и ограниченная, демократия. Большую роль в Конституционной революции сыграл иранский Азербайджан.
12Багиров Мир Джафар Аббасович (1895–1956) – советский политический деятель. С 1921 г. председатель Чрезвычайной комиссии, ГПУ, нарком внутренних дел, председатель Совета народных комиссаров Азербайджана (1921–1933). 1-й секретарь ЦК и Бакинского комитета КП(б) Азербайджана (1933–1953). Кандидат в члены Президиума ЦК КПСС в 1953 г. По приговору коллегии Верховного суда СССР расстрелян как сообщник Берии.
13Деххода Али Акбар (1879–1956) – иранский писатель, ученый, революционер. С 1906 г. издавал сатирический журнал «Труба архангела Исрафила».
You have finished the free preview. Would you like to read more?